Олег Николаевич Ермаков
Родник Олафа
Онемел я от волчьего взгляда.
Вергилий. Буколики. Эклога 9
Твой раб, покорнейший судьбе,Твой, тишина, безмолвный писарь.В. Макаренков
Радуйся, источниче, благодатию обильный…
Акафист святителю Спиридону Тримифунтскому
© Ермаков О.Н., 2021
© ООО \"Издательство АСТ\", 2021
Часть первая
Вержавляне великие
1
Течение было напористым, хотя дурная сила половодья уже выдохлась. Но Гобза усмиряется лишь летом, делается ленивой, мелкой. А сейчас еще цвела весна, и вода была мутной, быстрой. Мальчишка в серых портах и длинной серой рубахе, подпоясанной веревкой, на высоком берегу, серо-зеленом от прошлогодних и свежих трав, то и дело вставал в полный рост на грязно-белой лошадке с длинной спутанной гривой, прочно прилепляясь босыми ступнями к ее широкой теплой спине без седла, чтобы дальше видеть. Но и с нее ему удавалось обозреть реку лишь до шеренги елок, из-за которых она и приходила. От нетерпения он кусал губы, почесывал кудлатую голову, ярко сверкал синими глазами. И снова садился. Лошадка стояла смирно, меланхолично похлестывая себя хвостом по бокам. Но время слепней еще не пришло. А вились вокруг только комары, да и тех было немного в этот дневной час. Прямо на берегу был сооружен шалаш из веток. Рядом чернело кострище. Мальчик сторожил реку уже третий день. И не знал, напрасно или нет. Надо ли будет пускать воду? Пособлять Гобзе? Точно могли определить только те, кто сейчас где-то шли по ней с верховий. От этого зависело все. Вся его жизнь. Так казалось ему.
В прошлый год ничего не получилось. Ребята смеялись, мол, ишь чего пожелал, Сычонок, – так его все кликали в Вержавске, будто он – сынок сыча, совы, потому как только и умеет, что протяжно и округло посвистывать – точно как сыч. Крылышки еще не выросли, дабы так далеко слетать от Вержавска. Дома лови мышей. А от бабки он услышал, что реку мочно задобрить. Как? Да бросить кусок пирога в воду. Но только надо хорониться от русалок и держать в руках полынь и петрушку. И как голос послышится: что у тебя там? Отвечать: полынь. Тогда она крыкнеть: брысь под тын! – и поскакает дальше. А ежли молвить: петрушка, – она и брякнет: поди сюды, душка, да ущекочеть вусмерть.
А так как он Сычонок и только и умеет, что свистеть округло и протяжно, то эти две травы и надобно держать: полынь показать, а петрушку переметнуть за плечо.
И он ведь так и сделал в этот раз. Только не пирог, а хлебушка и яйцо покрошил Гобзе, а травы, с осени припрятанные, всё держал в руке, пока они совсем в труху не превратились. Да и не явилась ему русалка. Только рыбы плескались в Гобзе, пожирая хлеб и яйцо.
Солнце светило сквозь белесую пелену жарко. По зеленеющим лесам гулко куковали кукушки. Пахло рыбой и свежей зеленью, землей. Лошадь пощипывала травку, разгребая мордой старые травы. Сеном-то она и так была сыта, всю зиму пробавлялась.
Если отец не велит скакать в Вержавск, к озеру, чтобы отмашку дать: открывайте заплоты! – то лошадь он здесь и оставит пастись, мамка к вечеру за ней придет.
Велит или не велит?
Сычонок снова встал босыми ногами на спину лошади.
Теплый влажный духовитый ветерок пошевеливал его вихры, дул в синие широко раскрытые глаза.
И вдруг на реке появилось что-то!
Мальчик весь напружинился.
Ну?
Ну?!
Но то плыло дерево с землей и старой травой.
Сычонок от досады ударил себя кулаком по ноге.
