Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чарльз Мэнсон: подлинная история жизни, рассказанная им самим

Разрушению мифа посвящается

Нуэль Эммонс родился в Оклахоме. Еще ребенком вместе с родителями он переехал в Калифорнию. Там Нуэль, детство которого пришлось на времена Великой депрессии, и вырос. С Чарльзом Мэнсоном он познакомился в 1956 году, угодив в тюрьму за автомобильную кражу, но первоначальное их знакомство было недолгим. Второй раз их пути пересеклись в 1960 году, когда Эммонс вновь оказался в тюремной камере. После этих перипетий Эммонс стал заниматься фотожурналистикой и сотрудничать с несколькими американскими и европейскими журналами. В 1979 году он вышел на Мэнсона и стал брать у него интервью. Пространные беседы Эммонса с Чарльзом Мэнсоном и вылились в эту книгу.

Введение

В конце июля и в августе 1969 года произошли восемь самых загадочных убийств в истории преступлений. Они были совершены со зверской жестокостью, только вот дикие звери не пользуются ножами и пистолетами, а после убийства не оставляют посланий, неровно выведенных кровью жертв.

Сотрудники из отдела убийств управления шерифа Лос-Анджелеса 31 июля 1969 года были вызваны в дом 946 по Олд-Топанга-Каньон-роуд. Когда полицейские вошли в дом, их облепили тучи мух, и они чуть не задохнулись от невыносимого зловония, исходившего от разлагавшейся человеческой плоти. Полицейские обнаружили тело мужчины с множественными колотыми ранами. Было установлено, что мужчина умер несколько дней назад. На стене в гостиной, прямо над телом, кровью убитого было накарябано: «политическая хрюшка». Кроме этой надписи на стене были оставлены пятна крови, похожие на следы лап огромной пантеры.

Убитого звали Гари Хинмэн. Тридцатидвухлетний Хинмэн посещал Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, намереваясь получить степень доктора философии по социологии, а на жизнь зарабатывал преподаванием музыки. Позже выяснилось, что дополнительный доход Хинмэну приносила торговля мескалином, который он сам же и синтезировал.

В субботу 9 августа сотрудники полицейского управления Лос-Анджелеса прибыли в роскошные апартаменты по адресу Сьело-драйв, 10050, по соседству с Беверли-Хиллз и Голливудом. На месте второго преступления все было залито кровью, так что вполне можно было проводить съемки какого-нибудь голливудского фильма ужасов. В разных помещениях дома и на улице рядом с ним были разбросаны трупы пяти зверски убитых человек. Все они были в самом расцвете сил: Шэрон Тейт-Полански, Эбигейл Фолджер, Войтек Фриковски, Джей Себринг и Стивен Пэрент. Как и у Хинмэна, в этом доме тоже было оставлено послание, выведенное кровью. На двери дома, где пятеро лишились жизни, было написано слово «свинья». Как впоследствии было установлено, кровь принадлежала Тейт.

Шокирующая резня привлекла к месту преступления множество журналистов и фотографов, окруживших огороженную территорию, на которой полиция искала улики преступления. Ясно было лишь одно — произошли убийства. И все же, как только репортеры подготовили свои репортажи с места событий, газетные полосы сразу запестрели различными догадками. Кто-то описывал происшедшее как «ритуальные убийства», другие настаивали на том, что люди погибли в результате бурной вечеринки, сопровождавшейся сексом, третьи заявляли, что всему виной передозировка наркотиков. Среди мотивов убийства фигурировали и ревность с любовным треугольником. Некоторые журналисты просто рассказывали о том, что было известно на тот момент: полиция сбита с толку и не может установить причины преступления, продолжая поиски зацепок для разгадки самых ужасных убийств, когда-либо совершенных в Лос-Анджелесе. Но это было только начало.

На следующий день, в воскресенье, 10 августа, когда прошло немногим более суток после визита полиции на Сьело-драйв, сотрудники Лос-Анджелесского управления полиции были вызваны к месту не менее отвратительного убийства по адресу Вейверли-драйв, 3301, в Лос-Фелис, один из районов Лос-Анджелеса. Дом принадлежал Лино и Розмари Ла Бьянка.

Сорокачетырехлетний Лино умер в результате двадцати шести колотых ранений, часть из которых была нанесена ему вилкой для мяса. Его тело так и нашли — с торчавшей в животе вилкой и ножом, воткнутым в горло. Жену Лино, тридцативосьмилетнюю Розмари, ударили острым предметом сорок один раз. И вновь в доме убитых были оставлены послания, бесстыдно выведенные кровью жертв: на стене можно было прочесть «смерть свиньям» и «восстание», а на дверце холодильника с ошибкой было написано «Healter Skelter». Окружной прокурор Винсент Баглиози в конце концов предположил, что именно слово «Helter Skelter»[2] и является мотивом, но наполненные леденящим ужасом ночи и жестокое убийство восьми человек по-прежнему оставались неразгаданной тайной.

По мере того как информация об убийствах распространялась по стране, газеты, радио и телевидение торопились сообщить любые подробности событий, которые вскоре стали известны всему миру как «убийства Тейт — Ла Бьянка». Сами преступления и их освещение в новостях привели в ужас жителей Голливуда и его окрестностей. Страх и подозрение поселились в домах, наполнили сердца людей и улицы всей Южной Калифорнии. Пистолеты и ружья продавались с рекордным размахом: их раскупали для самообороны. Полицейские, от которых требовали найти хотя бы какого-нибудь подозреваемого, работали без устали, ища улики и отрабатывая версии. Несмотря на арест подозреваемого, Роберта Босолея, спустя несколько дней после гибели Хинмэна, никто не связывал с ним убийства в самом центре Голливуда. Лишь через несколько месяцев, когда был арестован второй подозреваемый по делу Хинмэна, расследование убийств Тейт — Ла Бьянка сдвинулось с мертвой точки.

Подозреваемую звали Сьюзан Дениз Аткинс. В конечном итоге ее обвинили во всех упомянутых убийствах, а также в смерти Дональда Джерома (Шорти) Ши — девятой жертвы, о которой стало известно лишь после задержания преступников. Аткинс проболталась своим соседкам по камере, в красках описав им свое участие в убийствах, и назвала Чарльза Мэнсона харизматическим основателем некоего культа, живым Иисусом, духовным учителем, наделенным такой мистической силой, при помощи которой он сумел заставить своих последователей убивать ради него. Заключенные, которым доверилась Аткинс, поделились ее секретом со следователями, после чего в начале декабря полиция объявила на пресс-конференции о том, что зловещие преступления, расследование которых велось на протяжении последних пяти месяцев, наконец раскрыты.

Аткинс продала авторские права на историю о Мэнсоне и других заключенных под стражу подозреваемых «Две ночи убийств» газете Los Angeles Times, а также нескольким зарубежным газетам, так что накануне Рождества 1969 года весь мир прочел этот сенсационный материал. Эти и последовавшие за ними газетные публикации превратили Мэнсона в самого известного злодея нашего времени еще до того, как он предстал перед судом. Неослабевающее внимание СМИ во время судебного процесса обеспечило Чарльзу Майлзу Мэнсону и его последователям (которых сейчас обычно называют «семьей Мэнсона») всемирную дурную славу.

Мэнсона обвинили в том, что он пробудил животную жестокость в своих адептах. В качестве мотива зверских убийств обвинитель Бульози назвал убежденность Мэнсона в скором восстании, которое чернокожие рано или поздно поднимут против белых, в чем он убедил своих последователей. Это Мэнсон и имел в виду под «хелтером-скелтером», цитируя одноименное название одной из песен Beatles. Говорили, что Мэнсон приказал своим приверженцам совершить шокирующие убийства, чтобы углубить расовый конфликт и навести полицию на ложный след, заставив ее поверить в то, что злодеяния были совершены неграми. Также высказывалось предположение, что Мэнсон выбрал дом по адресу Сьело-драйв по той причине, что раньше там проживал Терри Мелчер, глава некой звукозаписывающей компании, не сумевший обеспечить раскрутку Мэнсону Задумав убийства, Мэнсон припомнил «отказ» Мелчера и удаленное расположение его бывшего жилья, что делало его идеальным местом преступления.

Кроме того, обвинение утверждало, что Мэнсон убедил своих последователей в существовании одного карьера в Долине смерти, где он и его группа могли переждать грядущую расовую войну. По предсказаниям Мэнсона, победу в столкновениях должны были одержать чернокожие, однако у них не хватило бы ума, для того чтобы осуществлять управление страной надлежащим образом. После завершения беспорядков Мэнсон и его избранники вышли бы из своего убежища и начали строить новое общество в соответствии с представлениями Мэнсона.

С момента ареста Мэнсона и членов его Семьи до вынесения приговора прошло больше полутора лет — столько потребовалось для проведения следствия и судебных процессов. К казни в газовой камере в Сан-Квентине были приговорены Чарльз Мэнсон, Сьюзан Аткинс, Чарльз (Текс) Уотсон, Лесли Ван Гутен и Патрисия Кренвинкель (за убийства Тейт — Ла Бьянка), Брюс Дэвис и Стив Гроган (за участие в убийстве Шорти Ши), а также Бобби Босолей (за убийство Гэри Хинмэна). Однако спустя год после вынесения смертных приговоров штат Калифорния отменил их, при этом преступники автоматически приговаривались к пожизненному заключению. Изменение меры пресечения позволяло рассмотреть возможность условно-досрочного освобождения этих восьми осужденных уже в 1978 году. Осенью 1985 года, после шестнадцати лет тюремного заключения, Стив Гроган был условно-досрочно освобожден на строгих условиях комиссией по условно-досрочному освобождению штата Калифорния. Другим осужденным по этому делу в досрочном освобождении было отказано.

Большинство людей считают Мэнсона и тех, кто проходил с ним по делу, жестокими, хладнокровными убийцами, у которых съехала крыша от наркотиков. Вместе с тем другие видят в Мэнсоне своеобразного вождя и гуру, обладающего мистическими способностями. Они защищают Мэнсона, оказывают ему поддержку и пытаются имитировать его жизнь, предшествовавшую убийствам. Отбывая наказание, Мэнсон получает тысячи писем и принимает многочисленных посетителей. Письма пишут подростки и взрослые обоего пола, женщины приходят к Мэнсону в тюрьму, стремясь добиться его внимания и симпатии, кто-то ищет у него совета, кое-кто хотел бы стать его последователем. Находятся даже такие, кто готов пойти на преступление ради него — вернее, ради мифа, который сложился вокруг его личности. Но этот миф далек от реальности.

Так получилось, что я познакомился с Мэнсоном много лет назад, задолго до появления «детей цветов» и хиппи. Я с ним не «делил косяка», как на тюремном жаргоне говорят о близких приятелях, но мы действительно провели вместе какое-то время в одном месте — в Терминал-Айленде. Случилось это в 1956-1957 годах, когда я получил срок за перегон в другой штат угнанной машины. В то время Мэнсону исполнился всего двадцать один год, а мне было двадцать восемь. В тюрьме нас связывал, главным образом, общий интерес к атлетике. Впрочем, я видел в нем себя, каким был в том же возрасте, — юнец среди заключенных постарше, ловивший каждое слово закоренелых, законченных преступников, который был еще слишком молод, чтобы понять — криминалу приходит конец.

Я освободился в 1957 году и вскоре открыл свою автомастерскую в Голливуде. Мэнсон вышел из тюрьмы на следующий год. У нас были общие друзья в этом районе, так что, когда у Мэнсона из-за автомобильной аварии возникли кое-какие проблемы, один из наших приятелей сказал ему, где меня найти. Хотя ничего уголовного в этом столкновении не было, все же у Мэнсона возникли сложности. «Мой контролер порядком достает меня, — сказал Мэнсон. — Или я починю машину того парня, которую помял, или он скажет, что я нарушил условия досрочного освобождения и отправит меня обратно в кутузку. Ты меня выручишь?» Я отремонтировал ту машину, а заодно и автомобиль самого Мэнсона. Этот случай и наше пребывание в одной тюрьме позволили мне написать биографию Мэнсона. Ибо, как он часто повторяет на протяжении последних шести лет: «Ты не дал мне угодить в тюрьму, Эммонс. Я у тебя в долгу. И если кто и может объяснить, почему все так обернулось, так это ты, наверное, потому что ты был там, ты хороший парень».

Потом я не виделся с Мэнсоном до 1960 года. Мы снова встретились уже в тюрьме Макнил, где я сидел за участие в сговоре по поводу ввоза наркотиков. Наши отношения во многом были теми же, что в Терминал-Айленде, и ограничивались занятиями атлетикой, за исключением нескольких случайных разговоров. Помню, однажды Мэнсон спросил у меня, знаю ли я что-нибудь о Роне Хаббарде и дианетике. Поскольку я ничего об этом не слышал и не горел особым желанием узнать, наша беседа была короткой. Время, проведенное в тюрьме Макнил, изменило всю мою дальнейшую жизнь, причем в лучшую сторону. Как вы поймете из книги, это время оказалось поворотным и для Мэнсона.

Освободившись в 1964 году, я хотел лишь одного — стать ответственным и честным гражданином. С тех пор я ни разу не нарушал права других людей и не рисковал своей свободой. Я возобновил свое дело, вернувшись к автомастерской, а затем попробовал себя в другой сфере, став свободным писателем.

Я почти не обратил внимания на убийство Гэри Хинмэна в 1969 году, но об убийствах Тейт и Ла Бьянка мне, как и всему миру, было известно очень хорошо. Когда в декабре 1969 года в расследовании всплыло имя Мэнсона, я был поражен. Меня удивило не столько его участие в этих преступлениях, сколько то, что человек, которому приписывали способность заставлять людей выполнять любую его прихоть, мало походил на того парня, которого я помнил.

К 1979 году я почти совсем забыл о Мэнсоне, пока мне на глаза не попалась статья о нем, опубликованная в местной газете. Автор материала ездил в Вакавиль, где тогда сидел Мэнсон, намереваясь взять у него интервью. Мэнсон отказался давать интервью этому корреспонденту. В конце концов в репортаже были использованы сведения из рассказов тюремщиков. Среди прочего в статье говорилось, что Мэнсон редко откликается на просьбы дать интервью. В то время я уже писал для одной газеты и почувствовал, что моя прошлая связь с Мэнсоном могла бы послужить мне пропуском и позволить увидеться с ним, в чем было отказано другим желающим.

На первое мое письмо ответил один из тюремных друзей Мэнсона. Он написал мне следующее: «Чарли постоянно получает письма от придурков вроде тебя, которые хотят взять у него интервью. Его не интересует болтовня с тобой, чтобы потом все было переврано и в газетах появилось еще больше лжи. Но если ты хочешь написать о каком-нибудь отвязном, тронутом ублюдке, то пришли мне телик, и я потреплюсь с тобой». В конверт были вложены две газетных вырезки, где рассказывалось об этом человеке и совершенных им убийствах, за которые он отбывал наказание. Я проигнорировал письмо, разве что вернул вырезки по просьбе автора.

Во втором письме на имя Мэнсона я написал о себе так, чтобы он наверняка вспомнил меня. Я объяснил, что, если он не хочет беседовать со мной как с журналистом, я мог бы приехать к нему как обычный посетитель. Ответ пришел практически сразу, пусть и написанный неразборчивым почерком. Ответное письмо Мэнсона сводилось к следующему: «Да, я помню тебя. Тебе следовало бы сразу сказать, кто ты такой, еще в первом письме, тогда я не отдал бы его Бучу. У меня не бывает гостей, так что не ожидай слишком многого, они говорят, я псих. Но если хочешь приехать — приезжай». Когда я показал это письмо жене, она сказала: «Ты что, на самом деле собираешься встретиться с ним? Разве тебе не страшно только от одной мысли об этом?» Как и многие другие, она прочла книгу «Helter Skelter»[1] и твердо была убеждена в том, что Мэнсон был способен обращать людей в свою веру.

Калифорнийский медицинский центр в Вакавиле находился всего лишь в двух часах езды на машине от моего дома. Вопросы так и роились у меня в голове, пока я ехал в Вакавиль. Я гадал, с кем же мне придется иметь дело — с юным, не слишком агрессивным пареньком с кротким взором, каким он запомнился мне по тюрьме, или со злодеем с бешеными глазами и тяжелым характером, каким его обычно изображали телевидение и газеты. Несмотря на беспорядок в голове, в тюрьме я заполнил подробный бланк по поводу предстоящей беседы. «Черт возьми, — думал я про себя, — ты вообще был в своем уме, заявившись сюда?»

Заполнение документов не было простым делом для меня. Я снова был в тюрьме, пусть и в качестве посетителя, и мой приход сюда всколыхнул воспоминания о днях моего заключения. Сердце у меня застучало, руки затряслись так, что я с трудом заполнил обязательные бланки для посетителей. Вновь оказавшись на территории тюрьмы, я ощутил нестерпимое желание забрать свой паспорт, выскочить за тюремные ворота и забыть все, что хотя бы отдаленно было связано с тюрьмой. Но вместо этого я сделал глубокий вдох и уселся среди других ожидавших свидания посетителей.

Прошло три четверти часа, и охранник объявил: «Посетитель к Чарльзу Мэнсону». При упоминании этого имени все вздрогнули. Я поднялся и направился к комнате для свиданий. Те, кто не смотрел на меня, чуть не вывернули шею, пытаясь узреть самого Мэнсона. У двери комнаты меня остановил охранник, сказав, что мне не сюда. Он проводил меня к месту, известному как «между ворот». По пути он разрешил мне остановиться у торгового автомата и купить сигарет, кока-колы и конфет.

«Между ворот» — это тщательно охраняемая зона, отделяющая вход в тюрьму и административные помещения от места проживания заключенных. Управляемые электроникой зарешеченные ворота поставлены в обоих концах коридора длиной двадцать пять футов. В начале этого коридора находится комната из пуленепробиваемого стекла. Там сидят минимум два сотрудника, открывающие и закрывающие ворота. Они проверяют личность каждого входящего и выходящего. Ворота никогда не открываются одновременно. Вдоль коридора расположены две или три комнаты с решетками вместо дверей. Размер комнат примерно восемь на восемь футов. В каждой из них есть стол и четыре стула, прикрученные к полу в центре комнаты.

Мэнсона уже привели и заперли в той комнате, где должна была проходить наша встреча. Пока охранник открывал дверь, чтобы впустить меня, Мэнсон не отрываясь смотрел на меня пристальным взглядом. На нем была стандартная тюремная одежда из грубого хлопка синего цвета, а лоб был перехвачен сине-белой банданой, чтобы длинные волосы не падали на лицо. Еще у него была густая борода, как у Христа. В то время Мэнсону исполнилось уже сорок четыре года, но в его бороде и волосах виднелись лишь одна-две седые прядки. Он выглядел не слишком повзрослевшим с той поры, когда я видел его последний раз в 1964 году. Когда охранник запер за мной дверь, Мэнсон отступил в дальний угол комнаты. Он был похож на испуганного, недоверчивого зверька. Он слегка подался вперед, чуть вытянул шею и задрал голову, склонив ее при этом набок. В такой позе он кивнул мне и сказал: «В чем дело, приятель?» — «Да ни в чем, — ответил я. — Я просто приехал сюда, как и обещал в письме». С этими словами я выложил напитки и конфеты на стол и протянул Мэнсону руку, чтобы поздороваться. Худое тело Мэнсона выпрямилось, он шагнул ко мне и пожал руку. Сквозь его бороду проглядывала слабая улыбка. «Да, Эммонс, — сказал он, — я бы узнал тебя где угодно. Как успехи в гандболе?» — «Черт, я не играл с тех пор, как вышел из Макнила. А твои?» — «Ты шутишь, что ли! Эта мисс Уинтерс [тогдашний главный психиатр в Вакавиле] и ее чернокожие приятели прижали меня так, что я ничего не могу делать. Мне потребовалось девять лет, чтобы выбраться из крыла Б. (Крыло Б — это отдельный блок, где держат заключенных, находящихся под усиленным психиатрическим наблюдением.) Они перевели меня в крыло W, — добавил он, — но там не лучше».

Лед между нами был сломан, но в воздухе все-таки висело ощутимое напряжение. Мэнсон не подпускал меня к себе ближе, чем на расстояние вытянутой руки, и не позволял себе оказаться в уязвимом положении. Он всегда устраивался так, чтобы иметь возможность немедленно защититься при необходимости. Его паранойя стала еще заметнее, когда я предложил ему закурить. «Сам прикури!» — велел он. Я протянул ему зажженную сигарету, но, прежде чем затянуться, он дотошно прощупал пальцами всю сигарету и спросил, где же запрятана бомба. Он не прикоснулся ни к воде, ни к конфетам, которые я разложил перед ним, до тех пор, пока я сам их не попробовал. Потом он стал брать то, что начинал пить или есть я, на моем примере убеждаясь, что яда там не было. «Ты придуриваешься, — спросил я, — или в самом деле настолько больной, что думаешь, будто я пришел сюда, чтобы тебя отравить?» Отвечая, он смотрел мне в глаза немигающим взглядом: «Видишь ли, я не видел тебя лет пятнадцать-двадцать. Когда мы были с тобой в одной тюряге, у тебя не находилось для меня времени. И вдруг ты нарисовался. И что же я должен думать, по-твоему? Я протянул так долго, потому что люди помнят обо мне. Ты понятия не имеешь, как эти ублюдки хотят от меня избавиться. Я живу в этом дерьме уже десять лет, и изо дня в день они подсылают ко мне кого-нибудь. Я еще не расстался с жизнью только потому, что я всегда начеку. Я не доверяю ни тебе, ни кому-нибудь другому!»

Пытаться изменить его отношение было в тот момент бессмысленной затеей, но все же я почувствовал необходимость объяснить ему, почему у меня не находилось для него времени, когда мы вместе сидели. «Ты был на восемь лет младше меня; то, через что ты только проходил тогда, для меня уже осталось в прошлом. Ты и те парни, к которым ты пристроился в тюрьме, играли в игры и пытались произвести на всех впечатление. Я же хотел лишь одного — отбыть свой срок и выбраться оттуда. Дело было вовсе не том, нравился ты мне или нет». Похоже, мои слова успокоили Мэнсона. Угрожающая злость, звучавшая в его голосе, исчезла, и он начал расспрашивать меня о бывших общих знакомых. Оказалось, что он знал об их жизни куда больше, чем я. Заключенные всегда в курсе, что происходит с теми, кто выходит за тюремные ворота, и они подавно будут знать, попался парень снова или продолжает обделывать свои темные делишки на воле. Вместе с тем если человек исправляется, то новости о нем, судя по всему, перестают поступать и для других заключенных он словно умирает.

Спустя примерно полчаса охранник сообщил, что у нас осталось пять минут. В эти последние минуты Мэнсон затронул тему, которой я решил не касаться на первом свидании с ним. «Ха, так ты теперь у нас писатель? Знаешь, вы, ублюдки, меня просто достали, и я не верю ни одному из вас, уродов, чтобы говорить вам правду. Что на это скажешь?» Я не понимал, для чего Мэнсон сказал мне это: хотел ли он дать мне от ворот поворот или просто проверить мою реакцию. «Все так, Чарли, — ответил я, — я тоже не доверяю многим писателям. Так что не думай, что я приехал сюда, чтобы потом что-нибудь написать. Я здесь потому, что когда-то мы с тобой провели вместе какое-то время, и если мои один-два прихода хоть как-то разнообразят твою жизнь, я приеду еще. А если ты не захочешь, то нет». Мэнсон не дал прямого ответа. «Слушай, мне бы немного почтовых марок и блокнотов, можешь устроить?» — спросил он. «Конечно, — сказал я. — И если тебе надо денег на книги, тоже обращайся».

Наше время истекло. Когда мы прощались, Мэнсон стоял ко мне уже ближе, чем в начале встречи. Мы пожали друг другу руки с легкой теплотой. О преступлениях мы разговор не заводили. Хотя Мэнсон ни чего не сказал на этот счет, я почувствовал, что он хотел видеть меня снова. Со временем, подумал я, мы могли бы научиться доверять друг другу.

Я выслал Мэнсону марки и бумагу, которые он просил, и еще денег на продукты. Мы обменялись, может, парой писем, и я стал ездить к нему почти каждую неделю. Следующие два свидания были похожи на первую нашу встречу. Мэнсон почти не говорил о внешнем мире и о прошлом, зато охотно рассуждал о том, как изменились тюрьмы. Пару предложений он говорил связно, практически логично, но потом вдруг перескакивал на другое, не закончив первой мысли.

Я уже виделся с Мэнсоном раз шесть или семь, но все еще не знал, что ему колют лекарства, пока однажды он не сказал: «Может быть, ты своеобразная терапия для меня, ведь они стали меньше меня колоть». После этого наше общение стало более конструктивным. Мы начали говорить об убийствах. Он уклончиво отвечал на прямые вопросы о своем участии в них, зато свободно говорил о «своих девочках», вспоминал свою жизнь на ранчо Спан, пустыню Мохаве и свои багги для езды по песку. Он сам рассказал кое-что о Линетт (Пискле) Фромм и о покушении на президента Форда. Как-то раз он неожиданно спросил у меня: «Слыхал о том, что Ред была в Элдерсоне? (Ред[3] — это было «цветовое» имя, придуманное Мэнсоном для Фромм; несколько самых важных девушек в «семье» имели разный «цвет».) Я должен нести еще и это бремя. Я не говорил ей стрелять в Форда. Это была ее идея, но, как и все остальное, легло на Чарли. Эй, видел \"Ангелов Чарли\" по телевизору? Это же прямо про меня и моих девочек. Между прочим, как думаешь, это я послал тех ребят в дом Мелчера?» Так он первый раз спросил меня напрямую, считал я его виновным или нет.

