Джанрико Карофильо
ТРИ ЧАСА НОЧИ
От автора
Эта книга и ее персонажи (за исключением одного) являются плодом воображения, однако сюжет основан на реальной истории. Благодарю тех, кто поделился ею со мной.
Мне исполнился пятьдесят один год. На момент событий, о которых пойдет речь, моему отцу было столько же. Поэтому я решил, что время написать о тех двух днях и двух ночах наконец пришло.
Будь папа жив, в этом году ему стукнуло бы восемьдесят четыре. Мне странно думать о нем как о пожилом человеке. Честно говоря, сколько ни пытаюсь, не могу вообразить его стариком.
Маме восемьдесят один год, она энергичная и очень красивая дама. Говорили, что в юности она была похожа на киноактрису Антонеллу Луальди. На то, что мама стареет, указывает лишь факт, что она все чаще рассказывает истории из далекого прошлого. Во многих действие разворачивается в дни их с отцом молодости.
Марианне было тридцать семь, и ей всегда будет тридцать семь. О ней у меня нет никаких сведений — не знаю даже, жива ли она. Мне известно только, что ее дом находился на Рю-де-Рефюж в Панье — старом районе Марселя.
Мне было семнадцать. До тридцатого июня тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, дня моего восемнадцатилетия, оставалось несколько недель.
1
Когда это началось, я не знаю. Может, мне было семь, может, чуть больше, точнее не скажу. В детстве ведь еще не понимаешь, что нормально, а что нет.
Если вдуматься, во взрослом возрасте этого тоже не понимаешь. Впрочем, я отвлекся, а мне хотелось бы по возможности не отвлекаться.
Итак, примерно раз в месяц со мной творилось нечто странное и весьма неприятное. Без какого-либо перехода или внешнего повода я вдруг ощущал, что отрешаюсь от окружающего мира, а все мои чувства чрезвычайно обостряются.
Обычно мы выбираем, на какие раздражители извне будем реагировать, а какие оставим без внимания. Нас окружает множество звуков, запахов и видимых объектов, однако мы улавливаем не все звуки, от которых колеблются наши барабанные перепонки, ощущаем не все запахи, которые долетают до нашего носа, отслеживаем не все объекты, которые оказываются в поле нашего зрения. О том, какие сигналы внешнего мира донести до сознания и какие явления заметить, заботится наш мозг.
Прочая информация остается за пределами нашего восприятия и в то же время никуда не исчезает. Можно сказать, она от нас прячется.
Отложите книгу и сосредоточьтесь на раздающихся вокруг вас звуках, о которых еще несколько секунд назад вы вообще не имели понятия. Даже если вы находитесь в тихой комнате, ваш слух непременно уловит шум проезжающей по улице машины, шелест, гул, людские голоса, произносящие слова, которых вам не разобрать, но которые все равно звучат. Теперь осознайте движения, происходящие в вашем теле: дыхание, сердцебиение, урчание в животе и так далее.
Состояние включенности всех органов чувств может оказаться болезненным — именно таким оно было для меня. В мгновения, о которых я рассказываю, мой мозг переставал сортировать сигналы и принимал их все. Пока это происходило, взаимодействовать с другими людьми я не мог: при таком количестве раздражителей это было попросту неосуществимо. На несколько минут я утрачивал дар речи и сидел как пьяный.
На протяжении многих лет я ни с кем об этом не говорил. Я даже не предполагал, что со мной творится что-то не то, и потом, пожелай я поделиться с кем-нибудь своими наблюдениями, я едва ли сумел бы это сделать. В моем лексиконе не имелось слов, которые передали бы ощущения, переполнявшие меня в те странные минуты.
Правда выплыла наружу, когда я пришел в гости к школьному другу Эрнесто, сыну офицера-карабинера, который жил в огромном служебном доме. Мы были в столовой и играли в настольный футбол. Незадолго до того матча (сам не знаю, почему эта деталь врезалась в мою память) мы поели ирисок.
Мать Эрнесто сидела в кресле и, по-моему, вязала.
Была моя очередь ходить, и я уже приготовился бить по воротам из крайне выгодной позиции, но не успел. Неожиданно и как никогда прежде мощно на меня лавиной обрушилась жуткая какофония. Импульсы от других органов чувств тоже стали невыносимыми. Поток был такой силы, что я потерял сознание.
Очнулся я в кресле — том самом, в котором еще недавно сидела мама Эрнесто. Сейчас она стояла, склонившись надо мной, и гладила меня по лицу.
— Антонио, Антонио, как ты себя чувствуешь? — спросила она с тревогой.
— Хорошо, — ответил я заплетающимся языком.
— Что с тобой случилось?
— Э-э… А что со мной случилось?
— Сначала ты замолчал и как будто перестал слышать. Потом упал в обморок.
Сумятица в голове прекратилась, но я по-прежнему был не в себе и не мог ответить ничего вразумительного. Мать Эрнесто позвонила моей маме и обо всем ей рассказала. Дома мама устроила мне новый допрос:
— Что с тобой случилось, Антонио?
— Да не знаю. Вроде бы ничего особенного.
— Мать Эрнесто говорит, ты ни с того ни с сего то ли оцепенел, то ли уснул. Она обращалась к тебе, но ты ни на что не реагировал.
— У меня иногда бывает…
— Что у тебя бывает?
Я попытался описать то, что происходило со мной время от времени и повторилось в тот день в более тяжелой форме.
Сперва возникало ощущение, словно в груди кто-то бьет в барабан. Дыхание становилось таким отчетливым, что я твердо понимал: если отвлекусь, если перестану держать фокус на нем, то умру от удушья.
Привычные звуки превращались в оглушительный гвалт.
А еще нередко складывалось впечатление, будто бы все, что имеет место сейчас, со мной уже было. Позже мне объяснили, что это явление называется дежавю и что его можно не опасаться. Но тогда я этого не знал, и подчас мне казалось, что я живу в мире призраков.
Мама позвонила папе, и он приехал буквально через полчаса. Это навело меня на мысль, что проблема достаточно серьезна и что, возможно, я недооценил симптомы. Родители развелись, когда мне было девять, и с тех пор отец почти не бывал в доме моей матери, который раньше был и его домом. Вечерами он к нам вообще не наведывался. Когда отец забирал меня к себе, он подъезжал к дому, ждал, пока я спущусь по лестнице и сяду в его машину, после чего мы ехали к нему.
