Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



ЯКОБИНА СИГУРДАРДОТТИР

В последние годы в исландской литературе появилось много новых имен, без которых теперь невозможно представить себе дальнейшее развитие исландской прозы. Едва ли не самым значительным из них является имя Якобины Сигурдардоттир, писательницы с ярким, своеобразным дарованием и не совсем обычной судьбой. Якобина Сигурдардоттир — крестьянка, живущая в провинции на севере Исландии, мать большого семейства. Как и каждая домохозяйка, она вся в постоянных заботах о детях, доме, как и другие исландские крестьяне, занята овцами, коровами. Для литературы все это оставляет очень мало времени. К тому же еще задолго до того, как начали появляться ее первые стихи, она была уже хорошо известна как активная общественная деятельница, как неутомимый борец за мир, за равноправие женщин. Литературная деятельность писательницы тесно связана с ее общественной деятельностью. Такую Якобину Сигурдардоттир для советского читателя «открыл» Геннадий Фиш, рассказавший о ней в своих путевых очерках «Отшельник Атлантики», в главе «У Якобины, дочери Сигурдура»[1] 

Якобина Сигурдардоттир родилась в 1918 году и по возрасту не может быть отнесена к числу молодых писателей. Однако печататься она начала сравнительно недавно. Сведения о ней еще не попали ни в один учебник литературы, рецензии на ее произведения разбросаны по периодическим изданиям. Тем не менее теперь, за очень короткий срок, она стала одним из самых популярных писателей Исландии. Ее стихи снискали ей имя и славу «крафтскальда» — поэта-волшебника, стихи которого обладают чудодейственной силой.

Первая книга писательницы, «Сага о Снайбьорте Эльдсдоттир и Кетильридур Котунгсдоттир», вышла в 1959 году. По форме это волшебная сказка для детей, но по существу — скорее аллегория для взрослых. В ней говорится о том, как злым врагам удалось с помощью обмана и коварства захватить остров королевы Снайбьорты, дочери огня и моря, опутать цепями ее мужа — Свободолюбивого Орла. Много испытаний выпадает на долю королевы, которую вместе с ее островом хотят прибрать к рукам чужеземцы. Они сулят королеве и ее народу несметные богатства, а один из них делает ей неслыханное по своей наглости предложение: он просит ее родить ему сына, чтобы тот оправдал их союз в глазах народа, преданного своей королеве. Но она с презрением отвергает это постыдное предложение: «Сразу видно, что ты происходишь из низкого рода, если думаешь, что дочь короля Эльдура добровольно согласится на такое. Скорее я расстанусь с жизнью, вот мой ответ». На помощь попавшей в беду королеве приходит крестьянская девушка Кетильридур. Своими сильными руками труженицы она разрывает цепи, сковавшие Свободолюбивого Орла, и он изгоняет чужеземцев.

Смысл аллегории предельно ясен для исландцев, остров которых американцы превратили в свою военную базу. Сказка оборачивалась жгучей современностью, книга имела большой успех.

В следующем году Якобина Сигурдардоттир выпускает сборник стихотворений, в который вошли как новые, так и уже ранее опубликованные в периодических изданиях стихи. И снова успех, еще больший.

В 1964 году Якобина Сигурдардоттир выступила с книгой рассказов «Точка не в том месте». Оказалось, что искусством реалистической новеллы она владеет так же хорошо, как и стихом или сказочно-романтическим повествованием. В этой книге она не стремилась сочинять сюжеты. Большинство рассказов — наброски, портретные зарисовки, небольшие сценки — лирические, нередко юмористические, порой саркастические. Персонажи рассказов взяты из жизни, в каждом из них — частичка собственного жизненного опыта писательницы.

Якобина Сигурдардоттир старается по возможности воздержаться от оценок, не навязывать читателю своего отношения к описываемому. Пожалуй, лишь в рассказе «Точка не в том месте», давшем заглавие всему сборнику, гнев и боль писательницы прорываются сквозь эпическое повествование. На этом рассказе стоит остановиться подробнее, и не только потому, что он центральный в сборнике: к теме этого рассказа писательница впоследствии еще не раз вернется (она вообще не боится повторения тем). Здесь рассказывается история падения Белокурой Девушки, выросшей в подвале. Американские солдаты спаивают ее до бесчувствия и выбрасывают в порту, рядом с мусорными ящиками. «И если бы она там умерла, то ее история стала бы обычной трагической историей и не была бы описана здесь». Но старички, жившие возле порта, вытащили ее из грязи. Поэтому ее история осталась незаконченной — точка оказалась поставлена не в том месте.

Здесь все предельно обобщено, ибо перед нами современная притча. Писательница намеренно не дает имен своим персонажам. В мире словно действуют только силы добра и зла. Но силы эти неравны. Старички пришли на помощь Белокурой Девушке, но ведь мало помочь ей одной — тысячи девушек катятся по наклонной плоскости. И писательница спрашивает: «Что же будет с такими, как Белокурая Девушка, когда умрут старички из домика, что рядом с портом?»

* * *

В 1965 году вышла большая повесть Якобины Сигурдардоттир «Песнь одного дня». В Исландии это был год подлинного литературного взрыва. Именно тогда был опубликован целый ряд значительных произведений разных авторов, которые, каждый по-своему, обращались к самым злободневным и насущным проблемам жизни современной Исландии. Все эти произведения насыщены социальной критикой, нередко остропублицистичны и совершенно недвусмысленно направлены против правящей верхушки. Надо сказать, что в предшествующее десятилетие социальная критика была не в моде в исландской литературе. В этот период исландские писатели считали, что их родина стала «государством благоденствия» (velferdarríki), — ведь из отсталой, патриархальной страны с помощью иностранных капиталовложений, главным образом военных, Исландия за очень короткий срок превратилась в высокоразвитое капиталистическое государство. И вот к середине 60-х годов наступило глубокое разочарование. «Государство благоденствия недалеко ушло от государства концлагерей, — с горечью констатирует герой романа И. Сигурдссона „Городская жизнь“ журналист Логи. — Это тюрьма для каждого честного чувства, мысли и поступка. Только ложь, предательство и грабеж свободны в его пределах». Со все возрастающим беспокойством писатели убеждаются в том, что бурное развитие техники, стандартизация жизни, погоня за жизненными удобствами ведут к дегуманизации человека, разобщают людей.

При сравнении этих произведений с книгами предшествующих лет легко заметить, что некоторые писатели в полемической запальчивости сознательно пренебрегают художественной стороной своих произведений. Не удивительно, что именно форма многих из них являлась объектом нередко справедливых упреков критики.

Повесть «Песнь одного дня» принадлежит к числу наиболее спокойных, непритязательных среди произведений этого рода. Она написана в реалистических традициях, отличается сюжетной законченностью и тщательной отделкой формы. Интонация книги проста, задушевна. Сюжет составляет рассказ об одном дне обитателей одного дома где-то на окраине Рейкьявика. Прием этот не нов в исландской литературе; писательница и не стремится удивить читателя ни сюжетными поворотами, ни особенностями композиции. Она просто приоткрывает завесу над жизнью очень обыкновенных, рядовых людей, которых она хорошо знает, а главное, любит.

В повести за один день происходит множество событий. Достаточно перечислить события в жизни хотя бы только Свавы, домовладелицы: в этот день им с мужем удается устроить свекра Свавы в дом для престарелых, в этот же день они приобретают машину, на которую давно копили деньги, Свава встречается с другом юности, художником, в которого она все еще влюблена, в этот же день о том узнает муж, Свава успевает пережить смертельный страх за своего ребенка, а вечером умирает свекор Свавы. В жизни других жильцов происходит такое же множество важных событий: у молодой четы рождается ребенок, студент получает долгожданную стипендию, прислуга Свавы решается уехать в деревню и нанимается на ферму, расстраиваются брачные планы портнихи, ее дочери отказывают в работе, на которую она возлагала большие надежды, и т. д.

Постепенно вырисовывается замысел писательницы: показать на небольшом срезе всю современную Исландию, охватить ее как можно шире. Хотя обитатели дома живут замкнуто, заняты своими заботами, хотя они по тем или иным причинам сознательно устраняются от участия в жизни страны, общества (особенно ярко, почти карикатурно показано это на примере молодой пары, уединившейся в своей комнате и не желающей знать ничего, кроме своей любви), им это не удается, жизнь неотвратимо вторгается и в этот узкий мирок, и они участвуют в ней.

На страницах книги появляются разные представители современного исландского общества: предприниматель, домовладелица, крестьянин, пенсионер, студент, учительница, художник, портниха, школьница, священник, прислуга, сборщик подписей под воззванием за мир. Писательнице удалось создать глубоко реалистические, полнокровные, жизненно достоверные характеры.

Якобина Сигурдардоттир не осуждает, не клеймит своих героев за то, что они живут вполжизни. Она только стремится показать их как можно объективнее. Ее глубоко тревожит то, что погоня за жизненными благами убивает в людях человеческое, заставляет их поступаться своей совестью, принципами. Яркий пример — девочка-подросток Сигурлина, которая начинает ненавидеть свою мать, портниху, за то, что та не может обеспечить ей условий, в каких живут ее подруги. Сигурлина мечтает, чтобы мать вышла замуж за американца с военной базы, тогда у девочки будет все, что нужно. Или студент, готовый отказаться от своих убеждений ради стипендии, которая даст ему возможность выбиться в люди. Или Свава и ее муж, домовладельцы, как будто обеспеченные всем, которые стремятся упрятать старика-отца в дом для престарелых, хотя для того нет ничего страшнее богадельни.

Но есть в повести и герой — это Ауса. Она наиболее близкий автору персонаж, в ней, несомненно, нашли воплощение автобиографические черты. Хотя в повести ей отведено не так уж много места, да и в доме она даже не съемщица, а всего лишь прислуга, именно она — душа и совесть дома. Она думает обо всех, чувствует себя причастной к горю других людей. Не случайно рассказ о доме начинается с Аусы и заканчивается Аусой. И если, присоединившись к мнению исландских критиков, считать, что герой этой книги — сама жизнь, то именно Ауса с наибольшей полнотой воплощает в себе жизнь полнокровную, основанную на подлинных, а не на мнимых ценностях. Она ни в чем не изменяет самой себе и, следовательно, жизни.

Исландский критик К. Андрессон говорит, что «Песнь одного дня» была задумана как гимн жизни. Пожалуй, для «гимна» книга получилась чересчур грустной, но образом Аусы писательница все же сумела придать своему произведению жизнеутверждающее звучание.