«Ты же все-таки здесь, Чарли, — ответил я, — поэтому я вынужден думать что-то вроде того». Он взорвался, и мне впервые довелось встретить этот острый, пронизывающий взгляд, который так часто фигурировал в газетах и на обложках журналов во время судебных заседаний в 1970 году. Мэнсон подошел ко мне, но не для того, чтобы ударить, а чтобы заорать на меня. Его лицо было всего лишь в нескольких дюймах от моего. «Ты, мразь, ты мне не друг, ты просто еще одна жертва той чепухи, что Сэди (Сьюзан Аткинс) и Бульози написали в \"Helter Skelter\"! Да пошел ты, катись отсюда». Охранник достал ключи и уже собирался открыть дверь, чтобы помешать драке, которая, как он думал, была неминуема, но я сказал ему, что все нормально, и у нас просто небольшая размолвка. Тюремщик колебался, а Чарли отошел от меня и уставился на нас обоих. Он весь дрожал от гнева. Потом я заметил, что он расслабился. «Да, все в порядке, все под контролем», — сказал он охраннику. Вспышка ярости прошла так же быстро, как и началась. Мэнсон продолжил разговор тихим, спокойным голосом. «Видишь ли, я уже достаточно пожил на этом свете, чтобы понять: если ты совершишь преступление, тебе придется за это расплачиваться. Но я не виновен в том, за что эти козлы меня осудили. Я не должен быть здесь! Во всяком случае, не так, как они меня держат, не под иглой. Они могли бы обвинить меня в заговоре, в соучастии до или после преступления; наказание было бы тем же, но я безропотно отбывал бы его». Потом, опасаясь, что я сочту его слова проявлением слабости, Мэнсон быстро добавил: «Да я не жалуюсь, пойми, просто эти сволочи поступают со мной несправедливо». Минуту или две стояла тишина, он сверлил меня взглядом, пытаясь угадать, поверил ли я ему. «Если так оно и есть на самом деле, Чарли, давай я напишу книгу с твоих слов о том, как это было», — нарушил я молчание. Он улыбнулся и сказал: «Хитрый ты сукин сын. Через два месяца наконец раскололся. Но послушай, приятель, я не знаю, могу ли доверять тебе». — «А что значит \"доверять\", Чарли? — спросил я. — Все что можно плохого, о тебе уже сказали. Но твоя жизнь отражает все пороки нашего общества, и, если ее правильно преподнести, она могла бы послужить своеобразным уроком для общества. Ты же сам всегда говоришь, что родители присылали своих детей к тебе. Твоя жизнь, такая, какой она была на самом деле, без всей той ерунды из \"Helter Skelter\", которую проглотили во время суда, могла бы объяснить, почему те самые ребята пришли к тебе, и заставить родителей внимательней относиться к себе и к своим отпрыскам. На примере твоей жизни можно много чему научиться. К тому же у тебя ведь есть собственное мнение насчет причин, которые привели к убийствам. Так позволь мне записать его».

«Знаешь что, Эммонс, мне наплевать на тех щенков! Родители — вот кто должен за ними присматривать. Из-за этих самых детишек и их узколобых мамаш и папаш я и загремел сюда. Пусть заботятся о себе сами. Нет, к черту все! Я не собираюсь становиться частью книги, все равно какой! Особенно книги, которая выставит меня кем-нибудь вроде благодетеля человечества. Пошли они к черту, они сами создали образ, так пусть и живут с ним, пусть все эти дети пишут мне письма с просьбами о встрече и о вступлении в мою \"семью\". Черт, да не было никакой семьи! Какой-то журналист прилепил это слово к нам, когда они доставали нас на ранчо. Кроме того, не найдется ни одного человека, который захочет читать что-то, что могло бы научить его кое-чему. Их интересует только кровь и секс — вот что у них на уме, когда они тратят свои деньги».

В тот день я уходил из комнаты для свиданий удрученным. Я понял, что выбрал не тот подход, предложив Мэнсону использовать его жизнь в качестве примера. Он ненавидел всех членов добропорядочного общества с такой силой, что не хотел даже косвенным образом оказаться полезным для них.

Спустя несколько дней после той встречи я получил от Мэнсона письмо, в конверт с которым были вложены письма от двух изданий, просивших у него интервью. В этом письме Мэнсон спрашивал у меня, стоит ли ему соглашаться на интервью. Я не стал писать ответ, а вместо этого приехал к нему на следующий день. Я не заикнулся о книге, но попросил у него быть первым, кому он даст интервью, если захочет.

«Договорились! — ответил Мэнсон. — Только вот, одно из тех писем пришло от девушки из какой-то местной газеты, которая уже давно добивается встречи со мной. Так, может, ты ее проверишь и возьмешь с собой». Мы сошлись на том, что я буду брать интервью у Мэнсона с этой женщиной. Я поговорил с ней, и она согласилась на определенные ограничения.

Во время интервью журналистка спросила у Мэнсона: «Откуда у вас такое доверие к Эммонсу? Я хочу сказать, вы ведь так часто отказывались давать интервью, но ему все-таки пошли навстречу». Ответ Чарли стал для меня приятным сюрпризом. «Дело в том, что мы с Эммонсом давно знакомы. Он понимает меня. Вообще-то он один из моих отцов, он помог мне повзрослеть, и он пишет книгу о моей жизни». Было совсем не лестно услышать от Мэнсона, что я был ему как отец, да еще содействовал его воспитанию, но онупомянул о книге, и я не собирался давить на него, выспрашивая, с чего бы это и когда он передумал. Возможно, он оценил мои регулярные приезды, может, вспомнил услугу, которую я оказал ему когда-то; как бы то ни было, он был готов,сотрудничать со мной.

В дополнение к публикации я договорился сUnited Press International о предоставлении их телеграфному агентству нескольких фотографий и релиза интервью. В моем материале не говорилось о том, что Мэнсон согласился предоставить мне материал для книги, но в релизеUPI было сказано, что я работаю над книгой о Чарльзе Мэнсоне. Я сразу начал получать письма о нем. Несмотря на то что после его преступлений минуло уже больше десяти лет, Мэнсон по-прежнему привлекал к себе внимание и вызывал достойный удивления интерес. Большая часть корреспонденции пришла из Соединенных Штатов, но были письма и из Канады, Англии, Германии, Испании, Италии и Австралии. Авторы многих писем предлагали информацию для книги, и все говорили о том, что Мэнсону надо дать возможность самому рассказать о своей жизни и о тех событиях, которые привели к убийствам в 1969 году.

В основу этого повествования от первого лица легли многочисленные интервью, письма, адресованные Мэнсону, и письма, которые он присылал мне. При подготовке книги у меня на пути возникло немало препятствий. Хотя Мэнсон и дал согласие сотрудничать, он не всегда хотел это делать, так что мне приходилось часами выслушивать его повторяющиеся жалобы насчет прогнивших тюрем и всей системы исправительных учреждений. Мне разрешалось пользоваться магнитофоном лишь тогда, когда я беседовал с Мэнсоном для написания заказной статьи для публикации. И только в этом случае тюремное начальство снабжало меня магнитофоном, поскольку бытовало мнение, что при попытке бегства заключенного из Сан-Квентина несколько лет назад адвокат пронес пистолет как раз в магнитофоне. За исключением этих редких моментов мне приходилось запоминать все в уме, пока у меня не появлялась возможность сделать записи на кассету или на бумагу. Я провел долгие часы на тюремной парковке, записывая имена и особые фразы, типичные для речи Мэнсона и отражавшие его мысли. Нередко я был вынужден исправлять описание каких-то событий, по несколько раз переспрашивая у Мэнсона подробности и исправляя неверные сведения из других источников. Порой версию Мэнсона было невозможно состыковать с фактами, но в конце концов цель этой книги в том и состоит, чтобы передать именно его версию.

Моя задача осложнялась еще и тем, что Мэнсон временами противоречил самому себе или вдруг решал, что он не хочет делиться какой-то частью своей жизни с толпами неизвестных ему читателей. Когда такое случалось, мы часто спорили, и наша встреча обычно заканчивалась тем, что нам обоим было наплевать, увидимся ли мы снова. Могло пройти два-три месяца, прежде чем один из нас «ломался» — обычно это был я.

Детство Мэнсона я восстанавливал по кусочкам, используя разные источники. Он рассказал мне о своем детстве, но эта информация грешила множеством пробелов, так что я поколесил по стране: съездил туда, где Мэнсон родился, а также посетил места, где прошли первые шестнадцать лет его жизни. В Индиане, Огайо, Западной Вирджинии и Кентукки я беседовал с людьми, которые могли восполнить недостающие сведения и подтвердить слова Мэнсона. Если у меня появлялось что-нибудь новое, я возвращался к Мэнсону и пересказывал ему, выслушивал его мнение, стараясь понять его отношение.

Со времени моего первого свидания с Мэнсоном минуло больше шести лет. За эти годы и сотни часов наших разговоров порой я чувствовал его ненависть и презрение к себе, платя ему той же монетой. Я видел его нежность, приятную сторону его натуры, которая вполне могла помочь ему привлечь сторонников. Но Мэнсон никогда не демонстрировал признаков раскаяния и не выражал сострадания по отношению к людям, лишившимся жизни из-за того сумасшествия, в которое погрузился он сам и его группа.

Когда Мэнсона спрашивают, почему он не мучается угрызениями совести, его отношение резко меняется, и он начинает агрессивно защищаться: «И в чем я должен раскаиваться? Я никого не убивал! Спросите-ка у окружного прокурора и у всех газетчиков, раскаиваются ли они хоть чуть-чуть в том, что отправили ко мне всех этих юнцов, которые хотят взять в руки ножи и пистолеты и убивать ради меня, потому что окружной прокурор и жадные до денег писателишки заставили людей поверить в меня такого, каким я на самом деле не являюсь? Черт, они создали этот образ — и продолжают подпитывать миф».

Миф о Чарльзе Мэнсоне, шумиха вокруг него, сделавшая его интригующим персонажем, проблема жестокого обращения с детьми, которая не может не волновать сегодня, последствия употребления наркотиков — все перечисленное казалось важным стимулом для создания этой книги. На мой взгляд, миф, бытующий о Чарльзе Мэнсоне, вряд ли устоит на фоне его собственных слов. Его рассказ наглядно демонстрирует, к чему может привести длительное употребление наркотиков, а повествование о детстве еще раз доказывает, насколько дети нуждаются в любви и понимании. Если ребенок не получит их в семье, он будет искать это где-нибудь в другом месте. Соблазнившись мифом и приняв его за реальность, многие люди обращаются к Мэнсону за помощью.

Мэнсон не преувеличивает количества приходящих на его имя писем, посетителей и потенциальных последователей, жаждущих его внимания. Я встречался со многими из них. Он переслал мне писем общим весом почти в сто килограммов и почти столько же — другим знакомым на хранение и для просмотра. Его заявление о том, что «кое-кто предлагает взяться за ножи и пистолеты» или готов «порешить нескольких свиней» ради него, подтверждается множеством адресованных ему писем, с которыми я ознакомился.

Это пугающий факт, и большинство из нас недоумевает, почему так происходит. Мэнсон же говорил: «Посмотрите на себя! Дело вовсе не во мне и не в моих способностях. Так с ними обращались в детстве, когда родители пытались быть для них Богом. Вся пропаганда, которую раздувал кто-то, желавший ощутить собственную важность и разбогатеть, дала им того, кто привел их к крушению надежд». Мэнсон заявляет об этом яснее ясного.

За исключением введения и заключения, мое мнение о Мэнсоне в этой книге больше никак не представлено. Предоставив ему возможность рассказать свою историю, я отредактировал ее, дабы избежать повторов и отступлений, а также исправить частые неровности речи. Какие-то имена были изменены, даже те, что упоминались где-нибудь еще без ведома этих людей. Идеи и убеждения, представленные в книге, целиком и полностью принадлежат Чарльзу Мэнсону. Я лишь постарался записать его рассказ с максимальной последовательностью, чтобы адекватно передать смысл сказанного им. И хотя это его история, Чарльз Мэнсон не получает никаких гонораров или какого-либо вознаграждения за эту книгу. Единственная его награда — возможность быть услышанным. Хотя он слышал или читал большую часть рукописи, окончательное решение о том, что включать в книгу, а что нет, принимал исключительно я сам.

В заключение я приношу свои извинения семьям и друзьям Тейт, Ла Бьянка, Фолджер и других за то, что разбередил старые раны и заставил вспомнить ужасающие августовские дни 1969 года.

часть 1.

Рождение изгоя

Глава 1

19 апреля 1971 года в Лос-Анджелесе, Калифорния, Чарльз Майлз Мэнсон услышал, как верховный судья Чарльз Олдер выносит свое окончательное решение: «Я твердо убежден, что смертная казнь является не только подходящим наказанием, — сами обстоятельства практически заставляют сделать именно этот выбор. Не могу не согласиться с прокурором в том, что если не этот случай подходит для смертной казни, то каким же тогда он должен быть? Управлению исправительных учреждений поручено доставить вас под надзор начальника тюрьмы штата Калифорния в Сан-Квентине, чтобы он предал вас смерти в порядке, предписанном законом штата Калифорния».

В зале суда с Мэнсоном сидели еще трое обвиняемых по этому делу: Сьюзан Аткинс, Лесли Ван Гутен и Патрисия Кренвинкель. 29 марта 1971 года жюри присяжных признало их виновными в совершении убийства Шэрон Тейт-Полански, Эбигейл Фолджер, Войтека Фриковски, Джея Себринга, Стивена Пэрента, Лино Ла Бьянка и Розмари Ла Бьянка. Немногим позже Мэнсон был также приговорен к смертной казни за два других убийства вместе с еще четырьмя обвиняемыми — Робертом Босолеем, Чарльзом Уотсоном, Брюсом Дэвисом и Стивом Гроганом. Босолей был осужден за убийство Гэри Хинмэна, Дэвис и Гроган — за соучастие в убийстве Дональда (Шорти) Ши. Уотсон входил в группу, совершившую убийства Тейт — Ла Бьянка. —

Что такое следственные изоляторы, залы суда и тюрьмы, я узнал в двенадцать лет — с тех пор это стало моей жизнью.

Когда мне исполнилось шестнадцать, я перестал бояться чего бы то ни было, чем могло меня попотчевать тюремное начальство. Но вот заключенные оставались непредсказуемы, и это делало мою смерть в тюрьме вполне реальной перспективой, особенно после того, как обвинитель, пресса и телевидение и кое-кто из сотрудников Управления исправительных учреждений заронили такую мысль в сознание других заключенных своими заявлениями в духе: «Природа преступлений Мэнсона такова, что она делает его привлекательной персоной в глазах других осужденйых, желающих привлечь к себе внимание и прославиться».

Выслушивая смертный приговор из уст Олдера, я осознавал, что за этим решением стоит вся судебная система Калифорнии, и все же я знал, что штат Калифорния не казнит меня. Умру в тюрьме, наверное. Но быть казненным — увольте!

Я оказался прав: и года не прошло с тех пор, как я вошел в число смертников, как действовавший на тот момент в Калифорнии закон о смертной казни был отменен. Все осужденные, ожидавшие исполнения смертного приговора, автоматически получили пожизненный срок. Для большинства бывших смертников отмена смертной казни означала возрождение надежд. Я же не чувствовал особого восторга по этому поводу, думая лишь о том, с чем теперь мне придется бороться.

Паранойя крепко сидела во мне, ибо из-за особенностей преступлений, мощной огласки, которой сопровождался мой арест и растянувшиеся судебные слушания, имя Чарльза Мэнсона стало олицетворением ненависти и страха для тогдашнего поколения. Это крест, который я вынужден нести на себе с момента ареста в 1969 году. Время, проведенное в камере смертников — из-за усиленной охраны и изоляции от общей массы заключенных, — было самым спокойным за последние семнадцать лет моей жизни. Я мог наконец расслабиться. Но теперь я стал особой фигурой в системе исправительных учреждений Калифорнии и был вынужден отбывать срок наравне с остальными, увертываясь от дротиков, ножей и угроз покончить со мной, которые я получал от других заключенных, и в то же время следить за каждым тюремщиком, приближавшимся ко мне.

Последнее покушение на меня, достойное попасть в газеты, произошло в художественной мастерской Калифорнийского медицинского центра. Я сидел за столом и лепил из глины. Я только начал пробовать себя в скульптуре и с головой ушел в работу. Я так увлекся, что ослабил свое постоянное внимание и перестал отслеживать происходящее вокруг. Это был один из тех редких случаев, когда я расслабился в тюрьме. Я не услышал шагов и не чувствовал никого рядом до тех пор, пока меня не окатили какой-то холодной жидкостью, залившей мне лицо, голову и одежду. Ошарашенный, я вскочил на ноги и повернулся туда, откуда получил этот душ. Глаза уже невыносимо жгло (это был какой-то легковоспламеняющийся разбавитель для краски). Я с трудом разглядел, как длинноволосый бородатый ублюдок-кришнаит бросил горящую спичку мне в лицо. Я не успел отбить ее и, как после взрыва бомбы, в один миг превратился в факел. Мои волосы, лицо, одежда охватило пламя. Я бросился на противника, но он ускользнул от меня. Боль от ожогов и инстинкт самосохранения не позволили мне преследовать его.

Я метнулся на пол и через голову стянул горящую куртку, пытаясь потушить полыхавший разбавитель. Хотя в комнате находился охранник и несколько заключенных, я уже давно научился не ждать помощи или сочувствия от кого бы то ни было. Не то что бы я целенаправленно думал о том, что могли бы сделать окружающие в подобных обстоятельствах, — в тот момент мой мозг напряженно решал, как же сбить пламя. Я понимал, насколько уязвим, вздумай тот недоносок напасть на меня снова. Но первым делом надо было разобраться с огнем. К счастью, парень просто отошел и смотрел, как я отбиваюсь от лизавших меня языков пламени. Я полыхал секунд сорок пять или минуту. Этого оказалось достаточно, чтобы у меня сгорели все волосы на голове и лице. Я заработал ожоги третьей степени на голове, лице, шее, левом плече и по всей левой руке. Несколько дней я провалялся в больнице, дня два находился в критическом состоянии.

Это нападение не имело никакого отношения к тому, что я был «тем самым» Чарльзом Мэнсоном и сидел за «те самые» убийства. Всему виной был спор на религиозную тему, который состоялся накануне моего превращения в человека-факел.

Парень, швырнувший в меня спичку, такой же психованный и переставший ориентироваться в законах общества, каким большинство людей видит меня. И все же, как и я, он считает себя не каким-нибудь фриком с помутившимся рассудком, а человеком, которому выпала такая игра, в какую невозможно играть согласно правилам и ценностям нашего общества.

Меня зовут Чарльз Майлз Мэнсон. Когда я веду этот рассказ, мне пятьдесят один год. Если я вытянусь в полный рост и, чуть сжульничав, приподнимусь на носки, то мой рост будет равняться ста шестидесяти пяти сантиметрам. Думаю, было время, когда я весил порядка шестьдесяти трех килограммов, но раз или два — уже в тюрьме — я худел до пятидесяти двух. Я вовсе не похож на громадного увальня с большими кулаками. Но мой голос может звучать громко и раскатисто, как у настоящего великана. В 1970 году, накануне и во время судебного процесса, завершившегося для меня обвинительным приговором, моя фотография появлялась на обложках журналов, а имя мелькало в газетных заголовках чаще, чем реклама колы. В большинстве материалов и статей меня изображали так, словно я уже родился с клыками и рогами. Писали, будто моя мать была шлюхой, что с рождения у меня был сопливый нос, а если меня пеленали, то в пеленках оказывалось полно дерьма, причем оно нередко текло у меня прямо по ногам. Всех заставили поверить, что я попрошайничал на улицах, когда мне не было еще и пяти лет, и воровал еду, чтобы не подохнуть с голоду. В семь лет у меня уже были первые приспешники. Они занимались воровством, а добычу приносили мне. Мне не исполнилось и девяти, а я уже взялся за пистолет и грабил стариков и слабых. В возрасте двенадцати лет я изнасиловал дочку проповедника и задушил ее младшего брата, чтобы он не заложил меня. В тринадцать лет на меня уже накопилось такое полицейское досье, что я вполне мог войти в штат Никсона или возглавить мафию. За моими наркотиками мальчики из церковного хора выстраивались в ряд и воровали для меня церковные пожертвования. Среди моих подружек, которым я основательно затуманил мозги, были десяти- и двенадцатилетние соседские девочки. Чтобы доказать свою любовь, они приносили мне деньги, заработанные проституцией и съемками в порнофильмах.

Разве не таким вы представляли меня? Разве прославленный прокурор, судьи, мои якобы последователи и пресса нарисовали не такой портрет?

Изменится ли что-нибудь, если сказать, что я не выбирал свою мать? Или что, будучи внебрачным ребенком, я был вне закона с рождения? Что во время так называемого формирования личности я не контролировал свою жизнь? Эй, послушайте, к тому моменту, когда я научился думать и запоминать, меня оставляли с совсем незнакомыми людьми (их не знали даже знакомые мне взрослые), и они помыкали мной, как хотели. С самого рождения меня чаще всего отталкивали, а не любили и ласкали. Вы можете это понять? Вряд ли. И уже поздно, теперь мне все равно! Но меня спрашивают, откуда взялись моя философия, антисоциальное поведение и ожесточенность. Вовсе не пытаясь изменить общественное мнение, я расскажу кое-что о своей жизни с помощью парня, который пишет эту книгу. Вы уже наверняка читали что-нибудь на тему «Чарли то, Мэнсон се», и историю моей семьи вам уже описали, но любой человек в реальной жизни всегда отличается от того, каким его преподносят или считают.

Уже написаны книги, и пишутся новые; появились фильмы, и, без сомнения, их будет еще больше. СМИ заполучили марионетку, которой можно вертеть как угодно, чучело, на котором можно отрабатывать удары. Все, кому не лень, подхватывали мои слова и мысли, перевирали и публиковали их с совершенно другим смыслом. Искаженная информация, сенсации и фальшивые цитаты, приписанные мне, печатались в прессе ежедневно. Их было так много, что жизнь на Земле потеряла для меня всякий смысл. Не вижу его я и сейчас. Мое тело остается в плену у общества, порождающего людей, подобных мне, но мой разум проник в царство мысли, далекое от Земли. Я понял одну вещь: чтобы оставаться собой, не следует произносить ни слова, не издавать ни звука, не делать никаких движений — даже не моргать глазом, ибо, если сделать это в присутствии другого человека, о тебе тотчас сформируется какое-то мнение. Обязательно найдется какой-нибудь мнимый психолог, который проанализирует и опишет тебя таким, что ты станешь уже не тем, кто есть на самом деле.

Как я уже говорил, СМИ разошлись не на шутку. Ничтожества разбогатели и обрели влияние. Так называемая «семья Мэнсона» разгромлена, а ее участники переметнулись на другую сторону, свидетельствуют в пользу штата, — так лгут в судах. Они понаписали книжек и заработали денег на интервью, где приуменьшили свою роль, свалив все на Чарли. Юристы, как со стороны обвинения, так и со стороны защиты, сколотили себе состояние благодаря участию в суде над «семьей Мэнсона». У меня такое чувство, будто общество изнасиловало и раздавило меня. Меня отымели прокурор и друзья. Вытянули всю душу суды. Меня избивали тюремщики и выставляли напоказ в тюрьмах. Тем не менее моих слов никогда не печатали и не передавали так, как они были сказаны мной. Так что с этой точки зрения мне нечего выгадывать или терять, рассказывая все так, как, мне кажется, было на самом деле.

Тридцать семь из своих пятидесяти одного года жизни я провел в исправительных учреждениях для несовершеннолетних, семейных приютах и тюрьмах. Последние семнадцать лет я живу как зверь, посаженный в клетку в зоопарке. Наши клетки почти одинаковы, они сделаны из бетона и стали. Моя кормежка не отличается от кормежки животных: мне дают еду через решетку и по расписанию. Охранники расхаживают около моей клетки, убеждаясь, что она заперта, а я не сдох. Люди, приходящие в эту тюрьму, независимо от цели посещения, все как один спрашивают: «А где держат Чарльза Мэнсона? Можно пройти мимо его камеры?» И, как добрые служители зоопарка, тюремщики провожают их к моей камере. Поглазеть на Чарльза Мэнсона в тюремной клетке — это все равно, что увидеть редкостное дикое животное. Без этого посещение тюрьмы было бы неполным. Чтобы удовлетворить собственное любопытство, я смотрюсь в зеркало: вдруг у меня выросли рога или торчат клыки изо рта? Если зеркало не лжет, у меня нет ни того, ни другого. Я осматриваю тело, сравнивая его с телами тех, кто остановился и уставился на меня. Теми же самыми глазами, способными видеть, моргать и пристально смотреть, как глаза тех, кто стоит перед моей камерой, я вижу нормальное тело, две руки, две ноги, голову, на которой в обычных местах растут волосы, а также находятся глаза, нос, уши и рот — все, как у всех. Я ничем не отличаюсь от людей, остановившихся для того, чтобы метнуть в меня свой наполненный ненавистью взгляд. Или от вас, кому интересно тог что я должен сказать.