Папа задал мне те же вопросы, что и мама, а я, по-моему, дал ему те же ответы, что и ей. Затем родители позвонили доктору Плачиди, нашему семейному врачу. Это был приветливый пожилой господин с пышными седыми усами, лопнувшими капиллярами на красном носу и сладковатым запахом изо рта, который я сумел идентифицировать лишь годы спустя. Интересно, догадывались ли папа с мамой, что наш отзывчивый доктор не был трезвенником?
Он приехал к нам, провел осмотр и, разумеется, засыпал меня вопросами. Первым делом осведомился, бывают ли у меня судороги. Доктор Плачиди объяснил, что это, и я ответил: нет, такого у меня ни разу не было. Далее он поинтересовался, доводилось ли мне видеть красочные галлюцинации или, наоборот, полную темноту перед глазами. Я помотал головой.
Ничего из вышеперечисленного я никогда не испытывал. У меня случались только сенсорные перегрузки, во время которых я оставался в сознании и мог ориентироваться в пространстве, хоть и с трудом.
В гостях у Эрнесто на меня нахлынули более интенсивные ощущения, закончившиеся кратковременным обмороком, однако в целом они не слишком отличались от тех, что возникали, когда в школе я переставал слушать учителя и фантазировал о чем-то своем.
— А тебе случается отвлекаться на уроках? — уточнил доктор.
— Иногда.
— И ты как будто не слышишь, что говорит преподаватель?
Я мельком взглянул на родителей. Сперва мне не захотелось делиться этими сведениями с ними, но потом я все же решил, что должен помогать доктору в его работе, и кивнул. Он одобрительно улыбнулся, точно услышал правильный ответ. Запах из его рта был чуть сильнее, чем всегда.
Доктор Плачиди попросил меня выполнить несколько упражнений: постоять на одной ноге, потом на другой, закрыть глаза и коснуться кончика носа сначала правым указательным пальцем, затем левым и напоследок крепко сжать большие пальцы в кулаках.
— Беспокоиться не о чем, — наконец изрек доктор, повернувшись к моему отцу. — Обычное нейровегетативное расстройство, у детей такое случается. Особенно у высокочувствительных. В подростковом возрасте эти симптомы пройдут. — Он перевел взгляд на меня и добавил: — Твой мозг обладает повышенной электрической активностью, Антонио. Это признак большого ума.
Скажем прямо, диагноз получился расплывчатый. Нейровегетативное расстройство означает что угодно и ничего конкретного. Все равно что человек обратился к врачу по поводу головной боли, а после осмотра ему сказали, что у него болит голова.
Тем не менее выглядел и говорил доктор Плачиди уверенно (разве что его дыхание несколько портило общую картину), и родители облегченно выдохнули. Жизнь вернулась в прежнее русло, и события того дня быстро забылись.
2
Шли годы, ничего из ряда вон выходящего не случалось.
Несмотря на приблизительность диагноза, версия доктора Плачиди оказалась правильной.
Теперь я отключался от внешнего мира не чаще раза в месяц, а яркость возникающих при этом ощущений постепенно снижалась. Все, что меня по-прежнему беспокоило, — это периодически наступающее состояние дежавю и связанное с ним чувство сюрреалистичности происходящего.
Прочие мои опасения развеялись, и я уже собирался выкинуть их из головы, как, наводя порядок в своей комнате, выкинул бы тетради в крупную клетку, дидактические пособия, фартук, коробки солдатиков, мягкие игрушки, машинки и прочие ставшие ненужными вещи.
Я учился в четвертом классе средней школы. Был самый обычный день, я вернулся с занятий, мама приехала из университета и готовила обед, а может, разговаривала по телефону. Сейчас уже не вспомню.
Сидя в кресле-качалке у себя в комнате, я читал один из комиксов про Текса.
Вдруг оконные рамы задребезжали — полагаю, из-за ветра, — и звук был таким пронзительным, что я испугался, не начинается ли землетрясение. Осторожно встав, я поразился тому, насколько отчетливы и громки звуки: голоса из телевизора в соседней комнате, тарахтение мопеда на улице, дыхание из моего рта (как у героев документального кино про подводный мир или у персонажей остросюжетных фильмов), стук моих шагов…
На кровати лежало светлое, почти небесно-голубое покрывало. Внезапно этот прямоугольник успокаивающего мягкого цвета показался мне подозрительным, он будто бы ожил, подскочил ко мне, точно психоделическая сущность, и резко пронесся сквозь меня. В следующее мгновение с кровати поднялся столп переливчатого света — сперва голубого, потом синего, желтого… Сделавшись ослепительно-белым, он распался на сияющие лучи, которые тут же принялись переплетаться, соединяться, отделяться друг от друга и множиться, заполняя все поле моего зрения.
Грохот стал невыносимым. Я закрыл уши руками и попытался позвать на помощь. А потом отключился.
Мама нашла меня на полу. Мое тело били судороги, глаза закатились. Я был без сознания. Что примечательно, мама рассказала мне об этом лишь годы спустя.
В моем личном фильме о тех событиях за эпизодом с покрывалом сразу шел другой, в котором я лежал на больничной койке. Мебель в палате имела оттенок сгущенного молока.
Рядом находились люди, но в тот миг, когда я очнулся, на меня никто не смотрел. Мои родители и несколько человек в белых халатах, расположившись поодаль от кровати, вполголоса о чем-то переговаривались.
Кто-то заметил, что я проснулся.
Мама с папой подошли ко мне.
— Антонио, как ты себя чувствуешь? — спросила мама, взяв меня за руку и погладив по лбу. Она почти никогда так не делала, и мне почему-то вдруг захотелось плакать.
— Что со мной? — спросил я в ответ.
— Ты… у тебя было недомогание, ну, сильное головокружение… — В ее голосе звучали незнакомые мне интонации. Мама всегда говорила четко, полными предложениями, точно читая выверенный и утвержденный сценарий. Всегда, но не сейчас.
— Да, у тебя было недомогание, — подхватил отец, — но беспокоиться не о чем, сейчас мы в больнице. Врачи тебя осмотрят, и мы сразу поедем домой.
Хоть я и пребывал в ступоре под действием валиума, расхождение между папиными ободряющими словами и выражением его лица от меня не укрылось. У отца был вид огорошенного мальчика, которому только что открыли правду об истинной природе мира и наводнявших его смертельных опасностях.
Сбоку от отца встал мужчина в белом халате. У него было смуглое лицо, короткая черная бородка и низкая линия роста волос. Он принялся расспрашивать, как я себя чувствую, что ощущал перед тем, как потерял сознание, и тому подобное.
Меня одолевала сонливость; казалось, я открыл глаза на несколько секунд, желая разобраться, что происходит вокруг, и вот-вот снова усну.
