Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рейчел Каск

Второе место









SECOND PLACE

Copyright © 2021, Rachel Cusk

All rights reserved



Перевод: Анастасия Басова





© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2023



Я уже рассказывала тебе, Джефферс, как однажды в поезде, следующем из Парижа, встретила дьявола и как после этой встречи зло, которое обычно безмятежно дремлет, вышло на поверхность и распространилось на все аспекты жизни. Оно было словно зараза, Джефферс: оно проникло всюду и всё отравило. Я и не осознавала, как много аспектов жизни оно затронуло, до тех пор, пока каждый из них не начал демонстрировать свою восприимчивость к этой отраве. Знаю, ты всегда понимал это и писал об этом, даже когда другие не хотели об этом слышать или считали утомительным рассуждать о безнравственности и несправедливости. Но, несмотря на это, ты продолжал выстраивать укрытие для тех, кто столкнется с несправедливостью. А это всегда случается!



Страх – та же привычка, а привычки убивают в нас что-то важное. После всех этих лет, проведенных в страхе, Джефферс, во мне осталась какая-то пустота. Я постоянно ожидала, что на меня что-то набросится, – постоянно ожидала, что услышу этот дьявольский смех, который слышала в тот день, когда он преследовал меня по всему поезду. Был полдень, стояла жара, и в вагонах было довольно много народу, так что я решила затеряться в толпе, выбрав место подальше. Но каждый раз, когда я пересаживалась, через несколько минут он появлялся снова, развалившись напротив и смеясь. Что ему нужно было от меня, Джефферс? Он выглядел чудовищно, весь желтый и распухший, с воспаленными желчными глазами, и, когда он смеялся, он оголял грязные зубы, один из которых был полностью черным. В ушах у него были серьги, щеголеватая одежда вся пропиталась потом. Чем больше он потел, тем больше смеялся! И беспрестанно бормотал что-то на языке, который я не могла разобрать, но его речь была громкой, и многие слова звучали как ругательства. Это невозможно было не слышать, и всё же большинство людей в вагоне как будто ничего не слышали. С ним была девушка, Джефферс, поразительное маленькое создание, совсем еще ребенок под слоем макияжа, и она была почти раздета – сидела на его коленке, приоткрыв рот и глядя покорно, как глупое животное, пока он гладил ее, и никто не пытался его остановить. Неужели из всех людей в поезде единственной, кто мог бы попытаться, была я? Возможно, он шел за мной по всем вагонам, чтобы подтолкнуть меня к этому. Но это была не моя страна: я только ехала через нее, с тайным ужасом ожидая возвращения домой, и мне казалось, что останавливать его – не мое дело. Так легко думать, что ты ничего особо не значишь, в тот самый момент, когда нужно исполнить свой моральный долг. Если бы я вступилась, возможно, всего того, что случилось после, не произошло бы. Но в кои-то веки тогда я решила: пусть это сделает кто-то другой! Вот так мы теряем контроль над собственными судьбами.

Мой муж Тони иногда говорит, что я недооцениваю свою силу, и мне интересно, становится ли моя жизнь от этого опаснее, как жизнь людей, нечувствительных к боли. Я часто думала, что среди нас есть те, кто не умеет или не хочет усваивать жизненные уроки, и это можно воспринимать как наказание или как дар. Обычно именно из-за них нарушается спокойствие или происходят перемены, смотря как это назвать, – но смысл в том, что, даже если сами они не хотят или не собираются ничего инициировать, это всё равно происходит. Они постоянно что-то ворошат, против чего-то возражают и подрывают статус-кво: они просто не могут не вмешаться. Сами по себе они не плохие и не хорошие – вот что важно, – но они умеют отличать хорошее от плохого. Неужели плохое и хорошее продолжают процветать в нашем мире бок о бок, Джефферс, только потому, что некоторые люди не могут допустить, чтобы что-то одно одержало победу? В тот день в поезде я решила сделать вид, что я не такая, как они. Жизнь становится намного проще, если заслониться книгами и газетами, чтобы не видеть дьявола!

Несомненно одно: после этого произошло множество перемен, и, чтобы пережить их, мне понадобились все силы, вся вера в справедливость и вся способность переносить боль, и я чуть было не умерла – а после этого я уже ни для кого не была наказанием. Даже моя мама на время решила, что я ей нравлюсь. В конце концов мне встретился Тони, который помог мне восстановиться, а когда он подарил мне полную спокойствия и тепла жизнь здесь, на прибрежном болоте, я только и делала что придиралась к ее красоте и спокойствию и устраивала бунт! Ты знаешь эту историю, Джефферс, потому что я где-то писала о ней – я упоминаю ее, чтобы ты увидел, как она связана с тем, о чем я собираюсь рассказать. Мне казалось, что вся эта красота напрасна, потому что беззащитна: если я могу разрушить ее, может и любой другой. Какой бы ни была моя сила, она ничто по сравнению с силой глупости. Это было и остается моей аргументацией, хоть я и могла бы воспользоваться возможностью жить здесь в идиллии праздной беспомощности. Гомер говорит об этом в «Илиаде», когда описывает, в каких домах жили и чем занимались воины, сраженные в бою, не забывая об их нарядных одеяниях, колесницах и доспехах ручной работы. Всё это сладостное возделывание земли и строительство, всё, чем они владели, уничтожено взмахом меча, растоптано, как муравей, в одно мгновение.

Я бы хотела вернуться с тобой, Джефферс, в то утро в Париже перед тем, как я села в поезд, в котором встретила обрюзгшего желтоглазого дьявола: я бы хотела, чтобы ты увидел его. Ты высоконравственный человек, и нужно быть именно таким человеком, чтобы понять, как так вышло, что один из пожаров, начавшихся в тот день, продолжал тлеть годами, как его очаг оставался незамеченным и тайно подпитывал себя до тех пор, пока не изменились обстоятельства, и тогда огонь нашел себе новую пищу и разгорелся заново. Этот костер был разложен тем ранним утром в Париже, когда пленяющий рассвет вставал над бледными очертаниями острова Сите, а в воздухе царила абсолютная тишина, предвещающая прекрасный день. Небо становилось всё голубее, зеленая листва набережных неподвижно застыла в теплом воздухе, и участки света и тени, делившие улицы пополам, были похожи на вечные первозданные формы, лежащие на склонах горных хребтов и будто бы рожденные из них. Город был тих и почти безлюден и походил на человека, который может раскрыть свою истинную сущность, только когда никто не видит. Всю короткую жаркую летнюю ночь я пролежала без сна в кровати отеля, а увидев между занавесками рассвет, встала и пошла гулять вдоль реки. Это самонадеянно, Джефферс, не говоря уже о том, что бессмысленно, – описывать свой опыт так, будто он имеет хоть какое-то значение. Без сомнения, какая-нибудь другая женщина в эту минуту идет вдоль того же участка реки, что и я, и точно так же впадает в грех, когда думает, что события происходят по какой-то причине и что эта причина – она сама! Но мне нужно описать тебе мое душевное состояние в то утро, возвышенное чувство открывающейся передо мной возможности, чтобы ты понял, что из этого вышло.

Вечер я провела в компании известного писателя, который на самом деле ничего особенного собой не представлял, ему просто постоянно везло. Я встретила его на открытии выставки в галерее, откуда он вытащил меня, приложив немало усилий, так что мое тщеславие было удовлетворено. В те годы мужчины не так часто проявляли ко мне сексуальный интерес, хотя я была молода и, думаю, достаточно хороша собой. Проблема заключалась в моей по-собачьи слепой преданности. Этот писатель был, конечно, невыносимый эгоист, к тому же лжец, и даже не самый талантливый; мне же предстояло провести вечер в Париже в одиночестве, дома меня ждали недовольный муж и ребенок, и я так жаждала любви, что была готова пить из любого источника. Правда, Джефферс, я была собакой – внутри меня была такая тяжесть, что я могла только корчиться, как корчится от боли животное. Эта тяжесть пригвождала меня ко дну, и я билась и боролась, пытаясь выплыть на блестящую поверхность жизни – по крайней мере, так мне казалось снизу. Перемещаясь из бара в бар по ночному Парижу в компании писателя-эгоиста, я впервые намекнула на перспективу всё разрушить, разрушить то, что построила; не ради него, уверяю тебя, но ради возможности, которую он воплощал и которая никогда не приходила мне в голову до той ночи, – возможности резкой перемены. Эгоист, опьяненный собственной важностью, думая, что я не смотрю, тихонько брал сухими губами мятные леденцы и безостановочно говорил о себе: он не смог меня одурачить, хотя, надо признать, я этого хотела. Я запросто могла бы его повесить – он дал мне достаточно длинную веревку, – но, конечно же, не повесила его, а подыграла, даже частично поверив в это сама, – ему снова улыбнулась удача, которая явно сопутствовала ему всю жизнь. Мы попрощались в два часа ночи у входа в отель, где он – это было настолько очевидно, что выглядело прямо-таки недостойно, – решил, что ночь, проведенная со мной, не стоит риска подорвать статус-кво. И я легла в кровать и наслаждалась воспоминаниями о его внимании до тех пор, пока не почувствовала, что крыша отеля слетела, а стены рухнули и меня встречает необъятная звездная тьма, отражающая то, что я чувствую.

Почему мы так старательно живем вымыслами? Почему так страдаем от того, что сами изобрели? Ты не знаешь, Джефферс? Всю жизнь я хотела быть свободной и не смогла высвободить даже мизинца. Думаю, Тони свободен, хоть его свобода на вид совершенно непримечательна. Он садится в свой синий трактор и косит высокую траву, которая должна быть убрана к весне, и я наблюдаю, как он в своей большой широкополой шляпе ездит туда-сюда под шум двигателя. Всюду вокруг него расцветают вишневые деревья, маленькие узелки на ветках набухают и распускаются для него, жаворонок взмывает в небо, насвистывая и кружась, как акробат, когда он проходит мимо. А я в это время сижу без дела и смотрю перед собой. Всё, в чем мне удалось достичь свободы, – это избавиться от людей и вещей, которые мне не нравятся. А потом ничего особо и не осталось! Когда Тони работал в саду, я вставала приготовить для него еду, ходила собирать травы и приносила картофель из сарая. В это время года – весной – картофель, хранящийся в сарае, начинает прорастать, хотя мы храним его в полной темноте. Картофель выбрасывает белые плотные ростки, потому что понимает, что сейчас весна, и иногда я смотрю на одну картофелину и думаю: она знает больше, чем большинство людей.

Утром после той ночи в Париже, когда я встала и пошла гулять вдоль реки, я почти не чувствовала землю под ногами: зеленая блестящая вода, обшарпанные наклонные стены из светло-бежевого камня, раннее солнце, освещающее эти стены и меня, – всё вместе это создавало эффект такой легкости, что я чувствовала себя невесомой. Интересно, похоже ли это на чувство, когда тебя любят, – я говорю о по-настоящему важной любви, той, что получаешь еще до того, как, собственно говоря, начинаешь осознавать себя. В тот момент мне казалось, что я в абсолютной безопасности. Интересно, что именно из увиденного заставило меня чувствовать себя таким образом, когда на самом деле я была далеко не в безопасности? Когда в реальности я мельком увидела зародыш возможности, которая вскоре разрастется и заполнит всю мою жизнь, как рак, поглощая годы, поглощая суть; когда через полтора часа я буду сидеть напротив самого дьявола?

Должно быть, я бродила довольно долго, потому что, когда вернулась на улицу, магазины были уже открыты и в солнечном свете по улице двигались люди и машины. Я была голодной и начала разглядывать витрины в поисках места, где можно поесть. Я не умею справляться с подобными ситуациями, Джефферс: мне трудно удовлетворять собственные потребности. Видя, как другие люди толкаются и требуют то, что им нужно, я решаю, что как-нибудь обойдусь. Я остаюсь на месте, испытывая стыд за потребности – свои и чужие. Звучит нелепо, и я всегда знала, что в кризисной ситуации меня растопчут первой, хотя замечала, что дети тоже так себя ведут и считают потребности собственного тела постыдными. Когда я говорю Тони, что пойду ко дну первой, потому что не стану драться за свою долю, он смеется и говорит, что так не думает. Неужели я так мало знаю саму себя, Джефферс?

В общем, в то утро в Париже было малолюдно, и на улицах, по которым я ходила, где-то возле Рю-дю-Бак, совершенно негде было купить поесть. Вместо еды в магазинах продавались экзотические ткани, антиквариат и диковины колониальной эпохи, стоящие как зарплата обычного человека за несколько недель, и пахло от них так, как, полагаю, пахнут деньги, и я шла и смотрела на витрины, будто обдумывая в столь ранний час покупку огромной резной деревянной головы африканской работы. Улицы были равномерно погружены то в свет, то в тень, и я шла без цели и направления, стараясь оставаться на солнце. Вскоре я увидела установленный на тротуаре рекламный щит с какой-то репродукцией. Это была репродукция картины Л, Джефферс, и она была частью афиши к выставке его работ в галерее неподалеку. Даже издалека я узнала в ней что-то знакомое, хотя до сих пор не могу сказать что: хоть я и слышала об Л, я не помнила, что именно слышала и когда, и не знала ни кто он, ни что он пишет. Тем не менее он заговорил со мной: он обратился ко мне на этой парижской улице, и я последовала за рекламными щитами, от одного к другому, пока не подошла к галерее и не зашла прямо в открытую дверь.

Тебе будет интересно, Джефферс, какая картина была выбрана для афиши и почему она подействовала на меня таким образом. На первый взгляд нет причины, по которой работа Л должна привлечь внимание такой женщины, как я, да и вообще любой женщины – и менее всего, конечно, внимание молодой матери на грани бунта, чье невозможное томление должно было проявиться еще сильнее под воздействием ауры абсолютной свободы, которую создают его картины, свободы стихийно и беззастенчиво мужской вплоть до последнего мазка. Это вопрос, ясного и удовлетворяющего ответа на который всё еще нет – можно разве что сказать, что аура мужской свободы также присуща большинству представлений о мире и о человеческом опыте в нем и что как женщины мы привыкаем переводить ее в нечто узнаваемое для себя. Мы достаем словари и ищем решение, пропускаем те фрагменты, которые не можем проинтерпретировать или понять, и те, на которые, как мы знаем, у нас нет права, и voilà! – тоже становимся частью этого опыта. Мы заимствуем чужой наряд, а иногда прибегаем к откровенному подражанию; и поскольку я никогда не чувствовала себя такой уж женственной, я считаю, что привычка подражать вошла в меня глубже, чем в других, до такой степени, что некоторые мои черты кажутся мужскими. Дело в том, что с самого начала я усвоила, что всё было бы лучше – правильнее, так, как должно быть, – родись я мальчиком. Тем не менее в тот период, о котором я тебе расскажу, я так и не нашла применения этой мужской части себя, как позже показал мне Л.

