– Ты слушаешь, что я говорю?
– Да, слушаю. Но я не знал, что его арестовали.
– Его арестовали не здесь, в Париже… Где ты был все это время?
Аво замялся и нехотя начал:
– У меня был друг в Америке. Как-то раз, давно, он отвез меня в одно место в пустыне Нью-Мексико.
– Разве Мексика не такая «новая», как Америка?
– Знаю, знаю. В этой стране все, что должно быть логичным, – абсурдно, а то, что абсурдно, – обладает смыслом. Когда-нибудь, думаю, я вернусь туда. Если здесь у меня ничего не получится, я вернусь и буду заниматься тем же, чем и раньше с моим другом.
Аво назвал Мине его имя.
– А что там было, в этом Нью-Мексико?
– Там мы спустились в очень глубокую пещеру, настолько глубокую, что уму непостижимо. Кстати, я тебе оттуда послал открытку.
– И что ты написал?
– У меня был план. Я хотел скопить денег на новый паспорт и прочие документы. Я собирался вернуться сюда и хотел, чтобы ты об этом знала.
– И ты послал мне открытку из-под земли?
Аво рассмеялся:
– В обоих смыслах.
– У меня к тебе есть вопрос, – сказала Мина, подпирая рукой подбородок. – Он может показаться тебе неприятным, но это не так.
– Что-то я не пойму…
– Аво, а для чего еще ты приехал?
– Что значит «еще»?
– У меня такое ощущение, что ты приехал с некоей целью. Не бывает «старой» или «новой» жизни. Наша жизнь – не метафора, она не делится ни пополам, ни как-либо еще. Она целая, будь она полная или неполная, как тебе самому может показаться. Почему ты так долго пробыл в Америке, почему не вернулся сразу?
– Я не мог.
– А теперь смог? Изменились обстоятельства, да?
– Мина…
– Да, это звучит неприятно, но я не об этом. Я просто чувствую, что под всем этим что-то кроется. А ты все время что-то недоговариваешь. Либо ты нелюбопытен, либо неискренен.
– Я не понимаю тебя.
– Хорошо, – сказала Мина, отпив из стакана. – Когда ты уехал отсюда, ты предпочел мне Рубена. Я всегда понимала твой поступок именно так. Согласен ты со мной или нет, но я всегда считала тебя человеком, который путает любовь с чем-то, что дается взаймы. Ты подумал: «Полюбить можно только раз» – и сделал свой выбор. И хотя я всегда понимала любовь подругому, я не осуждала тебя за этот выбор. Да, мне было больно, и на какое-то время я вообще выключилась из жизни, но я никогда не винила тебя за то, что ты сделал. В конце концов, Рубен – твой брат. Но теперь – если я, конечно, не ошибаюсь – меня огорчает тот факт, что ты проделал весь этот путь сюда, но не хочешь сказать мне, ради чего. Ты не говоришь, что вернулся ради того, чтобы избавиться от чувства вины. Ты не говоришь, что приехал увидеть меня счастливой в моей новой жизни, как ты это называешь, и потом поставить это счастье себе в заслугу. Ты жалеешь о своем выборе, а жалеть-то и не о чем! Твой выбор привел ко всему, что ты сейчас видишь: у меня есть семья, муж, дочка, счастье. И ты рассчитываешь на то, что я буду тебя благодарить за это? Вот зачем ты приехал, если говорить по правде. И я не хочу быть неблагодарной, так что изволь: спасибо тебе, Аво! Спасибо за то, что много лет назад ты бросил меня одну, даже не попрощавшись. Мы были молоды, глупы, нетерпеливы в любви, мы и не знали, что такое настоящая любовь, и ты спас меня от себя самой. А теперь я вижу, что такое настоящая любовь, сравнивая ее с твоей, фальшивой. Еще раз – спасибо тебе, Аво-джан!
Город погрузился в тишину. Там, где громоздились темные холмы, шел дождь, и они оба знали об этом.
– Что кроется под всем этим… – сказал Аво. – Я знаю, что такое настоящая боль, о которой ты говоришь, Мина, и она не имеет ничего общего с моим поступком. Рубен сказал мне… Он сказал, что раскрыл тебе правду. Эта правда и есть причина, почему я ушел, не попрощавшись с тобой. Она давила и давит на меня.
– То, что Рубен сказал мне на свадьбе, – вздор. Мне не нужна любовь из жалости, ни тогда, ни сейчас.
– Из жалости? Значит, Рубен не сказал всей правды, не сказал, что я не хотел…
– Пожалуйста, давай вернемся…
– Не сказал, что я не хотел убивать Тиграна. Это был несчастный случай. Рубен не сказал тебе об этом, да?
Мина не моргнула и глазом, не шевельнулась ни на сантиметр. И тем не менее Аво заметил, как она внезапно изменилась. В ее глазах появилось что-то новое – они стали чужими.
– Я хотел… Я хотел всего лишь травмировать его, – продолжил Аво, надеясь смягчить подробным признанием Мину. – Я не знаю, что тебе сказал Рубен, но хочу прояснить этот вопрос до конца. Так вот, я рассчитывал, что Тигран сломает ногу и не сможет поехать в Париж с тобой. Да, не очень-то приятно об этом говорить, но тогда я был совсем мальчишкой, и мне хочется, чтобы ты знала правду. Мы же договорились быть искренними. Я не хотел того, что произошло на самом деле.
Мина села, и по ее позе Аво понял, что услышанное было для нее новостью. Рубен обманул его – он ничего не говорил ей о смерти Тиграна. Он солгал, чтобы устранить его со своего пути, и Мина только сейчас узнала о том, что случилось на море.
Она сидела в луже от вечного дождя, который здесь никогда не прекращался, который лил снова и снова; того же дождя, под которым они когда-то играли в любовь, того же дождя, под которым Мина узнала всю правду.
Аво сел рядом. Не сел – его большие ноги были слишком напряжены, чтобы согнуться в коленях, и он лег на спину, словно на ринге после победного захвата соперника.