О том, что было дальше, у меня тоже остались весьма смутные воспоминания.
Конечно, все пошло не так, как обещал отец. Сразу меня домой не отпустили, я пролежал в больнице полторы недели.
Находясь в палате, я практически утратил ощущение времени. Я пребывал то в полудреме, то в тревожном сне, едва замечая, как одетые в белое мужчины и женщины подходят ко мне, берут кровь, делают уколы, дают таблетки и ставят капельницы.
Иногда меня водили в клинику, полную старомодной и страшноватой на вид аппаратуры. Какие-то люди присоединяли к моей голове электроды, велели выполнять упражнения на равновесие и, позевывая, рассматривали листы, выходившие из самописца.
Затем меня возвращали в палату, я валился на койку и опять лежал без движения. Мне не хотелось даже листать книги и комиксы, которые приносили мама с папой или родственники, навещавшие меня и старательно изображавшие беспечность. В палате со мной находился еще один мальчик, которому было хуже, чем мне. Он тоже все время проводил в постели, ему постоянно делали капельницы, и вид у него был совершенно отсутствующий. Его проведывала только мать, преждевременно постаревшая дама с землистым цветом лица, в глазах которой я иногда замечал вспышки темной злобы.
Пока я лежал в больнице, у меня произошло еще два приступа, но куда менее тяжелых. Кроме того, я узнал название своей болезни: идиопатическая эпилепсия. Читай: эпилепсия, первопричину которой врачи были не в состоянии установить. В лучшем случае они выдвигали более или менее обоснованные предположения. Может, эпилепсия возникла у меня на фоне родовой травмы, может, по иным причинам, до которых мы, вероятно, никогда не докопаемся.
Придя к этому мало обнадеживающему выводу, врачи составили сложный план лечения и решили, что меня пора выписать.
Худшее было уже не за горами.
3
Дни на больничной койке, проведенные без сил и малейшего желания что-либо делать, и последовавшие за ними дни в собственной кровати, без сил и малейшего желания что-либо делать, слились в моей памяти в один непрерывный бесцветный поток.
При выписке невролог выдал нам кипу рекомендаций и рецептов. Мне предстояло принимать по четыре таблетки в день: противосудорожное средство, витамины, второе противосудорожное и еще что-то. Лекарства надлежало пить в разное время. Уже одно это существенно усложняло жизнь.
Однако настоящие трудности были связаны не с таблетками. На последнем листке перечислялись правила поведения, которые мне следовало строго соблюдать. Правила отличались разнообразием и, если рассматривать их в ретроспективе, некоторой абсурдностью.
Мне предписывалось избегать людных мест, особенно с высоким уровнем шума, воздерживаться от контактных видов спорта, в том числе футбола, ложиться рано и спать по девять часов в сутки, отказаться от кофе и любых других алкалоидов или возбуждающих веществ, а также вести размеренный образ жизни.
Кроме того, я не должен был употреблять газированные напитки, даже минеральную воду.
Газированные напитки. Их прием, объяснил врач моим родителям, тут же усомнившимся в наличии научных предпосылок этой странной рекомендации, мог вызвать неизвестную реакцию, которая, в свою очередь, могла вызвать новый эпилептический припадок.
Вот, значит, как. Истинная проблема заключалась в этих словах, в их неприятном звучании, в стыдливом ощущении, которое они порождали.
Эпилептический припадок. Эпилепсия. Больной эпилепсией.
Я болен эпилепсией. Иными словами, со мной произошло нечто необъяснимое, после чего проявилось психическое заболевание, о котором лучше не болтать направо и налево.
Еще лежа в больнице, я подозревал об этом, и подозрения подтвердились, когда накануне моего возвращения в школу мама, смущаясь, завела со мной неловкий разговор:
— Ну вот, сынок, завтра снова пойдешь учиться. Ты рад?
Особой радости я не испытывал. Я был вялым, все внутри и снаружи казалось блеклым. Я неуверенно пожал плечами. Мое поведение не облегчало маме задачу.
— Я тебя отвезу. Занесу в медкабинет справку о том, что с тобой все в порядке.
Со мной все в порядке?
— В справке написано, что у тебя было сотрясение мозга при падении, тебя госпитализировали и сейчас все в порядке. — По форме это было утверждение, но в интонации проскальзывала нерешительность, будто бы мама формулировала гипотезу или план действий и просила моего одобрения. — Доктор считает, это твое… состояние может пройти, то есть непременно пройдет, за несколько лет, главное — принимать лекарства и соблюдать правила. А трезвонить на каждом углу о том, что с тобой было, незачем. — Она посмотрела на меня, проверяя, слежу ли я за ее мыслью. Я следил. Мама выразила словами мое первое неявное ощущение: я болею чем-то постыдным и свою хворь мне лучше держать в секрете. — Дети, да и взрослые, впрочем, тоже, бывают очень глупыми. Они навешивают на человека ярлыки просто потому, что у него имеется какой-то недуг. Так что, когда будут спрашивать, почему ты отсутствовал, отвечай, что споткнулся дома, сильно ударился головой, тебя положили в больницу, но, к счастью, теперь все в порядке. Договорились? — Последние несколько фраз она выпалила на одном дыхании, будто стремясь покончить с неким маетным и досадным делом. Мама явно была не в своей тарелке, ведь ей нравилось думать о себе как о человеке, который всегда говорит правду, а тут получалось, что она нарушает один из главных принципов своей жизни.
— Хорошо.
Она снова взглянула на меня. Очевидно, это был еще не конец беседы.
— Антонио…
— Да?
— В ближайшее время не играй в футбол, не лазай по деревьям и вообще будь осторожен. По мнению доктора, то, что с тобой случилось, больше не повторится, но ты должен стараться не попадать в ситуации, которые могут спровоцировать… проблему. Через несколько месяцев состоится повторный осмотр, и вскоре после него ты наверняка снова сможешь заниматься, чем хочешь.
— Когда?
— Пока сложно сказать, — растерянно вздохнула мама, которая обычно знала ответы на все вопросы. Думаю, моя болезнь пробудила в ней ощущение слабости, которого она раньше не испытывала и которое было для нее нестерпимым. — Дождемся осмотра, пусть сроки уточнит врач, — изрекла мама и хлопнула рукой по столу. Этот жест был призван ознаменовать завершение разговора, но на деле не выразил ничего, кроме горечи.
Затем мама еще раз прочла вслух список правил поведения.
Сильнее всего меня уязвило то, что больше нельзя играть с ребятами в футбол после уроков и пить газировку у киоска в сквере сразу после матча.