Картина, кстати говоря, была автопортретом, одним из тех завораживающих портретов, где он изображает себя с того расстояния, на котором мы обычно держимся от незнакомца. Кажется, будто он почти не ожидал увидеть себя: он смотрит на этого незнакомца взглядом объективным и бесчувственным, как прохожий на улице. На нем обычная клетчатая рубашка, волосы зачесаны назад и разделены на пробор, и, несмотря на холодность восприятия – космическую холодность и одиночество, Джефферс, – в этих деталях, в застегнутой наглухо рубашке, зачесанных волосах, невзрачном лице, не оживленном узнаванием, вся человечность и любовь, какая только есть в мире. Глядя на портрет, я испытала жалость, жалость к себе и ко всем нам: безмолвную жалость, которую мать может ощутить по отношению к своему смертному ребенку, которого так бережно расчесывает и одевает. Это стало последней каплей, переполнившей чашу моего странного возбужденного состояния – я почувствовала, что выпадаю из рамок, в которых жила годами, рамок человеческой причастности к определенной совокупности обстоятельств. С того момента я уже не была погружена в историю собственной жизни и отделилась от нее. Я много читала Фрейда и могла бы уже из него понять, как это глупо, но только картина Л заставила меня действительно это увидеть. Другими словами, я увидела, что я одна, и увидела благо и бремя этого состояния, которые раньше никогда мне по-настоящему не открывались.

Ты знаешь, Джефферс, что меня интересует существование явлений до того, как мы о них узнаем, – отчасти потому, что мне трудно поверить, что они существуют! Если тебя критикуют всё время, с тех пор как ты себя помнишь, становится практически невозможно определить себя во времени и пространстве до того, как эта критика прозвучала. Критика более реальна, чем ты сам: кажется, будто это она создала тебя. Я думаю, многие живут с этой проблемой, и это приводит к всевозможным неприятностям – в моем случае это привело к тому, что мое тело и мозг разделились с самого начала, когда я была еще совсем маленькой. Но я хочу сказать, что картины и другие объекты искусства могут принести облегчение. Они дарят пространство, место, в котором можно находиться, когда всё остальное время и пространство отобрано, потому что критика добралась туда первой. Однако в число этих объектов я не включаю произведения, созданные из слов: по крайней мере, для меня они не имеют того же эффекта, потому что, прежде чем повлиять на меня, они должны пройти через мой разум. Чтобы оценить слова, надо задействовать ум. Ты простишь меня за это, Джефферс?

В то раннее утро в галерее стояла тишина, не было ни души, и солнце лилось сквозь большие окна и образовывало на полу яркие лужи, и я ходила так же радостно, как фавн в лесу в первый день творения. Это была «большая ретроспектива», что, по всей видимости, означает, что ты наконец стал настолько известной фигурой, что можно и умереть – хотя Л тогда еще даже не было сорока пяти. В галерее было по меньшей мере четыре больших зала, но я проглотила их один за другим. Каждый раз, когда я подходила к раме – будь то самый маленький эскиз или самый большой пейзаж, – у меня появлялось одно и то же чувство, хотя всё время казалось, что оно не может повториться. Но оно приходило снова и снова, когда я смотрела на картины. Что это было? Не только чувство, Джефферс, но еще и фраза. После того, что я только что сказала, кажется противоречием утверждать, что ощущение обязательно сопровождается словами. Но эти слова нашла не я. Это картины нашли их где-то внутри меня. Я не знаю, кому они принадлежали или даже кто их произнес – знаю только, что они были произнесены.

На многих картинах были изображены женщины, часто одна и та же женщина, и чувства, которые вызывали у меня эти портреты, были более узнаваемы, хотя всё равно оставались какими-то безболезненными и отделенными от тела. На одном небольшом наброске, выполненном углем, женщина спала, и ее темная голова казалась лишь пятном забытья на смятом постельном белье. Признаюсь, что-то вроде безмолвного горького плача вырвалось из моего сердца при виде этого изображения страсти, которая, казалось, воплощала всё, чего я не знала в жизни, и неизвестно, узнаю ли когда-нибудь. На многих портретах размером побольше Л изображает темноволосую довольно полную женщину – а часто и себя вместе с ней, – и у меня возник вопрос, не было ли это пятно на кровати, почти стертое желанием, той же самой женщиной. Обычно на ней маска или лицо чем-то скрыто; иногда она, кажется, любит его, а иногда просто терпит. Но его желание, когда оно возникает, затмевает ее.

Однако громче всего я слышала эту фразу при виде пейзажей, и именно эти образы тлели в моей памяти долгие годы, пока не настало время, о котором я хочу рассказать тебе, Джефферс, когда вокруг меня вспыхнул пожар. Как религиозны пейзажи Л! Если, конечно, человеческое существование может быть религией. Когда он пишет пейзаж, он вспоминает, как смотрел на него. Только такими словами я и могу описать эти картины, то, какими я их видела, какие чувства они у меня вызывали. Ты, несомненно, справился бы гораздо лучше. Но смысл в том, чтобы ты понял, как так получилось, что воспоминание об Л и его пейзажах всплыло спустя все эти годы в другом контексте, когда я жила на болоте с Тони и думала совсем иначе. Теперь я понимаю, что влюбилась в болото Тони, потому что оно обладало точно таким же свойством: в нем было что-то вызванное из памяти, что-то общее и неразрывно связанное с самим моментом бытия. Я бы никогда не смогла его запечатлеть и не знаю, зачем мне это вообще нужно, но это самый хороший из доступных нам сейчас примеров детерминизма в человеческой жизни!

Тебе наверняка интересно, Джефферс, что за фраза сошла с картин Л и так ясно мне себя выразила. Это была фраза «Я здесь». Я не буду объяснять, что, по-моему, означают эти слова или к кому они обращены, потому что это было бы попыткой помешать им жить.



Однажды я написала Л, пригласив его приехать к нам на болото.



Уважаемый Л,

Ваш адрес мне передал Ричард С – кажется, мы оба его хорошо знаем. Я впервые познакомилась с вашими работами пятнадцать лет назад, когда одна из них выдернула меня с улицы и привела к новому пониманию жизни. И это не фигуральное выражение! Сейчас я и мой муж Тони живем в месте, где царит великолепная, но почти неуловимая красота, где художники обретают волю, энергию или просто возможность работать. Я бы хотела, чтобы вы приехали сюда и увидели его своими глазами. Наш пейзаж из тех загадок, которые влекут к себе, но люди полностью упускают из виду его суть. В нем есть запустение, покой и тайна, и пока он никому не раскрыл свой секрет. Дважды в день море заливает наше побережье, заполняет русла его рек и расщелины и уносит – или так мне нравится думать – свидетельства работы его мысли. Последние несколько лет я гуляю по болоту каждый день, и пейзаж еще ни разу не был одинаковым. Художники постоянно пытаются написать его, но в конечном итоге у них получается изобразить только содержимое собственного сознания – они стремятся найти в нем драму, или историю, или нечто исключительное, но всё это наносное по отношению к характеру пейзажа. Я представляю наше болото огромной шерстяной грудью какого-то спящего бога или животного, и его движения – это глубокое, медленное сомнамбулическое дыхание. Это просто мои мысли, но они вселяют в меня смелость заподозрить, что вы сможете их разделить и что здесь есть что-то для вас – возможно, только для вас.

Мы живем просто и комфортно, и у нас есть второе место, где останавливаются гости: там они при желании могут проводить время в одиночестве. У нас было множество гостей, которые приезжали сюда работать. Иногда они остаются на несколько дней, а иногда на несколько месяцев. Мы не следим за календарем, и пока что он нам вроде и не нужен – всё идет как идет. Я повторю, вы сможете жить здесь в полном одиночестве, если захотите. Лето – лучший сезон, и желающих приехать к нам в это время больше. Если хотите, я могу рассказать подробнее, где находится дом, что здесь есть, как сюда добраться и так далее. Мы живем в глуши, хотя в нескольких милях отсюда есть маленький город, где можно найти блага цивилизации, если они вам нужны. Люди часто говорят, что это одно из последних мест.

М



Он ответил почти сразу, Джефферс, что меня немного удивило. Я даже задумалась, кого еще я могла бы призвать, просто сев и сосредоточив на них свою волю!



М,

Я получил ваше письмо и прочел его на террасе нового ресторана в Малибу, прикрывая глаза ладонью, чтобы не видеть кровавый закат, который вызывал ассоциации с адским пламенем и серой. Я в Лос-Анджелесе, монтирую новую выставку, которая открывается через пару недель. Воздух здесь чудовищно загрязненный. Ваше шерстяное болото кажется отличной альтернативой.

Я уже много лет не видел Ричарда С. Не знаю, чем он сейчас занимается.

Так вышло, что сейчас я один и готов взяться за какой-нибудь проект. Хочу попробовать что-то новое. Возможно, мне как раз подойдет то, что вы предлагаете. Интересно, что именно выдернуло вас с улицы.

В любом случае расскажите обо всем подробнее. Судя по всему, вы живете обособленно, но я пока еще нигде не чувствовал себя более свободным и не жил в большем уединении, чем в Нью-Йорке. Там у вас действительно никого нет или же этот маленький город, который вы упомянули, служит гаванью для творческих личностей?

В любом случае буду ждать ответа.



Л

P. S.: Моя галеристка говорит, что была где-то в ваших краях. Это возможно? По вашему рассказу создается такое впечатление, что едва ли она туда поехала бы.

Я ответила ему, рассказав больше о себе, о Тони, о нашей жизни здесь и о том, чего от нас ожидать, и как могла описала второе место. Я приложила все усилия, чтобы не преувеличивать, Джефферс: Тони объяснил, что мое желание угодить людям, заверяя их, что дела обстоят лучше, чем на самом деле, приводит только к разочарованию, причем в большей степени для меня самой, нежели для них. Это форма контроля, как и великодушие.

Мы построили второе место, когда Тони купил участок, граничащий с нашим, чтобы предотвратить грубую эксплуатацию земли. Правила ведения хозяйства здесь строгие, но люди, конечно, находят всевозможные способы их обойти. Самый обычный – посадить деревья, а потом вырубить их ради прибыли: эти чахлые худосочные деревца быстро вытягиваются ровными рядами, как солдаты, а потом так же быстро, как солдаты, падают, и от них остаются ампутированные обрубки. Мы не хотели, чтобы эти бедные солдаты день и ночь маршировали на смерть у нас под окнами. Поэтому мы купили участок, чтобы вернуть его природе, но как только начали убирать колючие кусты и поваленные деревья, наткнулись на нечто совершенно неожиданное. Тони позвал знакомых, которые всегда помогают друг другу, когда требуется выполнить тяжелую физическую работу. Некоторые из кустов были высотой в двадцать футов, Джефферс, и, пытаясь защититься, они исцарапали мужчин чуть ли не до смерти, но, когда их всё-таки вырезали, под ними обнаружилось множество разных вещей. Мы нашли красивую полусгнившую парусную лодку и два старых автомобиля, а затем аж целый дом, погребенный под горой плюща! Мы обнаружили оболочку чьей-то жизни, и вдобавок оказалось, что вид на болото оттуда лучше, чем с нашего участка. Я часто гадала, кто же тот человек, чья жизнь была предана такому глубокому забвению, что буквально ушла под землю. Машины успели почти полностью проржаветь, что выглядело своеобразно, и мы не стали их трогать и скосили траву вокруг, чтобы их было видно; так же поступили и с лодкой, которая стояла на вершине склона, подняв нос к морю. Я всегда видела в ней что-то немного меланхоличное, она будто взывала к кому-то или чему-то вне досягаемости; а машины продолжали величественно разваливаться на части, будто решительно настроились открыть какую-то собственную правду. Домик был довольно убогим и выглядел грустным, и мы быстро поняли, что его нужно переделать, чтобы избавить его от этой ужасной, почти человеческой грусти. Внутри всё почернело от огня, и у мужчин возникла теория, что в нем окончил свои дни прежний хозяин. Поэтому они снесли дом и под руководством Тони построили новый.

Вы с Тони никогда не встречались, Джефферс, но думаю, вы бы поладили: он очень практичен, как и ты, не буржуазен и совсем не пренебрежителен, в отличие от большинства буржуа, которые насквозь пропитаны пренебрежением. Он не проявляет такой слабости, и ему даже не нужно чем-то пренебрегать, чтобы получить над этим власть. У него есть, однако, набор «убежденностей», которые исходят из его знаний и положения и которые могут быть очень полезными и даже успокаивать до тех пор, пока не выступишь против них! Я никогда не встречала человека, который был бы так мало обременен стыдом, как Тони, и так мало склонен вызывать чувство стыда в других. Он не делает замечаний и не критикует, и на фоне большинства людей это создает эффект океана молчания. Иногда его молчание заставляет меня чувствовать себя невидимой, не для него, а для себя самой, потому что, как я уже говорила, меня критиковали всю жизнь, и это дает мне понять, что я существую. Но поскольку я одна из его «убежденностей», ему трудно поверить, что я могу сомневаться в собственном существовании. «Ты просишь меня критиковать тебя», – говорит он мне иногда после очередной моей вспышки. И на этом всё!

Я рассказываю тебе это, Джефферс, потому что это имеет отношение к строительству второго места и к тому, для чего мы решили его использовать – а именно в качестве пристанища для того, чего здесь пока не было, для чего-то более возвышенного, или так я представляла, что появилось в моей жизни и так или иначе стало мне дорого. Я не имею в виду, что мы планировали основать какое-то сообщество или утопию. Просто Тони понял, что у меня есть свои интересы, и то, что он доволен нашей жизнью на болоте, автоматически не означает, что и я тоже. Мне было нужно хоть немного соприкасаться с понятиями искусства и общаться с людьми, которые живут этими понятиями. И эти люди действительно приезжали, и мы общались, хотя всегда казалось, что им больше нравился Тони, чем я!

Когда люди женятся молодыми, Джефферс, их брак вырастает из общего корня молодости, и становится невозможно отличить, где ты, а где другой человек. Так что при попытке отделиться друг от друга разрыв пройдет от корней до самых концов веток, и в результате этого мучительного процесса ты лишишься половины того, чем был раньше. Но когда вступаешь в брак позже, это больше похоже на встречу двух личностей, сформировавшихся независимо: вы сталкиваетесь друг с другом, как сталкиваются и в течение геологической эпохи сливаются целые массивы суши, а большие величественные швы горных хребтов становятся свидетельством этого слияния. Это не столько органический процесс, сколько пространственное событие, внешнее проявление. Люди могли жить внутри нашей семьи и так близко ко мне и Тони, как никогда бы не смогли обжить темное ядро – живое или мертвое – традиционного брака. В наших отношениях было много открытости, но это создавало и определенные трудности, естественные трудности, которые нужно было преодолеть: чтобы добраться друг до друга, приходилось строить мосты и пробуривать тоннели. Второе место было одним из таких мостов, перекинутым через молчаливость Тони, как через реку.

Второе место стоит на пологом склоне, выше главного дома, и отделено от него пролеском, через который в наши окна каждый день пробивается утреннее солнце; и через него же оно светит на закате в окна второго места. Окна там идут от пола до потолка, так что огромная горизонтальная полоса болота и его жизнь – пространства цвета и света, скопления грозовых туч, огромные стаи морских птиц, которые парят в вышине или опускаются на его шкуру белыми пятнышками, море, которое бушует белой пеной на самой дальней линии горизонта, а иногда надвигается, безмолвно поблескивая, пока не покроет всё стеклянным листом воды, – кажется, всё это в одной комнате с тобой.