Появление в 1968 году повести «Петля» знаменует собой новый этап в творчестве Якобины Сигурдардоттир. Писательница уже не просто рисует картины жизни, она стремится проникнуть в причины социальных явлений. «Петля», безусловно, самая значительная вещь в творчестве Сигурдардоттир. Вокруг повести до сих пор не смолкают споры, ее часто цитируют в прессе.

Современные исландские авторы, выступающие против «военной оккупации» и иностранного влияния, как правило, основываются больше на собственных эмоциях, чем на пристальном исследовании сути явления. Обычно в таком произведении между читателем и излагаемыми событиями стоит негодующий лирический герой, через восприятие которого ведется повествование. Именно в этом ключе написан переведенный на русский язык роман Йоханнеса Хельги «Черная месса» («Прогресс», 1972 г.). Якобина Сигурдардоттир подходит к теме иначе. Она не боится излагать события от лица отрицательного героя, приспособленца, который стремится осмыслить и истолковать их так, чтобы найти обоснование и оправдание своему корыстолюбию и трусости. Однако при этом писательница четко расставляет акценты: читатель ни на минуту не встанет на точку зрения героя, который предстает на страницах повести во всей своей неприглядности.

Повесть «Петля» (вместе с вышедшим в 1967 г. романом Ингимара Э. Сигурдссона «Исландская поэма») впервые вводит в исландскую литературу жанр романа-предупреждения.

Впрочем, можно, пожалуй, сказать, что приметы, сближающие ее с фантастическим жанром, чисто внешние. Действие романа происходит хотя и в будущем, однако, судя по всему, не столь отдаленном. Это непосредственное продолжение сегодняшней действительности. Книга пестрит упоминаниями о реальных событиях, имевших место в недавнем прошлом, персонажи, принимавшие в них участие, — далеко не старые люди. Если бы не намеки на какой-то таинственный грандиозный «Трест», которым управляет международная корпорация, состоящая из американцев и немцев, и в котором исландцы работают на самых низших должностях, вроде уборщиков помещений, все остальное при всей гиперболизации выглядело бы почти реально.

Недалекое будущее, которое предрекает писательница своей стране, если будут развиваться тенденции, имеющиеся сегодня, представляет поистине зловещую картину. Иностранный империализм настолько укрепил свои позиции, что местные жители потеряли всякий контроль над экономической и политической жизнью страны, превратились в запуганных, затравленных слуг. Вокруг них все туже стягивается петля. Но еще страшнее глубокие изменения, которые произошли в сознании, в психике некоторых исландцев. Именно они, по мнению Сигурдардоттир, и есть корень зла. Им-то и уделяет писательница основное внимание в своей повести-памфлете, направленном против идеологии и психологии приспособленчества.

Сюжетной основой повести является история пожилого уборщика помещений на огромном заводе, излагаемая им самим. Это рассказ о том, как он постепенно все больше запутывался, как один компромисс влек за собой другой и как из обыкновенного человека с естественным, казалось бы, стремлением добиться элементарных жизненных благ он превратился в подлеца. Не в силах противостоять соблазну материального благополучия, он предает родителей, любимую сестру и, наконец, товарищей по классу. Переступив последнюю черту — согласившись поддержать на профсоюзном собрании интересы хозяев, — он умело выполняет их задание и перетягивает на свою сторону второго рабочего, применяя уговоры, угрозы, запугивание. Ему уже и самому важно, чтобы другой не остался незапятнанным.

От стихов и романтической сказки к социальной сатире — таков творческий путь Якобины Сигурдардоттир. Своими произведениями она заявила себя последовательницей реалистической школы, тонким знатоком человеческой психологии, писателем, которому в первую очередь близки интересы простых людей. Сейчас Якобина Сигурдардоттир находится в расцвете своих творческих сил, и читатель вправе ждать от нее новых значительных, интересных и злободневных произведений.

С. Неделяева-Степонавичене

ПЕСНЬ ОДНОГО ДНЯ

Сага из жизни Рейкьявика

Перевод Л. Горлиной
Пока город спит, идет дождь. Не сильный, громко стучащий каплями по мостовой, не безудержно низвергающийся с небес поток, похожий на рыдания страстной женщины, а мелкий, частый, теплый, тихий и грустный, как слезы старухи, легкий и светлый, как слезы ребенка.

Эти слезы не разбудили ни домов, смотрящих друг на друга закрытыми окнами, ни улицы, которая глотала их, не просыпаясь, измученная пылью и жаждой. Они скользили по траве газона, разбитого перед белым угловым домом, и пробирались в спящую землю к маленьким корням, изнывающим от жажды даже во сне. Дом спал, а дождь задумчиво барабанил по его крыше.

Уже близко утро, а дом все еще спит. Шторы, точно сонные веки, закрывают его окна. Этот угловой дом ничем не отличается от своих соседей, если не считать, что рядом с ним каждый день останавливается автобус; автобус высаживает одних пассажиров и забирает других, обычно это те же самые люди — люди, живущие на этой улице или на соседних, где автобусы не ходят. Иногда среди этих людей попадаются и такие, которые приехали по делу к местным жителям. И каждый день дом смотрит, как люди приезжают и уезжают, приезжают и уезжают. Дом не высится до небес, его трудно назвать новым или старым, его красная островерхая крыша похожа на крышку от шкатулки, но он совсем невысок, в нем всего два этажа да подвал.

Каждый вечер пыльные ступени его лестницы засыпают, помеченные следами опыта, приобретенного за день. Утром следы смывают мыльной водой и тряпкой, чтобы новый день мог взойти по чистым ступеням. И каждый день на ступенях остаются новые следы и новая пыль, похожие на вчерашние как две капли воды. И весь день входная дверь то открывается, то закрывается, пропуская обычно одних и тех же людей — жильцов этого дома.

Вниз, в подвал, ведет черный ход, дверь его не видит улицы. Она смотрит на бетонный забор, огораживающий дом, этой дверью пользуются редко, она тиха и грустна, как женщина, которая неутомимо ждет возлюбленного, хотя и знает, что ее ожидание напрасно. Окна подвала тоже не видят улицы. Им видны лишь головы да плечи людей, проходящих за бетонным забором, видны трава и деревья да крохотный лоскуток неба. Окнам дома открыто чуть больше неба, но вообще-то такому невысокому дому видна лишь небольшая частичка небесного свода.

Впрочем, дом предпочитает смотреть вниз, на улицу, а не вверх, на небо. Хотя улица ничем не примечательна и ее нельзя назвать даже людной. Большую часть ночи она спит, точно усталая деревенская девушка. Дом засыпает раньше, чем улица, одна за другой шторы опускаются ему на глаза, пока не закроется последний глаз.

И когда улица видит, что дом уснул, она стихает, начинает клевать носом и засыпает тоже.

* * *

Мальчик просыпается первым. Он просыпается в слезах и испуганно шарит рукой по подушке, ища лицо матери. Найдя его, он перестает плакать, его ручонка лежит у нее на лице, но она не просыпается, и он снова начинает плакать. Ауса, мать, слышит его плач сквозь тяжелый сон.

Испуганная, она пытается открыть глаза, но веки ее закрываются сами собой. А его ручонка, крохотная боязливая ручонка, тревожно ощупывает ее лицо, заставляя новый день проникнуть в ее сознание, — новый, уже наступивший день.

Серый утренний свет пробирается сквозь смеженные веки и будит Аусу. Каждое утро она просыпается от плача ребенка и от его ручки, шарящей по ее лицу. И она каждый раз испытывает тревогу перед наступающим днем и боль за сына, плачущего от страха. Им тесно спать вдвоем на диване. Его пустая кроватка загораживает диван, не давая им скатиться на пол. Ауса знает, что мальчику полезнее спать в кроватке; врач, медицинская сестра, акушерка — все твердят это в один голос. И Свава тоже так считает. У Свавы чудесные дети, они-то спят всю ночь без просыпу и никогда не мочатся в постель. Свавины дети, Инги и Лоулоу, просыпаются веселые и счастливые, а ведь Лоулоу даже еще младше Оускара. Они держатся смело, весело и приветливо, глядя на них, трудно удержаться от улыбки. А ее Оускар непослушен, беспомощен и жалок, и вечно он хнычет, так что сердце готово разорваться от жалости и раздражения. Когда Инги и Лоулоу плачут, они плачут громко, взахлеб, требуя, чтобы их немедленно утешили. Плач Оускара — это беспричинное хныканье, частичка серого унылого дня.

У Инги и Лоулоу смелые и веселые глаза, их лица пробуждают в людях тепло и радость. А глаза Оускара вечно ищут чего-то несуществующего, и его лицо с опущенными уголками губ вызывает у людей скуку или сочувствие, но чаще все-таки скуку.

Страшась наступающего дня, мать прижимает к себе сына, гладит его по спинке, и он затихает. Ну почему он не толстенький, как все дети! Пухлого ребенка каждому приятно взять на руки, его так и хочется расцеловать в обе щеки. Медицинская сестра говорит, что дети не должны быть толстыми, она всегда утверждает, что Оускар вовсе не худенький. Но если бы у него были пухлые щечки, его целовали бы гораздо чаще. Говорят, будто маленьких детей вредно ласкать, будто им нужен покой, приласкать можно лишь изредка, чтобы утешить. Но Ауса так не может. Что делать, если ее мальчик плачет, даже когда он сухой, когда он сыт и должен спать, плачет, хотя врач говорит, что он совершенно здоров? Матери ничего не остается, как взять его на руки, расцеловать, прижаться к нему щекой. И укачивать, и чтобы он смотрел ей в лицо, пока сон не смежит его веки.

Она знает, что не следует укачивать детей на руках. Дети должны засыпать в чистой постельке, сытые, спокойные, они не должны ничего бояться. Но ее ребенок не такой, как все. Ауса лежит на спине, ручонки мальчика обхватили ее шею, он уткнулся лицом ей в ухо, и она чувствует его дыхание. И Ауса невольно вспоминает о его отце, который спит сейчас в другом доме и даже не знает своего сына. Ни разу его не видел. Кому приятно быть отцом мальчика, который без конца плачет? Но ведь тогда он не плакал… Ауса вспоминает, что отец мальчика не прислал ей деньги за последний месяц. Придется заявить на него. Ей не хочется зависеть от человека, которого никогда нет дома. Она открывает глаза, но тут же снова закрывает их — дневной свет слишком ярок. Да, придется сегодня же поговорить об этом в комиссии по пособиям одиноким матерям, там хорошо разбираются в таких делах. Если она уедет работать в деревню, надо, чтобы все было улажено до отъезда.