Рубен ничего ей не сказал…
Мина смотрела на Аво. Она едва узнавала его лицо. Широкий шрам, на месте которого когда-то была его бровь. Глаза под шрамом сильно изменились. Кто был этот человек, который утверждал, что знает ее? Кто был этот человек, который убил Тиграна? Сколько еще жизней он украл у нее, не посчитавшись с ней? Она могла поехать в Париж с Тиграном, она могла выиграть тот турнир, могла стать знаменитой, ее фотографии из газет поклонники игры вырезали бы на память, она могла бы прожить жизнь, которая не только соответствовала, но и превосходила бы амбиции ее учителя, – прожить свою настоящую жизнью. А так – вот. И теперь она уже не простит Аво. Ей не забыть его преступления, и она даже не обнимет его на прощание. Все, на что она теперь была способна, это холодным, ничего не выражающим голосом произнести:
– Тебе не надо было приходить.
Аво надеялся найти нужные слова. Его сердце не разрывалось, а болезненно сжималось внутри – сердце одновременно и труса и защитника. Он лежал на спине, как учил его Терри Крилл. «Раз, два…» – что еще он может сказать, чтобы остановить финальный отсчет?
Сидящая рядом с ним Мина казалась холодной и бесплотной.
Аво встал на колени:
– Ты даже не знаешь, через что я прошел, чтобы вернуться к тебе. Я не хочу вот так расставаться с тобой. Это действительно был несчастный случай. Я хотел рассказать тебе сразу об этом, но думал, что это усилит твою боль, и боялся этого. Ты мне не веришь, я понимаю. Но я говорю честно. Я прошел весь этот путь, я прошел через тернии, я скрывал истину, и теперь не могу просто так снова оставить тебя. Скажи мне что-нибудь, поговори со мной. Что ты сейчас чувствуешь? Скажи мне, что я могу для тебя сделать, скажи все что хочешь. Я все тебе объясню.
Мина поднялась на ноги. Вытерла руки о брючки. Вздохнула так глубоко, что у нее хрустнуло в спине.
– Это не наш год, – наконец выговорила она.
– Прости меня…
Только сейчас Аво пришло в голову, что он не произнес этих слов раньше. Эти два слова были самой очевидной вещью в мире, но теперь он все испортил – исказил их смысл. Он слишком долго ждал, чтобы произнести их. Слов было явно недостаточно, как одного одеяла, чтобы укрыться целиком. Сказанные раньше, эти слова могли стать тем, чего он так ждал все это время: извинением не за случайное преступление, а за его неуверенность, а может, и за двойственность самой жизни. Жизнь продолжается вне зависимости от того, погребена ли истина или лежит на поверхности, оплаканы ли мертвые или преданы забвению, стали ли злодеи героями или сами герои превратились в злодеев. Жизнь продолжается, если любовь становится источником наших страданий, а справедливость, она всегда бывает и благословенной и болезненной.
Прости меня…
«Сегодня, – подумала Мина, – я отведу детей к подъемнику».
Она спустилась в квартиру и, уже лежа в постели, услышала, как стучат колеса поезда.
Глава двадцать вторая
Париж, Франция, 1983–1988 годы
На следующий после взрыва в Орли день на Париж обрушилась жара. Рубен лежал один в гостиничном номере и обмахивался газетой, первая полоса которой была посвящена террористическому акту, виновником которого был он сам.
Из восьми погибших только двое оказались турками. Пятьдесят человек, находившихся в здании терминала, получили ранения. Согласно показаниям свидетелей, опубликованным в газетах, шум от взрыва произвел меньшее впечатление, нежели пламя. Охваченные огнем люди выбегали из терминала, и казалось, что именно от этого теперь по городу волнами плыла жара.
Рубен снял очки и снова принялся обмахиваться газетой.
В дверь номера постучали. Варужан куда-то ушел рано утром, куда – не сказал.
Ручка двери дернулась.
Рубен допил остатки уксуса. Положил очки в карман рубашки. Затем встал, подошел к двери и сдался полиции.
Известие о его аресте как одного из причастных к взрыву быстро распространилось по диаспоре, и скоро во всем мире не осталось ни одного армянина, который не составил бы своего мнения о Рубене Петросяне. Владелец ресторана в городе Уотертаун, штат Массачусетс, придумал коктейль, который назвал «Закрученная справедливость» (половина водки, половина арака, лимон), а в Одессе (не той) на стене пекарни поместили инсталляцию, в которой можно было узнать круглые линзы очков Рубена.
Однако мнения значительной части диаспоры разделились. Армяне, которые, в общем-то, симпатизировали АСАЛА и на словах поддерживали акты насилия в отношении властей турецкого государства, выступили с осуждением преступления. Погибшие турки оказались обычными мирными гражданами. Это убийство было непростительным. Высокие чувства и священная месть превратились в какой-то скверный, дурно пахнущий анекдот, и АСАЛА потеряла бо́льшую часть своих сторонников. В результате поднявшейся шумихи в самой АСАЛА наступил раскол. Приверженцы Акопа Акопяна оставались при своем – за Катастрофу турки должны нести ответственность, в то время как их оппоненты, возглавляемые Монте Мелконяном, армянином, родившимся в городе Висейлия, штат Калифорния, в пятьдесят седьмом году, считали, что ценности их организации требуют пересмотра (увидев в газете фамилию Мелконяна, Мина сказала мужу: «Смотри, я разговаривала с ним в поезде, когда размыло путь!»).
В итоге стало ясно, что методы Акопа Акопяна в армянской диаспоре не встречают понимания. Оставался вопрос – на чьей стороне выступит Рубен Петросян. Теракт в Орли был на его совести. Однако наиболее дотошные читатели новостей отметили тот факт, что бомба предназначалась для подрыва самолета на высоте, но вместо этого устройство сработало в терминале, и таким образом удалось спасти порядка двухсот жизней. То ли Рубен Петросян случайно привел в действие взрывное устройство, то ли в последний момент сознательно отказался от куда более масштабной акции. Обе версии вполне имели право на существование, и споры на сей счет не утихали.
Имел ли Рубен свое мнение по этому вопросу, никто сказать не мог. Он был надежно укрыт от репортеров в стенах Флёри-Мерожи, тюрьме, расположенной в южном пригороде Парижа.