Окна были одной из «убежденностей» Тони, а я была против с самого начала, потому что считаю, что дома должно быть в первую очередь уютно, чтобы в нем можно было забыть о том, что снаружи. Отсутствие уединения беспокоило меня, особенно ночью, когда включен свет и приходится всё время напоминать себе, что ты у всех на виду. Я и сама сильно боюсь смотреть на людей, когда они не знают, что на них смотрят, и узнавать о них то, что предпочла бы не знать! Но для Тони вид из окна имеет своего рода духовное значение, это не то, что ты описываешь или о чем рассказываешь, а то, в соответствии с чем живешь, так что сам вид наблюдает за тобой и включается во всё, чем ты занимаешься. Я часто вижу, как он делает паузу, когда колет дрова или возится с овощами, ненадолго поднимает глаза и окидывает взглядом пейзаж, а затем возвращается к своим делам; так что мы едим болото вместе с овощами и греемся вместе с ним вечером у камина.

Тони не стал слушать меня по поводу окон и даже притворялся, будто не слышит, и после, когда я поднимала эту тему и жаловалась, как много неудобств доставляют окна, он молча давал мне высказаться и говорил: «Мне они нравятся». Думаю, всё же он признавал, что мог быть неправ. Когда к нам приехал первый гость, музыкант, который пытался записать и воспроизвести пение птиц и который превратил весь дом в студию, заваленную большими черными коробками, какими-то невероятными пультами и мигающими лампами, я решила принести ему почту и, пробираясь между деревьями, увидела в окно, как он совершенно голый стоит у плиты и жарит яйца! Я бы тихонечко вернулась назад, но он заметил меня в тот же момент, что и я его, так что пришлось подойти к двери и отдать ему, догола раздетому, почту, так как он явно решил делать вид, что ничего необычного не произошло.

А возможно, ничего и не произошло, Джефферс, – возможно, в мире полно таких людей, как Тони и этот мужчина, которые считают, что нет ничего такого в том, чтобы смотреть на других или быть у всех на виду, хоть в одежде, хоть без!

После этого случая мне разрешили повесить занавески, и я очень гордилась красивыми занавесками из бледного плотного льна, хотя знала, что Тони они раздражали. Полы были сделаны из широких каштановых досок, которые мужчины сами нарезали и отшлифовали, стены покрыты белой известковой штукатуркой, а все шкафы и полки были из того же каштана, так что пространство казалось очень теплым и натуральным, всё красивое, и фактурное, и душистое, а вовсе не стерильное и безликое, как бывает в некоторых домах после ремонта. Мы сделали одну большую комнату с плитой и камином, куда поставили удобные стулья и длинный деревянный стол, чтобы есть и работать за ним; а также маленькую спальню и ванную комнату с хорошей старой чугунной ванной, которую я нашла на барахолке. Всё выглядело так свежо и красиво, что мне хотелось самой туда переехать. Когда всё было готово, Тони сказал:

– Джастина решит, что мы построили этот дом для нее.

Не могу сказать, что не думала о том, как отреагирует моя дочь, но мне уж точно не приходило в голову, что она может подумать, что это в ее честь! Хотя, как только Тони это сказал, я поняла, что так и есть, и мгновенно почувствовала себя виноватой, но тут же твердо решила, что не дам ничего у меня украсть. Эти два чувства, всегда идущие парой, чтобы уж наверняка оглушить меня и связать мне руки, мучили меня с самого начала, когда Джастина только появилась на свет и, казалось, хотела занять мое место, только я пришла туда первая. Я не могла примириться с тем фактом, что, только оправившись от собственного детства, наконец выбравшись из этой ямы и впервые ощутив на лице лучи солнца, ты должен уступить это место под солнцем младенцу, которого намерен оградить от тех страданий, что достались тебе, а для этого надо залезть в новую яму – яму самопожертвования! В то время Джастина только окончила колледж и отправилась работать в Берлин, но часто приезжала в гости с каким-то потерянным видом, как будто испытывала острую потребность в чем-то, как человек, который ищет, где бы сесть, пока ждет поезда на людной станции. Какое бы хорошее место я ей ни находила, ей всегда больше нравилось мое. Я стала думать, не предложить ли ей второе место, чтобы сразу покончить с этим, но так вышло, что она влюбилась в некоего Курта и тем летом совсем не приезжала, и так началась наша новая жизнь, и мы стали приглашать к себе гостей.

В своем письме к Л я, разумеется, не стала вдаваться во все эти подробности и написала только о том, что, мне казалось, ему нужно знать. Несколько недель он не отвечал, жизнь шла своим чередом, а затем вдруг написал, что приедет, причем уже в следующем месяце! К счастью, в это время мы с Тони не ждали гостей, так что начали суетиться: перекрашивать стены, заново натирать воском полы, отмывать до блеска окна с помощью газеты и уксуса. На вишневых деревьях распустились первые бутоны, пролесок был полон прекрасных розовых и белых цветов, и мы срезали несколько веток, поставили их в большие глиняные кувшины и даже развели огонь в камине. От мытья окон у меня болели руки, и мы ложились спать настолько уставшими, что у нас почти не было сил приготовить себе еду.



Потом Л написал снова:



М,

Всё-таки я решил поехать в другое место. У одного моего знакомого есть остров, где, как он говорит, я могу пожить. На этом острове, судя по всему, настоящий рай. Так что я собираюсь побыть Робинзоном Крузо. Жаль, что не смогу приехать к вам на болото. Я продолжаю встречать людей, которые знают вас и говорят, что вы вполне ничего.



Л

Что ж, мы смирились, Джефферс, хотя не скажу, что я забыла об этом – лето оказалось самым жарким и прекрасным за последние годы, по вечерам мы жгли костры, спали на улице под пульсирующим звездами небом, плавали в приливных реках, и я постоянно думала о том, что было бы, будь с нами Л, и как бы он смотрел на всё это. Вместо Л во втором месте остановился писатель, и мы почти его не видели. Он проводил все дни в доме с зашторенными окнами, даже в самую жаркую погоду, – наверное, спал! Но я часто думала об Л и о том, каков этот рай у него на острове, и, хотя наш собственный дом тем летом был вполне похож на рай, я думала об этом острове с завистью. Как будто до меня доносился бриз, несущий с собой мучительный запах свободы, – и вдруг мне показалось, что эта мука не давала мне покоя слишком долго. Я почувствовала, что всё разрушила, и стала бегать туда-сюда в поисках этой свободы, как укушенный пчелой человек, который бегает и рвет на себе одежду, демонстрируя свою боль другим людям, которые не знают, в чем дело. Я пыталась заставить Тони говорить со мной – я ощущала острую потребность высказаться, проанализировать свои чувства, достать их на поверхность, где я могла бы осознать их и разобраться с ними. Как-то вечером, когда мы ложились спать, я в ярости наговорила Тони множество ужасных вещей о том, как мне одиноко и как я устала от того, что он никогда не уделяет мне такого внимания, которое заставляет женщину чувствовать себя женщиной, а просто ожидает, что я буду всё время рождаться заново, как Венера из раковины. Будто бы я знаю, что заставляет женщину чувствовать себя женщиной! В конце концов я ушла спать на диван вниз, стала думать о своих словах и о том, что Тони никогда не пытался причинить мне боль или контролировать меня, и в итоге снова побежала наверх, залезла к нему в кровать и сказала:

– Тони, прости, что наговорила тебе все эти ужасные вещи. Я знаю, как хорошо ты относишься ко мне, и не хочу тебя ранить. Просто иногда мне нужно говорить, чтобы чувствовать себя реальной, и я бы хотела, чтобы ты говорил со мной.

Он молча лежал в темноте и смотрел в потолок. Потом сказал:

– Я чувствую, что мое сердце постоянно разговаривает с тобой.

Вот так-то, Джефферс! Тони и правда считает разговоры и сплетни ядом, и это одна из причин, по которой он так нравится нашим гостям: он действует как своего рода противоядие от их привычки отравлять себя и других, и они чувствуют себя намного лучше. Но для меня всё же существует здоровый разговор, пусть это и редкость, – разговор, в котором люди создают себя через высказывания. Такие беседы часто бывали у меня с художниками и другими людьми, приезжавшими к нам на болото, хотя они были вполне способны и на ядовитые разговоры и нередко их заводили. Но я не возражала, так как у нас было достаточно возможностей для сочувствия друг другу, преодоления самих себя и единения посредством языка.



Осенью я, к своему удивлению, получила еще одно письмо от Л:



М,

В общем, рай не оправдал ожиданий. Я устал от этого песка. Вдобавок мне в порез попала инфекция. Меня эвакуировали на гидросамолете и доставили в больницу. Шесть недель в больнице, время потрачено впустую. Жизнь проходила за окнами. Теперь я еду в Рио, у меня там выставка. Я никогда не был в этой части света, но, похоже, будет весело. Возможно, останусь на зиму.



Л

Только я немного успокоилась, а теперь начала день и ночь представлять Рио-де-Жанейро, жаркий и шумный, распутный и полный разнузданного веселья! Пошли дожди, деревья оголились, и над болотом застонал зимний ветер. Иногда я доставала каталог работ Л, смотрела на картины и испытывала то же ощущение, которое они всегда во мне вызывали. Конечно же, наши мысли и чувства занимал миллион других вещей и происшествий, но здесь меня волнуют мои взаимоотношения с Л, и я хочу показать тебе, какими они были. Я не хочу произвести впечатление, что думала о нем больше, чем на самом деле. Мысли о нем – а на самом деле о его работе – были цикличны, как стремление к самоопределению. Они начали определять мое одинокое «я» и снабдили его своего рода непрерывностью.

Тем не менее я почти уже отказалась от надежды, что Л приедет туда, где я, и посмотрит на всё собственными глазами, и это наконец завершит мое самоопределение и даст мне – или так я, по крайней мере, верила – ту свободу, о которой я мечтала всю жизнь. Он написал мне пару раз зимой, рассказывая обо всём, что делает в Рио, а однажды даже пригласил меня туда приехать! Но я не собиралась ехать ни в Рио, ни куда бы то ни было, и письмо рассердило меня, потому что выставляло меня заурядной, а также потому, что его тон заставил меня скрывать его от Тони. Думаю, это означало, что он почему-то боялся меня и, обращаясь со мной так, как, видимо, привык обращаться с другими женщинами, он пытался снова почувствовать опору под ногами.

События той зимы всем известны, так что нет нужды повторяться, разве что следует сказать, что мы ощутили их влияние в меньшей степени, чем большинство людей. Мы к тому времени уже упростили нашу жизнь, но для других процесс упрощения был жестоким и мучительным. Единственное, что меня действительно выводило из себя, так это то, что теперь стало сложно куда-то поехать – и ведь не то чтобы мы часто куда-то ездили! Но я тем не менее чувствовала потерю этой свободы. Ты знаешь, Джефферс, что у меня нет своей страны и толком нет чувства принадлежности ни к какому месту, так что вместе с осознанием, что я никуда не могу выбраться, возникло ощущение, что я в заточении. Также из-за этих событий людям стало сложнее приезжать к нам, но к тому времени Джастина была вынуждена вернуться из Берлина и привезла с собой Курта, так что мы отдали им второе место, как это было решено изначально.



Весной я получила письмо.



М,

Все будто сошли с ума. Может, у вас всё иначе. Но у меня всё брюхом кверху, как любит выражаться мой английский друг. Вся ценность отовсюду стерта, как слой накипи. Я лишился дома, а также участка за городом. Впрочем, я всегда чувствовал, что они мне не принадлежат. На днях я услышал, как кто-то на улице сказал, что эта глобальная свистопляска полностью изменит характер Бруклина. Ха-ха!

К вам еще можно? Думаю, я смогу до вас добраться. Я знаю как. Надо ли мне платить за проживание?



Л

Так как отчасти это история о желаниях и последствиях их изъявления, ты заметишь, Джефферс, что всё, чего я пожелала, в итоге произошло, но не так, как я хотела! Думаю, вот в чем разница между художником и обычным человеком: художник может создать во внешнем мире точную копию своих идей. Остальные просто создают что-то невнятное или безнадежно деревянное, какой бы блестящей ни была идея. Это не значит, что у каждого из нас нет той сферы, в которой он мог бы реализовать себя инстинктивно, прыгнуть не глядя, но создать нечто способное просуществовать долго – достижение совсем иного порядка. Ближе всего большинство людей подходят к нему, когда заводят ребенка. И тогда-то наши ошибки и ограничения проявляются отчетливее всего!

Я села за стол с Джастиной и Куртом, объяснила, что случилось, и сказала, что им всё-таки придется переехать в большой дом. Джастина, разумеется, хотела знать, почему Л не может жить с нами. Я и сама не знала до конца почему, но одна только мысль об этом – о том, что я, Тони и Л будем жить в непосредственной близости, – заставляла меня съежиться, как, впрочем, и попытка объяснить Джастине, почему это невозможно. Я ощутила себя старой, старше самого древнего памятника – вот такое ощущение вызывают в нас дети, когда мы еще время от времени позволяем себе собственное уникальное чувство. В такие моменты меня подводит язык, тот родительский язык, который я давно забросила, так что он стал похож на ржавый двигатель, который не заводится, когда нужно. В тот момент я не хотела быть ничьим родителем!

Неожиданно на помощь пришел Курт. Я особо не разговаривала с ним до этого момента, полагая, что меня не касается, кто он и что собой представляет, хотя каким-то образом он постоянно давал понять, что думает совершенно не то, что говорит, и мне это как-то не слишком нравилось. Мне казалось, что не стоит так гордиться тем, насколько это несовпадение очевидно. Он был довольно худым и изящным, элегантно одевался, и что-то птичье было в его длинной хрупкой шее, носе, похожем на клюв, и в великолепном наряде. Он повернулся к Джастине и, по-птичьи склонив голову набок, сказал:

– Джастина, они не могут жить в одном доме с совершенно незнакомым человеком.

Это было благородно с его стороны, учитывая, что он сам был совершенно незнакомым человеком, и я обрадовалась, что он сформулировал то, что думала я сама, – это позволило мне снова почувствовать себя в здравом уме. И Джастина, золотце, подумала с минуту и послушно согласилась, что, пожалуй, так и есть, так что благовоспитанность Курта даже оказала неожиданное воздействие на моего собственного ребенка – я осталась под впечатлением. Если бы только на его лице не было этого угодливого, фальшивого выражения.

Мы получили еще одно короткое письмо от Л, в котором он подтвердил свои планы и указал дату приезда. Так что мы с Тони стали готовить второе место, хоть и верили в приезд Л уже немного меньше, так как принять гостя нам тогда казалось большой удачей. Вишневые деревья в пролеске были покрыты розово-белой пеленой, высоко среди стволов стояли копья весеннего солнечного света, повсюду раздавалось пение птиц; мы работали и говорили, что с того момента, как мы в первый раз готовили дом для Л и так простодушно ждали его, прошел почти год. Тони признался, что с тех пор он уже и сам пожелал приезда Л, и я не могла бы удивиться сильнее и осознать еще отчетливее, что любовь – это фатальная слабость, потому что Тони не тот, кто легкомысленно вмешивается в ход вещей, зная, что брать на себя работу судьбы – значит нести полную ответственность за последствия.