У нее нет причин отказываться от этих денег. Она снова чуть-чуть приоткрывает глаза, холодный утренний свет пробуждает в ней грусть, как в те давние дни, когда она сказала ему, что с ней случилось. Она снова видит, как страх борется в нем с сомнением и даже с желанием обрадоваться этой новой жизни, потом она видит, как он становится сдержанным, и наконец слышит: «Не может быть». Хотя это он был виноват, она почти уверена, что это он был виноват. Она на него полностью полагалась… И все-таки мальчик появился на свет. Если бы его не было… Ауса крепче прижимает сына к себе, словно хочет защитить. А ведь она хотела избавиться от него.

Сколько унижений она испытала, ходя по врачам, которые то сомневались в ее беременности, то грубо отказывали ей, то советовали подождать: вдруг все наладится само собой. Наконец нашелся один, он согласился помочь, но это должно было стоить дорого: срок был уже очень большой. Отец ребенка был готов раскошелиться. В то время он не скупился. Он был готов пожертвовать уйму денег, лишь бы избавиться от этого рвущегося к жизни сорняка, который он сам же посеял в ее теле, от этой былиночки, что затеплилась и продолжала расти вопреки их желанию, вопреки всем и вся. А она? Она хотела избавиться от ребенка, потому что это было разумно. И вместе с тем не хотела. Тело ее противилось этому. В холодном утреннем свете она снова проделывает тот путь, обесчещенная, растерянная, терзаемая стыдом и болью, пугающаяся даже звука собственных шагов, которые гулко раздаются по замерзшей улице. Она ходит взад и вперед перед тем домом и чувствует, как в ней растет тошнота, расползаясь по всему телу, потом ее рвет где-то в проулке между домами. В такую рань на улице еще пусто, лишь какой-то пьяница, шатаясь, молча проходит мимо нее. От запаха перегара ее рвет еще больше. Когда ее перестает рвать, она поднимается по лестнице, во рту у нее неприятный привкус. И она не может открыть дверь, не может даже шевельнуть рукой, хотя знает, что там, за дверью, ее ждет врач и что все будет сделано очень быстро. Наверно, она была неправа, когда спустилась и побежала домой. Но ее ноги, руки — все тело — не желали идти туда. Ей следовало предупредить врача, что она отказывается от аборта, оправдать свою глупость тем, что аборт равносилен убийству. Но она не посмела, испугалась, что поддастся на уговоры вопреки своему желанию. Если бы она все объяснила врачу, он непременно назвал бы ее истеричкой, как и ее возлюбленный. Тот называл ее истеричкой и дурой. Ведь он готов был платить за этот аборт, хотя аборт стоил больших денег. Один раз он был готов раскошелиться. Она пошла наперекор этому человеку, руки которого так часто ласкали ее юное тело. И он растоптал ее одним взглядом. Растоптал из-за того росточка, который уже боролся в ней за свою жизнь, хотя и был такой крохотный, что она еще оставалась почти такой же стройной, какой была до его появления. Она не требовала, чтобы возлюбленный женился на ней — их тела, так хорошо знавшие друг друга, больше не стремились одно к другому, — но все-таки ей хотелось, чтобы у ребенка был отец.

Конечно, он должен заплатить за аборт, он знает, что это его обязанность, сказал он. Разумеется, если ребенок точно от него. Как глубоко можно унизить женщину за то, что она хочет родить. Истеричка? Нет, при нем она не плакала. Она плакала в одиночестве, плакала жалобными слезами покинутой женщины и ничего не требовала.

Что знает мужчина о теле беременной женщины? Тело беременной женщины не признает ни денег, ни рассудка, оно подчинено лишь одному желанию — кормить рвущийся к жизни росточек, чего бы это ни стоило. Да, а они все хотели уничтожить его, уничтожить эти ручонки, которые каждое утро в страхе ищут ее лицо, это крохотное тельце, такое мягкое и беззащитное, не имеющее на всем свете никого, кроме матери. Временами, когда мальчик хнычет, надоедая всем и причиняя ей горькие муки, рассудок шепчет ей, что для него же было бы лучше, если б он не родился. Ауса обнимает сына, целует его в глаза, в лоб. Нет, она не согласилась бы на аборт, даже если б ей пришлось все пережить заново, если б она знала наперед, все, что ее ожидает: унижения и ссоры из-за денег, бедность и страх перед будущим, муки родов, переплетенные с блаженством надежды, горькую любовь к этому одинокому крошке в большом бесцветном мире. Даже если бы все были против них из-за того, что она не захотела от него избавиться. О, если бы мир был устроен так, чтобы женщина, в том числе и круглолицая деревенская девушка с румяными щеками и крепкими щиколотками, пусть даже вислозадая, способная вызвать в мужчине не любовь, а лишь похоть, могла без помех любить своего ребенка независимо от того, при каких обстоятельствах он появился на свет!

— Мама, Огги хочет молочка, — громко говорит мальчик.

Мать шикает на него.

— Все еще спят. Вот мама оденет Огги и они пойдут на кухню. А скоро они поедут в деревню.

— Там му-му? И ав-ав?

— Да, и ав-ав. И кис-кис в мягкой шубке, которая любит играть с маленькими мальчиками. В деревне Огги будет играть на травке. Там нет машин и можно бегать далеко-далеко.

— С мамой?

— Иногда с мамой. Мама найдет там для Огги няню, девочку, которая будет играть с Огги.

— Сестричку?

— Нет, просто няню, добрую няню, она весь день будет играть с Огги. Огги будет есть в деревне кашу со сливками. И скир[2], много-много скира.

— Много ням-ням?

— Сколько влезет. А хороший дядя, у которого мама будет работать, будет сажать Огги к себе на колени, пока мама накрывает на стол.

— Как Ингин папа?

— Да, как Ингин папа держит на коленях Инги и Лоулоу, пока мама со Свавой накрывают на стол.

— А Свава там есть?

— Нет, там хозяйкой будет твоя мама и никто не станет ею командовать, кроме хорошего дяди.

— Это Оггин папа?

— Не папа, а просто хороший дядя. Но, может быть, он разрешит Огги звать его папой, если Огги будет пай-мальчиком и перестанет так часто плакать. Огги будет там собирать красивые цветочки и всегда будет веселенький.

— Огги любит ав-ав. И хорошего дядю, и кис-кис, и няню.

— А маму?

— Огги любит маму всегда. — И он сжимает ее шею своими ладошками.

Если бы она могла лежать вот так, закрыв глаза и обняв сына, лежать, отдыхая, в ожидании, пока займется день — там, где растут цветы и Огги может бегать по зеленому лугу за кис-кис и ав-ав. Или отдыхать, как Свава, которая, наигравшись спозаранку с Инги и Лоулоу, отсылает их к Аусе, чтобы та одела их и накормила кашей, а сама дремлет в постели усталая и счастливая. Ауса открывает глаза и встречает серьезный и ясный взгляд сына.

— Мама спит, — говорит он и трогает ее веки. — Мама, расскажи про Оггиного папу и ав-ав.

— Не Оггин папа, а хороший дядя, — поправляет она мальчика.

Ну вот! Старик уже на ногах, ох, проклятый, вечно он поднимается ни свет ни заря. Вообще-то он очень добр к Огги, этот бедняга, а ведь у него так трясутся руки, что он не в состоянии даже поиграть с ребенком. Нехорошо, конечно, так относиться к старикам, но этот несчастный уже всем надоел. Ладно, ничего не поделаешь, пора вставать. Кто-то должен присмотреть, чтобы старик не перебудил весь дом. Ауса тянется к занавеске и поднимает ее. Весело сверкает солнце. Дом открывает один глаз навстречу новому дню.

* * *

— Ты меня слышишь? — жена приподнимается на постели и с тревогой смотрит на мужа, на его спину, на затылок — муж сидит на краю кровати и надевает носки. — Ты поговорил вчера с врачом? — снова спрашивает она, так как он зевает, не обращая на нее внимания.

— Забыл, — отвечает он, натягивая брюки.

Жена откидывается на подушку, ее красивый рот кривится от негодования.

— Можно подумать, что ты сам в этом нисколько не заинтересован, — говорит она.

— Я ведь уже звонил в дом для престарелых, — говорит муж, как бы извиняясь, и застегивает ремень.

— Ну и что, есть надежда получить там место в скором времени?

Муж качает головой.

— Сказали, что этот вопрос будет решаться тогда, когда место освободится. У них много желающих.

— Надо что-то придумать. У меня нервы уже не выдерживают. А что я буду делать без Аусы?

— Уже решено, что она от нас уходит?

— Ты думаешь, в деревне трудно получить место? Там всегда готовы принять девушку с ребенком.

— Но ведь она еще не дала окончательного ответа.

— Да, потому что у нее еще есть время для выбора. Но ведь это не вечно. К концу месяца у нас все должно быть решено. Если ты не можешь нанять служанку, придумай выход. Долго я так не выдержу.

— Тише! Разбудишь детей! — шепчет муж.

— Я разбужу? Как будто в доме можно спать, когда он все утро топчется по коридору и ванной, стуча своей палкой. И мочится мимо унитаза. Аусе приходится по нескольку раз в день мыть за ним пол. Мало этого, он мне всю гостиную загадил своим табаком, он там всегда слушает приемник. Знаешь, что мне вчера сказала Дудди, когда она встала с кресла и увидела, во что превратилась ее белая юбка?

— Мне наплевать на то, что говорит Дудди, — бормочет муж.

— Йоун, как ты можешь! — говорит жена чрезвычайно серьезно. — Дудди прекрасная хозяйка. У нее дома все тип-топ. Она говорит, что просто не понимает, как я могу выдержать, что он живет у нас, а не в доме для престарелых. Да еще занимает отдельную комнату. Она говорит, что ты не должен взваливать на меня такую обузу. Я бы непременно сошла с ума, сказала она.

— Свава, но ты же не Дудди! И ты прекрасно знаешь, что твоя Дудди слегка чокнутая.

— Йоун! — восклицает жена, приподнявшись. — Что это значит? Чем она тебе не угодила? Она…

— Я… я только хотел сказать, что ты совсем не такая, как Дудди… Ты здоровая, терпеливая, тактичная женщина, — торопливо оправдывается муж.