А вдруг отец и не покажется? Всякое может случиться в тех лесах, откуда течет Гобза. Злой по весне медведь любого заломит, ежели зазевался, остался с голыми руками. А не всегда же будешь с топором ли, с рогатиной. Или еще какая напасть приключится. Лес, он кишит и зверем видимым, и зверьем невиданным. В болотах Сливень промышляет, хоть священник Ларион и кадит своим дымом, бьет в колокол и, мол, всю нечистую силушку прогоняет. А бабка Белуха ему не верит и былых богов поминает. И про Сливеня ладно рассказывает. Живет-де тот Сливень в болотах и мутных озерах, его и по-другому называют: Яша. Сливень Яша по-доброму тех пропускает, кто с поклоном через болото по тропочке, по мосткам идет, с поклоном и просьбой пропустить, не творить злого, а особенно тех, кто чего-нибудь да пожертвует. А уж если черного петуха ему зарезать да положить в трясину, то и вовсе всю весну, все лето, осень всю можешь ходить, не оглядываясь, на болото: за тетеревом ли, за ягодой или так просто, по необходимости пройти.
Отец ей запрещает то говорить. И сам носит крестик и только богу Христу с овечками и кланяется, именем его и клянется. И Сычонок крещен священником Ларионом в церкви Илии-пророка на самом верху Вержавска. Спиридоном именован. А все кличут Сычонком. Хоть у него на шее и болтается грязная тесемка с железным крестиком.
И когда он хлебушек-то в Гобзу крошил да яйцо вареное, то старался за кустом держаться и не вставать. А как покрошил, отряхнул руки да вышел из-за куста в желтых пылящих сережках, то с опаской посмотрел в сторону Вержавска. А ну как круглолицый священник Ларион, с торчащими усами и жидкой бородой, сидит на колокольне и из-под руки сюды и зырит?
Сычонок даже как будто увидел колокольню, отражающуюся в водах озера, что растекается вокруг длинного и высокого холма, похожего на загривок великого вепря, а то и сохатого, и самого отца Лариона в черной заношенной шапочке. Прозвище у него – Докука. На том холме-загривке город Вержавск, обнесенный дубовым тыном, замазанным толстым слоем глины, и стоит. Ни с какой стороны не подступишься. К воротам ведут мостки над топкими хлябями, где и соединяются два озера: слева – озеро Поганое, озеро справа – Ржавец. Но и вокруг в редко разбросанных избах живут люди. А только за тыном-то покойнее. И тем, кто за городом живет, велено строго: если ворог попрет, враз порубить свои лодки. А мостки разбираются.
Сычонок на колокольню с сынком Лариона, Ивашкой Истомой, забирался и тоже глядел вокруг. Ух ты! Дух от того зрелища занимается. Во все стороны уходят волнами леса, леса Вержавлян Великих, – так вся волость прозывается. Даже и до большой реки Дюны доходит. И конечно, леса Дюны с колокольни видать. А еще можно узреть и сам Смоленск, град княжеский, огромный. Так Ивашка говорит, мол, видал он маковки церквей на смоленских холмах в особенно ясную погоду. Правда, в тот раз Сычонок ничего и не разглядел, как ни пялился – до рези и слёз. А Ивашка тот славный Смоленск и ближе видел: ездил туды со своим батюшкой Ларионом. И кудесы
[1] рассказывал. Мол, церквей тама, на холмах, видимо-невидимо, вот как боровиков в лесу после солнечного теплого дождя. И все в золоте, не то что деревянная церковь Илии-пророка в Вержавске. И река там под холмами – силища – Днепр. Кораблиц— тьма у причалов. И всяко-разные языки: немчура, варяги, греки, ляхи. Все товар туды-сюды таскают. И на торгу продают. А торг там – Вавилон, как баит батюшка. Крики – до неба. Кто что взять зовет: кто курей, кто меха, кто мёду, кто козу, кто крынки, кто воску. Нет в мире больше города, чем Смоленск. Ежели только Царьград, баит батюшка, чуть поболее. И ведь в тот Царьград смольняне и плавают по Днепру-реке. А домов в Смоленске – как орехов в урожайный год в Бельчатке, есть такое место неподалеку от Вержавска, орешник сплошной. И стоят среди них терема. А на самой высокой горе Смоленска – велий
[2] храм Успения Божией Матери. И всюду мостовые из дерева. И город обнесен крепкими дубовыми стенами, а в них множество ворот. И те ворота охраняют воины в шишаках, кольчугах, с мечами. Столько их, что хоть сейчас в поход куды-нибудь, а хоть и на Царьград!