Одна почему причин, так сложно рассказать о том, что случилось, Джефферс, состоит в том, что рассказ следует за событием. Это может показаться слишком очевидным и потому глупым, но я часто думаю, что можно столько же сказать о том, что, по твоим предположениям, должно было случиться, сколько о том, что в действительности случилось. И всё же, в отличие от дьявола, эти ожидания не всегда оставляют глубокий след: от них избавляются в тот момент, когда с ними расстаются в жизни. Если я постараюсь, то смогу вспомнить, чего ожидала от встречи с Л, каково, как мне тогда казалось, будет находиться рядом и жить бок о бок с ним. Я почему-то представляла себе это в темных тонах, возможно, потому, что в его картинах их очень много и что черный цвет у него, как ни странно, выглядит энергично и радостно. А еще в эти несколько недель я, кажется, размышляла об ужасных годах до встречи с Тони, о которых в последнее время уже не так часто вспоминала. Те годы начались, так сказать, с картин Л и моего лихорадочного знакомства с ними в то солнечное утро в Париже. Было ли это величественным завершением периода зла, знаком того, что теперь я полностью восстановилась?



Эти чувства побудили меня за несколько дней до приезда Л поговорить с Джастиной о том, что произошло, куда откровенней, чем когда-либо. Не то чтобы родительская откровенность многое гарантирует! По-моему, дети, как правило, безразличны к родительским признаниям и уже давно составили собственное мнение или сформулировали ложные убеждения, от которых уже не отрекутся, так как на них основана вся их концепция реальности. Я могу принять все попытки сознательно отрицать очевидное, самообман и желание в кругу семьи называть черное белым, потому что на этом волоске висит наша вера в себя. Другими словами, Джастина не могла позволить себе знать определенные вещи и поэтому запрещала себе узнавать о них, даже несмотря на то, что сосуществующие в ней побуждения – быть постоянно рядом со мной и не доверять мне – всегда противоречили друг другу.

Я никогда не испытывала потребности быть правой, Джефферс, или выигрывать, и я очень нескоро осознала, какой белой вороной это меня делает, особенно в сфере родительства, где самомнение – будь оно нарциссического или жертвенного типа – стоит во главе всего. Иногда я чувствовала, будто на том месте, где должно быть самомнение, у меня только огромная пустота авторитета. Мое отношение к Джастине было более или менее типичным для меня: его диктовала упрямая вера в то, что истина в какой-то момент восторжествует. Проблема в том, что это может занять всю жизнь. Когда Джастина была маленькая, в наших отношениях было ощущение пластичности, движения, но сейчас, когда она стала молодой женщиной, время будто внезапно истекло, и мы замерли в тех позах, в которых оказались в момент его остановки, как в игре, где участники двигаются позади ведущего и застывают на месте, когда он оборачивается. Вот она, воплощение моей жизненной силы, не подверженная дальнейшим изменениям; а вот я, которая не в силах объяснить ей, как именно она получилась такой, какая есть.

Ее отношения с Куртом, однако, позволили мне посмотреть на Джастину под другим углом зрения. Я уже говорила, что Курт вел себя со мной так, будто всё обо мне знает, и я решила, что он исходит из всего того, что Джастина рассказала ему и чего он не имел права знать. Сначала он и к Тони относился как к особенному экземпляру, своего рода экзотическому пришельцу, и имел раздражающую привычку слегка улыбаться, когда смотрел, как Тони занимается своими делами. Тони отвечал тем, что сдавал карты мужественности и вынуждал Курта их брать.

– Курт, можешь помочь мне сложить дрова? – говорил Тони, или, – Курт, нужно отремонтировать заборы на нижнем поле, и одному мне не справиться.

– Конечно! – отвечал Курт с легкой иронией, поднимаясь со стула и аккуратно подворачивая свои идеально выглаженные брюки.

Как и следовало ожидать, в таком режиме у него вскоре развилась детская привязанность к Тони, и он начал гордиться собственной ловкостью и тем, что приносит пользу, хотя Тони не собирался так легко отпускать его.

– Тони, давай прополем грядки у фруктового сада? Я заметил, что там всё заросло сорняками, – говорил он, когда Тони читал газету или ничем не был занят.

– Не сейчас, – отвечал Тони совершенно невозмутимо.

Видишь ли, Джефферс, Тони отказывается воспринимать что бы то ни было как игру, и таким образом он показывает, как много другие люди играют в игры и как все их представления о жизни вытекают из субъективности состояния игрока. Если порой это означает, что он не может присоединиться к веселью, не беда: стрелка компаса всегда отклоняется в его сторону, потому что жизнь, в конце концов, серьезная штука, и без здравого смысла и практичности Тони веселье в любом случае закончится довольно быстро. Но я люблю веселье, мне оно нужно, и я не такая практичная, как Тони, и поэтому часто оказываюсь без дела. Без дела! Я страдаю от этого с того самого момента, как приехала жить на болото. Я слишком много времени провожу в ожидании.

Я решила попробовать узнать Курта получше, но сразу же встретила непреодолимое препятствие.

– Курт, где ты вырос?

– Мне повезло вырасти в полной семье.

– Что делает твоя мать? Чем занимается?

– Моя мать многого добилась в своей сфере и вместе с тем успевала посвятить себя семье. Я никем так не восхищаюсь, как ей.

– А твой отец?

– Мой отец построил свой бизнес и теперь свободен делать всё, что приносит ему радость.

И так далее, Джефферс, до бесконечности – все эти позитивные утверждения, каждое с крошечным осколком внутри, который как будто предназначался специально для меня. Джастина была с Куртом на удивление покладистой и ласковой, бросала все занятия и кидалась к нему по первому зову. Иногда я смотрела, как они идут вместе через пролесок или спускаются к болоту, склонив головы, и мне казалось, они выглядят как пожилая пара, маленький старый муж и его жена, подводящие итоги на последнем отрезке жизни. По утрам она даже носила ему чай в спальню! Но они оба потеряли работу, и им были нужны деньги, и как бы нам ни нравилось жить с ними, пока они не придумали новый план, они продолжали жить на нашей территории и на наши деньги, и мы все четверо это знали.

Л написал, что приедет на пароме! Мы были немного озадачены, так как большинство паромов, курсирующих на дальние расстояния, пока не ходили, и мы ожидали, что он приедет другим способом. Но тут он написал, что прибудет в портовый городок, расположенный на юге в двух часах езды от нас, и спросил, можем ли мы его встретить.

– Должно быть, это частный катер, – сказал Тони, пожимая плечами.

Настал день, и мы с Тони сели в машину, оставив Джастину и Курта хозяйничать до вечера. Они согласились приготовить ужин к нашему приезду, и мне было интересно, каким будет этот ужин вместе с Л. Наша машина, Джефферс, скорее не машина, а фургон – старая коробка с огромными колесами, которая может проехать везде и потому очень практичная, только не на шоссе, где она начинает трястись и шуметь, как только разгоняешься до скорости более сорока миль в час. Заднее сиденье в ней совсем крошечное, наподобие скамьи, так что я сразу решила, что сама сяду там на обратном пути и пущу Л вперед рядом с Тони. Путешествие на такое большое расстояние было медленным, мы с Тони то и дело останавливались и выходили на улицу успокоить взболтанные мозги. Дорога в основном проходит вдоль берега, и вид там изумителен: крутые склоны и резкие обрывы, большие округлые зеленые холмы, прячущие в своих изгибах старые деревья и спускающиеся прямо к морю. Стояла прекраснейшая весенняя погода, и, когда мы вышли из фургона, с моря дул прямо-таки приятный ветерок. Небо над нами было словно голубой парус, внизу о камни разбивались волны, и вода отливала таким блеском, который явно предвещает лето. Нам с Тони несказанно повезло быть там вместе – самоизоляция моментально оплачивает свой долг перед нами такими мгновениями, как это. Головокружительный зеленый пейзаж, полный движения и света, резко контрастирует с нашим скромным болотом, хотя он находится совсем чуть-чуть южнее нас; этот вид всегда бодрит и заряжает, но всё же мы бываем здесь намного реже, чем могли бы. Интересно, почему, Джефферс? Закономерность перемен и повторений глубоко связана с определенной гармонией жизни, и реализация свободы зависит от нее, как от дисциплины. Перемены нужно пробовать умеренно, как крепленое вино. Я плохо осознавала это до появления в моей жизни Тони: я понятия не имела, почему всё получается так, как получается, почему в одно мгновение меня переполняет чувство, а в следующее я страдаю от его недостатка, откуда берется печаль или радость, какой выбор полезен для моего здоровья и благополучия, а какой губителен, почему я делаю то, что не хочу, и не делаю то, что хочу. Меньше всего я понимала, что такое свобода и как ее обрести. Я думала, что это проcто разрядка, облегчение, тогда как на самом деле – как тебе хорошо известно – это прибыль, которую приносит упорное следование законам создания и глубокое их понимание. Натренированные пальцы пианиста свободнее, чем когда-либо сможет стать порабощенное сердце любителя музыки. Видимо, это объясняет, почему великие творцы бывают такими отвратительными людьми и вызывают такое разочарование. Жизнь редко дает достаточно времени или возможностей обрести свободу несколькими способами.

Мы приехали в город немного заранее, съели сэндвичи, сидя на волнорезе, а в назначенный час пришли в порт встречать Л. Мы стояли в зоне прибытия и спрашивали, какие паромы стоят в расписании, но никто ничего не знал о пароме, на котором мог бы приплыть Л. Мы настроились на долгое ожидание: не зная, на чем именно он приплывает, мы не рассчитывали на особую пунктуальность.

Я попробую описать тебе, Джефферс, как мы выглядели, чтобы ты мог увидеть нас глазами Л. Как минимум у Тони очень необычная внешность! Он крупный, высокий и сильный благодаря физической работе, и у него длинные седые волосы, которые остаются нестрижеными до тех пор, пока я не возьму в руки ножницы. Он говорит, что его волосы поседели уже в двадцать с небольшим. Они довольно тонкие и шелковистые, почти как у женщины, и имеют едва заметный голубой оттенок. У него темная кожа – он единственный темнокожий человек в округе, – младенцем его усыновила местная семья. Он понятия не имеет о своем происхождении и никогда не пытался его выяснить. Родители не говорили, что усыновили его, никто никогда этого не упоминал, и жили они довольно изолированно, так что он только к одиннадцати-двенадцати годам начал понимать, что отличается от них! Я видела фотографии коренных американцев, и больше всего он похож на них, хотя я понятия не имею, как это возможно. Его скорее можно назвать некрасивым, нежели красивым, в нем есть постоянство и достоинство уродства, но в целом у него всё равно благообразный вид, если ты понимаешь, о чем я. У него большое лицо с тяжелыми выдающимися чертами, за исключением маленьких суровых глаз, которые как будто вглядываются куда-то вдаль. Зубы у него кривые, потому что в детстве его почти не водили к стоматологу. Детство у него было совершенно счастливое. Он вырос рядом с домом, в котором мы живем сейчас, и не ходил в школу, так как у его родителей были определенные убеждения по поводу образования и они учили его на дому. У них был и родной ребенок, мальчик одного с Тони возраста, и оба они росли вместе, один белый, а другой темнокожий. Я никогда не видела брата Тони и не знаю о нем примерно ничего, кроме того, что он уехал отсюда, когда ему исполнилось восемнадцать, и больше не возвращался. Я думаю, они поссорились, но не знаю, из-за чего. Тони, видимо, был любимчиком родителей, судя по некоторым деталям, о которых он рассказывал. Интересно, каково это – усыновить ребенка и потом предпочесть его своему собственному. Почему-то это кажется очень понятным. Его родители умерли, причем одновременно – они утонули, Джефферс, во время одного из штормовых приливов, которые случаются у наших берегов и могут стать неожиданностью даже для тех, кто досконально знает местность. Это произошло летом, они были в лодке, волна поднялась и утащила их в море. Тони сам много времени проводит в лодке, рыбачит или устанавливает ловушки для крабов и раков, но я думаю, что в глубине души он боится.

Тони никогда – насколько мне известно – не покупал ничего из одежды: его приемный отец и дед по счастливому стечению обстоятельств тоже были крупного телосложения и оставили после себя достаточно вещей, так что Тони редко случалось открывать шкаф и обнаруживать, что чего-то не хватает. Однако это придает ему некоторую эксцентричность: для этого конкретного случая, для встречи с Л, он выбрал дедушкин костюм-тройку с клетчатым жилетом и часами на цепочке. С его огромным ростом, длинными седыми волосами, темной кожей и грубыми чертами лица он выглядел, должно быть, устрашающе – я уже так привыкла к нему, что не всегда это замечаю. Сама же я, наверное, была одета как всегда, в белое или в черное, не помню, во что именно. Мне нравится мягкая, свободная, бесформенная одежда, которую можно носить слоями и в зависимости от погоды легко скинуть или надеть. Я никогда толком не разбиралась в одежде, и особенно трудно мне давался выбор, так что хороший день для меня – это тот, когда я могу надеть всё сразу, а ограничивая цвета до черного и белого, мне больше не нужно думать об эстетической стороне вопроса.

Ты знаешь, как я выгляжу, Джефферс, и я всегда так выглядела: и в тот момент, и раньше, и сейчас. Я всегда была фаталистом в отношении к внешности, будто бы я тасую и перетасовываю ту же самую колоду карт, хотя за трудные годы до встречи с Тони я значительно сбросила вес, а потом так больше и не поправилась. В тот день в порту карты были сданы соответственно возрасту в пятьдесят лет. На моем лице уже пролегло несколько глубоких морщин, но не так уж много: жирная кожа, которая доставляла мне столько хлопот в юности, на этом этапе спасает меня – редкий пример справедливости в человеческой жизни. Мои длинные волосы немного поседели, и я всегда думала, что это делает меня ужасно похожей на ведьму, но единственное желание Тони, касающееся моей внешности, – чтобы я не стригла и не красила волосы, и в конце концов, это ему на них смотреть. В тот день, день приезда Л, помню, я необычайно четко осознала, что никогда не жила в моменте своей красоты в той мере, в какой я ею обладаю. Я всегда чувствовала, что это нечто, что я, возможно, приобрету, или что я временно утратила, или к чему стремлюсь, – порой казалось, что красота мне внутренне присуща, но я никогда не испытывала ощущения, что держу ее в руке. Говоря это, я как бы предполагаю, что другие женщины его испытывают, но не знаю, так это или нет. Я никогда не была близка с другой женщиной настолько, чтобы знать наверняка, как девочка бывает близка с матерью. Я представляю, как мать передает дочери жемчужину ее особой красоты.

Но вернемся к приезду Л: мы сидели на пластиковых стульях в зоне прибытия, когда через главные двери зашли мужчина и женщина. Мы ожидали, что Л выйдет с другой стороны, и поэтому не обратили на них внимания, но потом я посмотрела на них и поняла, что мужчина, должно быть, и есть Л! Он подошел и вопросительно произнес мое имя, и я, разволновавшись, встала пожать ему руку, и в тот же самый момент он сделал шаг назад, подтолкнув вперед женщину, и сказал:

– Это моя подруга, Бретт.