Если бы журналисты и иже с ними с самого начала придерживались фактов, установленных следователями, Чарльза Мэнсона уже никто бы не помнил. Но из-за того, что каждый журналист, автор каждой книги и каждый телевизионный ведущий преувеличивал, измышлял, раздувал ради сенсационного эффекта и приправлял материал собственной враждебностью, я и те, кто жил вместе со мной, стали значить больше, чем на самом деле. Быть может, это делалось намеренно.

В большинстве случаев меня и арестованных со мной людей описывали как психопатов со съехавшей от наркотиков крышей. В июньском номере журнала за 1970 год была опубликована статья под заголовком «Специальный репортаж: Чарльз Мэнсон — невероятная история самого опасного человека на земле». Впрочем, были и публикации, где высказывалось предположение о том, что в основе преступлений лежал какой-то принцип. Так, в февральском номере за 1970 год говорилось, что, возможно, я больше похож на революционера-мученика, чем на безжалостного убийцу. Естественно, вместе кое с кем из разделивших со мной безумие я с жадностью ухватывался за любые материалы, где хотя бы отдаленно проглядывалось сочувствие.

Тогда я не прочел ни той, ни другой статьи, хотя был наслышан о них. Но с конца 1969 года я читал похожие заголовки и смотрел на собственные фотографии почти ежедневно. Везде меня называли «культовым вождем хиппи, программировавшим людей убивать для него, человеком, который несет ответственность за убийства Тейт — Ла Бьянка». Меня изображали каким-то мистическим сверхчеловеком, способным одним своим взглядом заставить другого человека выполнить любую мою прихоть. Из меня сделали очередного Крысолова, подбивавшего молодняк на преступления и жестокость.

Зная, что я за человек, как я рос и каким был, я считаю эти байки смехотворными. Я прихожу в ужас от читателей, которые глотают всю эту ложь, не моргнув глазом, и верят ей, как Библии. Но я не могу не отдать должное ребятам, создавшим мой образ, этим виртуозам пера, которые высосут из пальца какую угодно историю и сделают из мухи слона. Я не должен винить читателей, ведь я сам отчасти попался на эти выдумки. Но когда я допускаю мысль, что действительно могу обладать всеми приписанными мне способностями, и пытаюсь опробовать их на своих тюремщиках, он или она хлопают дверью у меня перед носом. Так происходит возврат к реальности, и я осознаю, что я всего лишь то, чем был всегда, — «недоделанное ничтожество».

Цель этой книги состоит не в том, чтобы продолжить дело «самого опасного человека на земле», если я таковым являюсь (или являлся), а в том, чтобы просто показать другую сторону личности, которую сравнивают с дьяволом. Но ведь и у дьявола, если он существует, была своя предыстория.

Не помню, слышал ли я когда-нибудь о матери Люцифера, так что понятия не имею, был он рожден или выдуман, чтобы пугать детей. Если у него все же была мать, то у нас есть два сходства. Если нет, нас связывает то, что наши имена используют для запугивания детишек. Во всяком случае, лично у меня мать была.

Ее звали Кэтлин Мэддокс. Родилась она в Эшленде, штат Кентукки, и была младшей из трех детей в семье Нэнси и Чарльза Мэддокса. Родители мамы любили свою дочь, и она хорошо о них отзывалась, но они были настоящими религиозными фанатиками, особенно бабуля, которая всем заправляла в доме. Она была строга и непреклонна в своем понимании божественной воли и требовала от своих домочадцев жить в соответствии с ее представлениями о желаниях Господа.

По мнению бабушки, если ты показал лодыжку или даже послал слишком теплую улыбку лицу противоположного пола, это уже было греховным поступком. На алкоголь и курение был наложен строгий запрет. Косметика считалась злом — ей пользовались лишь уличные девки. Сквернословие отправляло тебя в ад с той же скоростью, что и воровство или супружеская измена.

Мой дед работал в компании В&О Railroad. Он работал без устали, преданный раб своей компании и хозяев. Как и бабуля, дед тоже проповедовал слово Божье. В отличие от бабушки, он не был таким строгим поборником дисциплины, но, как и дети, находился под каблуком жены. Если он пытался приласкать мою мамочку, например, легонько шлепнуть ее по колену или положить ей руку на плечо, бабуля тут же намекала на его вульгарность. Чтобы жить мирно, дедушка позволил жене быть главной в доме. Бедняга. В старости его увезли из дома, который он содержал. Дед умер в сумасшедшем доме.

Маме постоянно приходилось отказываться от чего-то. От утреннего пробуждения до отхода ко сну она то и дело слышала: «Нет, Кэтлин, это платье слишком короткое. Заплети волосы, не причесывайся, как потаскуха. Из школы сразу домой, не вздумай болтать с мальчишками, поймаю. Нет, ты не можешь пойти на танцы в школе, потому что мы идем в церковь. Кэтлин, прочти молитву перед едой. Не забудь помолиться перед сном и попросить прощения за свои грехи».

В 1933 году в возрасте пятнадцати лет моя мать сбежала из дома. Пожалуй, лучше было бы сказать, что «ее выжили из дома».

Кое-кто из журналистов изобразил маму молоденькой шлюшкой. Если ее угораздило оказаться матерью Чарльза Мэнсона, значит, она не придерживалась моральных устоев. Лично мне больше нравится представлять ее своеобразной девочкой-хиппи тридцатых годов, опередившей появление «детей-цветов» на тридцать лет. Причины, заставившие ее покинуть родные стены, ничем не отличаются от тех, что было на уме у детей, с которыми я столкнулся уже в шестидесятых. Так же, как и эти дети, мать решила, что лучше быть бездомной и жить на улице, чем подчиняться предвзятым требованиям родителей, которые видят мир лишь таким, каким, по их мнению, он должен быть. Однажды родители очнутся. Их дети вовсе не тупицы. Домашняя жизнь — это как улица с многосторонним движением, где следует считаться и стараться понять все разнообразие жизни. Что касается утверждения, будто мама была проституткой, то полученное воспитание не позволило ей торговать телом, хотя тщеславие продажной женщины ей все-таки было свойственно. Броской красотой она никогда не отличалась, но была хорошенькой девушкой — рыжие волосы и изящное телосложение выделяли ее почти в любой компании. Ее рост едва доходил до ста шестидесяти пяти сантиметров, и ей казалось, что она потолстела, стоило ей набрать больше сорока килограммов. Но, несмотря на все свое тщеславие, внешнюю привлекательность и самоуверенность, мама искала себя и симпатии у окружающих. Пытаясь найти теплый прием, она могла легко и часто влюбляться, но быть шлюхой в то время? Бред!

Уже потом, испытав на себе удары судьбы и переживая трудные времена, она могла продать кому-то свое тело. Я не намерен осуждать ее за это. С учетом того, что мне довелось узнать, я могу лишь пожалеть, что у матери не хватило ума, чтобы стать проституткой. Здесь вы можете откинуться на своем стуле и заметить: «Сказать такое — вполне в духе Мэнсона, чего еще от него можно ожидать?» Но, по мне, первоклассная шлюха — одно из самых честных существ на земле. У нее есть товар, принадлежащий ей одной. Она.назначает за него цену. Если цена приемлема, клиент уходит довольный, а девушка может заплатить за квартиру и купить себе еды, и ее не изнасилует какой-нибудь бессовестный мужик, тыкаясь в нее своим твердым членом. У родителей не будет проблем с изнасилованной дочкой, которая будет всю жизнь пытаться забыть нанесенную ей психологическую травму. Полиция не заведет дело, а налогоплательщики не будут тратить свои средства на содержание в тюрьме какого-то парня бог знает сколько лет. Да, честная проститутка не просто спасает себя. Она и обществу приносит пользу.

11 ноября 1934 года, проживая в ту пору в Цинциннати, штат Огайо, моя незамужняя мать, которой было всего-навсего шестнадцать, родила внебрачного ребенка. В больнице новорожденного записали как «безымянный Мэддокс». Мальчик — это был я, Чарльз Майлз Мэнсон, — оказался изгоем с самого рождения. Зачал меня молодой аптечный ковбой. Он звался полковником Скоттом, переезжал с места на место в поисках работы. Тогда он трудился на строительстве плотины. Он не задержался надолго — он даже не видел, как у матери рос живот. Отец, тоже мне! Мне говорят, что я видел этого человека раз или два, но я не помню его лица.

Фамилия мне досталась от Уильяма Мэнсона, с которым мама стала жить вскоре после моего рождения. Уильям был намного старше мамы, и по его настоянию они в конце концов поженились. Не знаю, пытался он так запереть маму дома или женился на ней из моральных принципов, то есть потому, что в доме был ребенок. Так я получил фамилию Мэнсон, но отца — нет! Этот брак не был долгим, поэтому не могу сказать, что помню Уильяма Мэнсона. По его вине произошел развод или по маминой, я так и не узнал. Возможно, виновата была мама: она всегда была симпатичной маленькой девкой, которая была не прочь переспать с кем-нибудь на стороне.

Сбежав из дома, где ее абсолютно подавляли, мама без оглядки отдалась новому для нее состоянию свободы. Она много пила, спала с кем хотела, ни перед кем не отчитывалась и наслаждалась жизнью. Когда я появился на свет, у нее еще не было достаточно жизненного опыта — или опыта той самой свободы, — чтобы взять на себя всю ответственность материнства. Не скажу, что был нежеланным ребенком, но до изобретения противозачаточных средств было еще далеко, а мама, как многие другие молодые мамы, была не готова пойти на жертвы, которых требовал уход за ребенком и его воспитание. Со мной или без меня — у мамы был свой образ жизни. Меня оставляли у родственников или нанимали мне няню. Если у мамы было все хорошо, она не забирала меня. Нередко дедушка с бабушкой или кто-нибудь другой из семьи не могли отпустить няню, потому что мама не объявлялась. Понятное дело, что я всего этого не помню, но вы знаете, как это бывает: даже среди своих в семье, если уж кто-то в чем-то грешен, это обязательно смакуется. Один из маминых родственников с превеликим удовольствием рассказывал, как мама однажды продала меня за кувшин пива. Как-то днем мама сидела в одном кафе и держала меня на коленях. Бездетная официантка, мечтавшая о ребенке, в шутку предложила моей маме купить меня. «Кувшин пива, и он ваш», — ответила мамочка. Официантка принесла пиво, мама не спеша его прикончила и ушла из кафе, оставив меня там. Спустя несколько дней моему дяде пришлось обыскивать город в поисках той официантки, чтобы забрать меня домой.

Может показаться, что, рассказывая все эти вещи о своей матери, я предаю ее, ведь мамины «стандарты» явно не соответствуют принятым в обществе нормам. Но, постойте, мне нравилась моя мама, я любил ее, и если бы я мог выбирать, то выбрал бы ее. Она была бесподобна! Не заботясь обо мне, тем самым она заставляла меня справляться со всем самого.

Когда мне было лет шесть, мама оставила меня у бабушки с дедушкой, как предполагалось, на пару дней. Помню, через несколько дней дед позвал меня на прогулку. Выйдя из дома, он ласково заговорил со мной и стал добрее обычного. Во время прогулки мы играли и бегали наперегонки, и дедушка позволял мне обгонять его. Он посадил меня к себе на плечи, а я изображал самого высокого в мире великана. Потом мы присели передохнуть. Он обнял меня и, пряча слезы, сказал: «Твоя мама еще долго не вернется домой». Не знаю уж почему, у меня комок подкатил к горлу: то ли потому, что дедушка разрыдался, то ли я действительно осознал сказанное им.

Вместе со своим братом Лютером мать пыталась ограбить заправку в Чарльстоне, штат Западная Вирджиния. Говорят, они оглушили работника заправки бутылкой из-под кока-колы. Их поймали и дали по пять лет, отправив в Маундсвиль, тюрьму штата.

В Маундсвиле мать жила на женской половине тюрьмы, но работать ей приходилось рядом с камерами смертников. Ей нужно было убирать территорию, где в том числе находился эшафот (в Западной Вирджинии практиковалось повешение). Мама рассказывала, как однажды, делая уборку, она увидела, как охранники ведут к эшафоту какого-то мужчину. Обычно в день повешения на этой территории не должно быть никого, кроме официальных лиц и осужденного. Случайно или по недосмотру, маму забыли предупредить о назначенной на тот день казни. Опасаясь, как бы у нее не возникли проблемы, мама спряталась в кладовке для метелок за эшафотом. Когда петля затянулась, из-за того, что все произошло слишком быстро и под тяжестью тела, веревка перерезала парню шею, а мама подглядывала сквозь щелку, и ближе видеть происходящее было невозможно. Голова казненного подкатилась прямо к месту маминого укрытия. Она клялась, что глаза мертвеца были все еще широко раскрыты, так что смерть в буквальном смысле смотрела ей прямо в лицо.

Двадцать семь лет спустя, впервые попав в камеру смертников в Сан-Квентине, я увидел газовую камеру. Два смотровых окна камеры были похожи на два огромных глаза, принадлежавших смерти. Внезапно я вспомнил мамин рассказ, и мне представилось, как она смотрела смерти прямо в глаза. В тот момент я понимал свою мать лучше, чем когда-либо.

Пока мама отбывала свой срок в Маундсвиле, заботиться обо мне пришлось бабушке, хотела она того или нет. Так что я оказался в том же месте, откуда мама сбежала шесть лет назад. Строжайшая дисциплина, обязательная молитва перед едой и долгие молитвы перед сном. Не дерись, не воруй и подставляй другую щеку. Я верил всему, чему учила меня бабушка, и следовал этим заповедям. И так я стал самым известным округе слюнтяем.

После того как я провел несколько недель у бабушки, было решено, что я буду жить у маминой сестры Джоан и ее мужа Билла в Макмичене, штат Западная Вирджиния. У дяди Билла было свое мнение по поводу того, как должны вести себя мальчики. Быть слюнтяем и бояться соседских ребят — дядя Билл совсем не так представлял себе мальчика в моем возрасте. Помню, как он велел мне не реветь при каждом случае и вести себя как мужчина, иначе он обещал одевать меня и обращаться со мной, как с девчонкой. Наверное, я не очень исправился. Сейчас я уже не вспомню, что конкретно заставило дядю Билла сделать так, но в первый день, когда я только пошел в школу, он вырядил меня в девчоночью одежду. Стыд и смущение охватили меня. Другие дети задразнили меня до того, что я пришел в ярость и начал колотить всех подряд. Подставь другую щеку — это правило, которое внушала мне бабуля, было позабыто. Мне набили шишек и пустили немного крови, зато в той школе я прослыл самым задиристым маленьким ублюдком, какого они еще не видали. Должно быть, дяде Биллу это пришлось по душе, потому что с тех пор я носил только одежду для мальчиков.

Джоан и Билл были хорошими людьми и старались воспитать меня правильно. Мою жизнь у них можно было бы назвать нормальной, обычной жизнью, но невозможно передать, как я разрывался: всей душой я был с мамой, в тюрьме, а жил с людьми, которым был неродным ребенком. Черт, даже не знаю, о чем я тогда думал! Тетя с дядей прекрасно со мной обращались. Я получал под зад, когда заслуживал, и меня хвалили, когда я делал что-то так, как надо. Меня учили хорошим манерам, учили умываться, причесываться, чистить зубы, верить в Бога и почитать Его — в общем, всему, чему обычно учат любого ребенка. Но если ты неродной сын, это все равно уже другое дело.

Я все еще помню, как взрослые называли меня «маленьким ублюдком», а дети, с которыми я играл, говорили мне: «Твоя мать нехорошая, она тюремная пташка. Ха-ха-ха!»

Однажды после Рождества я поквитался с теми, кто смеялся надо мной. На Рождество я был у бабушки с дедушкой. Моим единственным рождественским подарком стала расческа. Расческа Супермена. Когда я разворачивал свой подарок, бабушка сказала мне: «Если будешь причесываться этой расческой, ты сможешь летать, как Супермен». Ну, я и купился на это — носил расческу с собой целыми днями и постоянно расчесывал ей волосы. Я прыгал с крыльца и вообще с любого места, если оно хоть немного возвышалось над землей, и на самом деле думал, что вот-вот воспарю в небо, как Супермен. Я так и не научился летать. Это был единственный раз, когда бабушка обманула меня.

Соседские дети еще больше растравляли мне сердце, хвастаясь своими подарками. У них были всевозможные игрушки: детские коляски, игрушечные поезда, ковбойские шляпы и пупсики. Даже сейчас я не уверен, из-за чего точно я завелся: или я обиделся, потому что надо мной смеялись, или чуть не лопнул от зависти при виде того, чего не было у меня. Так или иначе, настал день, когда я сгреб все чужие игрушки, которые нашел, и увез на тележке с собой. Я бросил «добычу» на дрова и поджег кучу. Дети чуть не сошли с ума: кто-то плакал, другие стали мне угрожать, а их родители позвали шерифа. И хотя меня не забрали в тюрьму, это была моя первая встреча с представителем закона. В возрасте семи лет.

Мне было лет восемь, когда маму выпустили из Маундсвиля. День ее возвращения домой по-прежнему остается одним из счастливейших дней в моей жизни. Думаю, она скучала по мне так же сильно, как тосковал по ней я. Несколько дней мы были с ней неразлучны. Я был ее сыном, она моей мамой, и мы гордились друг другом. Я был в восторге от этого! Скорее всего, ей тоже это нравилось. Но все-таки для полного счастья двадцатитрехлетней девушке требуется нечто большее, чем восьмилетний сын. И если до попадания в тюрьму мама могла что-то наверстать в своей жизни, то теперь она опоздала. Слишком поздно об этом думать, но, возможно, многое было бы по-другому, пойди мама своей дорогой и оставь меня у тети с дядей. Она так не сделала — и я этому рад.

Жизнь с мамой была похожа на бесконечную поездку. Мы часто переезжали, я пропустил много занятий в школе и позабыл многое из того, чему тетя и дядя пытались научить меня. Нашу с мамой жизнь уж точно нельзя было назвать обычной, но я ценил каждую минуту этой жизни. Все, что я хотел знать, — буду я на следующий день с мамой или меня спихнут кому-нибудь другому.

Если я не мог быть с мамой в городе, то предпочитал жить у дяди Джесса в Мурхеде, Кентукки. Каждый раз я оставался у него на разное время. Порой это была неделя или две, а иногда я зависал там на пару месяцев и даже больше. Дядя Джесс жил в длинной хижине, стоявшей на столбах в нескольких метрах над землей. Джесс был самой что ни на есть деревенщиной — бородатый, босой, в комбинезоне, он гнал спирт и охотился на енотов с собаками. Его близкие могли влипать в какие угодно неприятности, Джесс защитил бы их в любом случае. Но если кто-нибудь посмел ему перечить, то берегись, ибо в доме он был царь и бог.

У Джесса было четыре дочки. Они были милашки — настоящие дочери гор. Я не раз наблюдал, как Джесс доставал дробовик, чтобы прогнать парней, которые улепетывали под горку. Девочки могли что-то делать украдкой, но стоило Джессу оказаться поблизости и заговорить, они вздрагивали. Потом я понял, с чего это они были такие послушные. Однаэкды я отпихнул одну из собак Джесса от крыльца. «Сынок, — сказал он мне, — эта гончая тебя не трогала. Ты не имел права пинать ее. Никогда не обижай животных». Сказав это, он задал мне такую трепку, которую я запомнил на всю жизнь. Джесс был не из тех, кто много болтает, зато, когда он говорил, люди прислушивались к его словам. «Не отрывайте детей от земли», — порой предупреждал он. И он был прав, ибо любой, кто оторвался от земли, сожалеет или умирает без этого. Сам дядя Джесс умер на своей земле и не позволил никому увезти себя из родных мест. Полиция вышла на Джесса и его самогонный аппарат, но дядя обвел полицейских вокруг пальца. Он взорвал аппарат — и себя вместе с ним.

Итак, вернемся назад. Еще до Маундсвиля мама была хорошенькой и сообразительной девушкой, но, сидя в тюрьме, она получила немалый опыт и даже разнообразила свою сексуальную жизнь. Я узнал об этом гораздо позже: в Маундсвиле она познакомилась с лесбиянками, которые были старше, и они открыли ей, что сексуальное удовольствие можно получить не только с мужчиной. Само собой, заниматься сексом гомосексуалисты тогда могли лишь тайно, поэтому мама была довольно осторожна в этом плане. В том возрасте я еще ничего не соображал и был совсем не против спать в другой комнате, когда какая-нибудь женщина жила у нас несколько дней.

С таким сексуальным и тюремным опытом мама знала ответы на все вопросы и могла справиться с любой ситуацией. Проблема была лишь в том, что мать была вспыльчивой маленькой девкой, любившей пропустить стаканчик-другой и не терпевшей, когда ее тыкали лицом в грязь. Вот потому-то нам иногда приходилось удирать. Помню, как-то вечером мама вбежала в нашу старую однокомнатную квартирку и выдернула меня из постели со словами: «Давай, Чарли, подымайся! Помоги мне собрать вещи. Нам надо убираться отсюда». В то время она подавала коктейли в кафе «Голубая луна» в Макмичене. Там к ней пристал какой-то мужик. Мама пару раз попросила его утихомириться. Уговоры не подействовали. Она схватила бутылку с четвертью галлона спиртного и ударила приставалу по голове. Когда она уходила из кафе, он все еще валялся на полу. «Чарли, поторопись! Я только что ударила одного из братьев Замбини и не хочу дожидаться, чтобы проверить, очнется он или нет. При любом раскладе я попадаю в переплет». Братья Замбини обеспечивали городу «крышу», все их боялись, и мама не была исключением. Мы всегда переезжали, но в тот раз мы покинули наше пристанище быстрее всего.

Следующие года два мы колесили по Индиане, Кентукки, Огайо, Западной Вирджинии и, быть может, еще паре штатов, сменив бог знает сколько городов. К тому времени, когда мне исполнилось двенадцать лет, я отставал в учебе, побывал в нескольких исправительных домах для несовершеннолетних и перестал верить, что все любовники моей мамочки были просто ее «дядями». По большому счету я стеснял маму. Кому-то из «дядей» я нравился, кому-то нет, но что касается меня, я их всех терпеть не мог. Думаю, моя ревность и обида на «дядей», спавших с мамой, были заметны, и между нами пролегла трещина. Когда мне было двенадцать, очередной мамин любовник довел дело до конца. В отличие от обычных двух- или трехдневных маминых интрижек этот парень задержался у нее на несколько недель. Как-то ночью меня разбудил шум их пьяных голосов. Они спорили. Большая часть запомнившихся мне слов была сказана мужчиной: «Говорю же тебе, я сваливаю. У нас с тобой все могло быть просто чудесно, но я не выношу твоего мерзкого детеныша». Потом я услышал мамин голос: «Не уходи, потерпи. Я люблю тебя, и мы что-нибудь придумаем».

Бедная мама, мы с ней уже давно истощили гостеприимство родственников и друзей, готовых оставить меня у себя на любое время. Я испортился и привык почти всегда вести себя так, как мне нравилось. Я попробовал пожить в парочке семейных приютов, но был явно не тем ребенком, за которого приемные родители хотели нести ответственность.

Спустя несколько дней после подслушанного мной спора мы с мамой стояли перед судьей. Устроив одно из лучших своих представлений, мать жаловалась на тяготы жизни. Она сказала судье, что ей приходится бороться за существование и не получается обеспечить мне подходящие условия. «Пока мать не сможет достаточно зарабатывать и найти приличный и надежный дом, куда Чарльз может вернуться, я отдаю его под опеку суда и отправляю в приют для мальчиков», — постановил судья. В тот момент эти слова ничего для меня не значили. Я злился на маму и не хотел жить вместе с ней и ее любовником. Я не чувствовал себя ни подавленным, ни обеспокоенным. Потрясение ждало меня лишь на следующий день.

Суд определил меня в религиозную школу — воспитательный дом Гибо в Терр-От, штат Индиана. Со мной все было в порядке, пока меня оформляли в школьной канцелярии, но после оформления документов в моей голове и желудке стали происходить странные вещи. Когда меня проводили в общую спальню, где мне предстояло провести следующие десять месяцев, мне стало плохо. Я не мог дышать. Слезы градом катились у меня по щекам, ноги стали резиновыми, и я едва был в силах переставлять их. Какая-то невидимая сила сжимала мне грудь и вытягивала из меня жизнь. Я любил свою мать! Я хотел быть с ней! «Ну почему, мама? Почему все так происходит? Приди и забери меня отсюда, просто разреши мне жить с тобой. Я не буду мешать тебе!» Мне было очень одиноко — такого приступа одиночества я еще не испытывал. С тех пор я никогда не чувствовал себя так одиноко. Я больше не сердился на мать. Я лишь хотел быть с ней рядом, жить вместе с ней — на любых условиях. Я не хотел, чтобы меня заперли в какой-то школе, отгородив от всего.

Потом шок прошел, и все стало не так плохо. Монахи-католики, управлявшие школой, были вполне добры ко мне, но требовали неукоснительного соблюдения дисциплины. За малейшее нарушение установленных правил пороли ремнем или били палкой и вдобавок лишали привилегий. Поскольку я писался в постель, мне доставалось больше, чем надо, причем за то, с чем я не мог справиться.