Я почувствовал себя инвалидом. Я осознал, что болен, что о моей болезни нужно молчать и что моя жизнь изменится к худшему.
— Все будет хорошо, волноваться не о чем, — заверила мама, приведя мне столь же красноречивый пример диссонанса, что и отец в больнице: ее слова говорили об одном, а выражение лица — совсем о другом.
4
Разумеется, все пошло совсем не так.
Меня освободили от физкультуры, и это лишь затруднило мое возвращение в школу. Не знаю, то ли одноклассники не поверили сказочке о том, что я упал дома и ударился головой, то ли решили, что на самом деле я все выдумал и никакой проблемы со здоровьем у меня нет, однако я постоянно чувствовал: за мной пристально наблюдают.
Возможно, это была паранойя, типичная для человека в такой ситуации, но мне казалось, что другие ребята, учителя и даже дворники относятся ко мне с нарочитой, чрезмерной, оскорбительной осторожностью. Когда я проходил мимо компании одноклассников, у меня возникало ощущение, что все разом умолкают и многозначительно переглядываются.
Короче говоря, я начал чувствовать себя не только инвалидом, но и изгоем. По утрам, понукаемый мамой, я плелся в школу, сразу после уроков возвращался домой и никуда больше не ходил. Я не мог играть в футбол, не хотел ничего объяснять или лгать друзьям и потому проводил дни напролет в одиночестве, лежа на диване перед телевизором, поедая все, что отыскивал в холодильнике и кладовке, и предавался мрачным размышлениям о мире, где царят злой рок, болезни и смерть.
В прежние времена я обожал читать. К чтению пристрастился очень рано, в третьем классе. Недостатка в хорошей литературе я не испытывал, ведь наш дом был битком набит книгами, включая различные энциклопедии, собрания сочинений Сальгари, Дюма, Конан Дойла, а также богатую коллекцию романов о Мегрэ.
После приступа и больницы чтение перестало меня интересовать. Максимум, на что я был способен, это рассеянно листать старые комиксы, развалившись на том же диване, с которого смотрел телевизор. Никакой тяги к книгам я не чувствовал и даже недоумевал, как они раньше могли мне нравиться.
Трудно сказать, чем конкретно была вызвана эта апатия — приемом лекарств или тем, что я воспринимал себя как нездорового человека. В любом случае, чем больше времени проходило, тем хуже мне становилось.
Родители не могли этого не замечать.
Однажды в феврале к нам заглянул отец. Они с мамой поздоровались в той обычной учтивой манере, которая меня ужасно раздражала. Еще я не понимал, почему мама не таит на отца ни малейшей обиды, ведь вроде бы это он инициировал их развод.
— В следующий понедельник мы едем в Марсель, — сообщил мне папа без всяких предисловий.
Мама слушала молча — очевидно, она уже была в курсе дела.
— Куда? — опешил я.
— В Марсель. Это во Франции.
— И что мы там забыли?
Отец объяснил: они с мамой увидели, что мое самочувствие не улучшается («Надо же, какая догадливость!» — едва не съязвил я в ответ), и сделали вывод, что, похоже, нынешний план лечения не вполне эффективен. Следовательно, надо обратиться к другим врачам, которые его скорректируют. Поиски показали, что лучшим в Европе специалистом по этому заболеванию (кажется, родители никогда не произносили слово «эпилепсия» в моем присутствии) является профессор Анри Гасто из Марселя.
Список желающих попасть на прием к этому светилу медицины очень длинный, но отец дозвонился его секретарше, и ему улыбнулась удача: через четыре дня у Гасто будет окно в расписании, потому что один из пациентов отменил прием. Секретарша осведомилась, получится ли у нас приехать так скоро. «Получится», — ответил папа. Он взял билеты, обменял валюту, забронировал гостиницу и явился к нам, чтобы поделиться новостью: мы втроем едем во Францию.
В Марсель я категорически не хотел, и на то было несколько причин. Из какой-то книги или, может, телепередачи я знал, что это опасный город. Меня бесило, что папа и мама со мной не посоветовались и поставили перед фактом. К тому же перспектива совместной поездки с родителями, которые расстались много лет назад, нагоняла на меня невыразимую тоску.
Я возмущенно фыркнул в знак протеста.
Тремя днями позже мы прилетели в Марсель.
Город показался мне серым и неприветливым. Был сезон дождей, с неба лило как из ведра. Марсель стоит на берегу моря, но я совершенно его не запомнил. Впрочем, это неудивительно, ведь в течение нескольких дней поездки я не видел ничего, кроме гостиницы, больницы и снова гостиницы.
В номерах отеля «Прованс» лежали ковры и витал какой-то металлический запах. Других воспоминаний о гостинице у меня не сохранилось. Мама заняла одноместный номер, мы с папой двухместный. Родители вели себя друг с другом вежливо и отчужденно, будто двое малознакомых людей.
Такое положение дел нервировало и печалило меня, и я ловил себя на мысли, что хочу быть взрослым, здоровым и самодостаточным.
5
Центр «Сен-Поль», специализировавшийся на лечении эпилепсии, располагался в непримечательном на вид большом современном здании где-то на выезде из Марселя. Добрались мы туда на такси: папа сидел с одной стороны, мама с другой, а я посередине.
В отличие от больницы, куда меня привезли после приступа, в центре «Сен-Поль» все работало как надо и царила атмосфера спокойствия и деловитости. Казалось, это заведение находится в другом мире, а с учетом того, насколько новым оборудованием оно было оснащено, и в другой эпохе.
Нас встретил ассистент доктора Гасто, отвечавший за предварительное обследование. «Профессор примет вас, когда мы выполним все необходимые процедуры и заполним документы», — пояснил он моим родителям, которые бегло говорили по-французски. Поймав себя на мысли, что никогда не смогу так запросто общаться ни на одном языке, кроме итальянского, я невольно взгрустнул.
Чего только ни делали со мной на протяжении двух последующих дней! Память путается, образы накладываются один на другой: электроды на голове, кушетки, компьютеры, графики, рентгеновские снимки, всякие футуристические устройства, особенно то, на экране которого с бешеной скоростью мелькали цветные картинки, погружавшие меня в галлюциногенный бред.
До сих пор помню многих врачей, медсестер, а главное — детей и подростков. Кто-то из ребят носил шлем, кто-то сверкал щербатой улыбкой, а кто-то ходил весь в синяках или с перевязанной головой.