Так что вместо Л я пожала руку сногсшибательной особе лет под тридцать, чей элегантный и модный вид совершенно не соответствовал окружающей обстановке, и она протянула мне кончики пальцев с накрашенными ногтями так же радостно, как если бы мы встретились не в глухомани, а на коктейльной вечеринке на Пятой авеню! Она начала говорить взахлеб, но я была так поражена, что не слышала, что она говорит, и всё пыталась взглянуть на Л, но он будто прятался за ней. Тем временем Тони встал. В таких ситуациях он обычно совершенно бесполезен – просто стоит и молчит. Но я не выношу неловкости или напряжения в разговоре: я будто становлюсь пустой внутри и перестаю следить за тем, что происходит или обсуждается. Так что не могу сказать тебе, Джефферс, о чем тогда шла речь, но когда я представила Тони, молодая женщина, Бретт, посмотрела на него сверху вниз таким удивленным и откровенно оценивающим взглядом, какого я никогда не видела. Затем она повернулась ко мне и окинула меня тем же взглядом, и я догадалась, что она пытается вообразить меня и Тони в сексуальном контексте, пытается понять, каково это. У нее был любопытный полуоткрытый рот, который по форме напоминал щель в почтовом ящике, – рот бандита из комиксов, подумала я потом. В эти суматошные минуты мне удалось несколько раз бросить взгляд на Л, прячущегося за ней. Он был довольно крепким и невысоким – ниже, чем я; на нем были подвернутые белые брюки, кожаные палубные мокасины и свежая голубая рубашка с повязанным вокруг шеи ярким платком, он выглядел шикарно и по-пижонски. Он был очень ухоженным, что меня удивило. К тому же он держался непринужденно и весело, тогда как я представляла его более мрачным и серьезным, а его глаза были похожи на небесно-голубые самородки, от которых исходил завораживающий свет. Когда мы встречались взглядами, они светили в меня, как два солнца.

Наконец я повела их на верх холма к машине, и за это время они успели рассказать, что прибыли не на катере, а на частном самолете: кузен Бретт – какой-то миллиардер, у которого есть свой самолет, – подбросил их сюда днем ранее, а потом умотал куда-то еще. Они провели ночь в отеле, что объясняло их свежий и ухоженный вид, который привел меня в замешательство, так как люди, добираясь сюда, обычно приезжают хоть немного, но запыленными с дороги. Это также объясняло отсутствие у них багажа, который они оставили в отеле и который мы согласились забрать по пути. Мне было странно думать, что они пробыли здесь уже целый день и ночь без моего ведома – я не знаю почему, Джефферс, но это, казалось, давало им какую-то власть и преимущество над нами. Мы подошли к фургону, который обычно выглядит так надежно и приветливо, и я посмотрела на него и на Тони, стоящего рядом с ним в своем костюме-тройке, и ощутила, как сквозь меня прошло дурное предчувствие, как молния, которая ударяет в крону дерева и выжигает весь ствол. Совсем не так я всё это планировала! Я вдруг испугалась, что моя вера в собственную жизнь не выдержит, и всё, что я построила, рухнет подо мной, и я снова буду несчастна – в тот момент я не знала, как со всем этим справиться. Во-первых, с присутствием Бретт, которая приехала совершенно неожиданно, что сразу же создавало вторую проблему, потому что Л становился еще более недоступным. Я сразу поняла, что он будет использовать ее как своего дублера и как щит и, скорее всего, привез ее с собой в целях защиты от неизвестных обстоятельств, то есть, в общем-то, от меня!

Следует добавить, Джефферс, что обычно я не нуждаюсь в особом внимании и не жду его от гостей, даже от Л, которым я так долго интересовалась и с работами которого у меня сложилась особая связь. Но в нашем случае необходимо соблюдать некоторые условия, без которых возможен целый ряд злоупотреблений, и в первую очередь уважать наше личное пространство и чувство собственного достоинства. Из переписки у меня сложилось впечатление, что Л с удовольствием принимает одолжения от друзей и знакомых, многие из которых богаты. Мы далеко не бедны, но живем просто и в доверительных отношениях с окружающими – другими словами, мы не предлагали ему высококлассный отдых или роскошный дом, который он мог бы считать своим. Все наши гости до сих пор сразу же понимали это сами, и мы прочерчивали между ними и собой условную линию, интуитивно находя компромисс между личным пространством и единением. Но, глядя на Л и особенно на Бретт, я задалась вопросом, не пригласили ли мы впервые в наше гнездо кукушку.

Сначала нужно было всем влезть в фургон, а после того, как мы заедем в отель, разместить в нем еще и багаж. У них было много чемоданов и сумок, и Тони долго планировал, как уложить их так, чтобы все они влезли, пока мы стояли на дороге, мучительно придумывая, что сказать. Л повернулся ко мне спиной, засунул руки в карманы и смотрел вниз на бушующее море – от ветра его рубашка раздувалась и трепетала, а короткие красиво седеющие волосы облепили голову. Я была предоставлена Бретт, которая, как я уже поняла, умела втереться в доверие и любила вторгнуться в личное пространство собеседника и устроиться там поудобнее, как кошка, которая вьется у ног, а потом запрыгивает на колени. Она оказалась англичанкой: я вспомнила, как в одном из писем Л упоминал «английского друга», и мне стало интересно, она ли это. Она много говорила, но в основном не то, на что можно ответить, и была, как я уже сказала, восхитительно красива, так что всё это казалось частью представления, в котором ты был зрителем. У нее были мягкие, волнистые, очень светлые волосы и изящно очерченное лицо со вздернутым носом, большими выразительными карими глазами и странным жестоким ртом. На ней было шелковое узорчатое платье с поясом, сидящее по фигуре, а на ногах красные босоножки на очень высоком каблуке – я поразилась, как быстро она в них шла, когда мы поднимались в гору. Она продолжала давать Тони советы по поводу чемоданов и мешала ему до тех пор, пока Л неожиданно не сказал мрачно через плечо:

– Не вмешивайся, Бретт.

В общем, у Тони действительно ушло очень много времени, чтобы уладить вопрос багажа, и в какой-то момент, когда казалось, что мы наконец можем ехать, он вдруг покачал головой, вытащил вещи и начал всё заново; к этому времени ветер усилился и стало холодно, и я подумала о предстоящей на обратной дороге тряске, о своем тихом уютном доме и саде и о том, что это мог быть просто обычный приятный день, и в конце концов почувствовала себя несчастной из-за того, что затеяла всё это. Мы наконец сели, Л и Бретт втиснулись на скамейку сзади, а мы с Тони разместились спереди, где шум мотора, как я надеялась, сделает беседу невозможной. Всю дорогу меня преследовало чувство, будто произошло какое-то крушение или столкновение, и у меня кружилась голова от вызванных им ощущений разлада и дисгармонии, и я чувствовала себя опустошенной и мертвой, как часто бывает в таких ситуациях. Профиль Тони, бесстрастно смотрящего на дорогу, обычно меня утешает, но тогда при виде него мне стало чуть ли не хуже, чем было, потому что я сомневалась, что Л и Бретт смогут понять Тони, а он их, и последнее, чего мне хотелось вдобавок ко всему прочему, – это объяснять их друг другу.

Я не так уж много помню о поездке – я вычеркнула ее из памяти, – но помню, что в какой-то момент Бретт наклонилась вперед и сказала мне на ухо:

– Я могу покрасить вам волосы и скрыть седину. Я знаю, как сделать так, чтобы никто не догадался.

Она сидела прямо за мной, и у нее, очевидно, было достаточно возможностей тщательно изучить мои волосы.

– Они совсем сухие, – добавила она и в доказательство даже провела по ним пальцами.

Я уже говорила, Джефферс, о своем отношении к замечаниям и к критике и о том, что меня часто посещает ощущение невидимости, так как здесь меня редко оценивают. Видимо, в результате у меня развилась чрезмерная чувствительность, своего рода аллергия к замечаниям – как бы то ни было, почувствовав пальцы этой женщины у себя в волосах, я едва сдержалась, чтобы не закричать и не накинуться на нее! Но я, конечно же, загнала эти чувства внутрь и продолжала сидеть, как животное в немой муке, пока мы не доехали до болота и не вышли из фургона.

Джастина и Курт сделали всё в точности так, как я хотела, – беда в том, что то, чего я хотела, уже не сбылось. Они зажгли свечи и развели огонь в камине, украсили стол весенними первоцветами с болота и наполнили дом теплом и вкусными запахами готовящихся блюд. Они были совершенно невозмутимы и спокойно смирились с присутствием еще одной гостьи, как это возможно только в молодости; они поставили на стол еще один прибор, и перед тем как сесть ужинать, я отвела Л и Бретт во второе место, а Тони подъехал туда на фургоне, чтобы выгрузить багаж. Как бы я хотела предоставить всё это ему, пойти и лечь в кровать, натянуть одеяло на голову и не говорить больше ни слова! Но Тони не меняется местами со мной, а я с ним. Мы отдельные люди, и у каждого из нас своя отдельная роль, и вне зависимости от того, как сильно во мне порой зудело желание нарушить этот закон, я всегда знала, что на нем держится сама основа моей жизни.

Когда мы открыли дверь, зашли внутрь и включили свет, второе место вдруг показалось мне незатейливым и обшарпанным, будто вместе с шикарным багажом, дорогой одеждой и пристрастию к роскоши Л и Бретт установили новый стандарт, новый способ видения, в котором старые вещи утратили способность сохранять форму. Деревянные шкафы и полки выглядели грубыми и неряшливыми, а плита, стол и кресла в электрическом свете казались каким-то блеклыми. К тому времени уже более-менее стемнело, и в незашторенном окне виднелись наши отражения. Я задернула шторы, отводя глаза от окна. Л огляделся и ничего не сказал, говорить было нечего, а Бретт, как я уже поняла, физически не могла воздержаться от комментариев, так что я ничуть не удивилась, когда она прыснула со смеху и воскликнула:

– Домик в лесу, прямо как из страшной сказки!





Ты должен помнить, Джефферс, что слава к Л пришла в самом начале карьеры, когда ему было чуть за двадцать. После этого, должно быть, он чувствовал себя так, будто ему выдали тяжелую гирю, которую он вынужден носить всю жизнь. Это искажает последовательность жизненного опыта и деформирует личность. Он сказал мне, что ушел из дома, когда был еще ребенком, лет в четырнадцать или пятнадцать, и поехал в город, хотя на что он жил в это время, я не знаю. У его мамы было несколько детей от предыдущего брака, и эти старшие дети, по всей видимости, на него нападали и угрожали ему, поэтому он и сбежал. Отец был его другом и защитником, но он умер, как я поняла, от рака.



Они жили в глуши, в маленьком городке посреди пустой равнины, растянувшейся на мили вокруг. Его родители владели скотобойней, которая была как раз напротив дома. Одно из его первых воспоминаний – то, как он смотрит из окна на кур, клюющих что-то в луже крови. Жестокость его ранних работ, которая так шокировала людей и привлекала внимание, которая была понята как отражение царившей в обществе атмосферы насилия, скорее всего, исходила из более примитивного и личного источника. Интересно, объясняет ли это неудачные попытки Л вновь поразить критиков – они ожидали, что он продолжит их шокировать, тогда как на самом деле он всё это время смотрел внутрь себя. Так что вскоре его известность и успех стали чем-то вроде тяжелого подъема в гору: его всегда сопровождали опасения и звучащие вполголоса разочарованные отзывы; и всё же отчасти благодаря своему виртуозному таланту он никогда не терял ни престижа, ни славы художника, даже когда мода на живопись то уходила, то возвращалась. Он пережил эти изменения общественного вкуса, и люди часто интересовались, как ему это удалось, и я думаю, причина в том, что он никогда не пытался им угождать.

Я рассказываю тебе всё это, потому что это рассказал мне Л: я не знаю, являются ли факты о его детстве – если, конечно, это факты – общеизвестными. Мне важно сообщить тебе только то, что я могу подтвердить лично, несмотря на соблазн привести другие доказательства, придумать что-то или преувеличить в надежде дать тебе лучшее представление о том или ином предмете и, что хуже всего, навязать тебе мои чувства и мое видение. Это своего рода искусство, и я знаю достаточно художников, чтобы понимать, что я не одна из них! Тем не менее я полагаю, что есть и более доступный способ считывать проявления жизни и те формы, что она принимает, который или произрастает из способности смотреть и понимать работы художников, или сам становится ею. Другими словами, почувствовать близость к процессу творения можно, когда видишь законы искусства – или отдельного художника, – отраженные в ткани жизни. Возможно, это объяснит некоторую мою одержимость по отношению к Л: когда я, к примеру, смотрела на болото, которое, казалось, так часто подчинялось всем его правилам изображения света и особенностям восприятия, что напоминало его работы, я в каком-то смысле смотрела на картины Л, которых он не писал, и таким образом – я полагаю – создавала их сама. Я не уверена в моральном статусе этих полу-творений, который я могу только осмелиться сравнить с моральным статусом влияния, а следовательно, мощной силы как добра, так и зла в человеческих отношениях.

На следующее утро после прибытия Л я проснулась рано и увидела, как розово-золотое солнце поднимается через пролесок, так что я встала, не будя Тони, и вышла на улицу. После всех потрясений и ударов предыдущего дня я почувствовала острую необходимость успокоиться и снова нащупать свое место в мире – и, конечно же, в прекрасном утреннем свете ничто уже не казалось таким ужасным, как раньше. Я пошла по блестящей мокрой траве к тому месту, где за деревьями открывается панорама болота и стоит старая лодка с поднятым носом, стремящимся к морю. Вода поднялась высоко, разлилась и укрыла землю так безмолвно и волшебно, как бывает здесь во время приливов, и была похожа на живое существо, которое поворачивается, потягивается и раскрывается во сне.

У лодки, смотря в ту же сторону, что и я, стоял Л, и мне ничего не оставалось, как подойти и поприветствовать его, хотя я не была готова к встрече и вышла на улицу в ночной рубашке. Но я уже поняла, что это станет лейтмотивом моих с ним отношений: сопротивление моим желаниям и моему видению событий, лишение меня контроля в самых личных вопросах, причем не путем преднамеренного саботажа с его стороны, но в силу простого факта, что его самого невозможно контролировать. Пригласить его в свою жизнь было моей идеей! И тем утром я вдруг увидела, что потеря контроля несла в себе новые возможности: какую бы злость, жуть и отчаяние она ни пробуждала во мне, она как будто была чем-то вроде свободы.

Он услышал мои шаги, повернулся и заговорил со мной. Я еще не упомянула, Джефферс, как тихо Л говорил: это был шепот, как звук голосов, доносящийся из соседней комнаты, что-то среднее между музыкой и речью. Нужно было сконцентрироваться, чтобы услышать его. И всё же, пока он говорил, захватывающий свет его глаз приковывал тебя к месту.

– Здесь чудесно, – сказал он. – Мы очень благодарны.

Он был свежий и чисто выбритый, в хорошо выглаженной рубашке с новым цветным платком, повязанным вокруг шеи. Его благодарность моментально наполнила меня чувством стыда, будто я предложила ему что-то наподобие взятки, которую он вежливо отклонил. Как я уже сказала, она сделала факт его пребывания здесь исключительно моей ответственностью. Я привыкла к тому, что наши гости быстро обретают (или делают вид, что обретают) независимость и дают понять, что – с эгоистической точки зрения – здесь есть что-то и для них. Л, напротив, вел себя как послушный ребенок, которого отправили куда-то против воли.

– Тебя никто не обязывает быть здесь, – сказала я, или, скорее, услышала себя со стороны, потому что обычно я ничего подобного не говорю.

Он удивился, свет в его глазах на секунду потух, а потом появился вновь.

– Я знаю, – сказал он.

– Я не хочу благодарности, – сказала я. – Она заставляет меня чувствовать себя безвкусной и уродливой, как утешительный приз.

Наступила пауза.

– Хорошо, – сказал он, и на его лице появилась озорная улыбка.