Жена откидывается на подушки, легкая безотчетная улыбка порхает по ее лицу.

— Господи, какой ты глупый! Считаешь, будто я лучше других женщин только потому, что я ради тебя пытаюсь набраться терпения. А не хочешь понять, как мне тяжело. Ты целый день торчишь у себя в мастерской. Я просто не могу понять, зачем тебе сидеть там весь день. Неужели рабочие без тебя не обойдутся? Если бы ты побольше бывал дома, ты успевал бы помочь мне, хотя бы с детьми. Когда Ауса уедет, просто не знаю, как я одна управлюсь с больным стариком, двумя детьми и этой огромной квартирой.

— Конечно, я буду тебе помогать. Стирать будет прачка, присматривать за детьми наймем девушку. А если в ближайшее время у нас появится автомобиль, тогда все будет значительно проще. Кроме того, у тебя есть превосходная стиральная машина, холодильник, кухонный комбайн…

— Господи, зачем ты все перечисляешь? Как будто это не само собой разумеется? Не хватает, чтобы ты вспомнил еще и пылесос!

— И не собирался. Конечно, это необходимые вещи, но… Я прекрасно знаю, что тебе тяжело, но я не могу выгнать отца на улицу только потому, что для него, бедняги, нигде нет места. Я понимаю, что он нам в тягость, и делаю все, что могу, чтобы устроить его в богадельню или в больницу. Я очень хочу избавить тебя от него…

— Боже милостивый! Йоун, как ты можешь так грубо говорить о том, кто дал тебе жизнь! — мягко говорит жена. — Я не сказала, что хочу избавиться от него. Неужели ты думаешь, что мы не будем посещать его или допустим, чтобы он хоть в чем-нибудь нуждался? Я пекусь о его же благе — так же как и о нашем, — хочу, чтобы он жил среди таких же людей, как он, и в таком месте, где к нему будут хорошо относиться.

— Я тоже этого хочу, — говорит муж. — Просто я не сумел выразить это так же точно, как ты. Больше я не стану откладывать. Попытаюсь сделать что можно.

Он торопливо целует жену в щеку. Она не шевелится.

— Да, да. Позвони, пожалуйста, врачу и поговори с ним. Он знает, в каких условиях живет твой отец, и должен понимать, что дома невозможно обеспечить ему такой уход, как в больнице.

— Обязательно. До свидания. Я уже опаздываю.

Он с облегчением вздыхает, когда дверь спальни затворяется у него за спиной. Господи, если бы ее вечно не накручивали женщины вроде Дудди. Дело не в отце, он согласен, что отца лучше поместить в дом для престарелых, пусть там нюхает свой табак вместе с такими же стариками. Действительно, квартира вовсе не так велика, чтобы в ней мог жить еще один человек. Конечно, неприятно, если он всегда торчит в гостиной. Свава и раньше была недовольна квартирой, еще до того, как они взяли отца к себе. Когда-то квартира ее устраивала, но ведь требования растут с каждым годом. Надо признаться, новые квартиры гораздо удобнее. А если у них к тому же из свободной комнаты сделана спальня для отца, как тут не согласиться, что Свава права. Но вот когда она говорит, будто отец мочится мимо унитаза, это уже чепуха. Он по утрам частенько застает старика, когда тот выходит на крыльцо, чтобы справить нужду, пока все спят, и он не замечал в отце никакого бессилия. Хорошо, что Свава хоть об этом не знает. Нельзя же запретить старику такой пустяк, даже если кто-нибудь увидит его и посмеется. Деревенская привычка, ничего не поделаешь. Да-а…

Он наливает из термоса кофе и пьет его, погрузившись в раздумье. В деревне люди свободнее, хотя жить там гораздо тяжелее. Господи, о чем он думает?

Наверно, во всем виновато это яркое утро. Нет, ему не на что жаловаться, у него прекрасная жена, сейчас она дремлет в спальне вместе с Инги и Лоу-лоу, этими непоседами, которыми все всегда восхищаются. Даже странно, что у него такие красивые и веселые дети. Говорят, что на него они совсем не похожи. Жизнерадостность они, конечно, унаследовали от матери. Он выпивает вторую чашку кофе, съедает венскую булочку. Не есть же только хлеб с маслом, иногда можно позволить себе и полакомиться. Да-а, а какая нужда царила в деревне! Разве он мог предполагать, что у него так сложится жизнь, будет такая жена, дети, дом. Он поднимается, уверенным шагом пересекает собственную кухню, откидывает занавеску и выглядывает на улицу. Автобус вот-вот придет. Портниха, что живет в подвале, уже ждет на остановке. Он хватает пальто и спешит вниз.

Так дом открывает глаз за глазом.

* * *

Она распахивает окно, выходящее на улицу. Должно быть, ночью прошел дождь. Она чувствует, что воздух, который врывается в окно, обнимает ее, проникает в ее сознание и заполняет всю комнату, напоен ароматом березы. О, эти майские утра! Эта тревога в душе, которую ничем не унять! Какая от нее польза? Ведь из-за нее этот месяц — самый трудный в году.

Этот месяц, когда лопаются почки, молодые люди влюбляются друг в друга, птицы вьют гнезда, а она переживает все это в полном одиночестве. С тех пор как ей стукнуло сорок, эта тревога становится острее с каждой весной. Она знает, что люди замечают ее тревогу и смеются над ней. Для людей нет ничего смешнее, чем весенняя тревога в груди старой девы, которой идет пятый десяток. А ведь она еще совсем не стара! Нет! Нет! Что знают о ней эти люди, люди, у которых есть все? Что они знают о ней, не имеющей ничего? Да они и не хотят знать. Нет. И не знают. Взять, к примеру, хотя бы фру Сваву с первого этажа, жену домовладельца, — у нее прекрасный муж, правда, он значительно старше ее и, может быть, не очень весел и жизнерадостен, но зато какой это мужественный и надежный человек! Сердце радуется, когда они, красивые и нарядные, гуляют по воскресеньям вместе со своими детьми. Но разве они станут думать о такой женщине, как она? Она много раз видела карикатуры, нарисованные озорниками из ее класса, — старуха с птичьим клювом и усиками над верхней губой. Господи! Как будто она не понимает, что это карикатура на нее. Но ведь они не знают, как она страдает из-за этих усов. И сколько раз пыталась от них избавиться. Но они вырастают снова. А если бы дети и знали, они все равно изображали бы ее точно так же. Да еще смеялись бы над ее страданиями. Почему ей на долю выпали такие мучения? Если бы она была замужем, никто и внимания не обращал бы на эти усики. Она не бреет их только из боязни, что об этом станет известно.

Дети так жестоки, так беспощадны, и в то же время так невинны в своей жестокости. Юность всегда права, вот что в ней самое страшное. Никто не понимает этого лучше, чем учительница. Не зря осенью исполнится двадцать пять лет, как она работает в школе. Конечно, школа не забудет отметить эту дату. Учительница часто подумывает, не сказаться ли больной в тот день. Но тогда юбилей отметят, когда она выздоровеет. Она завязывает халат и невольно идет совсем не туда, куда ей нужно. Она подходит к закрытой двери, отделяющей ее комнату от соседей. Они уже проснулись. Она слышит их шепот и возню в постели. Почему-то они заклеили замочную скважину. Как будто ей могло прийти в голову подглядывать, что они там творят. Разве можно сдавать подобным людям комнату по соседству с такой женщиной, как она! Они пробуждают в ней что-то темное, злобное, иногда она даже не в состоянии заснуть без снотворного. Нельзя сказать, чтобы они ей мешали. Когда они слушают музыку, они никогда не включают приемник на полную мощность, на это грех жаловаться. Но ведь они с утра до вечера не думают ни о чем, кроме любви… Он всю зиму не работал, а занимался с ней домашними делами. Чтобы она, не дай бог, не испортила свои белоснежные ручки с розовыми ноготками! Она не раз видела, как он брал руку своей возлюбленной и целовал каждый пальчик в отдельности. А как они в это время смотрели в глаза друг другу! Он не замечает никого, кроме нее. Похоже, что они оба слегка тронулись. С ними невозможно разговаривать. Хотя не скажешь, чтобы они были настроены недружелюбно, во всяком случае эта дурочка, но иногда ей кажется, что влюбленные даже не видят ее, хотя они пользуются общей кухней. К счастью, она редко бывает на кухне одновременно с соседями, впрочем, чаще, чем ей хотелось бы. Невыносимо иметь общую кухню с такими людьми. День за днем испытывать это жгучее унижение, плакать от стыда. Разве мыслимо выдерживать все это в течение целого года?

Если они не уедут отсюда, ей придется осенью переменить квартиру. Не будь другого соседа — все-таки он очень приятный, этот юноша, что живет в комнате напротив, — она переехала бы еще весной. Когда он получит стипендию, которой так добивается, она непременно переедет.

Она подходит к умывальнику и начинает приводить себя в порядок: осматривает верхнюю губу и вырывает щипчиками длинные волоски, успевшие вырасти за ночь.

О, этот яркий майский свет, который никого не щадит! Если ее сосед получит стипендию и уедет в Америку… Нет, боже милостивый, это будет ужасно, хоть бы ему не дали стипендию! Кровь приливает к ее лицу и внезапным жаром разливается по всему телу. Зеркало, как будто подслушав ее мысли, смеется над ней. Оно показывает женщине ее лицо без всякого снисхождения: пожелтевшая кожа, вокруг глаз и в углах рта — морщины, под глазами — мешки. Седина. Она сбрасывает халат на пол, снимает ночную рубашку и придирчиво осматривает упругую девичью грудь, покатые плечи, гладит талию и бедра, на теле кожа у нее еще мягкая и белая. Господи, ведь никто, кроме нее, не знает, какое у нее тело! Лицо старое, а тело молодое. Если бы хоть кто-нибудь видел ее тело, только захотел бы увидеть!

Внезапно ее пронизывает сладостная дрожь. Она слышит шаги в коридоре. Надо спешить. И она спешит. Если она не поторопится, она не успеет одеться и сварить себе кофе. Хорошо, что уроки у нее начинаются с десяти. Кофе и сигареты — единственная радость. Но приходится торопиться, иначе она пропустит автобус. Если это сосед ходит там, в коридоре, может быть, и он выпьет с ней чашечку кофе.