Это было тревожное зрелище. Мне рассказали, что при тяжелых формах эпилепсии припадки бывают частыми и сильными. Во время приступов больные теряют сознание, падают и получают различные травмы.
Глядя на других пациентов (а за три дня, проведенных в центре «Сен-Поль», я всякого насмотрелся), я испытывал два противоречивых, почти противоположных чувства. С одной стороны, мне наконец стало понятно, что я счастливчик и что все могло быть гораздо хуже. Ведь я лишь однажды упал в обморок и не обзавелся слегка пугающей беззубой улыбкой.
С другой стороны, я пытался понять, действительно ли мне ничто не угрожает, или же, наоборот, риск обострения велик и я вот-вот окажусь в этом адском кругу своих немощных и явно несчастных сверстников.
Настало время познакомиться с профессором Гасто.
Ровно в одиннадцать часов дверь его кабинета распахнулась, и мы вошли. Впервые увидев доктора Гасто, я отметил про себя, что он похож на киноактера Мишеля Пикколи.
Гасто производил впечатление веселого и по-гасконски решительного человека. У него была пышная борода с проседью, густые брови и живые темные глаза, в которых поочередно мелькали веселье и гнев.
Он пролистал мою медицинскую карту, задерживая внимание то на одном, то на другом документе. Неожиданно его брови удивленно приподнялись. Пробормотав что-то о газированных напитках, доктор продолжил чтение.
Наконец он взглянул на меня и улыбнулся:
— Антонио, скажи, а чем ты любишь заниматься? Может, у тебя талант к музыке, рисованию, чему-нибудь еще? — Он хорошо говорил на итальянском и искренне радовался, демонстрируя это умение.
Вопрос застал меня врасплох.
— Люблю рисовать, — ответил я секунд через десять.
— Нарисуешь мой портрет? Хотя бы эскиз.
— Э-э… хорошо, попробую.
Доктор вручил мне лист бумаги и два карандаша. Ощущая на себе изумленные взгляды родителей, я набросал его портрет.
Когда рисунок был закончен, я протянул его Гасто. Он посмотрел на мое произведение и одобрительно кивнул: то ли ему понравился рисунок, то ли он увидел в нем подтверждение какой-то своей догадки.
— Существует множество разновидностей эпилепсии, — приступил он к главной теме беседы. — Состояние Антонио нетяжелое, и, к счастью, прогноз благоприятный. Полагаю, спустя несколько лет терапию можно будет отменить.
Далее доктор объяснил, что медицинские заключения никогда не бывают стопроцентно точными, но мой случай внушает ему уверенность и оптимизм. Что конкретно явилось причиной патологии, установить не удалось, это действительно была классическая идиопатическая эпилепсия, которая, скорее всего, имела связь с родовой травмой. Что касается плана лечения, Гасто поправил и упростил его. Четыре разных препарата, которые я принимал ежедневно, заменили на один. Говоря о мерах предосторожности, доктор посоветовал избегать бокса, регби и греко-римской борьбы, но в остальном я был волен заниматься всем, чем захочу, в том числе футболом. На повторное обследование мне предписывалось явиться через три года, — если показатели будут в норме, в деле о моей болезни торжественно поставят точку.
Слушая доктора, мы с каждой секундой ощущали все большее облегчение. Родители выглядели как двое подсудимых, которым судья зачитал оправдательный приговор. Я, конечно, тоже воспрял духом. Тем не менее кое о чем Гасто умолчал, а мне хотелось получить ответы на все вопросы.
— Зачем вы попросили меня нарисовать ваш портрет? — полюбопытствовал я, когда до меня дошло, что доктор ждет этого вопроса.
Он хитро улыбнулся:
— Я долгие годы исследовал возможные связи между эпилепсией и талантом, особенно художественным, написал на эту тему ряд статей. Многие великие люди были эпилептиками.
— Кто был эпилептиком? — осведомился я, понимая, что впервые могу произнести это слово вслух.
— Вот лишь несколько имен: Аристотель, Паскаль, Эдгар Аллан По, Федор Достоевский, Георг Фридрих Гендель, Юлий Цезарь, Гюстав Флобер, Ги де Мопассан, Гектор Берлиоз, Исаак Ньютон, Мольер, Лев Толстой, Леонардо да Винчи, Людвиг ван Бетховен, Микеланджело, Сократ, Винсент Ван Гог.
Пораженный ответом доктора, я задумался.
Удивительно, насколько по-разному мы можем относиться к одному и тому же обстоятельству в зависимости от угла зрения.
С момента, когда у меня диагностировали эпилепсию, я воспринимал ее как клеймо неполноценности, позорный знак, который следовало скрывать. Едва доктор Гасто перечислил имена гениев, у которых, по-видимому, была та же болезнь, что и у меня, в моем внутреннем мире произошел переворот. Из-за эпилепсии я ощущал себя изгоем, из-за нее же стал чувствовать себя избранным, членом особой касты высших существ.
— Оставь на рисунке автограф, пожалуйста, — обратился ко мне Гасто почти официальным тоном.
Я выполнил просьбу, и это показалось мне естественным, словно я только что подписал договор с новой жизнью, которая начиналась у меня здесь и сейчас.
Доктор встал, пожал мне и родителям руки, повторяя, что мы расстаемся на три года, и проводил нас до порога.
— Кстати, Антонио, — произнес он, берясь за дверную ручку.
— Да?
— Ты можешь ее пить.
— Что?
— Газировку.
6
Благодаря тому, что лечение упростилось и диагноз доктора Гасто возвратил мне ощущение собственной нормальности, жизнь постепенно вернулась в обычный ритм.
Томительная депрессия, в которой я пребывал после выписки из больницы, понемногу сошла на нет. Я снова делал то же, что и прежде, в том числе играл в футбол и пил газировку. Другими словами, опять стал таким же, как мои сверстники, при этом в глубине души желая сильно отличаться от них. Впрочем, подобная шизофрения — вести себя как все и мечтать о том, чтобы быть непохожим ни на кого, — свойственна каждому подростку.
Кстати, интерес к чтению тоже вернулся.
Три года тянулись нестерпимо медленно, как некое вечное настоящее. Эта странная пора была скорее полна фантазий, нежели знаменательных свершений.
Вместо того, чтобы испытывать те или иные переживания, я их представлял. В волшебном будущем своей мечты я писал книги, рисовал комиксы, выпускал мультфильмы, герои которых становились популярными и любимыми, как у Диснея или «Марвел».
Я грезил о прекрасной жизни, состоявшей из путешествий по миру, приключений, романтических встреч с очаровательными девушками.