И с тех рассказов Ивашки занемог Сычонок. Страх как захотелось все самому увидать. Ведь даже его отец в Смоленске и не бывал ни разу. И мать не бывала. А Ивашке вон какая участь смладу выпала.
Но зато сейчас Сычонка ждало плавание к самой Дюне с отцом на плотах. Если Гобза смилостивится.
Да али не-а?
По примете – вязу на том берегу – да. Батька то и баил, что, если вяз пятку мочит, довольно воды, а если на солнышке греет – мало. Но уровень падает, того и гляди вяз пятку покажет. Потому и гарцует здесь Сычонок.
А в самую полную воду вяз и по пояс стоит в реке. Но тогда плоты гнать опасно, Гобза еще дурная, прет по лесам. Как в берега войдет, тогда и можно. Батька лучше других в Вержавске знает Гобзу, и Касплю, и Дюну. Дубы Вержавлян Великих он продает в Видбеске
[3] да в Полоцке.
И Сычонок бросает взгляд на вяз, вопрошая его: да али нет?
И уже сморило весеннее солнце мальчишку, слез он с лошади, заглянул в шалаш, да и прикорнул там… Как вдруг сквозь сон захрапела ему прямо в лицо Футрина
[4], она всегда предвещала дождь ли, сильный ветер и любую перемену, начинала ржать, бить копытом. Сычонок сразу очнулся. И точно: Футрина ржет, храпит. Высунул голову из шалаша и сразу увидел: плывут.
Плывут.
Плывет батя Возгорь Ржева, как его все прозывали, хотя Ларион звал только Василием, именем, данным в крещении. Вон он стоит на плоту, рослый, совсем голый, мосластый, с русой рыжеватой бородой и только в шапчонке, заломленной набок. А Зазыба в одной рубахе. Жарко ведь. Сычонок выскочил из шалашика, задохнулся, не знает, что и делать. К воде ли бежать, или к Футрине – да и скакать в Вержавск с криком: подымай заплоты. Да только нету у Сычонка крику. Один свист совиный. Ну, или стон протяжный дурной. Но махнет на заплотах, и те сразу уразумеют, пойдут подымать, пускать воду. И тогда Сычонок снова в Вержавске останется и так и не увидит ни реки Каспли, ни реки Дюны, ни Видбеска, о котором бают, что тож город поболее Вержавска.
Ну?!
И Сычонок в батьку своего вглядывается, красного от солнца, с мокрой бородой.
А тот правит к берегу. Сквозь усы и бороду белеет зубами его улыбка.
Плот ткнулся в берег. Сычонок глядит на него во все глаза, наструненный, как пес на охоте.
– Чего мешкаешь? Ристай мигом! – кричит Зазыба Тумак.
Сычонок враз погас, понурился.
Одноглазый чернявый Зазыба улыбается. Зубы у него побиты. Очень драчливый мужик. И глаз-то утерял в сваре. Самый верный друг бати.
– Да ты спишь ли, Спиридошка?! – кричит отец. – Не чуешь? Давай треножь Футрину и ристай на плот-то! Али передумал?
Сычонок моргает. Так ведь ристай – и беги, и скачи, и ходи быстро, как сразу поймешь? Но уже он кинулся к Футрине, ловко треножит ее, чтобы куда не забрела. Хотя никуды и не уйдет, смирная скотина, если только гроза не идет на смену солнцу. Даже не стреноживать ее было бы лучше – сама домой под вечер пришла бы. Но мамка все равно по вечерам к нему сюды приходила с едой. Не мог Сычонок и на чих отсюда отлучиться – а ну как раз и придут плоты?