В свои двенадцать лет я не был самым младшим в этом заведении, но, имея рост меньше ста пятидесяти сантиметров, а вес — меньше тридцати килограммов, я был мелочью и легкой добычей для задир. Хотя воспитательный дом Гибо не считался исправительным учреждением, за исключением изучения религии, там все было так же. И хотя жившие здесь мальчики не обязательно были малолетними преступниками, они точно так же обижались на родителей, закон и возмущались ограничением свободы, как и обитатели реформаториев. Я навидался в этом приюте всякого такого, чего обычный ребенок видеть не должен, пока не вырастет. Хотя со мной этого не делали, но я видел, как других детей принуждали к гомосексуальным актам. Я узнал, как обходить закон всевозможными способами, и научился держать свои чувства при себе, потому что если уделять слишком большое внимание какой-то одной стороне твоей жизни и привычкам, то окружающие могут воспользоваться этим и поднять тебя на смех. Воспитательный дом Гибо научил меня тому, что друзья могут быть жестокими, а враги — опасными.

Мама приезжала ко мне иногда, но не слишком часто. Если она обещала приехать на следующей неделе, в лучшем случае она появлялась через пару месяцев. Навещая меня, она г

Устав от житья в школе и от напрасного ожидания, я сбежал. Разумеется, я поехал прямиком к маме. Я хотел показать ей, что стал совсем взрослым и могу помогать ей. Я не чувствовал себя виноватым из-за побега. Я был уверен, что мама распахнет мне свои объятия и будет так же рада видеть меня, как я — ее. Она бы отвела меня к судье и сказала ему, что в состоянии позаботиться о нас. Все было бы в порядке. Боже, я витал в облаках! Мать выдала меня, и на следующий день меня вернули в воспитательный дом. Но я перестал быть маленьким мальчиком — слез уже не было. По крайней мере, щеки у меня были сухие. Я не чувствовал ни слабости, ни тошноты, но в то же время знал, что уже не смогу улыбаться и быть счастливым. Горечь переполняла меня, и я узнал, что такое настоящая ненависть.

Возвращение в приют Гибо было пустой тратой бензина и времени. Я сбежал оттуда снова при первой же возможности. Прощай, Гибо. Прощай, мама.

Глава 2

Я выучил урок. Запомнив на всю жизнь, как собственная мать оттолкнула меня и вернула в приют, я решил больше никому не доверять и ни от кого не зависеть. Что же до места, куда я намеревался отправиться, мне казалось, что мои шансы не попасться на глаза полиции будут выше в каком-нибудь крупном городе, чем в небольшом городке. Я остановился на Индианаполисе.

Терр-От и воспитательный дом Гибо находятся примерно в ста шестидесяти милях от Индианаполиса. После побега из приюта я прекрасно понимал, что добираться до места лучше не дорогами и крупными шоссе. Так что я пробирался полями и холмами, стараясь оставаться незамеченным. Иногда я шел по железнодорожным путям и запрыгивал на товарный поезд, чтобы сократить себе путь. Я спал в лесу и под мостами. Встречные бомжи, алкоголики и бродяги давали мне поесть. Для большинства людей все эти отщепенцы одинаковы, но я обнаружил между ними разницу. Бомж — это человек, у которого ничего не осталось, ему может быть настолько лень работать, что он нищенствует. Алкоголик так подсаживается на выпивку, что становится изгоем. Его заботит лишь спиртное и способ его раздобыть. А бродяга оказывается на дороге потому, что сам выбирает эту жизнь. Среди этих людей попадаются честные малые. Они кое-как перебиваются и подрабатывают то там то сям. Зато другие идут на все, чтобы обеспечить себе средства к существованию — красть и обманывать для них так же естественно, как дышать. Я жил и делил пищу с этим людом, пока не добрался до самого Индианаполиса. От новых знакомцев я много чего узнал о выживании без такой роскоши, как дом и разные современные удобства.

В Индианаполисе я спал в переулках между домами и старых сараях. Но однажды мне повезло. Забравшись в бакалейную лавку в поисках еды, под прилавком я наткнулся на коробку из-под сигар, в которую были спрятаны деньги из кассы. Их явно оставили там до утра. Когда я открыл коробку и увидел лежавшие в ней деньги, то подумал: о, да я теперь богат, и мне не нужно больше волноваться даже о том, что надо таскать с собой ворованные продукты. В коробке было немногим больше сотни долларов. Столько денег я в руках еще ни разу не держал. Я снял комнату в каком-то притоне, купил себе одежду, ел сколько влезет и тратил деньги без оглядки на завтрашний день. Через несколько дней я был без гроша и с пустым желудком. Я стал браться за любую работу, которая была мне по силам: подметал улицу перед магазинами, мыл витрины, вычищал мусорные баки, в общем, делал все, за что мог получить хотя бы несколько центов. Вдобавок я воровал все, что попадалось под руку, и продавал украденное кому попало за любую цену. Сомневаюсь, что при такой продаже выручал хотя бы цент с доллара, но мне казалось, что это довольно круто для такого сопливого ребенка, каким я был тогда, и что я потихоньку встаю на ноги. Я не голодал, у меня была комната, и я был сам себе хозяин.

У меня накопился изрядный опыт, и я думал, будто на самом деле знаю, как устроен мир, но моя свободная жизнь после побега из приюта Гибо продолжалась лишь несколько недель. Я украл велосипед. Мне хотелось иметь велик, да и ездить на двух колесах было удобно. На нем-то я и попался. Когда полиция меня арестовала, те, кто занимался несовершеннолетними нарушителями, не могли поверить, что двенадцатилетний пацан может жить сам по себе. Им понадобилось несколько дней, чтобы узнать, что я сбежал из приюта. Установив это, они вычислили и мою маму. Она пришла в суд по делам несовершеннолетних вместе со мной, но по-прежнему не смогла сказать судье, что забирает меня в уютный дом.

Судья отнесся ко мне сочувственно. Он действительно не хотел отсылать меня в колонию для малолетних и договорился, чтобы меня взяли в «Гэрод мальчиков» отца Фланегана. Я не задержался там настолько долго, чтобы они успели сделать из меня второго Микки Руни из фильма «Город мальчиков»[4]. Сама школа здесь ни при чем; просто дисциплина была не для меня, и побеги стали моей второй натурой так же, как и воровство. Спустя четыре дня после оформления в «Городе мальчиков» я сбежал с еще одним парнем. Мы украли машину, разбили ее, провернули парочку вооруженных ограблений, а потом вернулись в Индианаполис. Там мы пошли к дяде моего напарника. Тот был ветераном Второй мировой и жил на пособие по нетрудоспособности. А еще он был вором, так что я с его племянником прекрасно вписывались в его планы. Он был рад видеть нас не меньше, чем мы радовались месту ночлега. Не теряя времени даром, дядя составил нам программу краж. Мы работали явно не на себя: делали с напарником всю грязную работу, а его дядя забирал большую часть навара.

Нас поймали, когда мы пробирались через застекленную крышу третьей по счету точки, назначенной нам дядей. После задержания полицейские отправили меня в городской арестный дом для несовершеннолетних, где я провел весь день и половину вечера. Судьба распорядилась так, что в тот день, когда я попал в арестный дом, какой-то рабочий чинил там что-то. Когда он отвернулся от своего чемоданчика с инструментами, я украл у него кусачки. После того как нас пересчитали и погасили свет, я стал орудовать кусачками. Минут двадцать спустя тридцать или тридцать пять несовершеннолетних преступников уже были на улицах Индианаполиса.

Наверное, кое-кто из мальчишек ухитрился протянуть на свободе достаточно долго, но это был не мой случай. Не прошло и двух часов, как меня снова поймали за рулем угнанной машины. Я едва знал, как переключать скорости, и почти ничего не видел из-за приборной доски. Меня сажали под замок, а в киоски уже завезли свежие газеты со статьями обо мне на первой полосе, да еще и с фотографией. В газете меня назвали «главарем». Меня не стали держать в арестном доме для несовершеннолетних, а вместо этого определили в окружную тюрьму. Мне сказали, что в этой тюрьме я был самым младшим преступником за все время ее существования.

Шел 1948 год, мне было тринадцать лет. Прошел почти год с того дня, как я впервые оказался в воспитательном доме Гибо, что стало началом моей жизни в подобных заведениях. Я был испуганным мальчиком, когда меня привели туда, и моему возмущению не было предела. Но должен признать, что интересы воспитанников и забота об их будущем стояли у администрации этого учреждения на первом плане, чего я не могу сказать о том месте, где провел следующие три года своей жизни.

С учетом моих побегов из воспитательного дома Гибо и «Города мальчиков», а также моих выходок на воле, судье ничего не оставалось, как отправить меня в настоящий реформаторий — в исправительную школу для мальчиков в Плейнфилде, штат Индиана. Плейнфилд — то еще местечко, скажу я вам! Должно быть, с тех пор оно изменилось: правозащитников и озабоченных ситуацией граждан стало слишком много, чтобы подобное место, как Плейнфилд, могло продолжать существовать с такими порядками, какие были там раньше. Мне известно, что это заведение все еще действует, но я надеюсь, что все ублюдки-извращенцы и садисты, которых я там повстречал, уже отправились на тот свет.

И хотя большую часть тех, кого приговаривают к пребыванию в подобных местах, действительно нужно изолировать от общества, закоренелых преступников в Плейнфилде оказалось намного больше, чем законопослушных граждан. А все -за желающих поработать в тюрьме — есть такой тип людей. На одного сердечного человека, настроенного на работу с теми, кто хочет исправиться, приходится десяток охотников, которые хотят что-то себе доказать. Это могут быть отчаявшиеся полицейские, оставшиеся не у дел. Кому-то недостает амбиций или навыков, чтобы найти работу в условиях рынка. Можете мне не верить, но многие из них идут работать в тюрьму для того, чтобы дать выход своим извращенным наклонностям. Тюремное заключение и система наказаний необходимы и обществе, но склонные к садизму и извращениям придур работающие в учреждении, где, как ожидается, люди будут перевоспитываться, — это главная причина всей ерунды, которая происходит. Нельзя ожидать от преступника, что он исправится, когда его надсмотрщики позволяют себе вещи похуже тех, что совершил он сам.

Неприятности в Плейнфилде начались у меня с самого начала. Сопровождавший меня надзиратель пошел к начальнику оформлять мои документы, оставив меня одного в коридоре. А я уже успел заметить, что заборов вокруг не было, и толкнул входную дверь. Она оказалась не заперта — меня и след простыл! Но мой побег продолжался от силы минут пятнадцать. Я даже с территории не успел ускользнуть. Через полчаса после прибытия в Плейнфилд меня уже оформили, отвели жилье, назначили работу и уличили в побеге. Коттедж номер одиннадцать был отныне моим домом, а работа на ферме — моим занятием.

В тот вечер, как обычно по утрам и вечерам, все собрались на перекличку, прямо как в армии. По окончании переклички инспектор школы, которого звали А. Б. Кларк, крикнул, что одиннадцатый коттедж должен явиться в слесарную мастерскую. Пока мы шли туда дружным шагом, я думал, что нам просто предстоит сделать какую-то дополнительную работу. Мы подошли к мастерской и остановились, застыв, как солдаты на параде. «Чарльз Мэнсон и четверо его лучших друзей — выйти вперед», — громко велел Кларк. Черт возьми, я понятия не имел, что происходит, но шагнул вперед, как было сказано. Естественно, «четверо лучших друзей» остались стоять на месте. У меня не было друзей! Я только появился в Плейнфилде и пробыл здесь едва часа три. Увидев, что никто больше не пошевельнулся, старик Кларк сам выбрал четырех мальчиков, а потом повел нас в мастерскую. Напряжение нарастало, и я начал догадываться, что нас привели сюда вовсе не для работы. Когда за нами закрылась дверь, Кларк схватил меня за плечо и толкнул в центр комнаты со словами: «Вот что, Мэнсон, спусти брюки!» Я спросил зачем. «Просто стаскивай свои гребаные штаны, ты, маленький ублюдок!» — заорал он. Вдоль стен мастерской стояли скамейки для работы, но в центре помещения была еще одна скамья, специально предназначенная для того, что должно было последовать. Высотой она доходила до пояса обычному мужчине. Штаны я снял, и мне приказали лечь на скамью. Видя мое колебание, Кларк дал мне пинок под зад и велел другим мальчикам держать меня. Вцепившись в мои руки и ноги, они растянули меня на скамье голой задницей вверх. Моя недвусмысленная поза располагала к одному из двух — либо к половому акту, либо к порке. Помню свое облегчение при виде ремня, за который взялся Кларк: по крайней мере, моя задница останется нетронутой.

Роста Кларк был не очень высокого, сантиметров сто шестьдесят семь, но сложен он был, как пожарный гидрант, и силен, как бык. Ремень был кожаный, около метра длиной, почти сантиметр толщиной и сантиметров десять шириной, с дырочками и твердой пряжкой из дерева. Пару раз, чтобы распалить себя, он ударил ремнем по скамейке рядом с моей головой. Я чуть не описался от страха. «Растяните его», — скомандовал Кларк, и парни усилили хватку. (Позже я выяснил, что если кто-то из державших жертву выпускал ее, то ему задавали такую же порку, которая ждала меня.) Кларк знал свое дело. После первого же удара я хотел закричать, но стиснул зубы и стал ждать следующего. После третьего или четвертого удара парень, державший меня за правую руку, шепнул мне: «Стони или кричи, не пытайся тягаться с этой сволочью: он не отстанет, пока ты не сдашься». Кларк хлестнул меня еще пару раз по одной половине, и — хотел я того или нет — я завопил, из глаз хлынули слезы. Он отошел, и я вздохнул с облегчением, думая, что на этом все прекратится. Но нет, мне не повезло: Кларк просто поменял положение, нацелившись на другую мою ягодицу. Он ударил меня еще столько же раз. Когда Кларк закончил, а мальчишки отпустили меня, я не смог даже подняться со скамьи. Я просто соскользнул на пол и остался лежать там, словно дрожавший щенок. Когда я наконец мог встать на ноги, то заметил, что ни один из парней не смотрел на меня. Зато Кларк ухмылялся вовсю. Он все еще держал в руках ремень. «Мэнсон, нам сказали, что ты поганый мелкий ублюдок, и я здесь для того, чтобы заверить тебя, что твоя задница будет вся в шрамах, прежде чем ты выйдешь отсюда», — пообещал он. Так оно и оказалось. На самом деле, шрамы у меня остались до сих пор.

Я натянул штаны. На них проступила кровь в тех местах, где ремень рассек кожу. Я со всхлипом дышал, пытаясь набрать в легкие побольше воздуха, чтобы тело не отказалось мне повиноваться и чтобы хоть как-то унять страх и боль. Выйдя из мастерской, я встал в шеренгу, и мы строем зашагали к коттеджу. Остальные ушли в столовую. Мне было слишком плохо, чтобы думать о еде, к тому же я хотел показаться врачу. Но оказалось, что после «головомойки», как это называлось, нельзя было обращаться за медицинской помощью раньше следующего дня. Добро пожаловать в исправительную школу штата Индиана.

На следующее утро я пошел в лазарет. Мне смазали открытые раны и отправили на ферму работать. На ферме за мальчиками следил некий мистер Филдс. Ему рассказали о порке, и этот славный парень назначил мне тачку и лопату. Я должен был нагружать тачку навозом, толкать ее по крутому скату и сваливать навоз в специальную емкость. От усилий, необходимых для того, чтобы орудовать лопатой и вести нагруженную тачку по скату, раны у меня загноились и стали кровоточить. Филдс настолько мне сочувствовал, что хлестал меня по заднице тростью, с которой никогда не расставался, и подбивал других парней колотить меня, пока я воевал с тачкой на скате.

Спустя, наверное, неделю четверо других обитателей Плейнфилда из тех, что были постарше и покрупнее, загнали меня в один из загрузочных бункеров. Теперь я уже знал, что они собирались делать. Я рванулся к двери, но двое из них схватили меня, а остальные стянули штаны. Я отбивался от них, как дикарь, яростно сопротивляясь. Я кричал, но мне заткнули рот, так что это было бесполезно. Двое парней держали меня, пока третий пытался вставить свой член мне в задницу. Четвертый стоял на стреме, карауля Филдса. Я было вырвался, но они навалились на меня вчетвером, прижали к полу и побили еще. Прежде чем тот парень, что высматривал Филдса, крикнул «идет!», двое из нападавших успели изнасиловать меня. Они пытались скрыться незамеченными, но не успели. Я плакал и все пытался натянуть свои штаны. «Вы же знаете, что я не разрешаю устраивать здесь борьбу. Вы, парни, убирайтесь отсюда, а ты, Мэнсон, пойди умойся и кончай свое нытье».

После этого Филдс сам занялся мной, словно я стал петухом, доступным каждому. Много раз, под настроение, он говорил мне: «Сними штаны, Мэнсон, я хочу посмотреть, как тебя оттрахали». Когда он впервые попросил меня сделать это, я подумал, что он шутит, и продолжал идти рядом. Но тут Филдс схватил меня и одним рывком сдернул с меня штаны. Он наклонил меня и стал рассматривать мой задний проход. Он проделывал это всегда в присутствии других мальчиков. Чтобы оскорбление было полным, Филдс подбирал с пола коровника горсть силоса, сплевывал туда табачную жвачку и запихивал мне в зад. «Я смазал его, — говорил он своим любимчикам, — так что трахайте его, пока дают». От табака и силоса у меня все горело, да еще развивалась инфекция, но хуже всего было унижение. Да, Филдс был та еще скотина, он точно знал, как позаботиться о подопечных штата и заработать себе на пенсию. Я проработал на ферме пять месяцев, и каждый день со мной делали что-то невообразимое.

Я так и не смог свести счеты с Филдсом, но все-таки отчасти осуществил свое желание отомстить, отыгравшись на парне, первым засунувшим свой член мне в задницу. Это была чуть ли не единственная вещь в Плейнфилде, которая сошла мне с рук. Однажды ночью, когда свет не горел и все уже спали, я взял одну из изогнутых железных палок, которыми открывали и закрывали окна. Палка была длиной метра три и весила килограмма два. Она была не слишком длинной и тяжелой, как бы мне хотелось, но дело свое сделала. Я подкрался к койке мистера Твердый Член, осторожно натянул одеяло ему на голову и ударил несколько раз со всей силы, оставив его в бессознательном состоянии. По пути к своей кровати я подсунул железяку под одеяло одного из парней, принимавших участие в изнасиловании. Избитый мною воспитанник мог умереть, но ему повезло: несколько минут спустя в коттедж пришла охрана для позднего пересчета. Дежурным движеньем приподняв одеяло, чтобы убедиться, что под ним кто-то действительно есть, охранник увидел кровь и понял, что парень лежит без сознания. Его забрали в больницу с тяжелым сотрясением мозга. Перевернув весь дом в поисках орудия нападения, охранники нашли железку в постели одного из обитателей коттеджа. Всех нас допросили, но никого не обвинили в нападении, хотя один из моих насильников был главным подозреваемым.

Когда его дружок вернулся из больницы, они не стали разбираться друг с другом. Прошел слух, будто я ударил спящего, так что каким бы маленьким я ни был, больше никто в Плейнфилде не пытался меня насиловать.

Я убегал из исправительной школы снова и снова, причем не потому, что был таким уж бунтарем по натуре, а по той причине, что идеально подходил для показательных наказаний. За пределами Плейнфилда у меня не было никого, кому я мог бы рассказать о своих бедах. Никто меня не навещал, и письма приходили редко. Я просто сидел в Плейнфилде, и никому не было до этого дела. Страх быть пойманным был ничуть не лучше страха перед тем, что могло поджидать меня в любую следующую секунду, поэтому я постоянно смотрел в сторону дороги.

Один из своих побегов я спланировал так мастерски, что был уверен в успехе. Человек шесть ребят обычно поднимались рано поутру и шли на пастбище. Им нужно было отогнать дойных коров в коровник и накормить их во время дойки. На кровати вешались специальные бирки, чтобы ночной сторож разбудил их около половины пятого утра. Этим воспитанникам доверяли работать без присмотра до тех пор, пока в шесть часов на ферму не заявлялся Филдс. Как-то вечером я украл бирку с кровати одного из парней и повесил ее на свою. Один из утренних пастухов был моим другом, и мы с ним пошли на дальнее пастбище за коровами. Я пошел дальше, а мой товарищ погнал коров один, прикрывая меня. Моего исчезновения не заметили до прихода Филдса. С территории учреждения я выбрался довольно быстро, но потратил много времени, шныряя по городу в поисках машины, которую можно было угнать. Не найдя подходящей, я решил идти на своих двоих и держаться подальше от проезжих дорог, пока не доберусь до другого города.

Плейнфилд — это небольшой городишко, отделенный с одной стороны рекой. Заподозрив, что меня могут заметить, если я пойду по мосту, я решил переплыть реку. Доплыв примерно до середины, я увидел столпившихся на берегу людей. Я развернулся и поплыл в другом направлении, но на противоположном берегу стояло еще больше народа. Это были охранники и воспитанники школы (пользовавшиеся доверием воспитанники помогали в поимке беглых). Я совсем упал духом, так как не знал, что делать. Бессмысленная затея, но я поплыл вниз по течению, пытаясь уплыть туда, где на берегу не было людей. В итоге парочка моих преследователей нырнула в воду и потащила меня к берегу. Скалясь своими прокуренными зубами, мистер Филдс пришел вытаскивать меня из воды.

По возвращении в школу я получил от охранника тридцать ударов специальным ремнем, которым пороли за попытку побега. Он был длиннее и тоньше ремня Кларка. Этот ремень бил больнее, сразу же рассекая кожу до крови. После порки я отлеживался несколько дней, и прежде чем я смог нормально ходить, не испытывая постоянного желания лечь и заплакать от боли, прошла пара недель.

После того неудавшегося побега я распрощался с фермой и Филдсом соответственно. Но, черт подери, я считался парнем, за которым нужен был глаз да глаз, так что я попал из огня да в полымя. Меня перевели в другой коттедж — под надзор мистера Kappa. Это был бывший моряк, здоровенный сукин сын, любимым развлечением которого было устраивать «мордоворот». У Kappa было два варианта этой забавы. В первом случае все обитатели коттеджа выстраивались в две шеренги. Шеренги разделяло около четырех футов — чтобы можно было как следует размахнуться. Наказанный за побег молокосос пытался бежать сквозь строй, а тем временем стоявшие в шеренгах парни колотили его кулаками. Если удар сбивал тебя с ног, ты должен был подняться и бежать дальше. Стоило Карру заподозрить, что кто-то вкладывает в удар недостаточно силы, то подозреваемый сам отправлялся на пробежку.

Другой вариант «мордоворота» приносил Карру непосредственное удовлетворение. Он ставил тебя метрах в семи от себя, сжимал кулак, примеривал руку так, чтобы она была на уровне твоей челюсти, а потом говорил «беги». Тебе нужно было врезаться в его кулак. Если Kapp чувствовал, что ты бежишь не на полной скорости, он заставлял тебя делать это снова и снова, пока не был, наконец, доволен результатом. Если последствия от ударов были достаточно серьезными — сломанный нос, рассеченная губа или поврежденный глаз, — он давал разрешение пойти в лазарет, указывая в качестве причины травмы что-нибудь вроде «поскользнулся в душе» или «упал во время игры». Kapp был не лучше Филдса. Он делал вид, что не замечал, когда кто-нибудь из его стучавших любимчиков пытался трахнуть другого воспитанника.

Я пробыл в Индианской исправительной школе для мальчиков больше трех лет, но все, что я могу сказать о ней хорошего, — это то, что там был классный газон. Если смотреть со стороны города, школа была похожа на университет в миниатюре. Но пока раздувавшиеся от гордости родители других детей хвастались примерным поведением своего чада и его успехами в учебе, я только и делал, что прикрывал свою задницу и сносил все гадости, достававшиеся мне от надсмотрщиков. В том возрасте, когда большинство детей ходят в приличную школу, живут с родителями и узнают гораздо более приятные вещи, я выковыривал силос и табачную жвачку у себя из задницы, приходил в себя после порки ремнем и учился ненавидеть весь мир.

Когда мне было шестнадцать, я наконец сбежал вместе с двумя другими воспитанниками. Я больше не обещал себе вернуться домой законным способом, как намеревался три года назад в день поступления в исправительную школу. Освобождение можно было заслужить или получить в суде. Мама даже не думала добиваться решения суда о моем освобождении, а многочисленные попытки побега и прочие проступки не позволяли мне заслужить освобождения примерным поведением.

Выбравшись с территории школы, мы с ребятами украли машину и поехали в Калифорнию. По пути мы угоняли другие автомобили и бросали их по мере необходимости. Чтобы раздобыть денег на бензин и еду, мы обчищали бакалейные магазины и заправки. Мы добрались до Юты, прежде чем нас поймали за очередной угон. Поскольку машина была задержана на границе штата, нас передали федеральным властям и рассматривали наше дело по закону Дайера[5]. В марте 1951 года меня отослали в государственную исправительную школу для мальчиков в Вашингтоне, округ Колумбия. Я оставался на свободе всего лишь две недели. Я знал, что новые нарушения означали для меня более длительный срок нахождения в тюрьме, но мне было наплевать. Я вырвался из исправительной школы в Индиане.