Существование в реальном мире протекало куда скучнее. Как бы мне ни хотелось утверждать, что моя юность была полна незабываемых событий, увы, я не могу этого сделать.
Самые трогательные воспоминания того периода связаны с мечтаниями, которым я предавался, и с ситуациями, в которых я им предавался — на прогулке, лежа в кровати и слушая музыку, сидя на школьном крыльце и так далее.
А вот с фактами было туговато.
Некоторое время я встречался с девушкой по имени Мара, моей ровесницей. Мы познакомились на вечеринке, раза два ходили вместе в кино, несколько недель гуляли, держась за руки, обменялись парой-тройкой поцелуев и крайне неуклюжих ласк в каких-то сырых коридорах. То был мой первый опыт сближения с девушкой (хотя, пожалуй, опыт — это громко сказано), и потому я храню память о нем. Через два месяца все кончилось, девственность мы не потеряли, впрочем, об этом и речи-то не шло.
Если не считать отношений с Марой, пусть неловких, зато настоящих, большую часть времени я предавался воображаемой любви. Так, я был влюблен в похожую на Софи Марсо девушку, которая меня не замечала, потому что встречалась с двадцатипятилетними мужчинами, разъезжавшими на авто с откидным верхом и рокочущих мотоциклах. Оглядываясь назад, я понимаю, что правильно поступил, не сказав той девушке о своих чувствах: допустим, она обратила бы на меня внимание, может быть, мы даже поговорили бы и я отважился бы прочесть стихи, которые сочинил для нее, а она высмеяла бы меня и я опозорился бы на всю жизнь.
Еще от тех времен у меня осталось воспоминание, больше похожее на предрассветный сон, тревожный и пугающе правдоподобный — о самоубийстве парня из параллельного класса. Мы с ним толком не были знакомы, но часто виделись в вестибюле, столовой и других школьных помещениях.
О том, что случилось, мне поведал одноклассник по пути домой из школы. Он завел этот разговор, когда мы шагали мимо химчистки-прачечной, от дверей которой исходил безошибочно узнаваемый запах пара, утюгов, марли и реагентов. С тех пор, стоит мне приблизиться к заведению такого рода, я тотчас вспоминаю о неуклюжем прыщавом парнишке, который однажды утром, в районе восьми часов, не пошел в школу, а вскарабкался на парапет своего балкона, расположенного на седьмом этаже, и сиганул на асфальт.
Услышав новость, я тотчас прикинул в уме, что седьмой этаж — это примерно двадцать один метр от земли, и невольно задумался: успевает ли человек, падая с такой высоты, осознать, что совершил, и понять, что мог бы поступить иначе? «Да, успевает», — сразу же ответил я себе. Однажды в бассейне я на спор прыгнул с десятиметрового трамплина. Пока летел в воду, в голове ярко промелькнуло сразу несколько мыслей. Скорее всего, мозг того паренька тоже работал на полную катушку до последней секунды, и это представлялось мне самым ужасным в его гибели.
Я принялся искать в памяти предвестники той трагедии. Думаю, мы все их искали, стремясь убедить себя, что он был не таким, как мы, и что случившееся с ним не может случиться с нами.
Но никаких предвестников я не обнаружил. При жизни Энрико (так звали погибшего, хотя, кажется, я никогда не обращался к нему по имени) выглядел таким же, как все остальные. Никому не удалось выяснить, что же сподвигло его выброситься с балкона, хотя предположения высказывались разные.
Если его душа и имела какой-то изъян, если в ней и гнездилась какая-то склонность к суициду, они были так надежно укрыты от посторонних глаз, что его никто не замечал прежде и не мог припомнить теперь.
Смерть Энрико стала первым искажением смысла жизни, с которым я столкнулся на своем веку. Это было подобно соприкосновению с хаосом, с чем-то настолько абсурдным и непостижимым, что разум зашел в тупик, пытаясь найти объяснение произошедшему.
По-видимому, желая спастись от этого головокружительного ощущения несообразности, отойти от края этой бездны, спустя два дня мы, будто по молчаливому соглашению, перестали говорить об Энрико.
Забыли о нем, словно его никогда не существовало.
Поверили, что его никогда не существовало.
В начальной школе я входил в число первых учеников класса. У меня были высокие оценки по всем предметам, особенно по рисованию и математике. «Будущего математика сразу видно — весь в отца!» — повторяла учительница. В те годы мне нравилась эта похвала, но когда я подрос, она стала меня раздражать, а потом и бесить.
Перейдя в среднюю школу, по определенным причинам я попал в разряд бесталанных учеников, и мне было в нем комфортно. Я особо не старался и делал лишь необходимый минимум, так что вскоре принадлежность к числу лидеров стала детским воспоминанием.
Как-то раз я встретил свою учительницу начальных классов. Мы давно не виделись, и она принялась расспрашивать меня, как дела в школе. «По математике у тебя наверняка по-прежнему лучшие оценки в классе», — заметила она. Я ответил, что математика меня не интересует, что я ненавижу примеры и формулы и планирую выбрать профессию, которая вообще не будет связана с вычислениями. Помню, как оторопело и уязвленно учительница посмотрела на меня, услышав такое. Еще отчетливо помню чувство уныния, вины и удрученности, охватившее меня после того, что я ей сказал, за то, как я это сказал, за клубок хрупкости и обиды, который я нащупал в своей душе, выпалив эти слова.
Три года тянулись необычайно долго, и я давно позабыл о недуге, что одолевал меня в прошлом. Поэтому, когда однажды отец сказал, что записал меня к профессору Гасто, я ощутил крайнее удивление и досаду. Был май, учебный год близился к концу, прием назначили на начало июня.
— Почему именно в июне? — буркнул я сердито.
Отец озадаченно уставился на меня. Он не понял, с какой стати я говорю таким тоном и в чем смысл моего вопроса. Папе было невдомек, что, принимая один и тот же препарат дважды в день (таблетку утром и таблетку вечером), я чувствовал себя полноценным человеком. Я жил нормальной жизнью, лекарство не причиняло мне хлопот и не имело побочных эффектов; принимать его было все равно что чистить зубы или выполнять какое-то другое рутинное дело, практически не осознавая этого. Можно сказать, я нашел баланс. Стоило ли его нарушать?
Я стер из памяти слово «эпилепсия» и сам факт, что я эпилептик, вытравил клеймо инвалидности и инаковости, которое ощущал на себе в период от выписки после первой госпитализации до визита к Гасто. Я не хотел возвращаться к этой теме. Не хотел снова бояться.
— А чем тебе не нравится июнь? — спросил папа, с недоуменным видом закуривая сигарету.