* * *

Чертовски быстро он состарился! А ведь были времена, когда ему ничего не стоило застегнуть ремень на штанах. Особенно в такое утро, когда идет четвертая неделя лета, начался окот овец и пастбища покрываются зеленой травой. К этому часу он обычно уже успевал проведать их, голубушек, и возвращался на хутор, где его встречал аромат свежего кофе, сваренного покойницей Мангой. Да, покойница не была лентяйкой и лежебокой, как нынешние женщины. Всюду-то она поспевала. Проклятое безделье — вот что теперь губит молодых людей. И тщеславие, спаси и помилуй нас, господи. Кругом одно только чертово тщеславие да какая-то бессмысленная суета. Из-за чего, как не из-за тщеславия, его Нонни нужна эта мастерская?

А все эти занавесочки и оборочки в квартире? Чего тут только нет! И дорогой ковер на полу, и кресла, которые любого усыпят, не успеет он сесть. Можно смело сказать, именно эти кресла как раз и виноваты, что ему здесь стало хуже. Просто удивительно, до чего он сдал с тех пор, как приехал сюда да стал качаться в этих креслах с утра до вечера. Нет, зря он приехал в Рейкьявик. О-хо-хо! Ходил бы лучше каждый день в овчарню, когда нет ветра и гололеда. Какого черта он околачивается в этом Рейкьявике? Правда, Нонни очень уж хотелось повидаться с ним, да и врачи обещали поставить его на ноги. Ох уж эти врачи! Будто они что-то понимают! Разве что пособят человеку отправиться на тот свет; хотя иной раз это тоже можно считать богоугодным делом. Ох, старик, пришло твое время отдыхать.

Отдыхать! Будто у него не хватит времени для отдыха, когда он помрет. Нет, неподвижность, безделье да мягкие кресла — они-то и убивают людей. Задница так и тонет в этих креслах, а подушки, — да это ж подушки тщеславия, какая-то расшитая чертовщина. Это ж надо, чтобы женщины так расточали время! До полуночи торчат в своем вышивальном клубе, или как он там у них называется, и все вышивают разные украшения. А эти вышитые картины, что они вешают на стены, и обязательно, чтоб доставала от пола до потолка, как здесь в гостиной. Красиво, конечно, ничего не скажешь. И вышивают их непременно шерстью… О-хо-хо! Интересно, что там дома, не ленится ли Сигги чистить загон? Он ведь никогда не отличался особой любовью к скотине. А тут первое дело — старательность. Вот Нонни, тот и старательный и быстрый. Жаль, что он уехал в Рейкьявик. Погибнет он здесь с этими бирюльками. Столько лет ходить в школу, чтобы выучиться такой безделице!

Смастерить кровать для сна, стол для еды и лавку, чтобы было на что сесть, можно и без диплома.

Конечно, это будет не бог весть что. Вообще-то, у Нонни дома уютно. Но для человека, который мог бы… Ягнят сейчас должно быть штук двадцать, ежели Сигги не перепутал, к скольким овцам он в первые дни пустил барана. Если эти овцы действительно оказались покрыты… От Сигги всего можно ожидать. Кто знает, правильно ли он сосчитал овец, не перепутал ли их имена? И как он обращался с ними перед течкой и во время нее — все это очень важно. Ну и, конечно, бараны, эти благословенные создания… Можно только надеяться, что Сигги не удалось угробить Гюльви и Фрейра, если он их вообще не заколол. Новых баранов, он, правда, и сам не знает. Но Сигги всегда был такой, нет, не умеет он обращаться с животными. Ему и в голову никогда не приходило взглянуть, хорошо ли откормлены овцы. Мало ли что он пишет отцу: «Все хорошо, не беспокойся об овцах». Человек, который допустил, чтобы Гюльхидна свалилась со скалы чуть не у самого дома. Наверняка на нее натравили собаку, она ведь была такая разумная. Чего ждать от Сигги, если он всю жизнь живет среди овец, а так и не выучился отличать одну овцу от другой, потому что они, видите ли, все белые да безрогие. Как будто на свете бывают две одинаковые овцы! Глоа, к примеру, до чего ж была пуглива, посмотришь на нее, а у нее глаза так и сверкают, а Квит, наоборот, была совсем ручная, хотя иногда на нее находило и она делалась упрямая, точно баба. Покойница Манга тоже бывала упрямой, чего уж тут скрывать.

О-хо-хо! Нет, видно, не справиться ему с подтяжками. Пальцы в суставах уже совсем не гнутся. Это, как и все прочее, только от безделья. Провалялся тут всю зиму, пальцем не шевельнул, чего ж после этого удивляться, что весь одеревенел. Прошлой зимой он хоть скотный двор чистил, да и все предыдущие зимы тоже, кроме того, резал торф, разводил огонь. Прошлым летом иногда ворошил сено, вот только в непогоду, что стояла на Иоанна Предтечу, у него разыгрался этот чертов ревматизм и приковал его к постели. Или это было не прошлым летом? Нет, прошлым, точно, он лежал в постели. Это онто, который отродясь ничем не болел, кроме воспаления легких в ту тяжелую зиму, когда на рождественский пост метель разбушевалась так, будто вознамерилась уничтожить всех его овец до одной. Буран был такой, что валил с ног и рвал на части, свалил даже вожака, а уж на что тот был силен.

Старик чуть-чуть распрямляет согбенную спину, мало-помалу он распаляется. Да, старый Ингимюндур в те времена был еще достаточно проворным. И пальцы у него гнулись как следует, когда он прибежал помочь овцам перебраться через высокий порог и попасть в овчарню, а ведь все это в кромешной мгле и снежной круговерти.

Буран насмерть исхлестал его тогда, он промерз до костей, словно этот буран продул его насквозь. А что творилось там, у входа! Но все пятьдесят четыре овцы попали в овчарню, и вожак тоже, хотя они и были еле живые. Нет, нынче ему не перетащить пятьдесят четыре овцы через порог даже в самую тихую погоду, не то что в бурю да в полуночную темень, как в тот раз, когда он почти всю ночь спасал свое стадо. Больше он уж не погонит стадо, вон он какой стал никудышный и дрожит все время, точно побитая собака. Ох-ох! Когда покойница Манга отворила ему дверь, будто всю ночь ждала его с фонарем в руках, ей было не до охов и ахов. Нет, эта женщина была не из болтливых, да и ласкаться тоже не любила. Зато она сразу надела на него сухие чулки. О-хо-хо, что прошло, то прошло. Теперешним вертихвосткам далеко до Манги… А какой был покой, когда он лежал вечером в постели с адской болью, что сдавила ему всю грудь, и жар с ознобом вперемежку терзали его. И на хуторе ни души, кроме двух сопливых ребятишек, Сигги только-только начал болтать, а Гунна еще лежала в люльке. И Манга уже ждала третьего, хотя она об этом и не говорила.

В те времена еще не было телефона на каждом хуторе. Было лишь самое необходимое. Да-а… Ах, какие руки были у покойницы Манги, она ставила ему такие горячие припарки, что он едва терпел… Нет, пусть черт попробует вытерпеть, что вытерпел он, ему казалось, что он уже помер и попал на тот свет, — старик торопливо крестится, — а когда он начинал кричать благим матом, ее благословенная рука прикасалась к нему и голос, прохладный, чистый, как вода из ручья, говорил: «Тише, тише»… Нет, лишних слов она не любила.

Наконец старику удается пристегнуть подтяжки, он стоит, не в силах распрямить спину, и опирается о подоконник. Что ж, пожалуй, уже можно впустить дневной свет.

Свава требует, чтобы он вечером непременно спускал шторы: «а то тебя увидят из дома напротив». Эка важность! Будто он делает что-то недозволенное. Но раз хозяйка так хочет, женщина есть женщина, в ее доме от нее никуда не денешься. Ему-то все равно, но в четвертую неделю лета он привык просыпаться с рассветом и засыпать засветло. Да-а, вот благодать на воле! Все зеленеет. Стоя у окна, старик нюхает воздух. Ночью шел дождь. Это хорошо для земли. Небось корни промочило. Ха! Как будто здесь есть корни! Разве этот редкий пушок, что растет на лужайке, можно назвать травой? Да и на что лужайка людям, у которых нет даже собаки? Еще слава богу, если уважаемая хозяйка сумеет отличить, где у овцы голова, а где зад. Впрочем, бедная женщина никогда не жила в деревне, она не виновата, никто не выбирает себе место, где родиться. Жаль только, что и ребятишки, особенно его маленький тезка — они назвали мальчика в честь деда, — не смогут отличить овцу от коровы. Он почти уверен, что внук у него толковый мальчик. Пятилетний малый во время окота должен целый день быть с овцами. К таким вещам привыкают с малолетства, тогда даже у младенца сразу проявятся все способности. Разве мальчик сможет как следует развиться здесь, в городе, где все заняты какой-то чепухой да финтифлюшками? Впрочем, ходить по улицам тоже не так-то просто. Нет, не его дело сетовать на них, если он не может сам спуститься с крыльца.

Конечно, ему хотелось бы попасть на эту лужайку, раз уж он все равно живет здесь, понюхал бы траву, трава всегда трава, хоть она и растет всюду по-разному. Проклятые ступени, если никто тебя не поддерживает, ноги не идут, хоть плачь. Вот если бы Нонни был дома… Нельзя, чтобы женщины таскали на себе этакого одра, человек не должен допускать, чтобы о нем плохо думали. Особенно такая важная и красивая женщина, как Свава. Или та девчушка, у которой уже есть свой ягненочек. И вечно-то он хнычет, этот малыш, словно жалуется на что-то. А на нее, бедняжку, это так действует. В прежние времена таких недоносков никогда не обижали, нет, матерей даже подкармливали, чтобы у них молоко было получше.

Хорошо бы в такое тихое утро пройтись не спеша по туну.

Нет, это не жизнь. Зачем он, собственно, здесь торчит? Разве он не может вернуться домой? Дорога уже давным-давно высохла. И автобусы ходят часто. Сигги мог бы приехать за ним на лошади прямо к шоссе. Если бы он смог проехать верхом, хотя бы немного. Смог? Как будто люди не ездят верхом до последнего дня! Подумаешь! Не помрет же он от этого, врачи сами сказали, что сердце у него здоровое, зрение прекрасное. Слух? Что ж такого, если он иногда плохо слышит? Человеку вовсе не обязательно слышать все, что болтают вокруг. Главное — ревматизм, от которого у него сведено все тело. Но от здешней жизни ему лучше не станет, здесь он все дни дремлет то в кресле, то на диване, а то ходит, стучит на весь дом своей палкой, хоть и старается делать это пореже, чтобы никому не мешать. Нет, от такой жизни, черт побери, забудешь, кто ты есть — мужик или баба. Пора отправляться домой.