За время, пока он ожидал суда, мать прислала ему несколько довольно-таки пространных писем, от которых пахло дождем. Рубен и не надеялся, что ему напишет Мина, зато с нетерпением ждал записочки от Акопяна. Для этого человека не существовало ни препятствий, ни рисков, однако Рубен, который пожертвовал во имя общего дела всем самым дорогим, не получил от босса ни слова поддержки. Рубен решил, что его бросили.
В тюрьме он познакомился с одним из заключенных, которого все называли только по прозвищу – Чудак.
– Копят табак, – ворчал тот, сидя в столовой и макая хлеб в воду.
Чудак считал, что продукты, которыми их кормят, загрязнены – мясо, например, напичкано химией, а овощи переполнены эстрогеном. Он макал хлеб в воду и с ненавистью смотрел в сторону алжирцев, сидевших на другом конце стола.
– Вы не понимаете, – обратился к нему кто-то по-французски. – Эти фанатики не курят. Они считают табак дрянью. Культ смерти и все такое. Все, что говорит о жизни, у них презирается или запрещается.
– Они не курят, – согласился Чудак. – Они его копят. Скупают и копят.
– Ну и зачем им это нужно?
Чудак сунул в рот намокший кусок хлеба. Подержал его на нижней губе и сказал:
– Они скупают все сигареты. А потом, когда все остальные будут на взводе – мы, по крайней мере, – они нанесут решающий удар.
– А, это ваша так называемая борьба за Чистоту веры! Да у вас просто давно женщины не было. Вам нужна женщина, и немедленно. И так уже сперма в мозг ударила.
Все, кто был за столом, засмеялись. Все, кроме Чудака. И Рубена, который тоже стал макать свой хлеб в воду.
Согласно статье в газете, пассажиры, бывшие в терминале, приняли взрыв за грохот фейерверка в честь Дня взятия Бастилии, и только когда по зданию побежали охваченные пламенем люди, всем стало понятно, что произошло на самом деле.
Рубен попытался представить горящих людей, но у него ничего не вышло. Вернее, почти ничего. В его воображении возникала лишь одна пара – мужчина и женщина. Охваченные огнем, они содрогались в последних конвульсиях. Видение было так реально, что Рубен мог назвать мужчину и женщину по именам.
Когда Чудака выпустили, Рубен плакал в своей камере. Он никогда не разговаривал с этим человеком, не знал, откуда он родом и что совершил, но оплакивал его потерю, как потерю друга.
Он еще долго вспоминал Чудака, а то или иное воспоминание о том, как Чудак постоянно разоблачал «заговоры», приносило ему и облегчение, и ощущение какого-то тепла. Алжирцы копят табак, думал он, а гомики выламывают в душевых краны. В туалете можно было заразиться чем угодно, а приходящий в тюрьму имам вербует террористов. Матрасы на койках пропитаны химикалиями, и эти химикалии ослабляют разум, а томики Библии, что так активно предлагались заключенным, были источником вшей и инфекций.
Главной же темой теории заговора была подмена христианских ценностей. Рубен не верил многим подозрениям Чудака, но мало-помалу все же стал находить подтверждающие свидетельства. Например, он знал, что один из заключенных, художник, попал в тюрьму за спрятанное за холстом оружие, но Рубен посчитал, что поводом для ареста стало не само оружие, а то, что художник чаще всего рисовал Спасителя и Деву Марию, и даже в тюрьме продолжал этим заниматься.
Когда в помещение бывшей тюремной часовни положили коврики для намаза, Рубен всерьез забеспокоился об угрозе истинной вере. Он напоминал птицу, которая взъерошивает свои перья в ожидании неведомого хищника, который вот-вот может появиться на горизонте. Его гневные обличительные речи так и не были произнесены, но потихоньку он стал делиться своими соображениями с теми, с кем сидел за столом. С христианами, как он думал. Его не останавливало отсутствующее выражение на лицах, и он продолжал свои рассуждения на тему: если это ответ, то каким тогда был вопрос?
Ввиду сложности, а точнее, бессмысленности темы заключенные стали называть его Новым Чудаком. Но Рубен все же сильно отличался от старого, хотя бы потому, что если о Чудаке никто ничего не знал, то слава Рубена бежала впереди него. Как только он попал в тюрьму, о нем стали говорить, что он якобы работал с Арафатом и что даже участвовал в мюнхенском теракте в семьдесят втором году (хотя был тогда еще школьником). Соседи по камере доискивались подробностей, но Рубен решил ничего им не рассказывать. Так что не оставалось ничего, кроме как додумывать его историю, чем многие и занялись. Его это забавляло – героизированная биография была источником власти над другими людьми. Но по мере того, как интерес к нему стал угасать, молчание стало мешать установлению дружеских отношений, а его откровенное пренебрежение соотечественниками (такие тоже были в тюрьме) превратило его из загадочной яркой личности в тусклую и серую посредственность.
Рубен решил, что настало время объясниться. «Да, – хотел сказать он, – именно я был организатором взрыва в Орли; да, я работал непосредственно с Акопом Акопяном, а тот, в свою очередь, сотрудничал с Арафатом, причем поговаривали, что со временем Акопян может стать преемником Арафата; и да, я был так предан интересам своей организации, что отправил своего брата на верную смерть».
Однако, когда он понял, что все эти откровения послужат лишь тому, что от него перестанут шарахаться соседи по камере, и ничему более, – он решил все же промолчать.
Рубену хотелось начисто забыть свое прошлое, но воспоминания о прошлом продолжали стучаться к нему.
Он никогда не спрашивал Аво о его родителях. Пожар на ленинаканской фабрике был национальной трагедией, эта история была известна каждому в Армении, напоминания о ней преследовали Аво на каждом шагу, поэтому правильным было не спрашивать. Но однажды Аво сам заговорил на эту тему. Они с Рубеном были еще мальчишками. Случилось это после того дня, когда они побывали у Ергата и его рыжеволосой жены Сирануш, послушали ее игру. Аво вздумалось отвести Рубена на пруд, чтобы научить плавать.