Федеральное исправительное заведение отличается от такого же, но в подчинении штата, как день и ночь. Судя по всему, на федеральном уровне больше озабочены тем, почему ты попал в исправительное учреждение, и что нужно для того, чтобы ты встал на путь истинный. А в исправительной школе штата — по крайней мере, так было во время моего перевоспитания — суть была в том, чтобы выбивать из тебя дурь и заставить тебя жалеть, что ты вообще появился на свет.

Даже воспитанники в федеральном исправительном заведении были рангом повыше — это был уже целый «класс», а не какие-то парии из тюрем штата. Но парни есть парни: незрелые, с желанием доказать всем и каждому, что они настоящие мужчины, они сами наживали себе проблемы. Сейчас, вспоминая прошлое, должен признать, что стремлением самоутвердиться я грешил больше остальных. Я хотел во что бы то ни стало выделиться «в общей толпе». В учреждении, наполненном молодыми ребятами, выделяться позволяла в первую очередь физическая сила — крепкий парень пользовался всеобщим уважением.

Не будучи рослым от природы, я никогда не мог впечатлить окружающих своей силой. Но в шестнадцать лет, когда у меня за плечами было уже почти пять лет заключения, я научился выкручиваться из любой ситуации, в которой не хотел оказаться. Все бы ничего, но я всегда жаждал принадлежать к тем, у кого есть власть. Так что я брал если не силой, то смелостью. Я был готов на все и замечал все происходящее. Я знал, где были спрятаны все ножи, как проносить контрабанду, кого тайно трахали, кому можно было доверять, а кому нет. Я был достаточно умен, чтобы не задевать тех, кто мог отделать меня.

Для меня было важно свести знакомство с удачливыми парнями, наслаждавшимися жизнью на воле. Их разговоры были для меня своеобразной школой. Я умел слушать. Я понимал, что многое из того, что они говорили, было преувеличением или выдумкой, но ведь они рассказывали о мире, которого я никогда не знал. Тачки, девочки, танцы в школе, вечеринки, красивая одежда — они получали все это, когда хотели. На основе их рассказов я создал в своем воображении целый мир. Я завидовал каждому парню, у которого была приятная жизнь на свободе, и мысленно ставил себя на их место, когда они вспоминали веселые деньки. У меня вызывали зависть письма и фотографии, приходившие им от жен и подружек. Мне нравилось слушать об их планах на освобождение и о тех милых вещах, что ждали их от родителей и друзей по возвращении домой. В то же время я осознавал, что не имею ни малейшего отношения к этому радостному ожиданию и мечтам, разве что за исключением того дня, когда мне было восемь лет и мама взяла меня на руки, возвратившись домой из тюрьмы.

Я скрывал эти чувства, изображая из себя самоуверенного молодца, презирающего установленные правила. Изо всех сил я старался показать себя парнем, который много чего повидал на своем веку, ничего не боялся и мог со всем справиться. Какое-то время я действительно верил, что меня не волнует все то, что я упустил. Но, возвращаясь к реальности, осознавал, что ни разу не целовался с девочкой. Я оказался в реформатории еще до того, как достиг половой зрелости. Обычно я дрочил или трахал какого-нибудь местного петуха — лишь такой оргазм был мне знаком. Я никогда не представлял, как кончаю; у меня не было секса с девушкой, поэтому все мои сексуальные фантазии заканчивались мастурбацией. Вместе с тем я чувствовал дикое возбуждение не только во время чьих-нибудь рассказов или своих фантазий. Несколько раз сексуальное желание доводило меня до неприятностей. Тюремный психиатр сказал, что у меня склонность к гомосексуализму. Так что меня считали своего рода ненормальным. Но, послушайте, я занимался сексом так, как меня научили. Я никогда не питал уважения к «общим» пассивным гомикам, не уважаю их и сейчас.

О принуждении к анальным и оральным гомосексуальным актам в тюрьмах и исправительных заведениях ходит множество историй. Кое-что на самом деле происходит — я имею в виду настоящее изнасилование. У меня у самого рыльце в пушку, и мне до сих пор стыдно, что меня поймали на этом. Чаще всего секс имеет место по взаимному согласию, но если тебя застукают, то этот случай заносится в твое личное дело и остается с тобой до конца жизни. Я потерял возможность условно-досрочного освобождения из-за того, что связался с одним петухом. Меня обвинили в том, что я держал бритву у горла парнишки, пока трахал его. Но на самом-то деле пацан был тайным гомиком и хотел, чтобы ему засадили, а я не возражал. Мы договорились, что, если нас поймают, он может сказать, что это я его принудил. Нас застали. В итоге меня не только записали в гомосексуалисты, но и «пришили» склонность к агрессивному поведению. Тот пацан прекрасно знал, что я его не заставлял, и я это знал, но у меня уже была соответствующая репутация, к тому же задолго до этого происшествия я действительно угрожал бритвой другому малому. Если на человека все время что-то навешивают, то вскоре он перестает сопротивляться и становится тем, каким его изображают, обвиняя во всех смертных грехах. Всегда так происходит: за свою жизнь я в этом убедился. Это закономерно. «Да пошли они все. Раз они думают обо мне именно так и я должен нести этот крест, мне нечего терять, если я буду таким, каким они меня представляют».

Обвиненный в угоне машины, обычный молодой парень, у которого, как правило, есть семья, дом, школа, работа, чаще всего получает условно-досрочное освобождение через год-полтора. Я же провел три года и два месяца в четырех местах лишения свободы: в государственной исправительной школе для мальчиков в Вашингтоне, округ Колумбия, в лагере «Природный мост», в федеральной исправительной школе в Питсбурге, штат Вирджиния, и в федеральной исправительной школе в Чилликоте, штат Огайо. И похоже, ничему хорошему эти заведения меня не научили, только плохому. Моими героями были не кинозвезды или знаменитые спортсмены, а ребята, на счету которых были самые громкие ограбления банков, умевшие при этом скрыться. Я восхищался бандами Аль Капоне и Микки Коэна и всеми гангстерами, бросавшими вызов системе, по милости которой я сидел взаперти.

В Чилликоте я познакомился с Фрэнком Костелло[6]. Когда я шел рядом с ним или садился за один стол в столовой, то, наверное, ощущал то же самое, что обычный честный юнец почувствовал бы, окажись рядом с Джо Димаджио или Микки Мэнтлом[7], то есть восхищение, граничившее с обожанием. Для меня Костелло был примером во всем, поступал он правильно или нет. Однажды утром мы завтракали за одним столом. Костелло читал газету, но тут к нему подошел какой-то новенький охранник и попытался было отобрать газету со словами: «Будешь читать в своей камере или в библиотеке». Костелло убрал руку охранника со своей газеты и ответил: «Сынок, когда я дома, я обычно читаю газету за завтраком. На какое-то время правительство сделало это место моим домом. Тебя здесь поставили смотреть, чтобы я никуда не делся, а не говорить мне, где и когда я должен читать». Охранник секунду поколебался, потом, окинув взглядом столовую, отошел от нашего стола и начал отчитывать за какую-то провинность парня помоложе. Любой, не будь он Костелло, загремел бы в карцер, поговорив с охранником в таком тоне. Да, я восхищался Фрэнком Костелло, ловил каждое его слово и верил всему, что он говорил.

В мае 1954 года меня наконец-то досрочно освободили. Мне было девятнадцать, и впервые за последние семь лет я находился на улице вполне легально.

По условиям досрочного освобождения я должен был вернуться в Макмичен и жить с тетей и дядей, заботившимися обо мне, пока мать сидела в тюрьме. Я просто обожал их за то, что они дали мне шанс выбраться из колонии. Это их стараниями, а не маминой заботой я вообще мог выйти на волю.

Сомневаюсь, что обычный человек поймет нахлынувшее на меня ощущение свободы. Просто не верилось, что со мной случилось что-то хорошее. Каждый новый день — нет, даже не день, а каждый вдох — заставлял меня чувствовать себя так, будто я заново родился. Мне хотелось петь, танцевать и кричать: «Эй, я свободен, я вышел, я один из вас!» Черт, я даже спать не хотел, чтобы не упустить ничего из того, что происходило в моем новом мире, — это было слишком важно для меня. Но когда я все-таки засыпал, пробуждение и возможность поваляться в постели было настоящим удовольствием. Чувствовать доносившийся с кухни запах завтрака, который готовила тетя, — а это было все, что я пожелаю, вместо яичного порошка или не пропеченных оладий, обычных для колонии, — было не менее приятно, чем ощущать себя миллионером. Огромное удовольствие мне приносила обычная прогулка. Я гулял по улицам, выходил за город, шел куда-нибудь или бродил бесцельно. Я просто наслаждался тем, что вокруг не было заборов, не было никаких границ, что я мог видеть людей, слышать их смех, наблюдать, как играют дети в парке, заглядываться на симпатичных девчонок в коротких юбочках и обтягивающих кофточках. А важнее всего было то, что никто больше не требовал, чтобы я сделал то-то и то-то. Больше не надо было постоянно оглядываться и проверять, не идет ли сзади «начальник» или не затеяли другие воспитанники чего-нибудь такого, чего я должен остерегаться. Я принадлежал самому себе. Мои переживания были настолько сильны, ощущать себя свободным было так прекрасно, что я поставил бы на кон свою жизнь в споре с тем, кто вздумал сказать мне: «Скоро ты вернешься в тюрьму».

Но вскоре на фоне этого пьянящего чувства свободы я понял, что свободный человек может заниматься и чем-то поважнее, чем просто бродить и глазеть по сторонам, особенно с учетом того, что семь, пожалуй, самых важных лет в твоей жизни прошло в исправительных учреждениях для несовершеннолетних. В тюрьме я держался бойко и агрессивно, зная все, что происходило вокруг, но, оказавшись за ее пределами, не мог даже поговорить нормально с тетей и дядей, не говоря уже о незнакомом человеке. Тюрьма — вот все, что я знал. Мне нечего было сказать о школе, которую я закончил или куда хотя бы собирался поступать. Я не мог сказать ни слова о последних днях или месяцах своей жизни, не вытащив наружу прошлое. Что касается работы, мне приходилось браться за то, что было мало желающих делать: я работал дворником, убирал грязную посуду в кафе, ухаживал за садами и успел поработать на одной-двух заправках. Я даже вычищал стойла и кормил лошадей на Уилингских холмах.

Когда доходило дело до девочек, сердце у меня было готово выскочить из груди, и я изнемогал от желания. Но я не знал, что нужно было им говорить, понятия не имея обо всех тонкостях подхода к женскому полу. Так что я начинал нести ту чушь, которую слышал от парней постарше в колонии. Это не срабатывало — обычно такие разговоры отталкивали, а вовсе не впечатляли девушек.

На первой девушке, с которой я переспал, я и женился. Тогда я целыми днями работал на ипподроме. И вот как-то раз зашел поиграть в карты в Стюбенвиле в надежде хотя бы чуть-чуть приумножить свою скромную зарплату. После пары часов, проведенных за столиком для покера, передо мной скопилась довольно приличная пачка денег. Подносившая коктейли официантка и несколько других девочек стали проявлять ко мне и моему выигрышу повышенное внимание. Напротив меня, выглядывая из-за плеча какого-то шахтера, стояла хорошенькая девушка. Она случайно улыбнулась мне, но не более того, в отличие от некоторых, готовых броситься мне на шею. Я выиграл кругленькую сумму. С такими деньгами я мог бы пригласить любую из девушек и провести с ней ночь, но мне не захотелось стать добычей какой-нибудь проститутки: проснувшаяся гордость помогла мне пройти мимо явного заигрывания и выбрать симпатичную девушку, которую я приметил по другую сторону карточного стола.

Она пришла сюда с отцом-шахтером. Он еще играл, поэтому я без проблем перекинулся с Розали парой слов. Она сказала, что работает официанткой в кафетерии в Макмичене. В тот вечер мы не переспали, но, после того как я походил к ней на работу и парочки свиданий, мы влюбились друг в друга.

Может, Розали и не была самой красивой девушкой на свете, но для меня она стала и Мэрилин Монро, и Мици Гейнор, и Ланой Тернер[8] в одном лице. Это была пышущая здоровьем ирландская девушка с гладкой кожей, перевернувшая мне душу. Я не был у нее первым, зато уж она постаралась, лишив девственности меня. Когда мы впервые оказались в постели, я не мог поверить, что это происходит со мной. Я не мог сосредоточиться на самом процессе, в моей голове вертелась лишь одна мысль: «Вот это да, это случилось, я в самом деле занимаюсь сексом с девушкой». Я дрожал от возбуждения и предвкушения; возбуждение было так велико, что я кончил, еще не введя в нее свой пенис. Но мое желание не исчезло, и, когда я вошел в Розали — наши руки обвивают друг друга, ее гладкое мягкое тело прижимается к моему, — мне было все равно, буду ли я дышать. Я был наверху блаженства и хотел, чтобы это продолжалось вечность. Она прошептала «я люблю тебя», и от этих слов у меня мурашки пошли по телу. Я влюбился, и мне отвечали взаимностью. Огромная внутренняя пустота начала заполняться. Впервые в жизни у меня было такое чувство, что я могу завоевать весь мир.

Мы поженились в январе 1955 года. Мне было хорошо и нравилось каждое утро уходить на работу, а потом возвращаться домой к жене. Она была отличной девушкой, и ничего от меня не требовала. Мы оба были как дети. Мы с Розали не знали, как планировать семейный бюджет. Нам постоянно не хватало денег и недоставало зрелости, чтобы посидеть и распланировать наши финансы. Сидеть без гроша в кармане, испытывая желание купить то и се, — это может действовать угнетающе. Напряжение возрастает оттого, что у тебя нет денег даже на оплату обычных счетов вроде аренды жилья, газа, электричества и вывоза мусора. Было время, когда у нас не было денег на продукты. Плохо, что я не знал, как уладить наши денежные затруднения. Все дело было в том, что мне хорошо были знакомы лишь три вещи: исправительные заведения, воровство и полное недоверие к окружающим. Способность проявлять терпение, прилагать усилия и стабильно зарабатывать — все то, чего требует нормальная жизнь, — были мне не свойственны.

Я начал ломать голову над тем, как поскорее поправить дела. С моими тюремными связями вернуться в криминальную среду было легче легкого. Моя жена тоже была не прочь обойти закон, так что она не стала удерживать меня, да и не смогла бы.

Я провернул несколько мелких краж и угнал несколько машин. Один угон я совершил по просьбе старого приятеля-гангстера: мне нужно было украсть «кадиллак» последней модели и перегнать его к знакомому этого бандита во Флориде. Мой приятель дал мне денег на расходы, а тот парень из Флориды должен был заплатить мне еще пять сотен. Я угнал тачку и доехал на ней до Флориды. Парень забрал у меня машину, всучил мне сотню баксов и велел проваливать. Ясное дело, что меня надули, но я забрал деньги и убрался восвояси. Выждав несколько часов, я вернулся и снова угнал «кадиллак». Я не собирался на нем ехать, просто не хотел давать тому чуваку повод выпендриваться из-за того, что он нагрел меня. Через какое-то время я бросил машину и вернулся домой. К моменту моего возвращения уже ходили слухи, что гангстер разыскивает меня. Полицейские еще не вышли на меня, но в то же время мне совсем не улыбалось встретиться с одним из двух ребят, замешанных в этом деле с «кадиллаком».

Еще до свадьбы моя жена хотела отправиться в Калифорнию. Быть может, из-за того, что я пообещал забрать ее туда, она и вышла за меня замуж. Да нет, все было не так, конечно, но теперь, когда меня искали, чтобы поквитаться, мы оба захотели уехать из города. Я украл «меркьюри» 1951 года. Мы загрузили в него свои скромные пожитки (они не заняли много места) и отправились в «край великих возможностей». Мы никуда не торопились. Останавливались в каком-нибудь городишке или городе покрупнее, приглянувшемся нам, и там я пытался как-то смошенничать или воровал. Если мне удавалось сбыть краденое и добыть денег, это было здорово. В противном случае мы запихивали добычу в «меркьюри» и продавали ее по пути.

Мы добрались до Лос-Анджелеса с несколькими долларами в кармане и домашней утварью, которую можно было пересчитать по пальцам. Мы сняли недорогое жилье. Жена недавно забеременела, так что я искал нормальную работу и за несколько недель сменил массу мест. Я кое-что зарабатывал да еще и подворовывал, так что все было не так уж плохо, хотя в роскоши мы и не купались. Я так привык к своему «меркьюри», что чувствовал себя законным автовладельцем. Так что когда меня арестовали прямо в нем, я наговорил полицейскому кучу гадостей. Машина была угнана в другом штате, поэтому за дело взялось ФБР. Они запели старую песню, уламывая меня сознаться во всех грехах, и за это пообещали проявить снисходительность. Я не знал, действительно ли могу сознаться полицейским в краже того «кадиллака» или они дурачат меня. Так или иначе, по делу об угнанном «меркьюри» я получил отсрочку. Из-за беременности жены судья отпустил меня, дав пять лет условно. Меня ждала еще одна повестка во Флориде. Если бы я набрался храбрости появиться в суде по этому обвинению, возможно, мне тоже дали бы отсрочку, но я боялся слишком доверять судам. Вместо этого я пустился в бега.

В течение следующих четырех месяцев моей жене пришлось много пережить из-за меня. Почему она оставалась со мной — загадка. Мы много ездили и не меньше воровали, чтобы не голодать и достать деньги на проезд. Она должна была скоро родить, и я не знал, как мы будем переезжать с места на место, имея на руках грудного ребенка. Поэтому я отправил ее обратно в Лос-Анджелес, куда к тому времени перебралась моя мама. Она могла присмотреть за Розали.

Вскоре после того, как я отослал жену в Лос-Анджелес, меня арестовали в Индианаполисе. Может показаться, что я должен быть сыт этим городом по горло, но тем не менее я снова оказался в той же окружной тюрьме, откуда все и началось. Суду было проще и дешевле отменить мои пять лет условно, чем выдвигать обвинение за очередную кражу. В итоге меня вернули в Калифорнию и отправили в федеральную тюрьму Терминап-Айленд в Сан-Педро. Мне уже исполнился двадцать один год — я вышел из категории малолетних преступников. Но теперь могу сказать, что «малолетним» я не был никогда, лишь заключенным того или иного исправительного заведения. Теперь, когда мне стукнуло двадцать один, казалось, так должно и быть, что я вступаю во взрослую жизнь в тюрьме в компании со взрослыми.

По сравнению с учреждениями, в которых я провел свою юность, Терминал-Айленд оказался настоящим раем. Тюремщики здесь выполняли свою работу — охраняли заключенных, а не притесняли их все время. Да и заключенные отбывали свой срок, не вмешиваясь в жизнь друг друга. Сидеть в тюрьме со взрослыми мужчинами было гораздо легче, чем в компании подростков, то и дело пытавшихся строить из себя крутых парней. Мне жилось настолько хорошо, что я не создавал никаких проблем и даже не помышлял о бегстве. Я собирался вести себя тише воды, ниже травы, и заработать досрочное освобождение. Я искренне верил, что, оказавшись на свободе, ни за что больше не нарушу закон, чтобы не загреметь за решетку вновь. Я вспоминал нашу жизнь с женой, волнующую дрожь и тепло ее тела, думал о ребенке и об удовольствиях вольной жизни, и понимал, что я законченный кретин, растрачивающий свою жизнь в тюрьме.

Первые несколько месяцев заключения я был полон благих намерений исправиться. Жена присылала мне письма почти каждый день и навещала меня так часто, как только могла. Я не мог налюбоваться нашим сыном и был уверен, что в лепешку разобьюсь, но обеспечу ему детство получше, чем было у меня самого.

Но! — похоже, что моя жизнь представляет собой череду сплошных «но» — не исполнилось нашему ребенку и года, как приходы моей жены в тюрьму прекратились. Она перестала писать, даже не попрощалась. Мать рассказала мне, в чем дело: «Твоя жена уехала и стала жить с каким-то водителем грузовика». Я чуть с ума не сошел! Весь мир перевернулся, и это было ужасно. Я писал Розали, умоляя передумать и увидеться со мной. Она была нужна мне, я любил ее и хотел видеть маленького Чарли. Хотя я так и не получил от нее ответа, все-таки несколько недель я лелеял надежду, что с водителем у нее ничего серьезного и в конце концов она вернется ко мне. Надежда рухнула, когда мама сообщила мне, что моя жена, сын и ее новый дружок уехали куда-то из штата. С тех пор я ничего не слышал о ней и о нашем ребенке и ни разу не виделся с ними. Вместе с надеждой вернуть жену я потерял и желание встать на путь истинный.

Меня поставили работать за пределами тюрьмы. Я решил, что раз жена больше не придет ко мне, я сам разыщу ее. И я попытался сбежать. Но, как и мои бесчисленные прежние попытки сбежать из колоний, эта попытка тоже провалилась: меня поймали еще на территории тюрьмы, когда я пытался завести машину.

Из-за попытки побега мне отменили режим минимальной изоляции — теперь мне не разрешалось работать за пределами тюрьмы. Вдобавок мне дали еще пять лет условно после того, как я отсижу свой текущий срок. Мне еще повезло, но я не видел повода для радости. Моя семья, ребенок и хороший послужной список в тюрьме были моим пропуском к условному освобождению. И теперь все мои мечты пошли прахом.

Я снова ожесточился и стал ненавидеть всех и вся. Мне было очень горько, когда мама отвела меня в суд, когда мне было двенадцать. Я ненавидел ее за то, что она не разрешила мне остаться с ней после моего первого побега из воспитательного дома Гибо. Чувство горечи, которое я познал в Плейнфилде, засело во мне на всю жизнь. Я больше не винил мать и не злился на нее, но зато жену я ненавидел со всей силой.

Даже если бы она осталась со мной и ждала бы моего возвращения из Терминал-Айленда, не знаю, чем бы все это закончилось, ведь было ясно как божий день, что со мной что-то не так. Быть может, все началось с того, что я был незаконнорожденным ребенком и детство мое прошло непонятно как — что с матерью, что без нее. Может, всему виной были годы, проведенные в Плейнфилде, или безумие моего дяди Джесса и дедушки. Я точно знаю одно: пока жена не бросила меня, я был исполнен желания начать законопослушную жизнь ради нашего будущего. Знаю я и то, что разочарование, охватившее меня после того, как я осознал, что потерял жену навсегда, стало поворотной точкой в моей жизни. Отбросив всю чепуху про добропорядочную жизнь, я осознал себя вором, который знает лишь свое ремесло. Я решил добиваться успехов в том качестве, к которому проявил склонность еще в семилетнем возрасте, украв у соседских детей игрушки и спалив их. А где еще можно стать настоящим преступником, как не в тюрьме — месте, до отказа заполненном антиобщественными типами всех мастей?

Помимо краж и воровства, я учился обходить закон. Я уже изрядно поднаторел в этом, хотя и не добился особого успеха. Зато я не сомневался в своей способности найти себе криминальную работенку при необходимости. Но сейчас больше всего меня волновал статус. Вор или бандит с пистолетом за поясом в тюрьме считаются кем-то вроде «синих воротничков», а вот сутенер или мошенник высшего разряда приравниваются к президенту банка, они из разряда азартных игроков, которым завидуют другие заключенные. Девочки и секс — самая интересная тема для мотающего срок парня, а на свободе на девочках можно еще и заработать кучу денег. Раз уж я решил связать свою жизнь с криминалом, то почему бы не заняться тем, что привлекало меня больше всего? Что могло быть лучше, чем получать каких только пожелаешь девочек, позволяя им зарабатывать деньги и обеспечивать бывшему заключенному тот образ жизни, о котором он мечтает?

Мое желание стать сутенером облегчалось тем, что тогда в Терминал-Айленде как раз сидел один из самых известных сводников Америки — назову его Вик. В ту пору Вик контролировал все публичные дома в Неваде и девочек по вызову в других штатах. Он был официальным крестным отцом проституции. Федералы только и смогли, что подловить его разве на уклонении от уплаты налогов, так что, насколько я выяснил, он и вправду знал свое дело. Еще меня привлекали в Вике его небольшие габариты. Хотя невысокий рост и не порождал во мне сознательной неуверенности в своих силах, все же иногда я махал рукой на погоню затем статусом, которого, не исключено, мог добиться, будь покрупнее. А тут у меня перед глазами был пример человека, которому, как и мне, нужно было подпрыгнуть, чтобы достичь ста восьмидесяти сантиметров. Он был старше и противнее меня, и его трудно было представить в качестве шефа борделей. Мне показалось, что раз такой парень, как Вик, сумел добиться успеха благодаря девочкам, то смогу и я.

Не бросаясь в глаза, я начал искать общества Вика. Я околачивался рядом с ним и его корешами, большинство из которых тоже были довольно успешными сутенерами. Чаще всего мне и говорить ничего не надо было, потому что они сами все время вспоминали свои взлеты и падения, то, что они делали, и по отношению к девочкам и вообще, в зависимости от ситуации. Рассказы о больших машинах, красивых девочках, роскошных апартаментах, нарядной одежде и куче денег, которых я наслушался в Терминал-Айленде, убедили меня в том, что нет ничего лучше, как держать несколько женщин и позволять им обеспечивать все твои нужды.