Я стояла перед ним в мятой ночной рубашке, нерасчесанная, мои босые ноги начинали замерзать от росы, и я испытывала желание разрыдаться – такие странные и сильные порывы пронизывали меня один за другим. Я хотела упасть и заколотить кулаками по траве – я хотела полностью утратить контроль, зная, что в этом коротком разговоре с Л я уже его утратила.

– Я думала, ты приедешь один, – сказала я.

– А, – сказал он мягко, – ну да, – так, будто он всего лишь забыл меня предупредить. – Бретт хорошая, – добавил он.

– Но это всё меняет! – завопила я.

Трудно передать тебе, Джефферс, чувство близости, которое я испытывала рядом с Л с самого первого разговора, близости, которая была почти родственной, будто мы брат и сестра и у нас общие корни. Желание заплакать, дать перед ним волю чувствам, будто бы вся моя жизнь до этого момента была процессом самоконтроля, сдерживания, происходило из этого мощнейшего чувства узнавания. Я остро осознавала свою непривлекательность, как и во всех ситуациях с Л, и думаю, что в этом чувстве есть определенная значимость, как бы ни было болезненно о нем вспоминать. Потому что в действительности я не была непривлекательной, и в тот момент уж точно не была более непривлекательной, чем обычно: скорее, какой бы ни была моя объективная ценность как женщины, ощущение собственного уродства и омерзительности, которые меня осаждали, исходили не из оценки извне и не из реальности, а изнутри меня самой. Мне казалось, будто этот внутренний образ стал видимым для других, в особенности для Л, но также и для Бретт – мысль о ее назойливости и о ее двусмысленных комментариях в том моем состоянии была невыносима! Я осознала, что носила в себе это уродство всё время, сколько себя помню, и, предлагая его Л, возможно, ошибочно полагала, что он заберет его у меня или поможет от него избавиться.

Оглядываясь назад, я понимаю, что мои чувства были просто шоком от столкновения с собственной разделенной на части природой. В разных ячейках я хранила разные проявления себя, выбирая, что показать другим людям, так же хранящим себя по частям! До тех пор Тони казался мне наименее раздробленным человеком из всех, кого я знала: во всяком случае, он сократил количество ячеек до двух – то, что он говорил и делал, и то, что не говорил, но делал. Но Л был первым полностью цельным индивидом, которого я встречала, и у меня возникло импульсивное желание поймать его, как дикое животное, которое нужно заманить в сети; но в то же время я осознавала, что сама его природа это не позволит и что мне просто придется подчиниться ему в ужасной свободе.

Он начал говорить, переведя взгляд с меня на воду и болото, и мне пришлось напрячь слух и не шевелиться, чтобы услышать, что он говорит. Солнце поднялось выше и сдвигало тени деревьев всё дальше по траве, к нашим ногам, а с другой стороны всё ближе наступала вода, так что мы оказались зажаты между ними, внутри практически незаметного процесса изменения пейзажа, где как будто становишься участником акта становления. Всё замирает, а воздух становится всё более насыщенным, и наконец море начинает, как щит, отражать свет. Я не могу пересказать тебе слова Л, Джефферс: не думаю, что кто-либо мог бы точно воспроизвести эти глубокие мысли, и я не намерена искажать его слова даже ради своей истории. Он говорил об усталости от общества и постоянной потребности бежать от него, из чего следовала другая проблема – он не знал, где найти себе дом. В молодости бездомность не волновала его, сказал он, а позже он наблюдал за тем, как знакомые создают дома, подобные гипсовым слепкам их собственного богатства, только с людьми внутри. Эти конструкции иногда взрывались, а иногда просто душили своих обитателей – но сам он, где бы ни оказывался, рано или поздно хотел уехать. Единственным реальным для него местом была студия в Нью-Йорке, всё та же, что была у него с самого начала. Он построил вторую студию в загородном доме, но не смог в ней работать: там было как в музее самого себя. Ему недавно пришлось продать этот дом, сказал он, и дом в городе тоже, так что он вернулся к тому, с чего начал, когда у него была только студия. Точно так же он не мог поддерживать постоянные связи с людьми. Он знал полно ненасытных до жизни людей, которые находили и теряли, снова находили и снова теряли так быстро, что, возможно, никогда и не замечали, что их отношения не длятся долго; он также знал достаточно таких примеров, когда за кажущейся долговечностью скрывается гниение. Он подозревал, что – нет, не что он что-то упустил, но что ему так и не удалось увидеть нечто другое, связанное с реальностью и с пониманием реальности как места, в котором его самого не существует.

В свете этих событий он был вынужден снова задуматься о своем детстве, сказал он, хотя давно уже понял, что определенные детали его жизни были нагромождением лишнего, из которого нужно извлечь суть и выбросить все подробности. И всё же в них было что-то, что он наверняка проглядел – что-то связанное со смертью, которая была важной частью его детства. С самого начала он взял от смерти тягу к жизни: даже смерти животных на скотобойне, которые могли напугать другого ребенка, раз за разом давали ему ощущение, похожее на удар по клавише, подтверждение его собственного существования. Он предполагал, что отсутствие у него ужаса и эмоций можно было объяснить омертвением, возникшим в результате постоянной близости смерти, но в таком случае он был мертв практически с самого начала. Нет, в этом ударе по клавише было что-то еще, чувство равенства со всем, которое также было способностью выжить. Его самого невозможно смертельно ранить, или так он всегда думал: его невозможно уничтожить, даже если он сам становится свидетелем уничтожения. Он воспринял свою способность выживать как свободу и бежал.

Я сказала, что у Тони тоже есть ранний опыт переживания чужой смерти и он отреагировал на него противоположным образом, навсегда оставшись там, где был. Порой меня раздражала эта укорененность, которую я вначале принимала за осторожность или консерватизм, но она столько раз доказала мне свою стойкость, что я стала относиться к ней с уважением. Мне очень трудно проявлять к чему-либо уважение, сказала я, и я инстинктивно сопротивляюсь тому, что мне преподносят как непоколебимое и неизменное. В сложный период до того, как я встретила Тони, меня отправили на прием к психоаналитику, который нарисовал карту моего характера. Он думал, что может свести его к схеме на листке бумаги А4! Это была его «фишка», и он явно гордился ею. На карте была изображена центральная колонна – по всей видимости, объективная реальность, – вокруг которой было множество стрелок, направленных в открытое пространство, а затем встречающихся и пересекающихся друг с другом, образуя бесконечный конфликтный круг. Половина из этих стрелок подчинялась импульсу бунта, другая половина – импульсу согласия, якобы показывая, что, как только мне удавалось прийти к согласию с чем-либо, я начинала бунтовать, а взбунтовавшись, ощущала сильное желание снова прийти к согласию – путешествие по кругу в бессмысленном танце, выдуманном мной! Психоаналитик считал свое объяснение абсолютно гениальным, но в то время я была одержима только одним желанием – навредить себе: оно схватило меня за горло, как собака. И я перестала ходить к психоаналитику, потому что видела, что он не сможет спасти меня от этой собаки. Мне, правда, было обидно, что тем самым я доказываю его правоту по поводу бунта: полагаю, он понял это именно так и остался доволен.

Спустя несколько месяцев я встретила психоаналитика на улице, сказала я Л, и он подошел и с легким упреком спросил, как я, и прямо среди бела дня я высказала ему всё, что о нем думала. Я говорила так, будто мной на этом тротуаре овладел какой-то бог речи: я говорила с пафосом, предложения слетали с моих губ огромными венками смыслов. Я напомнила ему, что я, мать маленького ребенка, пришла к нему в бедственном положении, боясь, что уничтожу себя, и он не сделал ничего – ничего, чтобы защитить мою дочь или меня, только накалякал что-то на бумажке и придумал доказательство моему комплексу власти – как будто у меня не хватало доказательств от тех страданий, что я испытывала! В середине моей речи психоаналитик поднял руки в знак того, что сдается: он совсем побелел, вдруг показался мне слабым и постаревшим и начал отступать от меня по тротуару с поднятыми руками, пока не отошел достаточно далеко, чтобы повернуться и убежать. Образ этого бегущего мужчины с поднятыми руками, сказала я Л, остался со мной как воплощение всего того, с чем мне не удалось примириться. У меня не было никакой возможности убежать от своего физического тела. Но он мог просто сбежать!

Л слушал, не сводя с меня своих ярких глаз и держа руку у рта.

– Ужасно жестоко, – сказал он, хотя из-за его руки я не понимала, улыбается он или хмурится и кого из нас обвиняет в жестокости.

Какое-то время мы стояли в тишине, и когда Л снова заговорил, он продолжил свой рассказ о детстве, как если бы мои слова просто вежливо проигнорировали. Не думаю, что Л не способен проявлять интерес к другим людям: он внимательно слушал мою историю, я уверена. Но в игру в сочувствие, по правилам которой мы подбиваем друг друга показать свои раны, он играть не стал бы. Он решил объясниться передо мной, вот и всё, а что я предложу в ответ – уже мое дело. Я понимала, что я не первый человек, кому предлагается это объяснение, – я могла представить, как в интервью или со сцены Л рассказывает о себе то же самое. Человек говорит так, только когда чувствует, что заслужил на это право. И я не заслужила, по крайней мере, в его глазах – или пока не заслужила!

Он начал рассказывать, как однажды, когда он был маленьким, его отец заболел и его на время, чтобы снять с матери дополнительную нагрузку, отправили жить с тетей и дядей. У них не было собственных детей, и они были вздорными и грубыми людьми, сказал он, главным развлечением и целью которых было причинить боль другому. Он вспомнил, как его дядя вопил от радости и потирал руки, когда тетя обжигалась о печь; она, в свою очередь, сгибалась пополам от смеха, если он ударялся о дверной косяк, и, когда они ругались, гоняясь друг за другом вокруг кухонного стола с кочергой или сковородой, они могли весело покалечить друг друга. Он сомневается, существует ли еще подобный типаж. Они были похожи на животных, и это заставило его задуматься, нет ли в типажах самих по себе чего-то звериного, от чего люди в наши дни дистанцировались. Дядя и тетя особенно о нем не заботились, хотя и ничего плохого ему не делали, и понятия не имели, как помочь ему в этот сложный период болезни отца: от него ожидалось, что помимо школы он будет выполнять свою долю тяжелой физической работы, а вскоре они и вовсе перестали отправлять его в школу. Он постепенно осознал, что, если его отец умрет, пока он живет в доме дяди и тети, они и бровью не поведут и продолжат жить как жили. Возможно, они даже не расскажут ему, и он отчаянно хотел вернуться домой до того, как это случится, – так ясно он себе это представлял. Ему удалось добраться до дома, и к тому времени, как его отец умер, он уже забыл дядю и тетю, но позже ему вспоминалось это время, проведенное среди людей, для которых он не имел особого значения, и вспоминалась острая потребность вернуться туда, где он может сыграть свою роль в истории. Смерть в тот момент явилась ему яснее, чем в любой из кровавых сцен, которые ему доводилось видеть. Он обнаружил, что реальность будет существовать вне зависимости от того, сможет он ее увидеть или нет.

К этому времени над нами взошло солнце, мы стояли и любовались болотом и красотой дня, и в этот момент я почувствовала редкий покой от пребывания здесь и сейчас – однако мимолетный.

– Надеюсь, мы не будем путаться под ногами, – сказал Л. – Не хочу вам мешать.

– Не понимаю, как вы можете нам помешать, – сказала я, снова почувствовав обиду. Как бы я хотела, чтобы он не бросался такими словами!

– Похоже, мое везение кончилось, – сказал он. – В последние месяцы всё ужасно скверно. Но сейчас я уже начинаю думать, не всё ли равно. Колесо может снова повернуться, но у меня такое чувство, что я возвращаюсь в прошлое, а не иду в будущее. С каждым днем я чувствую себя легче. Лишиться собственности не так и плохо.

Я сказала, что только мужчина – и мужчина, не обремененный семьей, – может наслаждаться этим чувством. Мне удалось сдержаться и не добавить, Джефферс, что он еще и полагается на щедрость обремененных людей, таких, как я! Но я всё равно что сказала это, потому что он меня услышал.

– Моя жизнь не что иное, как трагедия, – сказал он мягко. – В конце концов, я всего лишь нищий, просящий подаяния, и так было всегда.

Я была с ним совершенно не согласна и сказала ему об этом. Не быть рожденным в женском теле – уже удача: он не замечал собственной свободы, потому что не мог понять, как вообще ему могло быть в ней отказано. Просить подаяния – само по себе свобода, по крайней мере, это подразумевает равенство с нуждой. Мои же опыты потери, сказала я, всего лишь показывали безжалостность природы. Раненые в дикой природе не выживают: женщина не может отдаться на волю судьбы и рассчитывать, что останется целой и невредимой. Ей приходится самой бороться за свое выживание, и как после этого она может нуждаться в каких-то объяснениях?

– Я всегда думал, что вам не нужны объяснения, – пробормотал он. – Я думал, что вы откуда-то уже всё знаете.

В его тоне было что-то саркастичное: в любом случае, помню, он как-то попытался пошутить, что женщины владеют каким-то божественным и вечным знанием, и это означало, что ему не нужно о них переживать.

Он сказал, что думает попробовать себя в портретах, пока он здесь. Будто бы смена обстановки позволяет видеть людей более отчетливо.

– Я хотел спросить, – сказал он, – как думаешь, Тони согласится мне позировать?

Этот вопрос был таким неожиданным и настолько противоречил моим ожиданиям, что я восприняла его как физический удар. Перед нами раскинулся пейзаж, который я видела его глазами и в котором все эти годы видела его руку, а он поворачивается и говорит, что хочет нарисовать Тони!

– И еще Джастину, – продолжил он, – если ей это будет по душе.

– Если ты собираешься кого-то рисовать, – закричала я, – то это должна быть я!

Он посмотрел на меня слегка насмешливо.

– Но я не вижу тебя, – сказал он.

– Почему не видишь? – спросила я, и, думаю, это были слова, которые лежали на самом дне моей души, это был вопрос, которым я всегда задавалась и всё еще задаюсь, потому что пока так и не получила ответа. Я не получила ответа и тем утром, Джефферс, потому что в тот момент мы увидели, как к нам приближается Бретт, и моему разговору с Л, таким образом, был положен конец. В руках у нее был какой-то сверток, который оказался постельным бельем из второго места, и она попыталась сунуть его мне, хотя я так и стояла на мокрой траве в ночной рубашке.

– Представь себе, – сказала она, – я не могу спать на этом белье. Оно раздражает кожу – я проснулась с лицом, похожим на разбитое зеркало. У тебя есть что-нибудь помягче?

Она шагнула ко мне, переступив черту, обычно разделяющую людей, которые друг другу не близки. На вид с ее кожей всё было в порядке, она сияла молодостью и здоровьем. Бретт наморщила свой маленький носик и уставилась на меня.

– У вас такое же белье? Похоже, оно и на тебя так действует.

Л проигнорировал эту бесхитростную наглость и продолжал любоваться пейзажем, сложив руки на груди, пока я объясняла, что всё постельное белье у нас одинаковое и что его легкая шероховатость – результат того, что оно из натуральной ткани и полезно для здоровья. Я не могу, добавила я, предложить ничего другого, если только не съезжу в город, из которого мы забрали их вчера, где есть магазины. Она посмотрела на меня умоляюще.

– Это совсем невозможно? – спросила она.