Я занервничал сильнее.
— Не успею я закончить учебу и сразу должен куда-то переться? Может, мне охота ходить на пляж, расслабляться, а вместо этого вы предлагаете ехать в Марсель?! Нельзя, что ли, отложить до осени или до зимы? Какого хрена?
Лицо отца перекосила гримаса недовольства. С годами иметь дело со своим единственным ребенком ему становилось все труднее. Набрав в грудь побольше воздуха, папа заговорил нарочито медленно:
— Выслушай меня, Антонио. Прощаясь, Гасто сказал, что ждет нас на контрольное обследование через три года. Срок истек еще в феврале. Кроме того, я выяснил, что скоро доктор уходит на пенсию и планирует вести частный прием вне клиники, а значит, оборудования и всего прочего в его распоряжении уже не будет. Мы обернемся туда и обратно за два дня. Понимаешь? Два дня — и отдыхай в свое удовольствие!
— Со мной и так все хорошо, зачем нам туда таскаться?
— Да, к счастью, с тобой все хорошо, но ты продолжаешь пить лекарство. Ты ведь не хочешь принимать его пожизненно? Это барбитурат, психотропное средство, а такие без крайней необходимости пить нежелательно.
Конечно же, он был прав. Я поискал отговорку, которая не прозвучала бы по-детски, но не нашел. Так что я молча развернулся и поплелся к себе.
Спустя пятнадцать дней мы полетели в Марсель.
7
Мама с нами не поехала. Она должна была отправиться во Флоренцию и выступить там с докладом на международном конгрессе. Мама сказала, что, если я хочу, вместо Флоренции она полетит с нами в Марсель, но я взрослым тоном ответил, что об этом не может быть и речи, ведь конгресс важен для нее и ей не следует отказываться от участия.
Произнеся эти слова, я тотчас почувствовал облегчение: одна мысль о том, что поездка пройдет по сценарию трехлетней давности, вызывала у меня удушье.
В Марсель мы прилетели вечером. На руках у нас уже была медицинская карта со всеми необходимыми документами: я сдал анализы и сделал электроэнцефалограмму накануне отъезда. На следующее утро мы планировали побывать на приеме у Гасто, а во второй половине дня вернуться домой.
Отель находился в современном, немного безликом здании, но был определенно более комфортабельным, чем тот, где мы останавливались в прошлый приезд. Он располагался недалеко от Ла-Канебьер, самой известной улицы Марселя, которая соединяет буржуазный район Реформ со Старым портом.
Занеся вещи в номер, мы пошли искать заведение, где можно поужинать.
Территория вблизи отеля навевала ассоциации с обычным французским и вообще европейским городом, то есть с местом, где мы могли чувствовать себя спокойно.
Вскоре мы обнаружили, что это впечатление обманчиво. По мере приближения к порту Марсель зримо преобразовывался в североафриканский мегаполис: проститутки и сутенеры на каждом углу, снующие туда-сюда стайки магрибских мальчишек с хищными глазами, под завязку забитые товарами лавчонки, заколоченные досками магазины, пахнущие специями и жареной картошкой рестораны, тенистые кафе, эротические кинотеатры с вызывающими афишами… По пути мы были вынуждены несколько раз обходить лежавших на земле людей или переступать через них — пьяных, обнюхавшихся или просто безнадежно отчаявшихся.
Мы с папой шагали молча, но в каждом из нас нарастало беспокойство. Было уже темно, ощущение неизвестности и опасности усиливалось. Мне хотелось предложить вернуться в отель, но я не осмеливался и не находил нужных слов, боясь, что папа обидится и решит, будто я не верю, что он способен вызволить нас из передряги, в которую мы рисковали угодить в любую минуту.
Подозреваю, в голове отца мелькали похожие мысли, но, как и я, он ничего не сказал. Папа закурил, украдкой поглядывая по сторонам — похоже, опасался, что его любопытство покажется кому-то навязчивым и это может привести к печальным последствиям.
Неожиданно за нашими спинами раздались крики. Обернувшись, мы увидели юркого щуплого юношу-магрибца, перебегавшего дорогу. За ним гнались двое полицейских. Один из них двигался устрашающе, будто игрок в регби, преследовавший противника. Если какой-нибудь прохожий оказывался у него на пути, офицер, не сбавляя скорости, отшвыривал того в сторону. Парнишка несся во все лопатки, но полицейский, несомненно, был превосходным бегуном и методично его догонял.
Сцена разворачивалась на наших глазах в собственном ритме и была исполнена первобытной красоты.
Заключительный этап погони проходил вдоль трамвайных путей, которые выглядели почти как легкоатлетическая дорожка. Наконец полицейский настиг беглеца, сбил его с ног и повалил наземь. Это случилось примерно в пятидесяти ярдах от нас, и я приблизился посмотреть, что будет дальше. Я отчетливо чувствовал, что отец хочет меня остановить, но сдерживается.
Белобрысый офицер, напоминавший скорее немца, чем француза, поднял парнишку с земли, швырнул его на закрытые металлические ставни какого-то магазинчика и принялся обыскивать. Почти сразу же он нашел в кармане магрибца что-то, чего я не мог различить, и жутко разозлился: сунув предмет в карман, полицейский стал выкрикивать непонятные слова и изо всех сил дубасить паренька. Когда второй офицер догнал своего коллегу, вокруг уже собиралась толпа темнокожих людей, глаза которых были полны страха и ненависти.
Полицейские лихорадочно затараторили, первый свел руки задержанного за спиной и защелкнул на них наручники, второй, лысый и костлявый, гаркнул на зевак, которых было уже человек пятнадцать, а то и больше.
— Что он сказал? — спросил я у папы.
— Проваливайте, пока целы.
Но они не двигались, и выражения их лиц становились все суровее. Кто-то что-то выкрикнул, кто-то плюнул в офицеров, которым явно сделалось не по себе. Затем лысый полицейский вытащил пистолет, направил его на собравшихся и снова гаркнул. В его свирепом голосе прозвучали истерические нотки. Люди сделали шаг назад, однако никто из них не убежал.
Мы были метрах в десяти от места стычки. Отец тронул меня за плечо и произнес:
— Идем.
— Подожди, — отозвался я.
Он не настаивал. Полицейский поднял пистолет в воздух и дважды выстрелил. Через несколько мгновений, словно отвечая на зов, завыли сирены. Толпа разлетелась как стая птиц.
Подкатили две машины, из них вышли люди в форме. Мигалки на крышах автомобилей продолжали работать, пульсируя, будто огни светомузыки на дискотеке.