Однажды я напрямую спросил у Вика, как началась его карьера сутенера. Он рассмеялся и ответил мне: «Чарли, прошло вот уже двадцать лет с тех пор, как мне пришлось убеждать девочку работать на меня. Все барышни, с которыми я работаю сейчас, не нуждаются в этом. Но здесь нет ничего такого, Чарли. Почти каждая девчонка в тот или иной момент своей жизни испытывает желание быть шлюхой. Многие из них ни за что не пойдут на это из этических соображений, но любая солжет тебе, если станет отрицать, будто не задумывалась о жизни шлюхи. Хороший сутенер знает, как убрать барьеры и убедить сомневающуюся девушку в том, что будет любить ее еще больше, если ради него она пойдет на все».

Выйдя из Терминап-Айленда в сентябре 1958 года после двухлетней отсидки (я был приговорен к трем годам, но меня выпустили досрочно), я немедленно занялся тем, что могло обеспечить мне жизнь, мечта о которой овладела мной в тюрьме. Место моего условно-досрочного освобождения как нельзя лучше подходило для осуществления моих планов: я попал в Голливуд, штат Калифорния.

Что нового можно сказать о Голливуде? Для меня это был самый искусственный, самый претенциозный город на свете. Наверное, я думал так из-за киноиндустрии и телевидения, центром которых является Голливуд, потому что в этих сферах ищут славы и признания все кому не лень. С кем бы я ни сталкивался, эти люди казались мне жадными, самовлюбленными и не слишком порядочными. В их беспощадном мире все средства были хороши. Здесь я был как рыба в воде! Мне исполнилось двадцать три года, и тюремный опыт не прошел для меня даром. Все, что от меня требовалось, — это сойтись с парой-тройкой девчонок, а потом все мои мечты стали бы явью. Жизнь казалась такой простой штукой! Все это было полной ерундой, еще одной недостижимой фантазией, родившейся тюрьме, но я попытался воплотить ее в жизнь.

Найти девушку, чьи моральные устои я был способен «пошатнуть», оказалось делом нелегким. Все проститутки были уже разобраны: у них были свои опытные сутенеры. Эти ребята принадлежали к определенной группе и располагали необходимыми связями, о важности которых Вик забыл упомянуть. Когда я наконец нашел девушку, которая была готова ради меня спать с другими, я влюбился в нее и даже мысли не допускал о том, чтобы какой-нибудь клиент трахал мою любовь. В общем, сутенер из меня был никакой.

Мы стали жить вместе в Голливуде. По утрам я уходил на промысел и воровать, чтобы принести домой еды дляНо как-то раз один из моих тюремных знакомых, удачливый сутенер, промышлявший на бульваре Сансет, известном как Бульвар, сказал мне: «Чарли, да эта девка одурачила тебя! Что за фигня? Гони ее в шею!» Я проблеял в ответ что-то вроде «да, я работаю над этим», но в глубине души знал, что мой знакомый был прав. Девчонка обвела меня вокруг пальца. Так что я поборол свою ревность и собственнический инстинкт и сказал себе: «Разве ты не хотел стать крупным воротилой и сутенером? Выброси всю любовную чепуху из головы — сделай это! Заставь девчонку выйти на улицу!»

Я начал наступление в тот же вечер, когда мы, слишком бедные, чтобы пойти куда-нибудь, сидели дома. «Кэнди, детка, — сказал я, — пора бы нам с тобой поговорить». — «Конечно, Чарли, — ответила она. — О чем ты хочешь поговорить?» — «Мы вместе уже несколько недель, — продолжил я. — Тебе известно, что я ворую и вообще надрываюсь, чтобы только мы остались в этой квартире и не умерли с голоду. Здесь, где мы живем, полным-полно всех радостей жизни. Но они проходят мимо нас. И мы оба понимаем это, когда ходим по Сансету. Тебе нравятся красивые вещи, а мне нравишься ты, когда они на тебе. Так почему бы нам не объединить усилия и не зажить припеваючи в этом городе? Это город игроков, а азартные люди останавливаются лишь там, где много денег и кипит жизнь. Ты одна из самых классных девушек, которых я видел, и это не только мое мнение. Когда ты идешь по улице, парни так и норовят раздеть тебя взглядом. Так почему бы нам не использовать всех этих богатеньких и голодных ублюдков? Ты знаешь, я люблю тебя и хочу, чтобы у тебя было все только лучшее. Вопрос лишь в том, как сильно ты любишь меня. И как далеко ты готова зайти, чтобы мы с тобой оказались на коне?» — «Чарли, ради тебя я сделаю все что угодно!» — «Точно?» — «Конечно, я уверена. Расскажи мне о своих планах и можешь на меня смело рассчитывать». — «Ты смогла бы трахаться для меня? Ты пойдешь на панель и будешь напрягаться ради меня?» — «Если ты этого хочешь, Чарли!»

Черт возьми, я целыми днями пытался убедить ее стать проституткой, а тут не прошло и двадцати минут, как она уже была готова пойти на это, даже почти рвалась.

Когда она впервые переспала с другим мужчиной, то разбила мне сердце. Помню, как ждал ее на парковке возле дома, где все это случилось. За это время я передумал обо всем и ругал себя за то, что оказался таким подонком. Я хотел ворваться в квартиру, выломать дверь и душу выбить из того парня, которого моя девушка обслуживала за деньги. Я хотел извиниться перед Кэнди и сказать ей, что люблю ее так сильно, что даже думать не могу о том, что она может заниматься сексом с кем-нибудь еще. Мне хотелось сказать ей, что я буду по-прежнему добывать деньги для нас, что она моя и только моя. Я ненавидел себя, но больше всего я ненавидел всех парней, с которыми когда-либо сидел в тюрьме. Тех, чьих россказней я наслушался в исправительных школах и тюрьмах, я проклинал еще больше, чем себя.

Увидев Кэнди, спешившую к машине, я не набрался смелости, чтобы посмотреть ей в глаза. По-моему, она очень торопилась, и я истолковал ее спешку как желание поскорее убраться из этого места, где она только что отработала — отработала для меня. Когда она села в машину, я наконец посмотрел на нее, ожидая увидеть слезы и, наверное, что-то вроде стыда, который испытывал сам. Но ее прямо-таки распирало от возбуждения и гордости, когда она с улыбкой сунула мне в руку три двадцатки. «Все в порядке, Чарли, — сказала Кэнди. — Мы на верном пути. Это было весело, и ничего страшного в этом нет. Клиент хочет увидеться со мной на следующей неделе, в то же время, на том же месте». Я не стал рассказывать Кэнди, о чем мучительно думал, пока ждал ее. Не думаю, что она поняла, почему я вовсе не обрадовался, получив от нее эти деньги.

Вечером мы занимались сексом, и я задумался, а так ли хорош в постели, как ее клиент. Я оказывался жертвой этих сомнений каждый раз, когда Кэнди с кем-нибудь спала, и потом долго не мог от них избавиться. Но разве это был не мой собственный выбор, в конце концов? И раз уж на то пошло, разве сожаление, стыд или неудовлетворенность не просто психическое состояние и не более того?

Так что пусть все идет своим чередом — теперь у меня появилась девушка, работавшая на меня. Молоденькая неопытная шлюшка, знавшая о том, как доить клиента, не больше, чем какая-нибудь девочка из церковного хора. Зато я оказался на Бульваре, то есть на бульваре Сансет, вместе с другими сутенерами. Я притворялся, будто знаю свое ремесло от и до, а на самом деле внимательно прислушивался к разговорам действительно опытных людей. Я узнал, что получить деньги за половой акт, — это далеко не все. Другими словами, клиент знает, что он платит за сексуальное удовольствие, и соглашается с назначенной ценой. Если девушка удовлетворяет его, то она получит лишь оговоренную сумму. Прислушиваясь к бывалым сводникам, я выяснил, что девушка должна уметь гораздо больше, чем просто давать и сосать. Ей необходимо изучить своего клиента и знать, как воздействовать на него через эмоции, увлечь его настолько, чтобы он чувствовал себя не просто очередным клиентом, одним из многих, а кем-то особенным. Также важно дать ему понять, что девушка занимается древнейшей профессией не по своей воле. Клиенту можно внушить, что она стала проституткой под давлением обстоятельств: например, понадобились деньги на срочную операцию для одного из ее детей или старушка мама при смерти, в общем, что-нибудь такое, что может вызвать сочувствие. Довольно скоро клиент начинает не просто пользоваться девушкой, а жалеть ее. Преисполненный сочувствия и желания показать, какой он весь из себя замечательный, клиент и платит больше.

Кэнди была не только симпатична, но и сообразительна. Она быстро смекнула, что к чему. Ее привлекательная внешность вызывала у мужчин желание переспать с ней, но именно умение Кэнди сыграть на слабых струнах клиентов делало ее настоящей золотой жилой.

Меня охватило желание стать крутым и производить впечатление на окружающих. Тот факт, что я преступаю закон, тоже щекотал нервы, к тому же у меня наметилась возможность пережить в реальности все те истории, в которые я жадно вслушивался, будучи в тюрьме. Но одна девчонка в Голливуде не принесет вам тонну денег и не поможет утвердиться среди сутенеров и проституток, а именно этого я и хотел больше всего. Поэтому я занялся поисками новых девочек и в итоге подобрал нескольких. Им было не так много лет, и они не блистали ни особой красотой, ни умом. Кто-то из них был готов и хотел торговать своим телом, но чаще всего они просто искали своего принца. Не желая упускать ни одного куска задницы и ни одного шанса заработать, я использовал этих девочек по полной программе. Никто из них не мог сравниться с Кэнди, которая превратилась в первоклассную проститутку.

Хотя по идее я не должен был оказаться в тюрьме еще год и девять месяцев, я попадал туда несколько раз по самым разным обвинениям. Все это было не очень серьезно. Но вот в мае 1959 года я попался при попытке обналичить украденный государственный чек на сумму тридцать семь с половиной долларов. Я признал себя виновным, и мне дали десять лет условно. Десять лет условно — это довольно жестоко для чека на такую ничтожную сумму, но с учетом моего прошлого и всей дряни, которой я занимался, мне просто повезло. После такой отсрочки мне следовало бы хорошенько подумать о своей деятельности. Но я не покончил с криминалом, хотя и понимал, что мое возвращение в тюрьму лишь вопрос времени. Мысль о новом сроке не страшила меня. Будучи вором и сутенером, я считал, что бросаю вызов судьбе. Стоять вне закона было для меня так же естественно, как для сынка адвоката делать карьеру в юриспруденции или для отпрыска врача — заняться медициной. Как правило, будущее детей во многом определяется родителями, а моей семьей были бродяги, алкоголики и преступники. Моим домом стали колонии и тюрьмы. А после исправительной школы в Индиане все другие места лишения свободы казались мне просто домом отдыха.

Так что, несмотря на висевшие надо мной десять лет условно, грозившие обернуться вполне реальным сроком при малейшей провинности, я не свернул со своего пути. Можно даже сказать, что продолжил заниматься своими делами с удвоенным рвением. Я начал отвозить девочек на разные встречи в другие города и штаты. Такие мероприятия предполагали большое количество одиноких мужчин, охотившихся за какой-нибудь красоткой на ночь или на все продолжение мероприятия. Это были быстрые, легкие деньги для девочек — и для меня. В начале 1960 года один приятель сутенер шепнул мне о крупной встрече в Ларедо, штат Техас. Не долго думая, я подхватил Кэнди и еще одну девушку и повез их в Техас. Во время мероприятия девушки обрабатывали бары, гостиницы, не оставляя без внимания улицы. Сначала они приносили привычные суммы, потом денег стало все больше. В итоге выручка сравнялась с нашими доходами за несколько недель работы в Голливуде. Поэтому после отъезда собравшихся на встречу клиентов я привел Кэнди и вторую девушку в один из городских борделей. Деньги продолжали литься рекой, и я стал подумывать, а не задержаться ли мне в Техасе на какое-то время. Но от этих намерений пришлось неожиданно отказаться: клиента Кэнди замели вместе с ней. Чтобы выкрутиться, она тут же заявила полиции нравов: «Чарли — мой босс; да, он привез меня сюда поработать проституткой». Везти девушку в другой штат с целью проституции — по закону делать это категорически запрещается независимо от возраста девушки, так что федералы принялись меня разыскивать. Я поехал на юг и добрался до Мехико. Гринго, разгуливающий по улицам Мехико, не вызывает удивления, но кое-что из того, что мне приходилось делать, было в новинку кое-кому из моих новых знакомых.

Когда я только попал в Мехико, денег у меня было всего ничего, поэтому я проводил время в компании с тореадорами. Я познакомился с парочкой малоизвестных матадоров и несколько дней учился пользоваться полотнищем и шпагой. Конечно, тренировки проходили не со взрослыми быками и шпага никогда не вонзалась в плоть животного, но все равно эти «сосунки» весили по двести-триста килограммов и могли с легкостью отправить тебя в полет. После нескольких таких полетов я научился обращаться с мулетой и мог стоять так близко к быку, не позволяя животному тронуть себя, как некоторые из обучавших меня матадоров. «У тебя хорошо получается, гринго, — слышал я от них. — Ты понял все движения, но матадором тебе не быть. Ростом не вышел».

Когда деньги у меня почти кончились, в домах, куда меня приглашали, начались пропажи. Никто не стал вызывать но и звать к себе меня тоже перестали. Я находил себе пристанище в глинобитных лачугах и где-нибудь в переулках на окраине города. Но делец и вор везде ухитрится найти себе подобных, к тому же в Мехико найдутся такие места, по сравнению с которыми эпизоды из «Майами: Полиция нравов» просто отдыхают. Я ввязался в одну игру, в которой участвовали крутые перцы. Местные парни и девушки могли перерезать горло за десятицентовик или зарыть человека в муравейник, чтобы только доказать всем остальным, что жизнь другого человека для них ничего не стоит, а заботятся они лишь о своей шкуре.

Я завоевал определенное уважение этих людей, потому что был настолько не в курсе местных порядков, что просто не знал, когда надо вовремя остановиться. На одной из гасиенд, где я побывал, я украл «магнум» калибра 0.357. С этим пистолетом, засунутым в штаны и незаметным под пиджаком, я как-то разговаривал с парочкой головорезов в надежде разжиться грибами. «Нет, у нас нет. Только у индейцев племени яки есть грибы. Они убьют гринго. Ты сумасшедший, если пойдешь в деревню к яки». Я не думал, что моей жизни действительно будет угрожать опасность, если я просто загляну в деревню к индейцам, так что я пошел туда. Увидеть жизнь индейцев было все равно, что пересмотреть фильм про Джеронимо[9]. Пользуясь испанским тюремным жаргоном и жестами киношных скаутов, я вошел в деревню индейцев яки, словно к себе домой. Индейцы смотрели на меня, как на пришельца с другой планеты.

Прежде чем я добрался до хижин, меня остановило четверо очень не хороших с виду ребят. «Зачем пришел? Чего хочешь? Ты заблудился?» — пристали они ко мне с вопросами. Нет, не заблудился, ответил я. Я хочу познакомиться с яки. Подружиться с ними. Выкурить трубку и, может быть, получить немного грибов от друга-индейца. «С чего это мы станем курить трубку с маленьким гринго? Мы тебя не знаем! Теперь иди отсюда». С этими словами они развернули меня и махнули мне идти в ту сторону, откуда я пришел. «Постойте-ка, — сказал я. — У меня есть песо, я куплю грибов. Я дам вам подарок». Я снял с пальца кольцо и протянул его одному из парней, говоривших со мной больше других. Оглядев кольцо, он вернул мне его. «Грибы — пища духовная. Они только для яки», — объявил он. Собираясь выменять «магнум» на грибы, я достал из-за пояса пистолет, направив его на своего собеседника. «На это можно купить грибы?» — поинтересовался я. Четверка отшатнулась от меня, словно ожидая, что я нажму на курок. «Ладно, — сказал один из них, — только не стреляй, мы дадим грибы». С пистолетом в руке я выглядел угрожающе, но мне этого не хотелось, так что я отдал пистолет парню, пообещавшему мне грибы. Как только пистолет оказался у него, он нацелился на меня и сказал, что я чокнутый и что он меня пристрелит. Пистолет уткнулся мне в живот, но я лишь улыбнулся на это. Парень еще сильнее надавил на пистолет и нажал на курок. Когда раздался щелчок оттого, что пистолет был не заряжен, парни рассмеялась. «Гринго не сумасшедший. Он смельчак. Будет другом яки», — решили они. Я провел ночь у них в деревне, и мы вместе ели грибы. На правах их брата меня пригласили приходить в любое время. Когда я вернулся к своим друзьям бандитам с полным мешком грибов, они изрядно удивились, хотя и не подали виду, а потом стали рассказывать своим, каким крутым гринго я был.

Даже были наслышаны о бесшабашном гринго, подружившемся с яки. Я узнал об этом после того, как они арестовали меня. «О да, Мэнсон, мы уже слышали о вас. Соединенные Штаты хотят, чтобы мы выслали вас обратно в Техас». Спустя две недели я уже сидел в ларедской тюрьме. Когда выяснилось, что у меня десять лет условного срока, местные полицейские не стали утруждать себя новым обвинением, а переправили меня в Лос-Анджелес. Судья, назначивший мне условный срок, отменил отсрочку. Я возвращался в тюрьму.

Прочитав все это, можно сказать мне: «Ты никогда не пытался жить честно». Но это не совсем так. Просто я не чувствую необходимости рассказывать обо всех разочарованиях, обидах и обвинениях, через которые прошел, пытаясь удержаться на какой-нибудь легальной работе в вашем мире. Когда я работал, не нарушая закон, то испытывал постоянную обиду, потому что не проходило и дня, чтобы люди не напомнили мне, откуда я пришел и что меня, по их мнению, ждет. Это было бы не по мне — подробно описывать такого рода случаи в больших количествах. Я не хочу читать об этом, и я не горю желанием увидеть все это на бумаге.

Я хотел бы вам сказать, что прекрасно знал, что можно делать, а что нельзя. Мне было известно и то, чего ждут от человека в порядочном мире. Но в том мире, откуда родом я, все, что я слышал, когда дело касалось меня, было: «Убирайся отсюда, ребенок, у меня нет времени на тебя».

Просить меня не нарушать принятые в обществе законы — это все равно что говорить малышу не есть много сладкого, потому что это плохо для него. Ребенок все равно будет есть конфету, пока не отберешь ее у него или не объяснишь, почему он не должен этого делать. Лишь благодаря вашим наставлениям ребенок перестанет чересчур увлекаться сладким. Кроме того, необходимо дать ему что-то взамен отобранной конфеты. Мне часто говорили, что такое плохо, но никогда не предлагали ничего другого, не давали возможности побывать в другом мире. И в результате я стал таким непокорным и испорченным, что мне уже было наплевать на установленные чужим дядей порядки. В моем мире было слишком мало честных людей, чтобы я мог на них равняться. Ваши библии ничего для меня не значили. Библия заставила мою мать сбежать из дома. Люди, выбранные вами на роль моих воспитателей, били и насиловали меня, учили ненавидеть и бояться. Из всего, что я повидал, я сделал вывод: законы соблюдает только маленький человек. Те, у кого есть деньги и успех, нарушают все писаные законы и остаются при этом безнаказанными.

Я признаю, что мои рассуждения начинаются не оттуда, откуда надо. Но трудно верить во что-то другое, после того как, однажды сформировавшись, такие представления о жизни получили дальнейшие подкрепления. Так что хотя я и не лью слезы, я могу себя утешить: мне помогли стать тем, какой я есть. Да, я не выношу систему!

Глава 3

Я подал апелляцию по поводу замены условного срока лишением свободы, но не потому, что надеялся выиграть дело. Оформив апелляцию, я мог отсрочить вступление приговора в силу. Я рассудил, что смогу внести залог и гулять себе на свободе, пока моя апелляция не будет рассмотрена, а с хорошим адвокатом можно затянуть дело надолго. А если уж с апелляцией ничего не получится, можно было рвануть в Мексику или в Южную Америку. Мне назначили залог в десять тысяч долларов, но внести нужно было лишь десять процентов этой суммы, так что я должен был поручителю тысячу долларов — и свободен. Я был уверен, что друзья деляги или мои девочки выручат меня с деньгами. Я думал, что найду деньги за несколько дней, в крайнем случае — за пару недель.

Но оказалось, что у моих дружков кутил нет времени для меня. За исключением Кэнди, девочки перестали приходить ко мне после нескольких встреч и рассказов о том, как потрепала их судьба. Кто-то из них стал работать сам по себе, другие нашли себе нового сутенера. Мы с Кэнди получили разрешение на брак, но так и не поженились. Не имея возможности продолжать заниматься проституцией, беременная Кэнди приходила ко мне в течение месяца или двух, но потом, как и Розали, ушла к другому. Больше я не виделся с ней. Не увидел и сына. Так или иначе, расчеты на возвращение моего гарема и выход на свободу под залог не оправдались. За два месяца мои надежды растаяли как дым.

Я просидел год в окружной тюрьме и все это время не сдавался. Я мог бы отказаться от затеи с апелляцией и начать отбывать срок, но был упрям и не хотел смиряться. Меня просто убило, когда девки перестали показываться мне на глаза. К черту их всех! Кому они были нужны? Люди столько раз поворачивались ко мне спиной — мне следовало бы уже научиться не доверять никому, кроме себя самого. Но в который раз я понадеялся, и снова меня все бросили. Моей ненависти не было предела. Я костерил всех этих сукиных сынов, с которыми был знаком, а вместе с ними и правительство. Я не собирался бросать дело с апелляцией. Из-за того что правительство отменило обвинения по закону Манна[10], все, за что я шел в тюрьму, был злосчастный чек на тридцать семь с половиной долларов. Получить десять лет за такую мелочь было бы слишком. Мою апелляцию рассмотрели и отклонили. К тому времени окружная тюрьма достала меня окончательно. За последние десять месяцев меня никто не навестил. Местные алкаши и само заключение действовали мне на нервы, и я жаждал сменить обстановку, пусть даже на остров Макнил.

Макнил — это один из многочисленных островков в гавани Пугет-Саунд, штат Вашингтон. До тюрьмы можно добраться лишь по воде, и принадлежащие тюрьме лодки стоят не на острове, а в материковой гавани. До острова плыть всего лишь двадцать минут, но, черт возьми, это маленькое расстояние пугает еще больше, потому что обратный путь может растянуться на многие годы, а кое-кто, получив срок от федералов, вообще не возвращается на «большую землю». Когда заключенных везут на остров, чаще всего они чувствуют себя потерянными, никому не нужными и сломленными. Мне тоже довелось пережить нечто подобное, но только в двенадцать лет — тысячу лет назад. А теперь мне казалось, будто я возвращаюсь чуть ли не к себе домой. Хотя я никогда не бывал на Макниле, я знал наверняка, что встречу там своих знакомых. С моим теперешним опытом мне больше не придется стоять с краю, прислушиваясь к байкам о чужих победах, девочках и прожигании жизни. Теперь я сам мог ввернуть что-нибудь в этом духе и, приврав немного, как обычно делается в тюрьме, завоевать репутацию крутого парня. Быть может, после моих историй какой-нибудь пацан начнет мечтать в своей камере о «жизни» сутенера. В общем, я чувствовал себя очень даже неплохо. После года ограничений, которыми меня кормили в окружной тюрьме, я уже сам почти хотел поскорее оказаться на Макниле.

Мы плыли к тюрьме. Против обыкновения, я пристально вглядывался в береговую линию и окрестности на случай, если мне представится возможность сбежать с острова. Вода напомнила мне неудачный побег из исправительной школы в Индиане. Я лишь улыбнулся, представив, как пытался тогда ускользнуть от стоявших на берегу людей, готовых задать мне очередную порку. Я вообразил, будто плыву и сейчас, убегая с острова. Куда там! Слишком глубоко, слишком холодно и слишком далеко. Мне понадобилось бы что-нибудь, на чем я мог плыть. Пустые мысли.

Я не знаю точных размеров острова, потому что все время, пока был там, провел в тюремных стенах. Я сказал «в стенах», но тюрьму Макнил окружают не стены, которые вы могли себе вообразить, представив обычную тюрьму. Местные здания из бетона и стали построены так, чтобы препятствовать побегу, равно как и служить пристанищем для заключенных. Расположение тюрьмы таково, что можно просидеть здесь всю жизнь, но так и не почувствовать солнечного тепла или дождя на коже. Жилые помещения, рабочие места, классы, кухня, столовая, спортзал, больница, зрительный зал и административные кабинеты соединялись коридорами, ротондами и тоннелями. Находясь все время под бдительной охраной, заключенный мог увидеть солнце или дождь лишь сквозь зарешеченное окно. О побеге можно было только мечтать, его невозможно было осуществить.

В тюремную жизнь я вписался легко, словно она для меня никогда не прекращалась. Я был знаком со многими заключенными. Мы говорили на одном языке. Никто не смотрел на меня свысока. Я был одним из них, ровней. Если в тюрьме вас называют ублюдком, то ваша незамужняя мать тут ни при чем, это фигура речи такая. Мы все были слеплены из одного теста и обижались на одно и то же: полицию, тюремщиков и общество в целом.