Каким-то образом мне удалось вырваться – невероятно, как Бретт могла заставить тебя почувствовать себя в ловушке даже на открытом пространстве, – и я побежала обратно в дом, бросилась в душ и мылась и мылась, будто надеясь, что сотру себя до полного исчезновения. Позже я отправила к ним Джастину и Курта спросить о всех необходимых вещах, которые можно купить в ближайшем городке, и если тема постельного белья и всплывала еще раз, то я этого не слышала!



Джастине весной исполнялся двадцать один год, Джефферс, это тот возраст, когда человек начинает показывать свое истинное лицо, и во многом она раскрывала себя совсем не так, как я думала, и в то же время неожиданно напоминала мне многих знакомых. Я не думаю, что родители всё знают о своих детях. То, что мы видим в них, – это, скорее, то, какими они не могут не быть, или то, что они не могут не делать, а не то, какими они намереваются быть, и это приводит к разного рода заблуждениям. Многие родители, к примеру, убеждены, что у их ребенка есть художественный талант, тогда как у него нет ни малейшего намерения стать художником! Пытаться предсказать, что выйдет из ребенка, – всё равно что блуждать во мраке: мы просто пытаемся сделать процесс воспитания более интересным и скоротать время, как коротаем время под хорошую историю, но значение имеет только то, что в конце концов дети выйдут в мир и останутся в нем. Думаю, они сами знают это лучше всех. Меня никогда особенно не интересовало понятие сыновнего долга или получение от Джастины полагающейся матери дани, и поэтому в наших отношениях мы довольно быстро добрались до самого существенного. Я помню, как в лет в тринадцать она спросила, каковы, на мой взгляд, пределы моих обязательств по отношению к ней.

– Думаю, я обязана тебя отпустить, – сказала я, поразмыслив, – но если не получится, думаю, я обязана всегда быть в ответе за тебя.

Какое-то время она сидела молча, затем кивнула и сказала:

– Хорошо.

Из-за событий нашей общей истории я представляла Джастину уязвимой и раненой, тогда как на самом деле главная черта ее характера – это бесстрашие. Еще маленьким ребенком она демонстрировала это качество, и поэтому, Джефферс, возможно, правильнее сказать, что мы можем считать себя успешными родителями, не допустившими фатальной ошибки или оплошности, если во взрослом человеке снова просыпается маленький ребенок. Я часто размышляла о сохранности картин и о том, что для нашей цивилизации означает тот факт, что изображение дошло до наших дней неповрежденным, и что-то из этических принципов этого сохранения – сохранения оригинала – применимо, думаю, и к воспитанию человеческих душ. Был период, когда мы с Джастиной отдалились друг от друга, и я никогда не узнаю, что происходило с ней в это время, и, чтобы увидеть признаки пережитой тогда травмы, я всегда была начеку. Я сказала ей это примерно в то время, когда мы обсуждали обязательства. Я сказала, что я обязана возместить ей потерянный год и что она имеет право рассматривать это как формальный долг, который может потребовать в любое время. Я даже написала на листке бумаги расписку! Она посмеялась надо мной, хотя и по-доброму, и я никогда больше не видела этот листок, но, когда они с Куртом вернулись из Берлина и поселились у нас, мне пришло в голову, что она, возможно, требует с меня то, что я ей должна.

За то время, что она была далеко, она стала для меня в какой-то мере чужой, и подобно тому, как знакомое место после длительного отсутствия как будто становится меньше и видится четче, и любые изменения сначала шокируют, – мне она показалась какой-то опресненной и в некоторых отношениях поразительно изменившейся. Перемена – это тоже потеря, и в таком смысле родитель может терять ребенка каждый день до тех пор, пока не осознает, что лучше перестать предсказывать, каким он станет, и сосредоточиться на том, что сейчас перед тобой. В тот период ее маленькая крепкая фигурка неожиданно приобрела взрослую компактность и ловкость, как у акробата: казалось, она полна затаенной, но искусно сбалансированной энергии, будто в любую минуту может восторженно воспарить. Но точно так же, когда у нее не было цели или ей нечего было делать, она становилась вялой и беспомощной, как акробат, который не может оторваться от земли. Она встревожила меня тем, что остригла волосы и начала носить широкие платья-трапеции и будничную одежду, которая резко контрастировала как с ее внешней кипучестью, так и с великолепием гардероба Курта. Я подозревала, что она растрачивает свою женственность попусту, и, возможно, из-за тайного страха, что причиной могу быть я, меня прельщала идея возложить вину на Курта. Унылый образ пары среднего возраста, который они создавали, казалось, придумал скорее он, чем она, и именно он извлекал из него выгоду: меня постоянно изумляли претензии и замечания, которые он произносил тихим голосом, как родители иногда понижают голос, чтобы отругать ребенка перед другими людьми и выставить себя в лучшем свете. И тем не менее Джастина вела себя с ним как рабыня и начинала паниковать, если его потребности не удовлетворялись или ожидания нарушал определенный поворот событий, и это означало, что, живя с ними в главном доме, я постоянно боялась ненароком стать причиной разочарования.

Про себя я интерпретировала поведение Джастины как непосредственный продукт ее чувств к отцу, рядом с которым я сама когда-то нервничала и была рабски покорной, и в самом деле поймала себя на том, что Курт в моих глазах мало-помалу занимает его место. Как-то утром я сидела позади Джастины, пока она искала что-то в своей сумочке, и из нее выпала маленькая фотография. Я подняла ее и увидела снятых крупных планом Джастину и ее отца, с которым я не виделась несколько лет. Они обнимались, склонив головы друг к другу, и выглядели очень счастливыми, и я была настолько поражена, что даже не испытала зависти или неуверенности, только восхищение!

– Какая прелестная фотография тебя с папой, – сказала я ей и чуть не подпрыгнула, когда она рассмеялась мне прямо в ухо.

– Это Курт! – сказала она, хихикая и запихивая фотографию обратно в сумку.

Позже она рассказала об этом Курту, и они снова посмеялись над тем, что я перепутала его с ее отцом, хотя постепенно я осознала, что это заблуждение проникло в меня глубже, чем они думали. Всякий раз, когда Тони просил Курта помочь, к примеру, на улице, я чувствовала, как к моему горлу поднимается протест, будто Курта следовало оберегать от неудобств и тяжелого труда. Одно время я точно так же думала об отце Джастины, что показывает, как мало мы способны меняться. И всё же Джастина не сопротивлялась этим просьбам только по той причине, что они исходили от Тони: я поняла это, когда однажды невзначай попросила Курта помочь убрать со стола и удостоилась шиканья и сердитых взглядов от Джастины. Обычно я с подозрением отношусь к тому, когда говорят, что кто-то кого-то «обожает», особенно когда нет выбора, но Джастина, казалось, с самого начала приняла Тони и доверяла ему; и Тони, я полагаю, не мог бы любить Джастину еще больше, если бы та была его дочерью. Большинство людей не способны на такую бескорыстную любовь, но у Тони нет ни биологических детей, ни кровных родственников, и он может любить кого хочет. Он во что бы то ни стало настаивал, что Курт должен помогать ему и чем-то занимать себя. Когда я, стыдясь своей ошибки, рассказала ему про фотографию, он надолго застыл, наполовину прикрыв глаза, как крокодил, и я поняла, что сходство между отцом Джастины и Куртом всё это время было для него очевидным.

То первое утро после прибытия Л и Бретт, Джефферс, когда я говорила с Л у лодки, стало началом периода не по сезону жаркой погоды. Была весна – обычно это время бурных перемен, когда ветер, солнце и дождь сменяют друг друга, чтобы смыть зиму и дать дорогу новому началу. Но в том году день за днем нас накрывали необъяснимая тишина и зной, и из сырой земли торопились проклюнуться первые цветы, а деревья поспешно облачались в листву. Гуляя по болоту, я замечала, что тропинки, которые обычно были заболочены, теперь сухие, и всюду клубились облака жужжащих насекомых, и воздух как никогда дрожал и звучал пением птиц, будто все эти существа были раньше времени призваны из земли на какую-то большую и загадочную встречу.

Было так сухо, что Тони заволновался, как бы некоторые молодые деревья и первые всходы не погибли из-за недостатка весеннего дождя, так что начал строить систему полива из длинных резиновых шлангов, которые он разложил по всему участку. В ней было так много разветвлений и соединений, что она напоминала огромную сеть вен, и ему пришлось проделать в шлангах сотни маленьких дырочек, чтобы вода могла беспрерывно орошать землю. Это была кропотливая и трудоемкая работа, которая заняла у него много времени, и я уже привыкла видеть его сосредоточенно склонившимся над шлангами то в одной части нашего участка, то в другой. Потом он призвал на помощь Курта, и теперь вдалеке виднелись уже две согнувшиеся переговаривающиеся фигуры, а солнце светило им на головы. Время от времени я приносила им попить, и у них уходила целая вечность, чтобы понять, что я стою рядом, пока они разбирались в устройстве какого-то сложного соединения или пытались выяснить, из-за чего по тому или иному ответвлению не течет вода. Они не могли позволить себе небрежность или неаккуратность: малейшая ошибка привела бы к отказу всей системы. Тони посадил большинство деревьев сам и беспокоился о каждом из них. Сколько это отнимает времени и сил, Джефферс, – заботиться обо всем, не обманывать себя отмахиваясь от какой-нибудь мелочи! Думаю, похожим образом пишут стихи.

Первое время Курт работал охотно, но через какое-то время я заметила, что ему наскучило. Бросить ему не давали, скорее, хорошие манеры и умеренная дисциплинированность, привитая привилегированным воспитанием, нежели мания перфекциониста или упорство послушного солдата. Как любимая, хорошо выдрессированная домашняя собака, он изо всех сил пытался приспособиться к такому повороту событий, в котором ему было трудно вычленить нарратив с собой в главной роли, и так как к концу дня он еще и страшно уставал, он погружался в какое-то тупое оцепенение, как будто чувству его собственной значимости был нанесен удар. Эта передышка вызвала в Джастине желание поэкспериментировать с ее собственной властью, и Бретт была готова предоставить ей эту возможность.

– Бретт такая интересная, – сказала мне Джастина как-то днем, когда вернулась из поездки за всем необходимым для второго места намного позже обычного. – Ты знала, что она танцевала в Лондонском балете, пока заканчивала медицинский институт?

Я понятия не имела, что Бретт училась в медицинском институте и была профессиональной танцовщицей: я знала только, что сейчас она – огромная заноза в моей жизни и что я не представляю, как и когда смогу ее вытащить.

Благодаря необычайно хорошей погоде в сумерках Тони разводил на улице костер, так что мы могли сидеть и любоваться тем, как солнце садится над морем, пока к нам подбирался холод ночи. Я смотрела, как дым поднимается в небо, зная, что его видно из второго места, и надеясь, что это заставит Л прийти к нам. После первого разговора я почти не видела Л, а все вопросы или просьбы доходили до меня через Бретт: он ясно дал понять, что прячется. Каждый вечер Тони разводил костер всё больше и больше, будто читал мои мысли и пытался помочь вызвать Л. На четвертый или пятый вечер, перед самым наступлением темноты, я, наконец, увидела, как сквозь тени деревьев к нам пробираются две фигуры. Мы все бросились их приветствовать и освободили для них места возле огня. Я не помню, о чем мы говорили, помню только, что глаза Л, похожие на лампы, с наступлением сумерек становились всё ярче и пронзительнее, как глаза ночного животного, и я заметила, что он сел как можно дальше от меня.

Мы приготовили коктейль в большом кувшине, который передавали по кругу, но Л не стал его пить: он позволил налить себе бокал, видимо, чтобы не привлекать внимание, но так и не притронулся к нему. За всё время нашего знакомства он ни разу не пил алкоголь, или, по крайней мере, не пил при мне. Мы любим выпить в конце дня, Джефферс, и пойти спать сонными и не слишком поздно, вместе с птицами, – кажется, это соответствует образу жизни, который мы здесь ведем. Так что настороженность Л в темноте действовала на нервы. Хотя я была счастлива находиться в его присутствии, или, точнее, приятно было пару часов не думать о том, что означает его отсутствие. Но после этого раза он больше не появлялся. Он оставался дома, а Бретт, спотыкаясь и крича нам из пролеска, приходила каждый вечер и обыкновенно садилась в круг рядом с Джастиной. После дня, проведенного со шлангами, Курт клевал носом перед костром, не допив и первого бокала: мы будили его к ужину, но к девяти он чаще всего уже уходил в кровать. Место рядом с Джастиной освобождалось, и его сразу же занимала Бретт. Так костер, с помощью которого я надеялась привлечь то, что хочу, в конце концов привлек то, чего я не хотела, – общество Бретт!

После инцидента с постельным бельем, когда бы мы ни встречались, я обращалась к Бретт c вежливой настороженностью, но потом она начала проводить больше времени в главном доме, и я поняла, что мне придется найти более подходящий способ общения с ней. Как-то днем я проходила мимо комнаты Джастины и услышала, как они смеются и разговаривают за закрытой дверью. Когда я увидела Джастину позже, ее короткие волосы были уложены по-новому – и гораздо более удачно, а вокруг головы был повязан яркий платок, который оживлял ее красивое лицо.

– Бретт уговорила меня отращивать волосы, – сказала она немного пристыженно, так как я намекала ей на это уже несколько недель.

И она действительно отрастила волосы, Джефферс, за весну и лето, и к осени ее прелестные кудри почти доходили до плеч, правда, к тому времени Курт не мог их увидеть.

Скоро они с Бретт стали проводить всё время вместе, и так как они были примерно одного возраста, то не могли не подружиться, подумала я с недовольством, хоть и были такими разными. На самом деле позже я узнала, что Бретт значительно старше, и это объясняет, почему Джастина попала под ее влияние, а не наоборот, – но я должна признать, что это было хорошее влияние, по крайней мере в отношении ее внешности.

– Что это вообще такое? – спрашивала Бретт – сама я не осмеливалась, – когда видела Джастину в одном из мешковатых нарядов, которые та пристрастилась носить. – Это из шкафа матушки Хаббард?

Нарядом матушки Хаббард называлось свободное платье, которое носили некоторые викторианские дамы: оно закрывало их до самых пят и позволяло избегать корсета, сравнение Бретт было преувеличением, но не таким уж и далеким от правды! Сама Бретт, конечно, выставляла свою красивую фигуру напоказ при каждой возможности. Я думала, что Джастина пряталась и выбирала простоту и комфорт из-за стыда и неприятия себя, а всё потому, что я сама так себя чувствовала. В глубине души я боялась, что не смогла сделать что-то очень важное в отношении женственности Джастины или, что еще хуже, непреднамеренно сделала с ней то же самое, что было сделано со мной. Я выросла с отвращением к своему телу и относилась к женственности как к инструменту – корсету, – с помощью которого можно не видеть отталкивающих фактов: для меня было также невозможно принять уродливое в себе, как принять любое другое уродство. И такая женщина, как Бретт, сильно раздражала меня, и не только потому, что она наслаждалась самообнажением, но и потому, что я чувствовала в ней способность – пусть и без злобы – обнажить другого. Поэтому, когда однажды в кухне она подкралась сзади к Джастине и, смеясь, схватила ее платье за подол и натянула ей на голову, выставив молодое тело моей дочери в одном нижнем белье на всеобщее обозрение, я была уже готова дать ей понять, что ее игра окончена.

– Как ты смеешь? – закричала я: я хотела сказать ей это с первого дня знакомства. – Да что ты о себе возомнила?