Правонарушителя погрузили в одну из машин, и та, пронзительно вжикнув шинами, умчалась прочь.
Мы вернулись к отелю, зашли в первый попавшийся ресторан и сели за столик. Обслуживание оказалось плохим, еда никудышной. Я хотел обсудить то, что случилось на наших глазах, но понимал: у меня нет ни слов, ни повода заговорить с папой на эту тему.
Осознав собственную беспомощность, я вдруг почувствовал укол сожаления и сильное смущение, словно бы это непроизвольное движение души поставило под угрозу мое самоощущение и статус семейного бунтаря.
Мы легли спать. Я долго ворочался в постели, размышлял над произошедшим, представлял завтрашнюю встречу с доктором и слушал, как отец сопит во сне. Его дыхание напоминало шелест примятых листьев. Время от времени он бормотал что-то бессвязное.
Стоило мне с грустью заключить, что впереди бесконечная ночь, я тотчас заснул, и мои мысли о Гасто плавно перетекли в сновидение о Гасто.
В этом сне доктор держался со мной крайне строго и холодно. Вместе с моей мамой он восседал на диване, стоявшем вовсе не в его кабинете, а в комнате, какой я никогда не видел наяву. Пролистав документы, профессор Гасто объявил, что, к несчастью, все пошло не так, как он надеялся, и что, к несчастью, у меня оказалась отнюдь не легкая форма эпилепсии. Мне придется вернуться к исходному плану лечения, перестать пить газировку и играть в футбол — иными словами, о нормальной жизни я могу даже не мечтать. «А я ведь говорила, не надо тебе играть в футбол!» — горько вздохнула мама.
В следующую секунду я осознал, что папа тоже находится в этой комнате.
Он молча стоял поодаль и вызывал у меня необъяснимую нежность.
8
Прием был назначен на десять.
После завтрака папа расплатился за номер, вызвал такси до больницы и первым вышел на улицу, держа в руках наши два полупустых кожаных чемодана, старых и потертых. Был восемьдесят третий год, чемоданы на колесиках еще не изобрели, хотя сегодня кажется, что они существовали всегда.
По плану отца, мы должны были отправиться в аэропорт прямо из больницы. Возможно, в этом плане имелась доля суеверия, однако основная причина спешки заключалась в том, что на другой день папе предстояло принимать экзамены в университете и он специально организовал нашу поездку так, чтобы не переносить их.
Лето только начиналось, воздух был свежим, дул приятный ветерок.
Город, пестрый и приветливый, так и располагал к прогулкам.
Больница выглядела иначе, нежели в моих воспоминаниях. Главное отличие касалось пациентов, встретившихся на нашем пути. Я не увидел ни одного человека в шлеме или со сломанными зубами. Просто совпадение? Тяжелобольных принимают в другие дни, в другом крыле здания, чтобы те, у кого болезнь протекает без особых осложнений, не впадали в тоску? А может, методы лечения шагнули так далеко вперед, что эпилептические приступы стали менее травматичными?
Меня отправили на обследование, для которого требовалось оборудование, имевшееся только в центре «Сен-Поль». Сразу после этого я должен был встретиться с профессором.
Так странно: я с точностью помню все процедуры, которые прошел в течение первого пребывания в этой клинике, хотя с той поры минуло больше времени, и напрочь не помню, что со мной делали в то июньское утро. В смысле, вообще ничего не помню, как будто в первые минуты визита меня накачали наркотиками и их действие прекратилось, только когда нас пригласили в комнату ожидания, примыкавшую к кабинету Гасто. Мои воспоминания отсчитываются именно с этого мгновения.
Медсестра попросила нас немного подождать. Из-за какой-то непредвиденной ситуации утренний прием сдвинулся, но нас скоро примут, пояснила она.
Мы с папой обменялись парой-тройкой реплик ни о чем, прикинули, не рискуем ли опоздать на самолет, успокоились, что пока торопиться некуда, ведь до рейса еще несколько часов, и одновременно достали книги. Отец читал «Силлабари» Паризе, я перечитывал «Повести о Глассах» Сэлинджера, которые нравились мне больше, чем «Над пропастью во ржи».
Прошло минут десять. Гасто отворил дверь и пригласил нас войти.
Здороваясь, он пожал нам с отцом руки и назвал меня по имени, а к папе обратился «профессор». То, что доктор так хорошо нас запомнил, произвело на меня впечатление.
— Ты вырос, Антонио. Продолжаешь рисовать? — осведомился он на своем превосходном итальянском с сильным французским акцентом.
Я сдержанно улыбнулся, и он сосредоточился на распечатках и результатах анализов.
Изучение медицинской карты заняло несколько минут, на протяжении которых я прокручивал в голове свой вчерашний сон и с ужасом гадал, не был ли он вещим.
Папа всматривался в лицо доктора Гасто, пытаясь отыскать на нем какую-нибудь подсказку насчет вердикта, который вот-вот должен был прозвучать. Тишину кабинета нарушал только тихий гул аппаратуры из соседних помещений.
Наконец доктор положил карту на стол, закрыл ее и обвел нас медленным взглядом. Если он хотел закрутить интригу, ему с блеском это удалось.
— Наши прогнозы оправдались.
Я выдохнул и посмотрел на отца. Тот протянул руку и сжал мою ногу чуть выше колена. В другой обстановке этот жест вызвал бы у меня недовольство, однако сейчас такого не случилось.
— С вероятностью восемьдесят процентов мы можем утверждать, что Антонио здоров, — продолжил Гасто. — Результаты обследований удовлетворительные, но на всякий случай надо проверить кое-что еще.
— Что именно? — спросил папа.
Гасто пустился в объяснения. Дабы удостовериться, что я полностью вылечился и, следовательно, могу прекратить прием препарата, необходимо понять, как мой мозг реагирует на стресс.
Для этого мне нужно не спать две ночи подряд и каждые восемь часов пить определенные таблетки, позволявшие продержаться без сна.
Если в условиях лишения сна, отмены привычного лекарства и приема этих таблеток (амфетаминов, кажется, но ни я, ни отец не переспросили, что это) со мной ничего не произойдет, это будет означать, что я поправился и могу вести нормальную жизнь семнадцатилетнего парня, забыв о больницах, энцефалограммах, барбитуратах и, главное, неврологах.
Официально данная процедура называлась «комплексная провокационная проба». По словам моего друга-психиатра, сейчас медицинская этика ее запрещает, но в ту пору эта проба применялась.
— А когда необходимо ее пройти? — ошеломленно спросил отец.