На воле у меня не осталось никого, кто мог бы присылать мне денег на продукты. Но я умел выкручиваться и обеспечивал себя всем необходимым, жульничая даже в тюрьме. Работая на кухне, я воровал кофе и другие продукты, пользовавшиеся спросом у ребят с деньгами. Оказываясь в прачечной, я гладил и крахмалил одежду тем, кто мог расплатиться за эту услугу несколькими пачками сигарет. Любая работа, куда меня ставили, имела свою рыночную стоимость, из которой я и извлекал выгоду. Кроме того, я играл в карты и другие азартные игры. Проявляя нетерпение в большинстве случаев, я давно научился быть терпеливым, играя в карты на деньги. Во время прежних своих ходок я наловчился сдавать пары и обращаться с краплеными картами, так что выигрывал намного больше, чем проигрывал.

Первый год или около того пролетел незаметно. За пределами тюрьмы не было никого, кто напрягался бы из-за меня. Всем было наплевать на меня, и я отвечал взаимностью. Я вспоминал о вольной жизни, лишь треплясь с другими заключенными, и, вместо того чтобы горевать, я загорался и начинал приукрашивать или врать больше предыдущего рассказчика. Что касается работы, то я добивался самых необременительных заданий, где можно было бы раздобыть чего-нибудь полезного. Меня не заботили тюремные программы для индивидуального развития заключенных. Все, что имело для меня значение, сводилось к уважению со стороны корешей, с которыми я сидел. Я являл собой образец полностью приспособившегося к тюремным условиям заключенного. Черт с ними со всеми, они не могут остановить ход времени — в один прекрасный день я все равно выйду отсюда. Вот так я рассуждал, и тогда для меня все шло своим чередом.

Но однажды на меня что-то накатило, словно какое-то проклятое облако намертво зависло надо мной. Все началось с освобождения парочки моих близких друзей. Вообще-то их уход не должен был меня расстроить, потому что я уже не раз прощался с парнями, ставшими мне родными братьями. Но все же я не мог избавиться от тоскливого настроения: чертово облако все не исчезало. Я смотрел вокруг и ненавидел все, что оказывалось в поле моего зрения. Я думал о свободе, но, как ни странно, на ум приходили вовсе не веселые деньки в Лос-Анджелесе, девочки и развлечения. Я вспоминал Розали и первые дни нашей супружеской жизни: как я работал и возвращался в нашу крошечную комнату, где из всей мебели стояла чуть ли не одна только кровать. Вот мы хотим пойти куда-нибудь, но не можем себе этого позволить, поэтому притворяемся, будто у нас есть все на свете и мы занимаемся любовью где-нибудь во дворце. Мы любили друг друга по-настоящему, и было не важно, есть ли у нас целый дворец или всего лишь жалкие десять центов на чашку кофе. Главное, что мы были друг у друга. Мне нравилось, каким я был тогда, и я понимал, что сглупил по-крупному, упав духом и не став напрягаться дальше. «Выброси всю эту чушь из головы, — говорил я себе, — вернись к тому, что есть на самом деле». Но ничего не помогало. Меня измотала однообразная жизнь в тюрьме. Я больше не хотел пересказывать или слушать тюремные байки. Я ненавидел звон колокола, раздававшийся каждое утро и означавший подъем. В столовую — строем, в душевую и лазарет — тоже. Учиться выпускают, работать выпускают. Что ни возьми в тюрьме — сплошные «стройся» и «выходи». Тебе постоянно говорят, что можно делать, а что нельзя. Короче, я устал от этого неимоверно. Тоска накатывала на меня не потому, что на воле я мог заниматься сексом сколько влезет или пытаться разбогатеть, а потому, что в тюрьме мне были не позволены какие-то мелочи, которые обычные люди делают, даже не замечая. Кому придет в голову наслаждаться тем, что он может спокойно открыть холодильник и взять оттуда что-нибудь попить или перекусить? Или открыть дверь и выйти на улицу или просто пройти в другую комнату? Или сходить в туалет не на виду у твоих сокамерников или тюремщика? Это все обычное дело для свободного человека, но тот, кто сидит за решеткой, именно из-за таких «мелочей» пытается совершить побег или прибегает к насилию.

Для меня настала тяжелая пора: я в полной мере прочувствовал все ограничения, связанные с заключением, и они мне опротивели. Больше всего на свете я хотел бродить по лесу, чувствовать капли дождя на своем лице или как солнце припекает в спину. Я мечтал о прогулке по пляжу или о том, какое счастье — растянуться где-нибудь на лужайке. Моя жизнь, мое сознание были изуродованы бетоном и сталью, лязганьем запирающихся дверей и постоянным гулом мужских голосов. Я ощущал настоятельную потребность уйти от всего, что было создано руками человека. Но в то же время, будучи человеком, я хотел жить по-человечески. Я хотел обнимать мягкое, гладкое тело девушки — не из похоти, а чтобы просто ощутить что-нибудь такое, что не имело никакого отношения к тюрьме. Мне пришла мысль о побеге, но я сразу понял всю глупость. Этот путь к свободе был практически закрыт. Вдобавок бегство не принесло бы мне той свободы, к которой я теперь стремился. Мне пришлось бы продолжать бежать, скрываться, жить в мире, откуда я снова бы отправился за решетку, и причем довольно скоро. Я был подавлен. Я не просто устал сидеть — мне надоело быть тем, каким сделала меня тюрьма.

Я понял, что после исправительных заведений стал злейшим врагом самому себе. Я не чувствовал своей вины за годы, проведенные в колониях для несовершеннолетних. Не думаю так и сейчас. Я родился под несчастливой звездой и ни от кого не получал помощи в жизни. Но теперь я смотрел на себя без прикрас: мне не нравилась моя жизнь и перспективы на будущее, какими они рисовались, исходя из настоящего. Лишь от меня самого зависело, исправлюсь я или нет. Нужно было с толком использовать это время, пока я сидел в тюрьме. Я должен был делать что-то конструктивное, научиться жить как честный человек, и кроме того — лучше понимать себя.

Несколько следующих дней я провел словно в каком-то трансе. Я жил по тюремному распорядку как зомби, которого запрограммировали ходить, разговаривать, есть и делать то, что велено. В моей голове засела одна-единственная мысль: как начать жить в соответствии с планом, преследующим две цели. Во-первых, мне нужно было научиться обеспечивать себя на воле, не прибегая к воровству. Во-вторых — развивать свое сознание и привычки, с тем чтобы суметь преодолеть свою же слабость и побороть искушение. Я намеревался укреплять силу воли и перестать быть дураком.

Макнил был местом, позволявшим заключенному изменить свою жизнь. Здесь действовала приличная образовательная программа и проводилось обучение различным ремеслам на профессиональном уровне. Мне было двадцать семь лет, а за плечами — от силы четыре класса школы. На протяжении последних двенадцати-тринадцати лет я скрывал, что у меня нет образования. Я всегда увиливал от всего, что было связано с чтением или письмом. У меня была цепкая память и хорошо подвешенный язык, так что мало кому удавалось понять, что я не умею грамотно читать и писать. Я действительно хотел научиться большему, но гордость не позволяла мне начать со школьной программы для четвертого класса, когда ребята, с которыми я общался в тюрьме, закончили колледж. Я всегда читал тихо, почти про себя. Мне было трудно, но я стал читать и заниматься у себя в камере.

Больше всего меня занимал самоанализ. Тюремные психиатры частенько повторяли, что я страдал «манией преследования» и «комплексом неполноценности», но они и пальцем не пошевельнули, чтобы помочь мне справиться с этими психическими нарушениями. Однако даже если бы они попытались что-то сделать, не думаю, что прислушался бы к их советам: ну кому хочется думать о себе, как о человеке с отклонениями. Но теперь, когда я испытывал дикое желание измениться, мне требовалась помощь.

Я обратился к христианству. При этом я не искал объект для поклонения, просто хотел разобраться в себе и понять причины, объяснявшие мое негативное мышление. Я начал ходить на службу с некоторыми своими приятелями. Я слышал, как эти парни говорили «о, да» и «аминь», читали вслух Библию, а потом, выйдя из церкви, воровали сигареты у своих друзей, говорили заведомую ложь или торопились найти укромное местечко, чтобы заняться сексом с каким-нибудь петухом. Я не собираюсь критиковать христианскую религию — лишь лицемеров, притворяющихся праведниками. При желании я мог бы прикинуться христианином, и, возможно, это помогло бы мне выбраться, но я пытался найти себя. Я стремился измениться лучшую сторону без всякого притворства.

В тюрьме можно встретить верующих самых разных конфессий. Кто-то действительно искренне верует, другие только делают вид. То, что хорошо и правильно для одного человека, не обязательно годится для другого. Поэтому я интересовался всем. Я стал обращать внимание на конкретных людей и на их принципы. Если мне попадался парень, который, казалось, был всегда на высоте и сохранял контроль над собой, я начинал придерживаться его убеждений, пытаясь стать внутренне сильнее. Меня стали привлекать различные группы, возникавшие в тюрьме не совсем с разрешения начальства. Если я видел, что парни, участвовавшие в сходках, были по-настоящему искренни, то старался разузнать о цели их сборищ. Я был белым, но это не помешало мне познакомиться с верованиями чернокожих мусульман. То же самое с индейцами. Я обнаружил, что они строго придерживаются своей веры, поэтому я начал наблюдать за ними и оценил их ритуалы и традиции. Я изучал гипноз и психиатрию. Я читал все книги, которые только мог найти (и понять), посвященные развитию умственных способностей. Сосед по камере увлек меня сайентологией. Вместе с ним и еще одним парнем я довольно глубоко погрузился в дианетику и сайентологию. Благодаря этим и другим своим занятиям мне удалось выйти из депрессии. Я учился лучше понимать себя, смотрел на жизнь позитивно и знал, как распределять свою энергию в течение каждого дня и на что ее направлять. Я поверил в себя, и настал день, когда я решил действовать, тогда как раньше всегда удовлетворялся тем, что слушал и делал так, как мне говорили.

Что касается профессиональной подготовки, то в тюрьме Макнил действовали программы по обучению разнообразным профессиям, но большинство из интересовавших меня требовали менее строгого тюремного режима, чем был назначен мне. Сварочная мастерская и автосервис находились за пределами тюрьмы. Слесарная и электроремонтная мастерские были расположены на тюремной территории, но списки желающих туда попасть были довольно внушительны. С учетом того, что я успел натворить (и здесь, и в других тюрьмах — все было записано в моем личном деле), моей лживости и того факта, что я ни разу не заканчивал программу подготовки, хотя у меня была такая возможность, понятное дело, мне не светило там работать. Чаще всего я оказывался в самом конце списка. Мои слова звучат как оправдание, будто я ищу какую-то отговорку, чтобы меня не поймали на отказе от имевшихся в тюрьме возможностей получить профессиональную подготовку. Но на самом деле это всего лишь объяснение причин, побудивших меня профессионально заняться музыкой.

С музыкой я был уже немного знаком. Еще до воспитательного дома Гибо мама разрешала мне ходить на уроки вокала и музыки. Да и потом, оказываясь в разных тюрьмах, я занимался музыкой. В тюрьме музыка всегда помогает убить время и при этом доставляет удовольствие. Не важно, играешь ты сам или слушаешь кого-нибудь, музыка позволяет перенестись тебе в другое измерение. Давным-давно один мексиканский друг научил меня основам игры на гитаре, и за много лет гитара стала для меня своеобразным отдохновением и средством отвлечься от однообразной тюремной жизни. Раз уж я не подходил для обычных подготовительных программ, то вполне естественно, что я занялся игрой на гитаре, не исключая, что однажды стану профессиональным музыкантом.

В тюрьме профессиональное музыкальное образование или подготовка не предусмотрены, так что здесь тебя не станут учить так же, как если бы ты получал какую-нибудь профессию или занимался по школьной программе. Музыка считается в тюрьме хобби или развлечением. Ты можешь заниматься ею в свободное время после завершения назначенной тебе на день работы или по выходным. Поэтому я старался получить работу, позволявшую мне как можно больше времени уделять занятиям музыкой. И хотя тюрьма не нанимала преподавателей музыки, здесь нашлось немало заключенных, которые на воле были профессиональными музыкантами. Кое-кто из них оказался очень умелым педагогом. Как и при обучении любой другой профессии, чтобы стать хорошим музыкантом, требуется упорство, сосредоточенность и практика. Времени у меня было полно. Я отсидел меньше двух лет из десяти, когда решил, что займусь музыкой. Время, практика, целая куча порванных гитарных струн и многочисленные учителя сделали меня гитаристом средней руки.

Стоило мне заняться музыкой, как все, похоже, стало на свои места. Открылась вакансия на работу в зрительном за мне больше было не нужно подстраиваться под тюремный распорядок при желании заниматься: музыкальным классом служил мне зрительный зал. Единственная неприятность, чуть не убившая во мне желания стать музыкантом, была связана с матерью. Она не переехала в Вашингтон, чтобы быть ко мне ближе, судьба занесла ее в Такому, так что она приходила ко мне пару раз. Загоревшись идеей заняться музыкой, я попросил маму походить по магазинам и прикупить мне неплохую подержанную гитару за пару сотен долларов. «Слушай, Чарли, я бы рада, да денег лишних нет. Даже прийти сюда — трата наших денег на продукты», — ответила мне мать. Зная не понаслышке, что такое сидеть без копейки, я сказал ей, что это не беда, и если у нее не найдется денег на гитару, я все пойму. Через пару месяцев мама снова нарисовалась у меня, на этот раз с маленькой девочкой на руках. Она встретила меня словами: «Чарли, познакомься со своей сестренкой». — «Ого, — удивился я, — и как такое только могло случиться?» — «Ну, уже несколько месяцев мы пытались удочерить девочку. И вот недавно агентство сообщило нам, что они нашли для нас ребенка, — объяснила мама. — Разве она не само очарование?» Мне все дети кажутся милыми, но в тот момент — был тому причиной острый приступ ревности или, может, воспоминание о моем не слишком веселом детстве — я не почувствовал никакой радости, услышав слова матери. Особенно после того, как она призналась, что заплатила за оформление приемного ребенка больше двух тысяч долларов. Я рассвирепел и наговорил матери откровенных грубостей. «Пошла ты вместе со своей дочерью! Два месяца назад у тебя не нашлось каких-то вшивых двухсот долларов мне на гитару. Когда я был маленьким, в половине случаев ты спихивала меня кому-нибудь еще, а когда стало некому, ты сделала так, чтобы судья запер меня в школе, чтобы я не мешался у тебя под ногами. Ты солгала мне, что у тебя не было денег». Сказав маме, что я больше не хочу ее видеть, я встал и ушел из комнаты для свиданий. Сцена была отвратительная, ничего не скажешь — потом я часто сожалел об этом. Но в тот момент я снова злился на весь мир и чуть было не дошел до того, чтобы наказать самого себя. Пару дней я твердил себе: «К черту гитару и музыку!» Но это недолго продолжалось — к концу недели мое увлечение музыкой лишь окрепло.

Одним из тех, кто научил меня кое-чему, был всем известный бандит тридцатых годов Элвин (Крипи) Карпис[11]. Его перевели в Макнил после того, как правительство решило закрыть федеральную тюрьму Алькатрас. Старик Крипи был членом знаменитой банды Ма Баркер и уже был осужден за четырнадцать убийств в гангстерском духе, когда я только появился на свет. С тех пор он все сидел. Проведя больше тридцати лет за решеткой, какой-нибудь другой заключенный превратился бы в покорного, усохшего, разбитого старика. Но только не Карпис. Ему было уже за шестьдесят, но он по-прежнему был в хорошей форме. Он отличался невероятно острым умом и спокойным чувством собственного достоинства, чем завоевывал уважение других заключенных, охранников, сотрудников тюрьмы и вообще всех, кто с ним встречался. Карпис играл на электрогитаре, и хотя мы увлекались разными стилями, благодаря общему интересу к гитаре и музыке мы крепко сдружились. Он показал мне несколько аккордов, да и я мог научить его чему-то. Во многих отношениях я был все тем же сопливым пареньком без будущего, но у Элвина всегда находилось для меня время.

Когда мы не играли на гитарах и не занимались, то просто разговаривали, причем довольно долго. Старик мне нравился, и я внимал каждому его слову. Он почти не говорил о событиях, из-за которых оказался в тюрьме, но для человека, отсидевшего такой срок, он был хорошо осведомлен о том, что происходило там, на воле. Меня всегда поражало, как это он так разбирается в политике правительства, деятельности профсоюзов и международной обстановке. Как большинство заключенных со стажем, он не уставал рассуждать о коррупции, в которой погрязла система. Причем в отличие от других, лишь описывавших положение вещей, Карпис подробно разбирал обстоятельства и причины, стоявшие за законами и деятельностью правительства. Он просветил меня насчет того, чем занимается в других странах ЦРУ (потом выяснилось, что он действительно знал, о чем говорил). Черт, в ту пору я даже понятия не имел о существовании ЦРУ!

Что же до профсоюзов, все знали, что у Карписа были связи с лидерами профсоюзного движения. Не раз он использовал свои контакты, чтобы помочь тому или иному заключенному подготовить условия для досрочного освобождения, сделав так, чтобы ему предложили работу через профсоюз.

Порой я пытался соблазнить Карписа сайентологией. «Малыш, — говорил он мне в таких случаях, — разум — твой лучший друг, и в то же время он может оказаться твоим злейшим врагом. Так не порти его больше, чем мир уже его изуродовал!» В другой раз он добавлял: «Не пытайся быть тем, кем ты не являешься на самом деле. Никогда не лги. Не жди милости от судьбы, иди своим путем. Не доверяй политикам или богатым людям. И никогда не оставляй друга в беде».

Я попал в Макнил в июле 1961 года. Тогда мне было двадцать шесть лет. Первые пятнадцать месяцев я старался вести себя так, словно навидался в жизни всякого и познал все, что только можно. Для себя и для слушателей я, не жалея красок, расписывал «кадиллаки», кучу красивейших голливудских шлюх и роскошную жизнь. Я изображал из себя беспечного парня, которому на все наплевать, перед приятелями заключенными и тюремным начальством. Я постоянно влипал во что-то и явно не напрягался по этому поводу.

Но в конце 1962 года, когда надо мной нависла туча, я увидел себя тем, кем был на самом деле: незрелым, запутавшимся человеком, который только и умел, что сотрясать воздух. У меня не было подходящей цели в жизни, я шел по ней наугад. В последующие годы я перестал быть несерьезным дурачком. Я искренне хотел лучше узнать себя и научиться жить честно. Мое увлечение музыкой было серьезным, и я чувствовал, что выбрал верное направление. Мне казалось, будто я прошел какой-то долгий путь. Я ощущал себя честным человеком и больше не врал и даже не преувеличивал случаи из прошлого. Я с оптимизмом смотрел в будущее и трезво оценивал то, что могло ожидать меня после освобождения. Никаких неосуществимых фантазий у меня в голове не было. Впрочем, я так и не избавился от какого-то детского желания производить на окружающих впечатление, особенно когда брал в руки гитару и пел перед приятелями. Развлекая ребят игрой на гитаре, я чувствовал себя очень уверенно. Когда меня начинали расхваливать, я чувствовал себя более чем польщенным, но тщеславие не позволяло мне почивать на лаврах. Оно заставляло меня заниматься еще больше и стремиться к такому мастерству, чтобы обо мне можно было сказать: да, он явно талантлив. Я был одержим музыкой. Мне нравилось играть песни известных исполнителей, но еще больше удовольствия приносило мне сочинение собственных песен.

В июне 1966 года меня перевели из тюрьмы Макнил на Терминал-Айленд. Примерным поведением я зарабатывал себе досрочное освобождение, а для федералов это обычное дело — перевести тебя в тюрьму (если таковая имеется) поближе к месту, где тебе определят жить после окончания заключения.

Эта была желанная перемена. Я устал от вечного дождя и тумана и, мягко говоря, от какого-то тления на Макниле. Я уже бывал на Терминал-Айленде и мог сказать, что если уж тебе пришлось отбывать срок, то Терминал-Айленд был одним из лучших мест для этого. Кроме того, здешние условия позволили мне добиться еще больших успехов в игре на гитаре. Терминал-Айленд находится невдалеке от Лос-Анджелеса и Голливуда, так что там всегда бывает много исполнителей, оттачивающих перед тюремной аудиторией новые песни и постановки, которые потом играют в турах. Что еще важнее, многие из них приветствовали участие в концертах способных музыкантов из числа заключенных. Я воспользовался этими обстоятельствами и играл каждый раз, когда была такая возможность. Это был хороший опыт для меня, и я чувствовал себя профессионалом, поднимаясь на сцену.

Мне показалось, что последний год в тюрьме пролетел как один день. Я был так поглощен сочинением музыки и игрой на гитаре, что перестал думать о жизни на воле. Несмотря на то что именно вольная жизнь и желание оставаться свободным побудили меня заняться музыкой и справиться с навязчивыми идеями, я был страшно доволен тем местом, где оказался. Может, это и дико прозвучит, но я был очень счастлив на Терминал-Айленде. У меня были там хорошие друзья. Меня приняли и даже оценили как личность. Если не считать того, что у меня не было любимой девушки — или, по крайней мере, девушки, с которой я мог спать, — в остальном жизнь на Терминал-Айленде была, пожалуй, самой лучшей для меня. Размышления о возвращении на свободу снова вызвали у меня чувство неполноценности, преодолеть которое, как я уже знал, было невероятно трудно.

часть 2.

Круг одного

Глава 4

В прессе писали о том, что, когда в 1967 году мне пришло время выходить из Терминал-Айленда, я спросил, могу ли остаться. Это правда. Последние семь лет своей жизни я провел в ожидании дня, который принесет мне свободу. У меня были мечты, я строил какие-то планы, но когда дело дошло до освобождения, я знал, что этим мечтам не дано осуществиться, а в своих планах я принимал желаемое за действительное. Это я уже проходил. После выхода из тюрьмы все было не так, как я себе представлял. Между иллюзией и реальностью существует огромная разница, но я был знаком и с той, и с другой. Я наконец-то обрел место, где мне было спокойно, — улицы перестали привлекать меня. На Терминал-Айленде у меня была приятная работа, гитара и масса времени для того, чтобы играть на ней. Никаких сложностей с начальством или другими заключенными. Стоило мне подумать о том, что на свободе все придется начинать сначала, как в сознании всплывали все мои попытки сбежать и даже законное освобождение из тюрьмы. Я вспоминал, как мальчиком сворачивался клубком где-нибудь в глухом переулке, пытаясь уснуть и не замерзнуть и в то же время опасаясь погрузиться в сон и не услышать приближающегося полицейского, который мог разбудить меня и отвести обратно в тюрьму. Вот я уже молодой человек: лежу на постели в какой-нибудь грязной комнате и ломаю голову, как буду расплачиваться за следующий ночлег или как собираюсь прокормиться днем. Вглядываясь в прошлое, я осознавал, что вершиной моей жизни можно считать разве что сутенерство в конце пятидесятых. Я припоминал все пустые мыслишки насчет того, какой же я крутой, хотя ведь все время знал, что на самом деле я лживый ублюдок, боявшийся увидеть себя таким, каким был в действительности. От этих мыслей все мое желание стать другим и уважать себя, с которым я жил последние семь лет, оставило меня. Меня отчаянно пугала необходимость взаимодействовать с миром, который всегда оставался мне непонятным. У меня была музыка, но я опасался, что если буду зависеть от нее слишком сильно, то неудача ждет меня и здесь. Нет, я не хотел выходить в мир, в котором для меня была одна неопределенность. В тюрьме я был в безопасности — я хотел, чтобы и дальше было так.

Вот что я сказал сотруднику, оформлявшему меня на выход: «Знаешь что, приятель, я не хочу отсюда уходить! У меня нет дома, куда я могу пойти. Почему бы тебе не отправить меня обратно?» Сотрудник лишь рассмеялся в ответ, решив, что я пошутил. «Да я серьезно, пойми! Я про то, что не хочу уходить!» Моя просьба осталась без ответа.

В процедуре освобождения нет ничего сложного. Последняя фотография — она идет в дело. Тебе дают адрес твоего контролера, и ты обязуешься в течение суток сообщить ему о своем прибытии. Если у тебя есть деньги на хранении, то тебе их выдают. Если правительство помогает тебе, то ты должен забрать положенные деньги, когда будешь отмечаться у контролера. Тебе дают тридцать долларов до встречи с контролером. На тюремной машине тебя довозят до остановки общественного транспорта, и водитель прощается с тобой, иногда желая удачи. После этого ты заботишься о себе сам.

Терминал-Терминал-Айленд отделяет от Сан-Педро полоса воды миль в десять шириной. Перебраться на материк можно двумя способами: люди плывут на пароме, а машины едут по мосту. Меня подвезли к парому. Он как раз отходил, но я специально не стал спешить. Вместо этого я присел на штабель досок и стал разглядывать людей, машины и чаек. Я пытался определить марку автомобилей. Семь лет тюремного заключения не прошли бесследно: я с трудом отличал «форд» от «шевроле». Чайки падали вниз, подхватывая разбросанный на земле мусор. Наблюдая за оказавшимися поблизости людьми, я думал, скольким из них пришлось посидеть в тюрьме и есть ли среди них такие, кто провел за решеткой больше половины своей жизни. Мне было тридцать два года, и больше семнадцати лет моей жизни прошло в тюрьме или в исправительных учреждениях, где я тоже был лишен свободы.