Старик хватает палку, с трудом поднимается на ноги. И тащит свое непослушное скрюченное тело по коридору, через прихожую, на крыльцо. Да, корни действительно промочило. Он нюхает воздух и, честное слово, чувствует запах — пусть это только его воображение! — сладкий запах овец, когда они выбегают из хлева и останавливаются, словно для того, чтобы спросить, куда им держать путь. Они глотают воздух, летний воздух зеленеющего туна, пропитанный влагой и пронизанный радостным солнечным светом, и только потом им приходит в голову взглянуть на землю. Решено, он едет домой. Завтра же. Сегодня Нонни может позвонить туда. Наконец-то он узнает точно, сколько маток окотилось.

* * *

Он не намерен пить с ней кофе. Он просто не выйдет из своей комнаты, пока она не уйдет на работу. Сегодня ему некуда спешить. Все утро он мечется по комнате, листает книги, но не находит ни одного слова, которое стоило бы запомнить. Черт бы побрал все эти книги! Они не говорят, как выпутаться из трудностей. По крайней мере из его трудностей. Они не могут посоветовать, как избавиться от прошлого, как убить его. Грехи юности непременно подстерегут человека и подставят ему ножку в самый решительный момент его жизни. Если его прошлое всплывет наружу, все будет потеряно. Все его старания искупить эти грехи полетят к чертям.

Конечно, если б у него был другой характер, он бы своего добился. Завел бы знакомых, завоевал их доверие. Чтобы за него замолвили словечко где нужно. Такое словечко лучше всякой письменной рекомендации, особенно если его произнесли уважаемые люди. Разве он с юности не сыт по горло всякими громкими фразами? Безрассудные фразы, безрассудная компания — много ли найдется таких, кто не прошел через это? Одни только тупицы, непроходимые тупицы, упивающиеся своей тупостью, деревенщины. От них, кроме глупости, ничего не услышишь. А это не опасно. За это никто не расплачивается. Убеждения! Что это такое, убеждения? Это же внушение! Массовое внушение, самовнушение — какая разница.

Невидящим взглядом он смотрит в окно, бледный, серьезный, угрюмый. Если юноша беден, он исповедует коммунизм или что-нибудь похожее, что обещает ему достойную жизнь вместо бедности. Молодому человеку легко внушить что угодно. Зрелый человек понимает, что коммунизм — это совсем не то, чего ему хотелось бы достичь в жизни. Если бы он в свое время был немного поосторожнее, не забывал бы о будущем, о своем собственном будущем, единственном, что имеет для него значение, если бы предвидел все, чем борьба и ее последствия могут обернуться для бедного студента, как, впрочем, и для любого другого, тогда он сегодня не метался бы по комнате мрачный и измученный бессонницей. А тут еще эта старая карга! Какая она мерзкая, противная, как она глядит на него собачьим взглядом старой девы! Очевидно, ее кривляние означает улыбку. А как униженно она предлагает ему кофе! Что заставляет людей так унижаться! И почему стольким людям нравится унижать других? Собственно говоря, что она в нем такого нашла? Думает, что он необыкновенно умный? Или все дело только в том, что он мужчина? Скорей всего — последнее. Ведь это ложь, будто женщина ищет равенства с мужчиной, она жаждет подчиниться ему. (Кроме единственной, но та — исключение.) Мужчины сами навязали женщинам идею равенства и спекулируют ею, добиваясь своего. (Кроме, конечно, болванов вроде него, которым невмоготу смотреть, как человек унижается.) Ему ли унижать людей? Разве он сам не ходил от одного к другому с таким же молящим и униженным выражением лица? Он отворачивается от окна и делает еще один круг по своей крохотной комнатушке. Надеясь на стипендию, которая должна изменить все его будущее, он… возможно, он тоже ловил чьи-то взгляды в надежде на милость, так же как она ловит его взгляд.

Он хватает со стола книгу и, не открыв ее, швыряет обратно, она падает с глухим стуком. До чего же пустой звук! Ну, так как? Он проводит по лбу белой тонкой рукой. Бедность — проклятие для того, кто не может с нею примириться. Даже если человек победит ее, она оставит у него в душе шрам. Взять, к примеру, хотя бы эту учительницу с униженным выражением лица. Это унижение — шрам, нанесенный бедностью, след попрошайничества, гримаса нищеты. Слава богу, ему такое выражение не свойственно. Он свободен, молод и знает себе цену. Разве он не стремится к определенной цели? Разве весь этот год он не добивался ее всеми силами? Друзьям его цель кажется странной. Это их дело. У них другой путь. Он не намерен плестись в хвосте. Теперь, когда он наконец-то поверил в свои силы, его уже ничто не остановит. У друзей вытянутся лица, когда он вернется. Кого тогда будут интересовать перенесенные унижения, неприятности, борьба между продающими свою душу и противниками подобных сделок, которые так и не сумели освободиться от детской фанатичной веры, от наивного ребячества? Каждый должен думать о себе — таков естественный закон жизни. Жизнь коротка, возможность дается человеку только один раз, дорога каждая минута. Вот что родители должны вдалбливать своим детям, а не моральные заповеди, которым теперь больше уже никто не следует.

Он снова подходит к окну и выглядывает на улицу. Смотрит на людей. Все спешат, одни — за молоком, другие — за рыбой, третьи — к автобусу, который должен отвезти их на работу. Сразу бросается в глаза, что это люди серьезные, потому-то они так и спешат. Он смотрит на них и невольно улыбается. Вспоминает своих родителей, вот кроткие старики, они счастливы и довольны, хотя и бьются всю жизнь в сетях невзгод. Какой гордостью засияет лицо отца, когда он узнает, что его сын получил стипендию и надолго покинул родину, отправившись по следам Лейфа Счастливого, правда, с другой целью. А мать торопливо проведет рукой по глазам, чтобы смахнуть слезы радости и торжества: «Будто я не знала, что он станет большим человеком!» Вот какие люди его родители.

Как тихо на улице!

Утренняя прогулка наверняка принесет пользу его душе. И крепкий кофе, который ему подаст кто-нибудь помоложе, чем его нескладная соседка. Он глядит на часы. Должно быть, она уже ушла. Как бы там ни было, а он не станет пить с ней кофе. Он надевает пиджак, приглаживает мокрые волосы, проводит по плечам щеткой, завязывает галстук и выходит на солнце.

* * *

Она стоит на сцене залитая ярким светом и очаровательно раскланивается. К ее ногам сыплются цветы. Светло-зеленая туника облегает ее стройную фигуру, подчеркивая каждую линию, золотистые, с медным отливом волосы обрамляют белоснежное лицо, придавая коже особый теплый оттенок, из-под длинных темных ресниц ослепительно мерцают глаза, на губах играет прелестная, многозначительная, торжествующая улыбка.

А публика кричит: «Мерли! Танцуй же, Мерли! Танцуй! Мерли! Мерли!» Ее вызывают снова и снова. Вместе с ней выходит режиссер.

Публика неистовствует: «Мерли! Танцуй же, Мерли! Танцуй! Мерли! Мерли!»

На них сыплются цветы. В зале сидит пожилой важный господин и плачет. «Это она! Боже милостивый, это она!» На одно мгновение, когда он поднимает голову, их глаза встречаются, и она улыбается ослепительной холодной улыбкой, которая поражает его в самое сердце. Она еще раз кланяется публике — так, как умеет раскланиваться только она одна, берет режиссера за руку и покидает сцену. Занавес падает. Она слишком устала и больше не может танцевать в этот вечер. Режиссер спрашивает сурово:

— Мерли, ты знаешь того человека, который плакал?

Режиссер — американец, у него непроницаемое выражение лица и он мужествен, как офицер, но улыбка у него мальчишеская.

— Кто плакал? — спрашивает она, притворяясь, что не понимает…

Или нет, он русский балетмейстер, ужасно строгий и страстный, он вне себя от ревности. Она не оправдывается.

«Мерли! Мерли!»

Публика продолжает вызывать ее. Балетмейстер от ярости разбивает в уборной зеркало и еще что-то. В двери стучат. Она хочет крикнуть, но русский зажимает ей рот. Все-таки ей удается крикнуть, кто-то всей силой наваливается на дверь. Теряя сознание, она успевает увидеть, что это он. «Мерли! Мерли!» — вопит публика…

Впрочем, она еще не решила, возьмет ли она себе именно это имя. Может быть, потом она придумает что-нибудь поинтересней.

Ей нравится менять имена. Последнее имя, Мерли, она слышала зимой в кино или кто-то из девочек вычитал его в романе. Оно очень звучное, его легко выкрикивать. Но не исключено, что она возьмет себе другое имя. Во всяком случае, никто, ни одна живая душа, никогда не узнает ее настоящего имени.

Мама по своей отвратительной деревенской привычке назвала ее Сигурлиной. И зовет просто Линой. Не смогла придумать даже нормального ласкательного имени, например, Лили. Мальчикам и девочкам она всегда говорит, что ее зовут Лили, но они каким-то образом узнают, что ее зовут Лина, или считают, что ее должны звать именно так. Мама ужасно отсталая, она ничего не понимает. Но хуже всего, что она уверена, будто дочь всегда и во всем с ней согласна. Например, по субботам, когда к маме приходят гости, она считает, что Лине очень весело смотреть, как эти дуры разыгрывают из себя молоденьких девушек. Мама притворяется, будто она девочка, и начинает по-детски сюсюкать. А она румяная сорокалетняя баба с обветренными руками, обломанными ногтями и огрубевшими от иголки пальцами. Денег у мамы нет. И она не способна устроить свою дочь на работу. На хорошую, на подходящую работу. «Мы должны экономить, чтобы ты могла закончить гимназию».

Как будто ей очень хочется учиться в гимназии! Но мама так пристает к ней с этой гимназией, работает она одна за двоих, просто невозможно сказать ей: «Нет — и точка». И еще противно, что мама всегда хвастается перед своими приятельницами: «Линочка совсем не похожа на современную молодежь, моя дочь, ничего не скажешь!»