Пруд… Лужа. Яма, наполненная дождевой водой.
Днем была ясная погода, что у них в горах случалось не часто. Странным было и то, что, кроме них, у пруда никого не было, хотя обычно там отдыхали целыми семьями. Но Рубен почему-то запомнил, что они с Аво были в тот день одни.
Аво снял с себя рубаху и штаны и с разбегу бросился в воду.
– Не переживай, – сказал он, встав на ноги (ступни брата ушли в ил, и вода достигала подбородка). – Здесь глубже не бывает.
Так-то так, но где одному по шею, другому будет выше головы.
– Я не умею плавать, – сказал Рубен.
Разве он действительно это сказал? Должен был сказать, не иначе.
Аво пообещал, что научит его. Пройдет время, и они вместе отправятся на Черное море, но пока что эта заполненная водой ямина казалась Рубену бездонным океаном. Незадолго до этого Сирануш прочитала их судьбы в чане с молоком и сказала, что один из них настоящий, а другой – жулик, дешевая подделка.
Рубен стянул с себя одежду и пошел в сторону брата. Он делал так, как тот говорил: подставил спину солнцу, выпрямил руки и ноги, а Аво поддерживал его под животом.
День был ясный, народу должно быть полно, но никто не приходил. Они по-прежнему были там совсем одни. Вода была прохладной и какой-то густой.
Рубен согнул левую руку, занес над головой, а правая ушла в воду. Потом наоборот. Поднимая голову, Рубен глотал воздух, опуская – выдыхал. Ноги хлопали по воде. Аво подстраховывал его.
И вот когда он поплыл сам, без помощи брата, Аво заговорил о родителях. Он спросил, знает ли Рубен, что его, Аво, мать была первой женщиной-рабочим на той фабрике? Из-за этого весь город смеялся над его отцом – как же, позволить женщине выполнять мужскую работу! А тот смеялся в ответ и говорил: «Единственная работа, которую можно назвать исключительно мужской, – это вытирать собственный зад! Но если у моей жены возникнет желание заняться и этим, я лично возражать не буду!»
Мать Аво обладала легким характером, как у маленькой девочки, у нее были скептический ум и открытое сердце. Аво хотел быть похожим на нее.
Конечно, Аво не мог рассказать всего в тот день. Немного погодя у пруда стали собираться отдыхающие – солнце было редкостью в тех местах…
Почему Рубен помнил столько подробностей? В каком уголке памяти их хранил? А может, все было по-другому? Может быть, не было никакого разговора у пруда?
Прошло около года после того дня. Как-то раз Рубен шел из деревни в город. Фонаря с собой он не взял, полагаясь на знание дороги. Он шел поговорить с памятником Кирова на площади. Киров был его старинным другом, но они давно не беседовали, и дело не в том, что теперь у них жил Аво.
Рубен сел у постамента, и тут до его слуха донесся шум шагов. В столь поздний час на площади могли появиться местные хулиганы, встреча с которыми не предвещала Рубену ничего хорошего. На всякий случай он спрятался в тень.
Он услышал смех, потом понял, что голоса принадлежат Аво и Мине. Рубен тихонько выглянул и увидел их, идущих рука об руку. Он юркнул обратно в тень и прислушался.
Аво и Мина сели с противоположной стороны. Говорили они шепотом, но Рубен слышал каждое слово.
– А что ты помнишь о своих родителях? – спросила Мина.
Таких вопросов брату Рубен никогда не задавал. Теперь он понял, в чем была его ошибка.
– Ну, ответ будет не особо развернутый, – отозвался Аво.
– Можешь не отвечать, если не хочешь.
– Нет, не в этом дело. Мне приятно, что ты спросила об этом.
– Тогда почему ты так говоришь?
– Да потому, что это ужасно, когда память о смерти сохранилась лучше, чем память о жизни.
– Но ведь ты был маленький.
– Не такой уж и маленький. Я прожил с ними пятнадцать лет, а помню только огонь.
– Что, почти ничего не помнишь?
Вот тогда-то, тогда Рубен и услышал эту историю.
– А знаешь, что спровоцировало пожар? – спросил Аво. – Искра у котла. Котел не проверяли годами. И уже потом, после взрыва, эксперты установили, что он не выдержал внутреннего давления.
Мина ничего не сказала. Она всегда чувствовала, когда можно говорить, а когда следует слушать. Быть может, думал Рубен, это и есть залог ее удачи.
– Хочешь, анекдот расскажу? – вдруг предложила она.
Аво засмеялся.
– Это пока еще не анекдот, что смеешься?
– Да… Ну, давай.
– Три собаки плывут по озеру…
Анекдот, подумал Рубен. В такой-то момент. Как же цепко она держит его сердце в своих ладошках! Царапнет, да еще так глубоко, а потом переходит к анекдоту.
Смех изменился – теперь в нем слышались слезы, но это были слезы души, а не просто водичка. Этот смех не был горьким – он обнадеживал. Рубен стал слушать дальше. Их разговор, звучание их голосов – это была музыка, причем музыка более сложная и волнующая, чем мог бы создать оркестр.
Взрыв адской машины в терминале Орли пассажиры приняли за праздничный фейерверк…
Вскоре после подслушанного разговора, когда они поехали на Черное море, Рубен попытался расспросить брата о смерти его родителей и услышал точно такую же историю, правда, с некоторыми отличиями, поскольку история была предназначена для него. И в их разговоре конечно же никакой музыки не звучало. Потом случилось несчастье с Тиграном, потом был Париж, где Акоп Акопян предложил ему партии другого рода, а потом, потом, потом…
Праздничный фейерверк. И пламя из фабричного котла, который не проверялся много-много лет. Об этом котле все забыли… Но вот ведь какое дело, когда о ком-то или о чем-то забывают, оно само может напомнить о себе. Может взорваться, как тот котел.
В душевой Рубен почти никогда не пользовался мылом и водой – просто смачивал волосы, приглаживал их, особенно там, где они вились у лба, и быстро полоскал густую поросль на лобке – настолько густую, что его пенис едва выглядывал наружу, словно кешью в салате.