Полной грудью я вдыхал свежий воздух и не мог им надышаться. «Я свободен, я вышел на волю. Я могу идти, куда захочу, я могу делать все, что мне вздумается. Мне больше не надо становиться в строй, чтобы идти есть, или вставать по утрам под звон колокола. Никто больше не скажет мне \"встань в строй, Чарли\" и не прикажет подняться с места для переклички», — говорил я себе. Эти слова должны были взволновать меня, но вместо этого я чувствовал пустоту в душе. Страха не было, но я ощущал себя потерянным и очень одиноким. Вот сидел я здесь в своем десятидолларовом костюме, с тридцатью долларами в кармане, с адресом человека, который будет присматривать за мной, и парой телефонов бывших приятелей по тюрьме, просивших позвонить, как выйду. Это было 21 марта 1967 года. День был ясный, солнечный, дул прохладный, освежающий ветер, но я был как в тумане.

Должно быть, я пропустил несколько рейсов парома, пока так сидел. Я видел все вокруг, но ничего не осознавал. Я все думал, что же буду делать, доложившись контролеру? Обращенный ко мне голос вернул меня к реальности: «Эй, приятель, хочешь, подброшу до Педро?» Это был водитель грузовика, каждый день бывавший на Терминал-Айленде. Он был знаком с тюремными порядками и мог запросто подвезти парня, который только что освободился. Нет, спасибо, отказался я, и вновь погрузился в свои думы. Я не замечал, как идет время, но догадался, что прошла уже пара часов к тому моменту, когда я вновь услышал: «Точно не надо подбросить тебя куда-нибудь?» Это был тот же водитель. Я забрался в грузовик, и мы поехали по мосту. Водитель оказался дружелюбным разговорчивым парнем. Ему было любопытно, за что и как долго я сидел. Он только присвистнул, услышав, что я сидел в тюрьме с 1960 года, и спросил: «Слушай, как же можно сидеть так долго?» Потом он сказал, что как-то пробыл в кутузке, куда попал по пьяни, целый выходной и чуть с ума не сошел. Мы посмеялись и сошлись на том, что ему крупно повезло. Не прошло и пяти минут после нашего знакомства, как парень уже раскуривал косяк. Я просто понять не мог, как это он не боится, что его могут засечь. Мы начали курить. У меня не укладывалось в голове, что мы курим травку и едем в это время по дороге, а вокруг полно машин. Боже мой, последний раз я курил траву в соответствующей компании, да и то никто не стал бы раскуриваться, если был риск, что тебя заметит кто-нибудь из «правильных». С той поры, когда в 1960 году за мной захлопнулись тюремные ворота, слишком многое изменилось, и мне предстояло с этим столкнуться.

Новый знакомый пригласил меня к себе и сказал, что при желании я могу остаться у него на пару деньков. Почему бы и нет? У меня точно не было других вариантов. Он подвез меня к надзирателю, чтобы я мог отметиться, а потом мы поехали к нему домой. Когда мы вошли, парень представил меня своей жене: «Мардж, это Чарли». Она улыбнулась и проявила ко мне расположение. Обед был уже готов, и на столе стояли две тарелки. Не спрашивая меня, отобедаю ли я с ними, она поставила на стол еще одну тарелку. За едой она спросила, где я работаю. Не успел я рта раскрыть, как ее муж опередил меня и сказал, что я только что вышел из тюрьмы и останусь у них на ночь или на пару дней. Улыбка исчезла с лица женщины, и она не знала, как сохранить прежнее дружелюбие по отношению ко мне. Я переночевал у них и мог бы остаться дня на два, как и было предложено, но, в отличие от мужа, Мардж не хотела оставаться под одной крышей с бывшим заключенным. Не хочу сказать, что она была груба со мной, но я почувствовал напряжение, возникшее сразу после того, как выяснилось, что меня только что выпустили из тюрьмы.

На следующее утро парень подбросил меня до Лос-Анджелеса и высадил перед зданием, где работал мой контролер. Я зашел в кафе и выпил чашку кофе, раздумывая, что же мне делать дальше. У меня возникло неожиданное желание поехать в Голливуд и попробовать найти там кого-нибудь из тусовки, знакомой мне в конце пятидесятых. Но при мысли об этих людях меня кольнула обида: я вспомнил, что они не откликнулись, когда восемь лет назад мне понадобились деньги для поручителя. Ну уж нет! Никто из них мне был больше не нужен. Вместо того чтобы рвануть в Голливуд, я пошарил в карманах и вытащил телефонные номера освободившихся раньше приятелей, просивших позвонить. Один из номеров был в Сан-Франциско и принадлежал парню, с которым у меня были довольно хорошие отношения в тюрьме, так что сначала я позвонил по этому номеру. «Конечно, подъезжай, я тебе что-нибудь подыщу», — пообещал мне друг. Тогда я пошел к контролеру и сказал ему, что в районе Залива у меня есть родственник, который согласился помочь мне найти работу и пожить у него, пока я не встану на ноги. Я спросил, могу ли ехать на север. Контролер был согласен на все, что могло облегчить начало моей жизни на свободе, и выдал мне разрешение покинуть Лос-Анджелес и переехать в Северную Калифорнию.

Фриско и новое поколение, ходившее по его улицам, — это было что-то. В тюрьме парни говорили мне: «Приятель, ты сидишь с 1960-го, ты не поверишь, как все изменилось». А потом они описывали все, что происходило в Хэйт-Эшбери и через залив в Беркли. По их рассказам выходило, что все действительно круто переменилось. Кое-чему я верил, но большую часть списывал на обычный для тюрьмы вздор. Но, черт возьми, они не сочиняли! С тех пор как я был на свободе последний раз, и впрямь произошли кое-какие крупные перемены.

Знакомый, которому я позвонил, оказался «воротилой». Он занимался буквально всем: принимал ставки, торговал наркотиками, был сутенером и скупал краденое у известных воров. У него были такие связи, что я поверить не мог. Он предложил пристроить меня к какому-нибудь из этих «дел». Восемь лет назад я бы согласился, не задумываясь, но сейчас я был полон решимости жить честно и дать себе шанс. Не хочу сказать, что исправился настолько, что был готов отказаться от косячка или от амуров с несколькими девушками одновременно. Но в то же время я не хотел возвращаться к воровству и прочим делам, из-за чего мог снова загреметь в тюрьму. Зато я согласился пойти на прослушивание, которое приятель пообещал устроить мне в ночном клубе у своего друга в районе Норт-Бич. Во время прослушивания я держался молодцом, стараясь вести себя спокойно, без лишней суеты. Я перебирал струны своей гитары и напевал песни, популярные в пятидесятых. Прослушав меня, владелец клуба быстро пробарабанил пальцами какую-то мелодию по стойке бара и сказал: «Слушай, приятель, у тебя есть способности, и играешь ты хорошо, но ты отстаешь на десять лет. Знаешь, музыка сейчас такая, — и он простучал мотив пальцами, — па-па-па-па, а не да-а-а, да-а-а. Вали отсюда, разучи репертуар поновее, а потом заходи». Мужик даже не понял, насколько он был прав, сказав, что я опоздал лет на десять. И это касалось не только музыки.

До того как я оказался в тюрьме в 1960 году, я неплохо ориентировался на улице и, хотя знал, что не достиг больших высот в том, чем пытался заниматься, все же считал, что боек на язык и знаю, что где почем. Обитатели тюрьмы всегда в курсе, что происходит на воле, но вот, черт, в вещах, творившихся во Фриско сейчас, восемь лет спустя, я был полным профаном, чувствовал себя извозчиком, пытавшимся угнаться за реактивным самолетом. Чтобы раздобыть пакетик травы в пятидесятых, надо было позвонить нужному человеку, а то и двум и к тому же быть очень осторожным с этими людьми. Если парень хотел снять девочку, он водил ее в ресторан несколько раз, прежде чем получал право поцеловать ее на прощание. Теперь люди стали все делать быстро: темп жизни ускорился — вместе с музыкой, и было похоже, что все вокруг охотно подстраиваются под этот новый темп. Хорошенькие девчушки бродили повсюду без трусиков или лифчиков и просили секса. Марихуану и галлюциногены предлагали прямо на улице. Это был другой, непривычный для меня мир, и мне казалось, что он слишком хорош, чтобы быть правдой. Новый мир был мечтой заключенного, и, просидев взаперти целых семь лет, я не отшатнулся от него. Я стал частью этого мира и его поколения.

Винсент Бульози, обвинитель у меня на суде и один из авторов книги «Helter Skelter», заставил людей поверить, что, освободившись из тюрьмы, я, не жалея сил, стал развращать нашу молодежь. Эй, да эти детишки сами знали все на свете и все попробовали! По сравнению с ними я был младенцем! Я спал в парке и называл его своим домом. Я чистил обувь, чтобы заработать деньги на еду, пока пятнадцатилетний пацан не вытащил меня. Я видел его несколько раз, когда ловил желающих почистить обувь. Однажды я спросил его, мол, почему ты не в школе, приятель? Он ответил, что не ходит в школу. Ладно, тогда где ты работаешь — был мой следующий вопрос.

— Работаю? Да из какой глуши ты взялся? Я не работаю, — с негодованием ответил паренек.

— Слушай, если ты не учишься и не работаешь, как же ты живешь?

— Ты что, коп? — спросил мальчишка.

— Черт, нет, я не из полиции. На самом деле я только что вышел из тюрьмы и словно какой-то чужак в незнакомой стране.

В тот день пятнадцатилетний парень угостил меня обедом, и мы рассказали друг другу о себе. Вдвое младше меня, он был учителем, а я его учеником. Он сбежал из дома полтора года назад. На второй неделе после побега его нашли и вернули родителям. Еще через неделю отчим вышвырнул его из дома сам. С тех пор парень был сам по себе. Он оказался одним из самых ловких попрошаек, каких мне приходилось видеть за работой. Хотя чаще всего он ночевал в парке, он знал немало притонов, и везде его принимали. Кроме попрошайничества и несерьезного воровства, паренек приторговывал травкой и кислотой, работая на пару мелких дилеров в районе Хэйт-Эшбери. Он устроил мне экскурсию по окрестностям и отправил в первый кислотный трип.

В тот вечер, когда я закинулся первой в жизни таблеткой, в зале Avalon выступали Grateful Dead. Даже без кислоты их выступление было бы для меня полным улетом. Светомузыка мерцала и вспыхивала разноцветьем огней. Народ был одет в странную одежду, словно пришел на маскарад. Ничем не сдерживаемая игра музыкантов просто свела меня с ума. И хотя я никогда не танцевал под такую музыку, я видел, что она была одним сплошным движением, и все вокруг делали, что хотели. Казалось, у музыки не было какой-то четкой направленности, но она приводила слушателей и танцующих в состояние помешательства. Я сам не понял, как оказался на танц-танцполеи подстроился под ритм Grateful Dead. Я был ничем не скован и чувствовал себя абсолютно свободно. На меня обращали внимание и аплодировали другие участники дискотеки. Кислота, музыка, раскрепощенность открыли для меня новый мир. Я словно заново родился. В конце концов в середине своего очередного танца я вырубился и свалился на пол.

На следующее утро я очнулся в какой-то комнате. Там было несколько человек. Пятнадцатилетний друг позаботился обо мне. Люди из клуба, где я отрубился, были самые разные — и молодые, и не очень, и женщины, и мужчины. Все были добры ко мне, и никто не допытывался, кто я такой и откуда взялся. Каждый просто занимался своим делом и никому не мешал. Я стал одним из них — я не задавал вопросов, и меня ни о чем не спрашивали. Я просто был там, меня приняли. Добро пожаловать в мир.

Со своей гитарой, голосом, сочинительством песен и бездомностью я попал по адресу. Я был одним из тысяч людей, называвших своим домом любое место, где бы они ни оказывались. Мои волосы отросли длиннее обычного. Я везде таскал с собой гитару. Я играл на улице, на аллеях, в домах и в студенческих общежитиях. Играя где-нибудь на улице, я мог заработать себе на кусок хлеба на день, но играл и пел я не по этой причине. Музыка — это общение, благодаря музыке появляются друзья и приходит признание. Прошлое не имело смысла, о будущем никто не думал, было лишь «здесь и сейчас». Я играл для себя и для всех, кто хотел меня слушать. Ко мне мог присоединиться кто-нибудь еще, или я мог подпеть кому-то другому. Музыка была нашим общим делом и связывала нас. Двери были открыты — не для прибыльных возможностей или достижения успеха в мире музыки, а для дружеских связей и новых впечатлений. Когда нужны были деньги, я шел с гитарой в какой-нибудь бар. Я заглядывал туда: если в баре было полно народа, а музыки не было вообще, то я подходил к бармену и интересовался, могу ли я спеть здесь пару-другую песен. Бывало такое, что бармен отказывал мне и велел идти восвояси. Если мне давали «добро», то я играл и пел за чаевые. Если никто не раскошеливался, я переставал играть и самым громким своим голосом говорил на весь бар: «Я только что из тюрьмы, и мы с двумя приятелями пришли сюда, чтобы ограбить это местечко. Я уломал партнеров, чтобы они разрешили мне попробовать заработать немного денег честным путем, без грабежа. И теперь, если кто-нибудь из вас, уродов, не положит хотя бы несколько баксов в мою пустую шляпу, то я уже ни за что не отвечаю: понятия не имею, сколько еще выдержат мои приятели и не зайдут вон в ту дверь со своими дробовиками». Все как по команде смотрели на дверь, не понимая до конца, шучу я или нет. Как ни странно, но мои слова действовали на людей. Благодаря этой выходке я довольно неплохо зарабатывал. Я не крал, не торговал наркотой и не делал ничего такого, что было чревато новым сроком. Может, я и покуривал травку, да и таблетку-другую мог проглотить, но зато я не был дилером или грабителем.

И я не занимался сексом с теми самыми девчонками, о которых упомянул раньше. Я прекрасно знал, чего им надо, и пускал слюни каждый раз, когда оказывался рядом с какой-ни-будь из них. Можно подумать, что я не терял времени даром и засаживал всем девушкам подряд. Но все было не так. Может быть, я был чересчур голоден и испытывал слишком сильное желание. На самом деле прошло немало дней после моего выхода из тюрьмы, прежде чем я первый раз переспал с женщиной. Причем не с одной из милых малюток-хиппи, помешавшихся на свободной любви, а с какой-то дамочкой лет так за сорок, подцепившей меня за выпивку. Несмотря на полученное удовольствие, лучше бы я бродил по улицам в поисках подходящего места, чтобы сыграть, или подрочил бы, отдавшись своему воображению.

С молоденькой милашкой я впервые переспал одним дождливым вечером во Фриско. Из-за дождя ночевка под открытым небом отменялась. Я нашел укромный уголок, где было сухо, устроившись в нише жилого дома, и от всей души надеялся, что меня никто не потревожит хотя бы несколько часов, и я спокойно посплю. Я уже раскатал свой спальник и хотел залезть в него, как увидел девушку с гитарой — она зашла в нишу, прячась от ливня. Она была одета явно не по погоде и промокла до костей. От холода у нее дрожали губы и зуб на зуб не попадал. Я действовал не из благородства или потому что захотел ее. Это было вполне естественное желание — помочь продрогшему и промокшему человеку, нуждавшемуся в тепле и возможности обсохнуть. Так что я сказал девушке: «Эй, снимай свою одежду и забирайся в спальник, здесь тепло». Что она и сделала. Я выжал мокрую одежду и повесил ее сушиться на дверной ручке, а потом съежился себе в углу, обхватив руками колени, чтобы было теплее. Она выглянула из спальника и спросила: «Ты что, не собираешься залезать?» Ей не пришлось просить меня дважды. Через двадцать минут мы были мокрыми уже не от дождя, а от по-га. И заодно согрелись. Малышка сидела на кислоте и была вовсе не так уж симпатична, но она стала для меня финальным приветствием от Хэйт-Эшбери. О любви речь не шла, и я даже не помню, как ее звали. Любовь и подлинное наслаждение ждали меня впереди.

Какое-то время я оставался в Хэйте. Не могу сказать, что жил там по определенному адресу, зато чувствовал себя как дома. Я никогда не снимал комнату или квартиру. Какой-ни-будь притон, любая свободная комната, задний двор дома моего нового приятеля или парк служили мне местом ночлега. Когда меня приглашали на квартиру, я как следует отмывался. Местный народ был как одна большая семья. Если обычную семью связывают узы крови и наследственность, то жителей Хэйта объединяла принадлежность к неформальной культуре и соответствующему образу жизни, а также недовольство правительством и обществом. Здесь каждый занимался своим делом и не возражал, чтобы кто-то другой тоже делал что-то свое. Вместе с бедными богачи носили потрепанную одежду и барахло из секонд-хэнда или что-то пошитое дома. Оккультисты действовали почти так же открыто, как и те, кто исповедовал приемлемую для общества религию. Католик или протестант могли появиться в Хэйте и, быть может, остаться здесь наравне с буддистом или атеистом. Поклонение сатане, колдовство, сексуальные оргии и извращения были для Хэйта обычным повседневным явлением. Какие-нибудь люди могли прослезиться по поводу крошечной раны у животного, хотя накануне они же могли участвовать в странном ритуале с кровопусканием.

Я слышал, что свою репутацию район Хэйт-Эшбери приобрел благодаря хиппи, пропагандировавшим всеобщую любовь и мир. Кого-то из «детей цветов» здесь еще можно было встретить, но представления о Хэйт-Эшбери начали меняться в худшую сторону задолго до появления там Чарльза Мэнсона. Я лишь занимался сексом и принимал галлюциногены — больше я никак не изменял себе сознание и не принимал участия в ритуалах. Не ходил я и на акции протеста против войны во Вьетнаме. Приближаясь к маршировавшим или митинговавшим перед каким-либо зданием, я наполовину всерьез спрашивал: «Что за война? Черт, я просидел десять лет, так разве сейчас идет война?» Участники акции протеста смотрели на меня, как на идиота, и продолжали протестовать дальше.

Я наблюдал за всем происходящим с живейшим интересом, но в тот момент мне не хотелось кем-то управлять или подчиняться кому-то. Моей целью была свобода!

В Беркли и Калифорнийском университете царила похожая атмосфера, проникнутая духом свободы, так что иногда я забрасывал гитару за плечо и ехал автостопом в университетский кампус, чтобы провести на том берегу залива денек или два. Иной раз я присоединялся к другим музыкантам, игравшим где-нибудь на углу или на обширных газонах кампуса. Чаще всего я просто подыскивал себе спокойное местечко на лужайке и пел что-нибудь свое. Студенты и прохожие останавливались послушать меня, отпускали комментарии к текстам и порой хвалили музыку. Мне нравилось это. Я завел много друзей и гордился своим успехом и признанием.

Однажды, когда я был на территории кампуса и спокойно перебирал гитарные струны, напевая без слов под музыку, ко мне подбежала собака и начала что-то нюхать у меня под ногами. Только я отвел ногу, словно собираясь ударить животное, как тут раздался незнакомый голос: «Не трогай мою собаку». Я и не собирался трогать щенка, но, увидев неподдельную тревогу на лице девушки, разыграл ее, велев убрать от меня эту уродскую собаку, в противном случае пообещав дать псине пинка под зад. Худая, рыжеволосая, прямолинейная. Красавицей она не была, но, заступаясь за своего питомца, прямо преобразилась.

Ее звали Мэри Бруннер. Она работала в университетской библиотеке. Я дразнил ее и угрожал все больше, видя, как девушка сердится. Через несколько минут она поняла, что я забавлялся, и посмеялась над собой. Потом она прошлась по мне, сказав, что мне надо поработать над вокалом, а то я говорю так, словно сидел в тюрьме. Улыбнувшись, я похвалил ее за сообразительность и, надеясь шокировать, подтвердил, что действительно недавно освободился. Девушка не выразила никаких эмоций, лишь спокойно заметила: «Вот это да, спорю, ты рад, что выбрался оттуда». Наше знакомство началось с легкого вызова друг другу, но общение наладилось, и оказалось, что нам легко вдвоем. Мэри недавно окончила университет в Висконсине и переехала в Калифорнию, чтобы, по ее словам, «раздвинуть собственный горизонт». Ей было двадцать три года, жила она одна, и у нее пока было не так много друзей здесь, на Западном побережье.

Не без моей подачи Мэри согласилась приютить меня на ночь в своей квартире. «Здорово, мне светит перепихнуться», — подумал я тут же. Когда мы дошли до дома, я уже был готов заняться сексом и попытался склеить ее, но она быстро поставила меня на место. Решительно оттолкнув меня, Мэри заявила: «Слушай, сегодня ты у меня ночуешь, но спать с тобой я не собираюсь». Я прекратил ее домогаться и оставшийся вечер вел себя как настоящий джентльмен. Мы пошли в ближайшее кафе, где я угостил ее ужином. Мы рассказали друг другу о себе, и вечер еще не кончился, а я уже считал Мэри своим другом. Я спал на диване и не лез к ней ночью. Утром, когда Мэри собиралась на работу, я спросил у нее, могу ли провести здесь еще пару ночей. Она была не против при условии, что с моей стороны не будет никаких сексуальных поползновений. Я воспользовался ее гостеприимством. К возвращению Мэри с работы я уже смотался во Фриско, забрал оттуда все свои скромные пожитки и перевез их к ней (чемодан с тремя сменами одежды, спальник и, разумеется, гитару, с которой не расставался). Войдя в квартиру и заметив мои вещи, Мэри улыбнулась и дала мне понять, что я тороплю события. Не совсем, сказал я, пообещав, что помогу ей с оплатой жилья, буду защищать от всех плохих парней и буду держаться на расстоянии. Она снова улыбнулась, и я понял, что все в порядке. Мы были хорошими соседями, к тому же я держал слово и не приставал к Мэри.

Несколько дней спустя я заехал во Фриско и Хэйт. Я шатался по городу, играл на гитаре то там то здесь и просто смотрел по сторонам. Я стоял на углу, когда заметил идущую по улице девушку. У нее был рюкзак за плечами и взгляд потерпевшего неудачу и отчаявшегося человека, который так часто можно увидеть на лицах новоприбывших. Девчонка остановилась как раз на углу и сняла рюкзак, чтобы передохнуть. Я уже собрался было пойти за ней и завязать разговор, как какой-то чернокожий здоровяк подошел к ней и понес явную чушь. Она нагнулась за рюкзаком, чтобы продолжить путь и отвязаться от парня, но он положил руку ей на плечо и задержал на месте. Мне было слышно, что он говорит: «Пошли со мной, детка, у меня тебе будет хорошо, и ты будешь моей женщиной». Кровь отхлынула от лица девушки, она попыталась вырваться. Завязалась борьба, но тут подошел я. «Эй, приятель, убери свои лапы от моей сестры!» — приказал я. Негр выпустил девушку и начал наезжать на меня. Я не обратил на это внимания и назвал девушку первым именем, что пришло мне в голову: «Пошли, Мэри, я тебя уже целый час тут жду, нам пора домой». Мы двинулись, а нахал так и остался там стоять.

Мы пошли по улице, я нес ее рюкзак. Зашли перекусить в кафе. Я купил девушке поесть и в течение следующего часа слушал ее историю. Она ушла из дома десять дней назад. Деньги у нее кончились, и она не знала, что теперь делать. Ей рассказали про Хэйт. Она надеялась встретить здесь кого-нибудь, кто приютил бы ее до тех пор, пока она не подыщет себе работу и не сможет снимать жилье сама. Я напомнил ей о чернокожем, чтобы наглядно показать, что ее ждет, продолжи она слоняться по этому району. Я попытался убедить девушку в том, что лучше бы ей вернуться назад к родителям, и предложил, если она захочет, прокатиться с ней, чтобы какое-нибудь ничтожество не пристало к ней по дороге. «Если ты отвезешь меня домой, я там не останусь. Я убегаю уже второй раз и не собираюсь туда возвращаться ни в коем случае», — услышал я в ответ. Убедившись, что девчонка не врет, я предложил ей пожить у Мэри.

Девушку звали Дарлин. Невысокая и миленькая, в свои шестнадцать лет она не выглядела и на тринадцать. Мы доехали автостопом до Беркли. Пока мы ехали, я все думал, как отреагирует Мэри на то, что я привел к ней еще одну соседку. Но Мэри оказалась на высоте. Она больше меня распереживалась из-за того, что Дарлин ходит по улицам одна-одинешенька. Теперь уже на пару мы попытались убедить Дарлин вернуться домой. Она была непреклонна.

Наверное, в следующие дни меня посещали мысли о сексе с Дарлин или Мэри, правда, в тот момент я не стоял в суде и не слышал, как прокурор объявляет меня на весь мир аморальным психопатом, заманившим в свою берлогу двух молоденьких девушек, чтобы принудить их к оргии. В общем, я не был готов лишить девственности шестнадцатилетнюю девочку или изнасиловать Мэри, ставшую мне другом. На самом деле я сам себе диву давался: вышел из тюрьмы, когда-то был сутенером, трахался всего лишь два раза за последние восемь лет, жил в квартире с двумя отличными девчонками — и спал в одиночестве.

Но вот пару дней спустя Дарлин слонялась по квартире в одних маленьких трусиках и очень откровенном топе. Посмотрев на Дарлин, я заметил растяжки у нее на животе. Я показал на них и спросил, что это такое. Дарлин бросила взгляд на отметины и ответила: «О, это из-за ребенка. Когда мне было четырнадцать, один садовник-мексиканец изнасиловал меня». — «Черт возьми, детка, да с тобой можно, — встрепенулся я. — Почему же мы не спали с тобой?»