Лина натягивает платье, давно ставшее тесным в груди и в талии, причесывает перед зеркалом бесцветные волосы, критически разглядывает прыщи на лице, короткий нос с блестящим кончиком, пухлые губы, и ее серо-голубые глаза гаснут. Она кое-как закалывает волосы и отворачивается от зеркала. Девочку с такой внешностью не спасет даже то, что она первая ученица в классе. Мама может этим гордиться, а она — нет. Она бы тысячу раз предпочла быть такой, как Адди. Адди красавица, она может сказать что угодно, и всем это покажется чрезвычайно забавным. Любую глупость Адди произносит так мило, что все приходят в восторг. У нее за спиной девчонки шушукаются и говорят, что она дура, но ведь это от зависти. Конечно, Адди дура. Но какое это имеет значение, если она даже собственную глупость может сделать неотразимо очаровательной? Причесаны у нее волосы или нет, Адди всегда прекрасна. Красивой девушке не обязательно быть первой ученицей, она даже не думает об этом. Красивая девушка может делать все, что ей хочется, и добиться всего, чего пожелает. Лина проходит в крохотную кухоньку и чистит там зубы. Зубы у нее красивые крепкие, ровные, белые. Поэтому она всегда следит за ними. Зубы — это ее богатство, ей часто говорят, что у нее красивые зубы. Старикам легко говорить, будто красоте грош цена. А молодому хочется быть красивым, чтобы все завидовали. И умным. Человек непременно должен быть также и умным. Красивым девушкам ничего не стоит считаться умными, к их словам всегда прислушиваются. Лина пьет молоко и ест хлеб с маслом, и то и другое мама принесла, прежде чем ушла на работу.

Если летом ее возьмут на работу в книжный магазин, она купит себе американское платье. Что ей эти платья, которые шьет мама! Конечно, они выглядят гораздо лучше, чем платья ее подружек, и даже лучше, чем платья, приобретенные на распродаже. Любой девочке сразу ясно, если платье куплено на распродаже. А мама так наловчилась шить, что далеко не каждый поймет, что на ней платье маминой работы. Но самой-то ей это известно, и потому ей всегда кажется, что все об этом догадываются. А ведь есть девочки, которые даже в будни носят американские платья. Эти платья сразу видно. У них особый покрой. Между прочим, не так уж трудно познакомиться с кем-нибудь с американской базы. Особенно если есть подруга, которая могла бы помочь. Девушки, у которых сестры или подруги вышли замуж за американцев, идут к ним в гости, а дальше все получается само собой. Полиция в такие дела не вмешивается. А если б и вмешивалась, разве это преступление? Но у нее нет ни одной подруги на американской базе, а мама так глупа, что ее бесят любые отношения с «оккупантами», она во всем готова видеть политику. Как будто американцы не могут находиться на базе просто так, какое дело до этого девочкам? У американцев по крайней мере жевательная резинка хорошая.

Мама могла бы выйти замуж за офицера, если б не была такой глупой.

А чем лучше эти дураки, что вертятся вокруг мамы? Старые, противные и тоже без денег. Нет, после папиной смерти маме следовало подцепить какого-нибудь американца. Лина не помнит отца, но знает его по увеличенной фотографии, что висит у них в комнате. Конечно, он был красивый и добрый, так что маму можно понять. Но все-таки американцы лучше исландцев, что бы там мама ни говорила. И раз папа все равно умер… Они жили бы в Америке, может быть, в Голливуде, мама шила бы платья разным кинозвездам. А она сама? В один прекрасный день они прочли бы объявление, что на небольшую роль требуется девочка ее возраста… Нет, конечно, мама уже не шила бы, если б она вышла замуж за американца. Только очень трудно представить себе маму замужем и что их уже не двое, а трое. Ладно, одним словом, она едет по объявлению и застает там толпу девочек своего возраста. Наконец появляется он — ну, тот, кто должен выбрать самую подходящую девочку, — и с ним его друг. У нее бешено колотится сердце. Он проходит мимо нее и заговаривает с другой девочкой, с самой хорошенькой, они всегда так делают. Но в Америке все возможно. И друг говорит: «Посмотри-ка вон на ту девочку». Он смотрит на нее изучающим взглядом, потом переводит взгляд на друга. «Более тонкого лица нам не найти, — говорит друг. — Она прямо создана для этой роли…»

* * *

Они открывают глаза одновременно. Это повторяется каждое утро — они всегда просыпаются одновременно. Он придвигается к ее лицу и осторожно дует ей на веки, чтобы они снова закрылись. Она притворяется спящей, а он лежит и смотрит на нее в полумраке. Пьет глазами ее черты, золотистый цвет кожи, мягкую линию темных ресниц, розовый изгиб рта, ухо, выглядывающее из-под каштановой пряди. Они лежат, крепко прижавшись друг к другу, тела их — единое целое с общим дыханием и общим сердцебиением. Он приподнимает голову и целует ее веки, губы его прикасаются к ним так осторожно, что веки лишь чуть-чуть вздрагивают. Наконец она открывает глаза, улыбается и тянется к нему губами.

Так они играют каждое утро, и их игра не теряет прелести новизны. Они нежатся в полумраке, переполненные радостью, любовью и счастьем, и не спешат впускать солнце.

— Ну что, встаем?

— Включи лучше музыку, — просит она.

Приемник стоит рядом с тахтой, чтобы включить его, ему не надо даже отворачиваться от возлюбленной, но он все-таки медлит, не в силах сразу выпустить ее из объятий.

— Мы хотим проснуться под музыку, — лепечет она и закрывает глаза.

Тогда он приподнимается и настраивает приемник на станцию, которая в это время суток передает музыку. И утренняя игра продолжается.

— Мы с ним так выросли, — шепчет она, улыбаясь ему. — Тебе нас теперь не обнять.

— Вы с ней выросли, — поправляет он, и его улыбка отражается в ее глазах, улыбка у них тоже общая.

— А если будет мальчик?

— Нет, мы хотим девочку. Слышишь, любимая, ты должна родить мне девочку, точно такую же, как ты сама. Ведь я не видел тебя, когда ты была маленькая.

— Я тебе рожу сколько угодно девочек, но не в этот раз. Сколько ты хочешь?

— Десять, — отвечает он и прикасается губами к ее уху.

— Тогда я все время буду противной и толстой, как сейчас, и даже гораздо толще, потому что девочки намного крупнее мальчиков. Помнишь, какая я была тоненькая?

— Ты всегда была, есть и будешь такой, какая мне нужна.

— Даже когда мы состаримся?

— Мы никогда не состаримся.

— А если?

— Ты всегда будешь такая же.

— О! — Она крепко прижимает его к себе. — Любимый, я не помню, что было до того, как я тебя встретила. День или ночь?

— Ни то, ни другое.

Он целует ее в ухо.

Они лежат молча, на грани яви и сна, а музыка сливается с нагретым полумраком в тихую ласку, и действительность почти не доходит до их сознания. Неожиданно грубый и громкий мужской голос врывается в их крохотный мир гармонии и покоя. Какой-то субъект на той далекой станции решил, что может сообщить разным людишкам, живущим на краю света, нечто более важное, чем музыка. Возможно, это один из тех жестоких властителей мира, которые верят в войну и деньги. Мужчина выключает приемник.

— Мы хотим пить?

— Как ты, так и я.

— Мы хотим кока-колы, — говорит он, приподнявшись.

— Только не сейчас, — просит она, ей необходимо еще раз обнять его и прижаться к нему всем телом, прежде чем утро разлучит их наготу.

И когда наконец он нагой встает с их ложа, она смотрит на него влажными от слез глазами.

До того, как они встретились, она и не знала, что тело мужчины может быть так красиво, она не помнит, знала ли она вообще хоть что-нибудь. Нет, до того не было ничего, потом — все.

Потому что все люди улыбаются ей теперь, когда она на них смотрит.

Потому что ночь слилась со днем, словно два изумительных звука. Потому что есть он, есть она, потому что они — всё.

— О чем ты сейчас думаешь?

Он приносит с балкона кока-колу.

Если один из них о чем-то задумается, другой всегда чувствует это.

— О тебе.

— А что ты обо мне думаешь?

— Что я тебя люблю. Что мне хотелось бы умереть первой, если бы так…

— Т-с-с! — Он наклоняется и поцелуем заглушает слова, которые она хотела сказать.

— Мы не умрем. Мы будем жить, жить, залитые солнцем. Смотри, как хорошо на улице — солнце, теплынь, тишина. Что мы будем делать, когда выпьем кока-колу?

— Спать.

— Соня.

— Ну, хорошо, тогда, может быть, мы оденемся и я приготовлю кофе, а тебе придется сбегать за чем-нибудь вкусненьким.

Он сбрасывает халат и забирается под одеяло.

— А чего нам хочется?

— Мороженого, нет, впрочем, да, мороженого и пирожного со взбитыми сливками.

— И кофе?

— Конечно. Тебе холодно, мой мальчик? Сейчас мы тебя согреем. — Она притягивает его к себе и обвивает руками. — Любимый…

— Мы собрались пить кока-колу…

— Сейчас выпьем. Но сперва мы должны тебя согреть, чтобы ты не простудился.

— Уже десять, — напоминает он.

— Для нас времени не существует, — нежно отвечает она, глядя ему в глаза. И они забывают про кока-колу.

— Как ты думаешь, это не опасно? — спрашивает он, лаская ее.

Тонкими пальцами она гладит его затылок, прижимается к нему, горячая, охваченная страстью, как и он.

— Не знаю, любимый, наверно, следовало бы подождать его.

Он продолжает ласкать ее.

— Она уже большая, — шепчет он.

— Не она, а он, — поправляет она, смеясь. — Наверно, это не опасно, если мы будем осторожны. Я думаю, не опасно.

— Давай подождем, — говорит он и целует ее. — Так будет лучше.

— Да, наверно. Тогда я опять стану худенькой, тогда… О, тогда я буду такой доброй, что ты забудешь, как долго нам пришлось ждать.

Он продолжает твердить, что им лучше подождать, они ласкают друг друга, жар ее тела согревает его прохладную кожу, и, наконец, слова становятся бессмысленными, потому что больше они не могут ждать.

* * *

Утро улыбается дому в глаза, и они открываются один за другим. Дом кивает головой соседям. Прежде всего большому дому, стоящему на противоположном углу, — это весьма уважаемый дом, в нем есть магазин с высокими окнами, до полудня в магазин то и дело заходят люди. Обменявшись утренним приветствием с этим уважаемым соседом, дом кивает и остальным, а потом, мигая, смотрит на улицу, которая уже давным-давно проснулась и грохочет колесами автомобилей. Тень дома падает на мостовую, беспомощная, точно ночной тролль при свете дня, но утро спешит, и тень уменьшается, пока наконец не скрывается в доме, спасаясь от дневного света в его нагретых солнцем стенах. К остановке подходит автобус, люди входят через переднюю дверь, выходят через заднюю.