В столовой никто больше не слушал его, и Рубен сидел в одиночестве, рядом с охраной.
– Некоторые из них, – сказал он как-то, обращаясь к охраннику, – не являются настоящими христианами. Мне кажется, вы понимаете…
Но охранник приказал ему заткнуться.
И Рубен замолчал. Он совсем перестал разговаривать – ни разу не ответил ни на один вопрос своих сокамерников, даже если оставался с кем-нибудь из них наедине.
Привыкнуть к молчанию оказалось легче, чем он думал изначально. Это было настолько просто, что Рубен вскоре убедил себя – молчание доставляет ему удовольствие, и он только выигрывает, выбрав роль немого наблюдателя.
Вопрос о том, были ли подозрения Чудака истинными или безумными, стал неактуален. «Я единственный, кому он мог бы довериться», – думал Рубен, и от этой мысли его сердце сжималось. Для брошенного на произвол судьбы человека это много значит. И неважно, кто озвучил эту мысль. Или зачем. Если вообще кто-то ее озвучивал.
Тот человек с длинными пальцами был из Москвы… Приведя в порядок номер, Рубен взял такси и поехал в аэропорт. Он должен был вернуться в Лос-Анджелес и снова приступить к поискам брата.
Акоп Акопян дал ему подробнейшие инструкции, что и как делать. Но Рубен обратил внимание, как сильно изменился за последнее время его босс. Новые морщинки, появившиеся на его лице, свидетельствовали не о возрасте, а скорее о нараставшей тревоге. Однако тревога – совсем не то чувство, которое должно быть присуще человеку, поставившему перед собой цель исправить прошлое своего народа. Подобные чувства – скорее удел человека, который поглощен лишь своей собственной судьбой. Смена приоритетов так испугала Рубена, что он зациклился на мысли – разве он сам не должен бояться, как Акоп Акопян?
Уже в терминале Рубен поменял билет, так как до него дошли слухи о свадьбе у него на родине. И прежде чем лететь в Лос-Анджелес, он решил побывать дома.
В Кировакан он приехал на такси, взяв его в Ереване. Чтобы водитель подождал его у церкви, Рубен пообещал ему месячную зарплату.
Мина стояла в свадебном платье у алтаря. Ее поза, когда она вынуждена была наклониться к своему коротышке-жениху под тяжестью реликвии, манера держать у груди свадебный букет, будто это рукоять меча, делала ее похожей на скелет из школьного кабинета биологии – одни лопатки да торчащие в сторону локти. Когда она засмеялась без видимой причины, Рубен подумал, что, быть может, Мина почувствовала запах дождя, который он привез с собой. Впрочем, кем он был, чтобы судить о том, как она выглядит в день своей свадьбы? Она была ему другом, девушкой, к которой он хотел бы испытывать добрые чувства. И вот теперь она смеялась. Рубен был рад, что смог приехать.
Когда в Париже они вышли из джаз-клуба, Акоп Акопян спросил, нет ли у Аво контактов с той девушкой, что выступала на турнире. Рубен ответил – вряд ли, если учесть ту информацию, которую ему удалось собрать в Штатах. Он также сказал о расставленных повсюду ловушках, в которые Аво рано или поздно попадется. Акопу Акопяну, судя по всему, понравился ответ Рубена, но сам он прекрасно понимал, что босс все равно поручит кому-нибудь проверить эту информацию – на всякий случай.
Так что Рубен решил лично показаться на свадьбе и проверить, не будет ли там Аво.
По окончании церемонии в церкви он посмотрел танец невесты и танцы вокруг нее. Он понимал, что нужно как-то предупредить Мину, чтобы та не вздумала помогать Аво, но никак не мог понять, как же это сделать. Не мог же он сказать ей, что согласился разыскать Аво, который пропал где-то в Америке. Поэтому он решил, что расскажет ей правду в самом болезненном варианте, и это наверняка разлучит Аво и Мину, а ему удастся не обмануть доверия Акопа Акопяна. Он смотрел на нее, и вдруг она узнала его. Когда Мина направилась в его сторону, у Рубена дрогнуло сердце. Он произнес короткую молитву о ниспослании ему смелости опровергнуть ложь, которую они с Аво рассказали ей о смерти Тиграна, однако мужества особо не прибавилось. Это было выше его сил – раскрыть свою роль (особенно свою роль) и роль Аво в этой истории. Но в последний момент его осенило, и он придумал новую историю, которая должна была навеки отвратить Мину от мысли увидеть Аво. Он сказал, что Аво пожалел, но не полюбил ее, и как только представилась возможность, бежал от нее. Аво никогда, добавил он, даже ни на секунду не любил ее. Поэтому и не приехал к ней на свадьбу.
Несмотря на то что именно Рубен, по слухам, был вдохновителем и организатором теракта в Орли, суд имел на этот счет свое мнение. На заседании третьего марта восемьдесят пятого года – спустя почти два года после трагедии – организатором теракта был признан напарник Рубена Варужан. А Рубен был признан всего лишь исполнителем, пешкой, который к тому же своим решением помог избежать взрыва самолета в воздухе. Благодаря принятому в последнюю минуту решению теракт осуществился лишь частично, и наказание Рубену было смягчено.
Варужана приговорили к пожизненному заключению в тюрьме особого режима на севере страны, а Рубен получил двадцатку во Флёри-Мерожи.
– Думаю, еще можно будет договориться, – сказал ему адвокат, но у Рубена в ушах звучало лишь одно слово – «пешка». Тигран как-то сказал ему, что человек часто полагает, будто он игральная кость, которая выбрасывает очки, а на самом деле он всего лишь пешка.
Месяц за месяцем Рубен продолжал худеть. Он не ел ничего, кроме хлеба, который считал безопасным для здоровья, хотя ему хотелось и мяса. И курить ему тоже хотелось, но алжирцы скупали весь табак, и сигарет было не найти.
Однажды он увидел одного из сокамерников, который курил во дворе. Как выяснилось, тот выиграл сигарету в нарды. Роль кубиков играл бумажный круг с цифрами, который нужно было вращать по два раза. Именно эта крутящаяся штука и привлекла внимание Рубена. Он не проронил ни слова, чтобы сесть играть: все получилось само собой.