Джастина издавала приглушенные звуки, которые, как я вскоре поняла, были смехом, но всё равно я была зла и расстроена, как будто Бретт безжалостно обнажила мое собственное тело.

– Прошу прощения, – сказала Бретт, слишком сильно приблизив хорошенькое, полное раскаяния лицо к моему и положив в знак примирения свою руку на мою. – Это было слишком смело?

– Мы не все здесь эксгибиционисты, – сказала я злобно.

Джастина же совсем не злилась на Бретт после этого инцидента и даже разрешала ей иногда называть себя матушкой Хаббард, что тайно злило меня до тех пор, пока я не поняла, что мешковатая одежда куда-то делась и моя дочь меняется. Как-то днем я вышла из дома и увидела две фигуры, сидящие на траве, и на мгновение мне показалось, что я их не знаю – две свежие, смеющиеся молодые женщины, которые подставляют руки и ноги яркому солнцу, как нимфы на заре мира, приземлившиеся на нашу лужайку!

– Бретт хочет научить меня ходить под парусом, – сказала вскоре Джастина. – Думаешь, Тони разрешит нам взять его лодку?

– Лучше спроси его сама, – сказала я. – Ты уверена, что она знает, что делать? Это не то же самое, что ходить на моторной лодке по Средиземному морю. Думаю, он будет волноваться.

– Она в одиночку прошла Атлантику! – взорвалась на мои возражения Джастина. – В Нью-Йорке даже была выставка фотографий, которые она сделала в путешествии.

Я едва сдерживала себя, чтобы не разоблачить фантазии Бретт и не вынудить Джастину признать нелепость ее рассказов, но мне показалось разумным дождаться, пока факты сами всплывут на поверхность. Я предоставила Тони возможность нанести Бретт поражение, но втайне чувствовала себя виноватой, что позволила Джастине привязаться к человеку, который врет и превозносит себя, и была огорчена тем, что Л привез ее к нам без приглашения.

– Она умеет управляться с лодкой, – к моему огромному удивлению, сказал Тони, после того как я заставила его пойти и поговорить с Бретт. – У нее есть сертификат. Она мне его показала.

Это был международный сертификат, Джефферс, который, как оказалось, давал владельцу право быть капитаном больших яхт в любой точке мира. Что уж говорить о нашей старой деревянной прогулочной лодке! Джастина всегда любила выходить в море с Тони, хотя сопротивлялась попыткам научить ее управлять лодкой. Думаю, не совру, если скажу, что она сомневалась, что взрослые в ее жизни способны ее чему-то научить, даже Тони. Но еще она не видит смысла учиться, сказала она, так как у нее вряд ли будет своя лодка, и Курт, казалось, укрепил ее в этом мнении, в котором страх маскировался под здравый смысл или презрение. Я была уверена: он думал, что, если Джастина научится управлять лодкой, она однажды просто сядет в нее и уплывет от него! Так они c Куртом, казалось, отворачивались от риска и приключений. Но сейчас я видела, как она начинает бунтовать против этих предписаний, хотя в душе я смирилась с ними и с тем будущим, в которое они обещали ее заключить.

Я пытаюсь сказать, Джефферс, что, наблюдая за тем, как Джастина начинает отделять себя от Курта и ставить под вопрос его власть над ней, я странным образом чувствовала, что она обгоняет меня, как будто мы участвовали в забеге по одному и тому же маршруту в разное время, и в том месте, где я фатально упала, она рванулась вперед с ловкостью и силой, превосходящими мои, и побежала дальше. Сходство, которое я видела между Куртом и ее отцом, было поразительным продуктом моего бессознательного, потому что ее отца я боялась и видела в нем нечто большое и угрожающее, а Курта считала навязчивым и слабым. Но Курт не был слабым: мужчины никогда не бывают слабыми. Одни признают свою силу и используют ее во благо, другие способны сделать свою жажду власти привлекательной, а третьи прибегают к обману и потворству, чтобы справиться с эгоистичностью, которой сами боятся. Другими словами, если Курт был слаб, то отец Джастины тоже был слаб, и именно это показал мне случай с фотографией. Власть во многом заключается в способности видеть, насколько охотно другие готовы отдать ее тебе. То, что я приняла в Курте за слабость, было той же силой, что портила мою жизнь все эти годы, и даже теперь я распознала ее только по ошибке.

Эти первые недели с приезда Л, пока Тони занимался системой полива, Бретт вторгалась в нашу жизнь, а жаркая погода держала нас в своего рода рабстве, были сродни антракту или перерыву, а перемены, которые происходили, были похожи на смену костюма и декораций за кулисами. Я же была единственным зрителем в партере: я будто смотрела не в тот конец телескопа и видела происходящее с большего, чем обычно, расстояния, возможно, потому, что сама не была в центре чужого внимания. Такие периоды могут восприниматься как приближение смерти до тех пор, пока не вспомнишь, что представление не может состояться без зрителей. Но я осознавала, что место рядом со мной, где должен был сидеть Л, пустует: я-то думала, мы могли бы смотреть этот спектакль и пытаться понять его вместе. Мое разочарование и огорчение сдерживала надежда, что скоро он проявит себя.

Тони был так занят шлангами, что у него не было времени посадить рассаду, и мне пришлось предложить ему свою помощь, хотя я это не люблю. Не из-за лени, а, скорее, из-за чувства, что в моей жизни слишком много практических задач, так что, если я добавлю еще хотя бы одну, баланс будет нарушен и придется признать, что мне не удалось жить так, как я всегда хотела. Проблема заключалась в поиске чего-нибудь, что можно положить на другую чашу весов: я вполне могла проводить всё свободное время сидя и смотря перед собой. Но всё же, стоило кому-то обратиться ко мне с просьбой, я сразу же чувствовала, что на меня давят! Тони прекрасно понимал это, вряд ли ждал, что я начну что-то делать, и раздражало его только то, что я не могу распространить эту свою потребность в бездействии на сон и умственную активность. По утрам я всегда соскакивала с кровати, носилась кругами, полная энергии и сил и вполне способная построить Рим в один день, вот только другая моя сторона не давала мне это сделать. Тони спал крепко и долго, а когда вставал, сочетал удовольствия и обязанности так, что никогда не уставал от избытка одного или другого. Я смотрела на него с восторгом, Джефферс, и пыталась этому научиться. Он готовил и ел завтрак с мучительной медлительностью, а я заглатывала свою порцию со звериной жадностью, так что еда исчезала задолго до того, как я переставала чувствовать голод. Он кропотливо возился с вещами, на которые у меня не хватило бы терпения: например, я хотела выбросить старое сломанное радио, но он собирался починить его, даже несмотря на то, что мы купили новое. Он потратил на него неимоверно много времени, и наш кухонный стол долго был завален самыми разными деталями, а как только мы начали из-за этого ругаться, оно исчезло. Несколько дней спустя я спустилась в поле, чтобы что-то ему сказать, и, когда стала подходить ближе, отчетливо услышала арию из оперы Генделя «Альцина», перекрывающую шум мотора. Он установил радио в тракторе и теперь мог слушать музыку, пока ездит туда-сюда!

Тони считал, что я уже и так сделала больше, чем мне полагалось, и в нашей с ним жизни от меня теперь требовалось только получать удовольствие, но он не учел, что для того, кто никогда не ценил удовольствие и наслаждение, это будет трудная задача. Он думал, что мне нужно гордиться тем, что я пережила и чего добилась, и держаться как королева, но мир стал казаться мне слишком опасным местом, чтобы останавливаться на достигнутом и поздравлять себя с этим. По правде говоря, я всегда полагала, что мое удовольствие хранится где-то, как деньги, накопленные на банковском счете, но придя за ним, я обнаружила, что хранилище пусто. Оказалось, это скоропортящаяся субстанция, и мне надо было забрать ее раньше.

Чего мне сейчас хотелось, так это осмысленной работы или осмысленного же способа отвлечься, но, как я ни старалась, я не могла найти никакого смысла в рассаде! Тем не менее я надела старые сапоги, нашла совок и грабли и, вздыхая, поплелась к грядкам. Пока я выгружала из тачки лотки с маленькими зелеными побегами, появился не кто иной, как Бретт, свежая и очаровательная, в бледно-желтом платье цвета примулы и серебряных сандалиях; ее обувь резко контрастировала с моими грязными великанскими сапогами.

– Нужна помощь? – спросила она бодро. – Л сегодня не в духе, так что я подумала, мне лучше самоустраниться.

Знаешь, Джефферс, при всём раздражении, которое Бретт у меня вызывала, и ощущении, что ее общество мне навязали, я признаю, что ни разу не подумала, каково ей было оказаться среди незнакомцев и делить замкнутое пространство с мужчиной, который славился своей неуступчивостью и отношения с которым были непонятны. Я не из тех, кто интуитивно понимает других женщин или сочувствует им, возможно, потому, что не всегда понимаю саму себя и не так уж часто сочувствую себе. Мне казалось, что у Бретт есть всё, и всё-таки в тот момент я увидела, что у нее вообще ничего нет и что ее назойливость и непринужденность просто средство выживания. Ей, как вьющемуся растению, нужно было держаться за что-то устойчивое, и она не могла расти самостоятельно, ни на что не опираясь.

– Очень мило с твоей стороны, – сказала я, – но я не хочу, чтобы твоя красивая одежда испачкалась.

– Ой, об этом можно не волноваться, – сказала она. – Иногда испачкаться даже приятно.

Она взяла совок и присела у лотков с рассадой.

– Если мы выкопаем небольшую бороздку, – сказала она, – будет легче.

Я была счастлива, что она берет инициативу на себя, и села на пятки рядом, пока она очень ловко и аккуратно делала неглубокую бороздку по всей длине грядки. Я спросила, часто ли Л бывает не в духе, и она остановилась, мелодраматично запрокинула голову и рассмеялась.

– Знаешь, что он говорит? Он говорит, что для него всё меняется, потому что часики тикают!

– Часики тикают? Как у женщины?

– Так он говорит. Только вот не думаю, что женщины до сих пор так выражаются.

Эта идея показалась мне довольно интересной, Джефферс, несмотря на смех Бретт: казалось, что что-то такое вполне может происходить с творческим человеком, если он утратил источник силы или же этот источник для него изменился. О, это горькое чувство, когда освобождаешься от службы крови и судьбе! Быть ведомым, а потом отвергнутым своими побуждениями: почему бы художнику не ощущать это сильнее других?

– Как по мне, – сказала Бретт, – меняется всё вокруг, но не он. Он предпочитает, чтобы всё было как раньше. Дуется, вот и всё. Хочет вернуть то, что воспринимал как данность.

Рынок искусства обрушился, продолжала она, после многих лет безумного повышения цен, так что в одной лодке с Л оказалось много других людей, причем они в намного худшем положении, так как у них нет такого же послужного списка. Но есть и другие, – хоть их и мало, – чья репутация и состояние остались нетронутыми.

– Некоторые из них моложе его, – сказала она, – их кожа другого цвета, и парочка из них – женщины, что усиливает его ощущение, что мир настроен против него. Проблема в том, что он чувствует себя бессильным.

– Но он ведь далеко не никто, – сказала я.

Бретт легонько пожала плечами.

– Я думаю, он рассчитывал на долгую и роскошную жизнь на пенсии, как выдающийся художник. У него много богатых друзей, – добавила она тихим голосом. – Ему бы понадобился целый год, просто чтобы их всех объехать, а потом можно было бы начать по второму кругу. Большинство из них по-крупному вложились в его работу, и если бы он сейчас позвонил им, то выяснилось бы, что они смотрят на картины, упавшие в цене на девяносто процентов. Я думаю, – продолжила она, ловко доставая рассаду из лотков и распределяя ее по бороздке, – возможно, тем лучше для него. Снова лишиться всего. Он еще слишком молод, чтобы сидеть и пить мартини у чужого бассейна.

Я спросила, сколько ей лет.

– Тридцать два, – сказала она, ухмыляясь, – но ты должна поклясться, что никому не скажешь.

Она рассказала, что познакомилась с Л через своего богатого кузена, того самого, который привез их сюда на самолете.

– Он полнейшая мразь, – сказала она. – Когда я была маленькая, на семейных праздниках он запирал меня в шкафу и запускал руки мне под платье. Сейчас он выглядит как морское чудовище. Но он стал коллекционером, как все они. У них так мало воображения, они не знают, что еще делать со своими деньгами. Забавно, не правда ли, как решительно они хотят доказать, что то, что нельзя купить, на самом деле купить можно? В первый раз я встретила Л в доме кузена и позже уговорила его купить целую пачку набросков, которые лежали у Л в мастерской, и так как он ничего не смыслит в искусстве, он охотно заплатил гораздо больше, чем они стоят, и потом еще отвез нас сюда. Это все деньги, что есть у Л, – добавила она, – пока что.

– А у тебя? – спросила я, совершенно ошеломленная.

– О, у меня всегда были и есть деньги. Много я уже потратила, но осталось достаточно. Это моя проблема. Нет мотивации. – Она скривила лицо и пальцами изобразила кавычки. – Л привлек меня, потому что казался ожесточенным, злым бунтарем, а я редко встречаю таких людей в том мире, в котором живу. Я не спросила себя, что он вообще делает в этом мире!

Она призналась, что ей очень нравится Джастина.

– В ней так много честности, – сказала она. – Это ты ее так воспитала?

Я сказала, что не знаю. Сама я всегда была с ней честной, но это не одно и то же.

– Люди могут устать от переизбытка честности, – сказала я. – Они начинают снова хотеть что-то скрыть.

– Да уж! – сказала Бретт. – К тому времени, как мне исполнилось одиннадцать, я так устала от людей, показывающих мне то, что якобы не предназначалось для моих глаз, что решила стать монашкой! Я постоянно решала, что стану кем-то – думаю, в надежде найти что-то, с чем я не справлюсь.

Она спросила, как мы познакомились с Тони и поселились здесь, и я рассказала ей, что всё произошло совершенно случайно. Странно, сказала я, жить жизнь, которая никак не связана с тем, кем ты был или чем занимался раньше. Нет никакой нити, которая вела бы меня к Тони, и никакой тропы, проложенной между здесь и там, так что все мои знания о нем и об этом месте пришли из совершенно иного источника. Недалеко отсюда, сказала я ей, есть что-то вроде архипелага, где море вымыло огромные борозды в земле, а на противоположных берегах одного из этих очень длинных и узких водоемов стоят две деревни, смотрящие друг на друга. Чтобы дойти пешком из одной в другую, потребовалось бы много часов, сначала надо было бы отойти на десятки миль от берега, а потом вернуться обратно к берегу, но при этом жители прекрасно видят друг друга, вплоть до одежды, висящей на бельевых веревках! Такая разделенность, сказала я, причиной которой не расстояние, а невозможность проложить короткий путь, иллюстрирует мою собственную жизненную ситуацию: я лучше представляю то место, на которое смотрю, нежели то, где нахожусь сама, так что я точно знаю, каково это – быть там и смотреть сюда. Я не уверена только в том, как выглядит то, что находится здесь. Но я знаю, что мне повезло встретить Тони.

– Страшно жить, рассчитывая только на везение, – сказала Бретт как-то задумчиво.

А затем спросила меня в лоб, влюблена ли я в Л!

– Нет, – сказала я, хотя, по правде говоря, Джефферс, я сама начала задаваться этим вопросом. – Я просто хочу его узнать.