Дом кивает и автобусу. Ведь он тут ежедневный гость, так сказать, постоянный работник и этой улицы, и этих домов, совсем не то, что машины, которые проезжают мимо. Разумеется, кроме машин, живущих на этой улице, но те уже давно стали неотъемлемой частью своих домов. У нашего дома машины нет, пока нет. Зато у него много голубей, они гордо восседают на его крыше, и их пестрые крылья блестят на солнце.

Жильцы дома позволяют детям кормить голубей крупой. На единственном небольшом деревце, растущем в саду, прикреплен ящичек, выстланный мхом и травой, он повешен специально для дроздов. Сегодня поутру один влюбленный дрозд обнаружил это восхитительное местечко. Он тут же объявил дерево своей собственностью на все лето и заманил в жены красивую дородную дроздиху. Из них вышла образцовая пара — очень музыкальная и весьма деятельная. Время от времени дом поглядывает на дроздов, но они, поглощенные своим делом, не замечают этого. «Жизнь, жизнь!» — поют дрозды во все горло, надувая грудь. Так звучит их песнь. «Жизнь, жизнь!» — поют они, и не слушать их невозможно. Впрочем, вряд ли это можно назвать настоящей песней. Становится жарко. Дождевые черви, все утро ползавшие по траве, спешат укрыться от солнца, кроме тех, которым посчастливилось оказаться в тени. Мухи совсем обнаглели от радости. Они считают, что это благословенное тепло настало исключительно ради них. Из помойки позади дома высовывается сытая крыса и глядит по сторонам. Ей по опыту известно, что опасность может подстерегать ее всюду как ночью, так и днем. Днем кошкам помогают люди. Крыса не уверена, что ей следует покидать эту помойку. Но выдержки у нее не хватает, и она мчится стрелой. Она знает другую помойку, в другом дворе. А двери дома то и дело открываются и закрываются, открываются и закрываются. Один выходит из дома, идет к калитке и громко хлопает ею, как Лина, другой осторожно закрывает ее, так что петли даже не скрипнут, как учительница с верхнего этажа, окна которой выходят на улицу. Дом смотрит им вслед и знает, что все они вернутся к нему. Он с одинаковым равнодушием принимает своих жильцов и расстается с ними. Жильцы его не очень трогают, главное то, что он стоит на солидном фундаменте и бетон его стен внушает доверие.

Дом греется в лучах утреннего солнца, белый дом с красной крышей, он твердо стоит на собственной земле и на собственном фундаменте и немного напоминает добропорядочного бюргера, который занимает прочное положение, имеет кое-какие сбережения в банке и в хорошую погоду по воскресным дням прогуливается вдоль главной улицы, а на лице у него написано чувство ответственности, и брюшко заметно выдается вперед. Но бюргер — это человек, а дом — всего лишь дом. Крыша его поднята к своему лоскутку неба, совсем как шляпа бюргера, но только дом не верит в бога и не ходит в церковь даже на рождество. Дом снова, мигая, смотрит на улицу, которая в это ясное утро кажется необычайно оживленной.

Би-би! И автобус трогается с места, отправляясь дальше по своему круговому маршруту. Дом глядит ему вслед.

* * *

— Ауса, тебя к телефону! — Свава забирает Лоулоу, которую Ауса держала на руках. Звонит какая-то женщина по рекомендации биржи труда, видимо, она хорошо осведомлена об Аусе.

Прекрасный хутор на востоке. Хозяин хутора, ее деверь, холостяк, живет один. Раньше с ним жила сестра, но она осенью вышла замуж и уехала к мужу. Он так и остался один, в деревне очень трудно найти работника или работницу. Но это прекрасный человек и весьма интересный, — женщина многозначительно хихикает, — правда, не все всегда получается, как задумаешь, это зависит от разных обстоятельств, но, как уже сказано, это замечательный человек. Молодой? Как сказать, одним словом, ему за тридцать… он собирается и дальше жить в деревне. Он не так давно построился, многое представлял себе иначе, но… ну, да что поделаешь. Жалование? Если она намерена согласиться, он может сегодня во второй половине дня приехать и поговорить с ней, он как раз в городе по делам. Да, да, он знает, что у нее есть ребенок, но так даже лучше, веселее. Живет ли там еще кто-нибудь? Да, конечно, два мальчика и десятилетняя девочка, которая сможет присматривать за ребенком и выполнять разные поручения. Да, она прекрасно знает эту девочку, потому что это ее собственная дочь, очень добрая и расторопная девочка. Коровы? Десять коров, но если Ауса не захочет, она не будет иметь к ним отношения. Нет, электричества там нет, пока нет, но будет непременно, возможно, уже этой осенью… если вы останетесь у него на зиму… кто знает, все может случиться, хи-хи. Аусе не нравится этот смех и двусмысленные нотки в голосе женщины, и все-таки у нее начинает стучать сердце, когда она договаривается, что хозяин приедет к ней во второй половине дня. Она почти дала согласие на эту работу и без встречи, напористость женщины совсем сбила ее с толку.

Когда Ауса передает разговор Сваве, у нее все еще стучит сердце: а вдруг он и есть тот самый человек, о котором она рассказывала сегодня маленькому Оускару, человек, который загладит все, что ей пришлось выстрадать ради этой никому не нужной жизни, пробудившейся однажды в ее теле, несмотря на все предосторожности. Она смеется, изображая Сваве, как хихикала та незнакомая женщина, но даже смеясь, она не может отвлечься от своих мыслей. Оускар начинает хныкать. Ему понравилась большая кукла Лоулоу, он плачет, уткнувшись в колени матери:

— Огги хочет большую куклу. Дай Огги Маггу.

— Это не твоя кукла, — говорит мать строго, и у мальчика глупо опускаются уголки рта. Он снова плачет.

— Мне кажется, тебе не следовало бы отказываться от этого предложения, — говорит Свава. — Раз ты дала отставку Калли. Зря, конечно, ты его совсем отшила, мало ли что может случиться. Девушка с ребенком не должна быть слишком требовательной.

Ауса качает головой:

— Ха! На моем месте ты тоже дала бы ему отставку.

— Не знаю, я никогда не была на твоем месте, но по-моему… Я понимаю, он почти в два раза старше тебя, но когда он в настроении, он бывает чертовски интересным. И он прекрасно танцует…

— Старомодные танцы, — подхватывает Ауса, и они обе смеются.

— И он не скупится тебе на подарки. Помнишь, на рождество он подарил тебе браслет? Такой шикарный.

Ауса перестает смеяться.

— Я вернула ему браслет.

Свава чуть не роняет чашку на блюдце.

— Ты серьезно?

— Да. И бусы тоже.

— Какие бусы? Которые он привез тебе из Англии?

— Да.

— Не может быть! Зачем?

Ауса смущенно улыбается и краснеет.

— Он хотел переспать со мной за эти безделушки.

— А если бы он посватался? — улыбаясь, спрашивает Свава.

Ауса смущается еще больше.

— Это ничего не изменило бы. Он все время лез ко мне. И говорил, что мне не пристало быть такой гордой, ты знаешь, как мужчины могут сказать. Ну, я взяла и швырнула ему эту дрянь.

— Господи, никак ты не избавишься от своих деревенских привычек! — Свава смеется, ее очень удивляет такой взгляд на вещи. — Неужели ты не знала, что это были дорогие бусы? Я тебе завидовала, честное слово!

— Мне не с чем было их носить, — отвечает Ауса, и блеск в ее глазах сменяется выражением горечи.

— Ну и что? А в следующий раз он подарил бы тебе красивое платье. Но теперь это невозможно. Он обеспечил бы тебя прекрасной квартирой, комфортом. По-моему, Калли — человек как человек. Иногда он бывает даже очень веселым и интересным. Мой муж вовсе не считает, что он стар. Мужчины в его возрасте обожают молоденьких жен и готовы ходить перед ними на задних лапках. Он был бы у тебя под каблуком.

Ауса морщится.

— Я не уверена, что это очень приятно. А кроме того, мне пришлось бы спать с ним…

— Ну, милая моя, если люди женаты, это само собой разумеется. Но возможно, что тебе это даже понравилось бы. Я хочу сказать, что ты привыкла бы.

— Только не я! — восклицает Ауса и с удивлением глядит на Сваву. Как она может всерьез говорить такие вещи? И все-таки… в душу девушки закрадывается сомнение, слова Свавы коснулись тайного уголка ее души: ведь может наступить такое время, когда женщине страстно захочется мужской близости. Это так непристойно, что ни одна порядочная женщина не станет даже и думать об этом, но желание проникнет в тело каким-то непостижимым и отвратительным образом. Неужели и Свава?.. Светлая, изысканная Свава, которую муж считает такой чистой, жизнь которой бежит, как ровная, протоптанная тропка…

Нет, не может быть у Свавы таких тайников. Тем временем маленький Оускар, набравшись решимости, потянул к себе куклу, которую Лоулоу держала в руках. Девочка поднимает крик и не отдает куклу. Оускар вынужден отпустить ее и с ревом шлепается на пол. Мать выговаривает ему. Она даже не пытается смягчить голос:

— Вот твой автомобиль, Огги. Мальчикам стыдно играть с куклами, мальчики должны играть с автомобилями.

Но Оускару не нужен автомобиль, он продолжает плакать. Свава встает и берет на руки Лоулоу.

— Инги и Лоулоу пойдут с мамой гулять, — весело говорит она. — Смотрите, какая чудесная погода!

— И Огги тоже, — просит Инги.

— Нет, Огги пойдет со своей мамой после обеда, когда он поспит.

— А почему он не может пойти с нами? — спрашивает Инги.

Свава смеется.

— Кто же будет с ним нянчиться?

— Я. Я поведу его за одну руку, а ты за другую. А другой рукой ты поведешь Лоулоу.

— Нет. Так нельзя. Огги быстро устанет. Начнет плакать, и тогда нам придется вернуться домой. И я тоже устану.

— Нет, мама! Мы с Аусой часто так его водим. А если мы его не возьмем, он будет еще больше плакать.

— Не говори глупостей. Принеси сюда свою куртку, впрочем, хватит одного свитера, сегодня тепло. — Свава одевает девочку, а Ауса берется за стряпню. Инги возвращается со свитером.