Скоро он играл, едва представлялась такая возможность. Ему бросали вызов многие заключенные. Играли на продукты из ларька: конфеты, сигареты и – что было редкостью – банки с «Нутеллой». Рубен ничего не ел – весь свой выигрыш он делил между христианами.
В восемьдесят седьмом году, спустя четыре года после Орли и два – после вынесения приговора, Рубен уже не помнил звука своего голоса. Заключенные, которым надоели постоянные проигрыши, перестали играть с ним.
– Глянь-ка на эти облака, – когда-то сказал ему Чудак, прикрывая нос полотенцем. – Видишь зеленую каемку по краям? Это необычные облака. Это – химические резервуары. Закрой лицо, брат. Они пытаются лишить нас всех наших чувств. Они на это способны. Они способны на все.
Вращая диск с цифрами одной рукой, другой Рубен придерживал тряпочку, прикрывая нос.
Рубен пытался найти Аво, а у Акопа Акопяна оставалось все меньше терпения. Сколько раз Рубен просил отсрочку, чтобы найти иголку в стоге сена. Сколько раз нападал на ложный след. Целых два года ему приходилось общаться с барменами, торговцами травкой, проститутками и прочей нечистью. Он совал нос во всякий закоулок, но Аво там не было.
– Я хочу, чтобы он вернулся домой, – успокаивал Рубена Акоп Акопян. – Я просто хочу переговорить с ним и убедиться, что твой брат будет держать рот на замке. Вот и все!
Верил ли Рубен его словам? Он не мог ответить на этот вопрос. Но когда все-таки нашел брата, то не преминул повторить ему слова босса.
– Ты поедешь домой, – добавил Рубен. – Мы ненадолго остановимся в Греции, чтобы замести следы, а потом ты отправишься домой.
Если во Флёри-Мерожи Рубен начинал как легенда, то спустя время он превратился в призрак. Его имя не значилось ни в каких анналах. Ни его национальность, ни его преступление уже не имели значения ни для кого, кроме тюремных чиновников. В местной библиотеке он часто брал книги про призраков. Призрак – это не столько вернувшаяся сущность, сколько оставшаяся. Рубен представлял, как вернется в Кировакан, как пройдет по центральной площади, воображая при этом, что он никуда и не уезжал, а все это время оставался в родном городе. Если он вернется, что он принесет с собой? Какой позор? Какую надежду? Он причинил больше вреда, чем принес пользы? Даже сам Ширакаци не смог бы правильно подсчитать. Справедливость, которую он хотел установить, включала в себя слишком много невидимых для него жизней, призраков. Рубен видел в этом основную проблему в решении армянского вопроса. Слишком просто сказать миру – да, ваши призраки реальны. Ну а дальше? Боль не вернулась – она осталась.
А что насчет его ненависти? Не всем суждено ненавидеть живых. Некоторые люди способны ненавидеть лишь призраков – им больше некого ненавидеть. Трудно сказать, как сильно это обстоятельство изменяет человека. Где то место, куда человек вкладывает свою призрачную ненависть? Она либо остается внутри, подгнивая и отравляя своего носителя, либо извергается жестоко и бесцельно. Рубен хотел встряхнуть свое детское «я», чтобы оно возненавидело его одноклассников, которые избили его когда-то на площади; ему хотелось сказать этому затюканному мальчишке: «Будь благословен, ты, посмотревший в глаза своим обидчикам!» Какое наслаждение, какая роскошь – ненавидеть тех, кто втаптывал твои зубы в гравий, кто сшибал с носа очки. Как здорово знать, что они виноваты перед тобой, и остается только выбрать: либо вступить с ними в драку, либо проклинать до конца дней, либо плюнуть им в глаза и убежать. Выбрать подходящий сосуд для своей ненависти и двигаться дальше. Но то, что копится, может взорваться, и жертвами станут вовсе не те, кто виноват.
Через несколько лет после вынесения приговора представители Французской Республики и Армянской ССР подписали соглашение об экстрадиции бывшего участника Армянской секретной армии освобождения Армении Рубена Петросяна при условии, что он никогда больше не покинет пределов своей республики.
Перед тем как отправиться домой, Рубен попросил отвезти его в Грецию. Французские власти поинтересовались зачем. Рубен не стал лукавить и сказал правду. Поколебавшись, французы согласились.
Двадцать восьмого апреля тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года Рубен, в некотором смысле, оказался на свободе. В Палео-Фалиро уже взошло солнце, окрасив розовым цветом верхушки волн. До экстрадиции оставалось несколько часов. Рубен отлично понимал, как ими распорядиться.
Глава двадцать третья
Лос-Анджелес, Калифорния, 1989 год
Я лежал на диване, укрытый шерстяным одеялом с цветочным рисунком, обложенный пакетами со льдом.
Когда я повредил себе шею, неудачно упав на ринге, все, чем я мог двигать, – во всяком случае, мне так говорили, – так это глазами и губами. Я и представить не мог, что мое тело способно вот так отключиться, и потом еще долго меня преследовал страх возможного паралича. Я просыпался по ночам, чувствуя, как в пальцы рук и ног впиваются тысячи игл. Это было больно, но в то же время радовало – если чувствительность сохранилась, значит, не все потеряно.
После тех кошмарных пробуждений прошло уже много лет, но, лежа на этом диване под шерстяным одеялом, я все отчетливо вспомнил. Вытянул ноги, пошевелил пальцами и, к своему облегчению, понял, что все вроде работает исправно. Повертел головой, оглядывая комнату, и один из пакетов упал с моей головы на пол. Кошка – как я понял, Смоки – бросилась на него, погоняла лапами по ковру и вытолкнула под ноги старика.
– Галуст! – позвал я, хотя челюсть плохо меня слушалась, и уж тем более я не мог вести долгие беседы.
Галуст положил пакет со льдом обратно мне на голову и предложил сигарету. Мы молча закурили. Затем он вышел на кухню и вернулся с двумя стаканами и открытой бутылкой – по запаху я догадался, что это коньяк.
Я боялся засмеяться, потому что было больно, но все же не удержался – и боль оказалась легче, чем жжение спиртного, попавшего мне на ссадины.
Выпив по стакану и выкурив по сигарете, мы повторили. Мне хотелось поговорить с ним, но говорить было больно. Да и что толку – Галуст все равно не понимал ни слова. Но молчать было еще тяжелее.
– Давненько я не занимался борьбой, – начал я. – Лет пятнадцать назад я бы уложил всех этих троих одной левой.
Галуст что-то сказал на своем языке, мы оба замялись и рассмеялись.
– И все же поговорим, – сказал я, – если не возражаете.
Я сказал Галусту, что мы оба состарились, что нам обоим в районе шестидесяти. Америка совсем потеряла разум в шестидесятые – так что, и мы не имеем на это права, что ли?
Он что-то сказал в ответ. Я пожал плечами и снова засмеялся.
– Твоя жена – просто ребенок по сравнению с нами. Ей же ровно вполовину меньше, чем тебе и мне. Мина молодая и очень милая. А ты – старый коротышка. Да еще и волосатый в придачу, хотя и в меру, ладно. И как это тебе удалось жениться на такой, а, счастливчик?
Едва я произнес имя его жены, как Галуст сразу же отреагировал. Кожа на его лбу разгладилась. Он пожал плечами. Мы оба опять рассмеялись и выпили. После этого настала очередь Галуста, и я сполна ощутил то, что только что испытывал он от моей болтовни. Попробовал применить старый трюк, которому научился у мексиканских лучадоров
[21], когда работал на юго-западных территориях, – стал прислушиваться к родственным словам. Однако язык, на котором говорил Галуст, не имел ничего общего с моим языком, и зацепиться тут было решительно не за что. В конце концов я сдался и перестал реагировать на фразы – это было сродни тому, чтобы услышать звуки симфонии в какофонии настраивающегося концерта.
После третьей сигареты я почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы встать. Рот и глотку саднило от табака и запекшейся крови, и мне до жути хотелось воды. Жестами я показал, что мне нужно, и Галуст отвел меня в ванную. Я зачерпнул воду из-под крана, напился и стал осматривать повреждения. Половина моей физиономии опухла и переливалась разными цветами, глазница была разбита. Чувствуя головокружение – вероятно, все же сотрясение мозга, – в сопровождении Галуста я поплелся в гостиную.
Услышав звук поворачивающегося в замочной скважине ключа, Галуст подошел к двери и заглянул в глазок. Он жестом велел мне остаться в коридоре и встать так, чтобы меня не было видно из дверей, – было ощущение, будто он пытается защитить меня.
Только теперь я смог разглядеть, что мы с ним действительно одного возраста. Дверь отворилась, и я приготовился увидеть разъяренную Мину, которая могла бы завершить работу Шена. Но, увидев меня во всей своей красе, она зашла в гостиную, взяла пустые стаканы и отнесла на кухню сполоснуть.
– Он что, заставил вас пить?
Меня окружили дети, спрашивая, что со мной случилось.
– Просто подумал, что умею летать, и свалился с крыши.
Судя по всему, Мина попросила Галуста увести детей, потому что он вывел их из комнаты.
– А вы так и не пришли, – сказал я.
– Шен сказал, что отправится со мной, иначе могут случиться неприятности.
– Он и пошел. С десятком друзей.
Мина подала мне стакан воды.
– С ним было всего двое.
– По ощущениям – гораздо больше.
Мина знала, что произошло. По воскресеньям она вела занятия для пожилых армян – учила играть в нарды тех, кто не умел или делал вид, что не умеет. Старики любили собираться около прачечной, а прачечная была напротив заправки. Они-то и остановили драку. Позвали Мину – она одна из немногих говорила по-английски. Когда Мина прибежала, я уже лежал весь в крови.
– Я вам говорю, давайте вызову скорую. А вы кричите, что у вас нет страховки. Ну, я и попросила отнести вас сюда.
– Ага. В дом Шена.
– Он хороший человек.
– Лучше не бывает!
Впервые с момента моего приезда в Лос-Анджелес я увидел улыбку на ее лице.
– Теперь я понимаю, почему вы подружились с Аво, – сказала она.
Я поднял свой стакан, как бы салютуя, и осторожно, стараясь не задеть ссадин на лице, выпил.
– Надеюсь, Шен не собирается доделать начатое?
Мина покачала головой.
– Напрасно вы так. Почти все, кто живет в этом доме, приехали сюда после землетрясения. Шен каждому помог устроиться. Мы больше всего боялись что-нибудь потерять при переезде. Или кого-нибудь. Понимаете?
Я кивнул. Впрочем, не очень уверенно.
– Ну-с, – сказал я, – тогда уж не буду больше возникать на вашем пути.
Будь у меня шляпа, я бы приподнял ее. А так лишь слегка (больно же) наклонил голову.
Выйдя на улицу, я спохватился, сколько прошло времени. Солнце уже садилось.
Кое-как переставляя ноги, пошел к машине, и тут Мина окликнула меня с балкона. Она держала красную сумку-кошелек. Затем она что-то крикнула в сторону крыши, где были дети с отцом, и Галуст прокричал что-то в ответ.
– Я сказала ему, что мы едем в больницу, – объяснила она, спустившись, и застегнула сумку на талии – именно так, как я и предполагал. – Но вы, конечно, отвезете меня в другое место. Хорошо?
– Идет, – согласился я. – Но бензин за ваш счет.
– Бро, – сказал мне в Вайоминге Броубитер, отказавшись вести машину. – Я не твой брат.
С того момента у нас все и полетело вверх тормашками.
Первой вышла из строя моя старая «Каталина», на самой окраине Омахи. Нас отбуксировали в город, где мы приобрели «рейнджер».
Я еще не успел подписать все необходимые бумаги, как Броу закинул свои вещи – баул с реквизитом, который он наконец-то сподобился купить, и ту самую красную сумку – в кузов. Бензин у нас всегда шел пополам, но машину я собирался купить целиком за свой счет. Но Броу настоял на том, чтобы внести половину. Возможно, он чувствовал себя немного виноватым за свои слова о том, что он не мой брат.
Мы двинулись на восток. Миля летела за милей, время от времени Броу пытался заговорить со мной о моем брате, но я больше не хотел поднимать эту тему.
– Знаешь, – сказал я ему наконец, – я больше ничего и не помню из его жизни.
Несколькими месяцами ранее на мое имя стали приходить письма с просьбой перезвонить Джонни Трампету. Джонни хотел знать, почему я игнорирую выступления в Кентукки, а я отвечал ему, что, как только позволят дела, мы с ним обязательно пересечемся.
– Ты все еще работаешь с этим большим однобровым парнем? Его, кажется, Аво зовут, да?
Джонни редко называл рестлеров их собственными именами, и я понял, что его интерес к Броубитеру не носил делового характера. Рискуя превратиться в окончательного параноика, я солгал ему:
– Видишь ли, он в последнее время отошел от наших дел. Если ему хочется заработать, он звонит в последнюю минуту. Так просто его не поймаешь.
– Тогда сделай мне одолжение, – попросил Джонни. – Как только у него выпадет несколько свободных дней, пусть свяжется со мной. Мне хочется посмотреть на его успехи.
– Заметано, – сказал я.
Той же ночью в мотеле, когда Броу уснул, я открыл его красную сумочку, чтобы посмотреть, что такое он прячет от меня, но нашел лишь деньги и его любимые безделушки.
Я сказал Мине, что давно уже отвык видеть женщину на пассажирском сиденье. Сигареты и коньяк все еще давали о себе знать, лицо было разбито, но я заставлял себя говорить. Вскоре трафик уплотнился, но мы все же продвигались. Мина показывала, куда ехать, и я замечал каждую деталь в переулках, что мы проезжали, каждую крупицу гравия. Это завораживало, но тут я вспомнил, что забыл забрать Фудзи из ювелирного магазина.
Мы приближались к Лонг-Бич. Мина попросила остановиться на выделенной площадке перед цветочным магазином, где купила букет белых орхидей.
– Мы почти что доехали, – сказала она, вручив мне букет.
– Спасибо, – пошутил я, но голос мой прозвучал искренне. – Красивые.
Мина указала на здание, напоминавшее приют. Вывеска гласила: «Снова дома».
Мы вошли в холл. Мина спросила у молоденькой девушки, где найти женщину, имя которой мне было не знакомо. Потом мы поднялись на лифте на второй этаж. Повсюду пахло лимонным чистящим средством, ламинированный пол блестел и поскрипывал под нашими шагами. Мы дошли до комнаты № 242. Одна из кроватей стояла пустая. Дальше, за открытой перегородкой у окна, помещалась вторая, с приподнятой спинкой. На кровати сидела невообразимо древняя женщина – накладывала ложечкой в свой беззубый рот желе и смотрела телевизор.
Мина подошла к ней. Старуха, почти лысая, ухмыльнулась деснами в мою сторону, и я счел за благо пойти поискать вазу для цветов. В коридоре я обнаружил стойку с разными кувшинами, взял один из них и наполнил водой из питьевого фонтанчика. Стебли цветов оказались слишком длинными, поэтому я спустился вниз и попросил ножницы.
Девушка за стойкой спросила:
– А вы член сообщества «Снова дома»? Просто я тут новенькая.
Я расправил свой седеющий хвост:
– Что, считаете, мне пора?
– Ой, нет, я не это имела в виду! Просто я могу выдать ножницы только члену сообщества. Меры безопасности, ну, вы понимаете… А я новенькая, поэтому…
– Я не собираюсь резать ими старушку, если вы это имеете в виду.
– Понимаю, – сказала девушка. – Но это правило введено, чтобы престарелые жильцы не нанесли себе травм. А увидев ваши ссадины, я уж подумала, что… Видите ли, тут уже были случаи самокалечения, хотя я лично не была свидетельницей.
Я вернулся в комнату и сказал, поднимая кувшин:
– Хотел укоротить, но…
– У вас прекрасные волосы, – улыбнулась Мина.
«Я не твой брат», – сказал мне Аво. По пути на Восточное побережье мы почти не разговаривали, скорее перебрасывались парой-тройкой слов. Пока Аво оплачивал свою половину чека в закусочной неподалеку от Атланты, я вышел и позвонил Трампету.
– Скажи, зачем тебе понадобился Броубитер? – спросил я.
– Я мог бы соврать тебе, – ответил Джонни, – но не буду этого делать. Его тут разыскивает один парень. Сам – метр с кепкой, в очках и в костюме. Выглядит довольно важным. Я сначала подумал, что он из Налогового управления или еще откуда, но он предложил мне деньги за то, чтобы я вывел его на твоего парня.
– Деньги? За Аво?
– Да, тут какая-то нездоровая фигня. Сдается мне, что твой Аво не такой уж пушистый.
– Может, это какая-то ошибка?
– Деньги, во всяком случае, нормальные. Видишь ли, я мог бы и сам его разыскать, а деньги оставить себе. Но я знаю, что он тебе небезразличен, поэтому, думаю, ты сам решишь, сообщать этому парню, что его ищут, или нет.
Через витрину мне было хорошо видно, как Броу оплачивает счет. Он пожал руку молодому парню за кассой, и тот засмеялся. Где бы Броу ни оказывался, вокруг него тотчас же собирались люди, которые спрашивали, какого он роста, а еще – настоящая у него бровь или же нарисованная. Я обычно отгонял любопытных, охраняя его покой. Однако сам Броу никогда не уставал от внимания публики. Он всегда вступал в общение и старался сделать людям приятное. Это было плохо для «кайфабе», и я не раз выговаривал ему за такие вещи. Но ему нравилось общение с людьми, ему нравилось быть на виду. Через несколько лет он мог бы стать великим. Он мог бы стать великим на все времена.
Когда я вернулся с цветами в комнату, Мина красила старухе ногти. Она сказала, что старуха нашла меня весьма милым.
– Это что, действительно так?
– Она давно не видела мужчин.
– А может, синяки и ссадины улучшают мою внешность?