И он сбежал к реке, перепрыгнул полоску уже растущей воды меж берегом и плотом, поскользнулся на мокрых бревнах и упал, зашиб больно ногу. Но тут же его подхватила сильная рука Зазыбы. Тут Сычонок спохватился, что забыл в шалаше узел с едой и сменной рубахой. Да разве крикнешь? Только засвистеть и может. И он засвистел, ровно сыч, – протяжно и округло, указывая на берег и шалаш, взмыкнул бычком. Но берег уже отдалялся, течение влекло тяжелый дубовый плот дальше.
– Чего там? – спросил отец.
Сычонок знаками показал, что рубаха и еда.
Но отец только махнул.
– Мамка все заберет! А то от него, вишь, прещение
[5]!
И он указал на солнце. Солнце лакало Гобзу. Но, значит, не так уж и сильно, если не надо подымать в Вержавске заплоты. И тут только мальчишка перевел дух, оглянулся. А сзади идут другие плоты.
А река Гобза-то, знать, приняла жертву Сычонка! Ай да бабка! Все бабы, хоть и молодые, лучше помнят старое, бывшее прежде Христа с овечками и голубками, что так не любит Ларион.
Спиридон на реке! Идет вместе с батей в далекие дали! Свершилося! Сколько помышлял мальчик об этом. Мамка была против, мол, делов в дому и так много. Но отец на этот год с ней не согласился. Сказал, что уже пора сынку перенимать речную мудрость от батьки. Дед Могута тоже взял отца на плот, когда он был таким же, а то и меньше.
И всё сбылось.
2
Несет Гобза плоты дубовые сквозь леса еловые и сосновые. За первым ладно сбитым плотом тянутся уже и не плоты, а дубы связанные, целая вереница. Первый плот их за собой ведет. И два плотогона – Возгорь Ржева-Василий да Зазыба Тумак-Андрей – впереди, а замыкает этот могучий косяк дубов плот с одним Страшко Ощерой, жилистым мужиком с водянистыми глазами.
Дубы-то все в верховьях растут. Видбичи и полочане ценят крепкое дерево, хорошо платят, из самых толстых стволов лодки долбят; терема строят, столы мастерят, скамьи – нету им сносу. А еще везут мужики и мягкую рухлядь всякую: бобровые шкуры, беличьи, рысьи и горностая. Все за зиму набили.
Сычонку тоже хочется плотом править, да нету еще одного шеста. И мальчик только глядит по сторонам с радостно бьющимся сердцем. Сбылося, сбылося! Привезет мамке янтарные бусы. Говорят, вся Дюна и есть такая дорога – янтарная. Везут откуда-то с Варяжского моря сей солнечный камешек – по всей Дюне. А то и рыжей соседской Светохне один камешек подарит?.. Ну, чтобы она язычок прикусила да не дразнилась.
Поворот реки – и в воде стоят темная лосиха с двумя светлыми лосятами. Она дико оглянулась, выворачивая аж белки, и шарахнулась по воде и вверх на берег. Один лосенок – за ней, а другой все дальше. А там уже глубина. И он поплыл.
Сычонок засвистал от восторга, замахал руками, оглядываясь на батьку. Тот в ответ лишь засмеялся. И плот догнал лосенка. А лосиха с другим лосенком берегом так и ломилась сквозь кусты, перевитые прошлогодними травами. Сычонок на батьку глядит. Что делать-то? Схватил мешок, там топор на длинном топорище.
– Не леть
[6]! – крикнул батька.
Эх, жалко-то как! Добыча-то какая! Сычонок раздувает ноздри, смотрит то на батьку, то на лосенка, плывущего совсем рядом, – вот его большие, просвечивающие на солнце, отраженном в воде, уши. Протяни руку и схватишь. А уж топор точно достанет до светло-рыжей головы с большим носом, трубами-ноздрями, огромными глазами. Вода под лосенком так и бурлит. Ай, батька?!
Но тот отрицательно качает головой.
– Не будем его женуть
[7]!
И дубовый, тяжкий плот оставляет лосенка позади. Сычонок оглядывается. Чернявый Зазыба глазом так и сверкает. Но и он не трогает лосенка. И лосенок наконец плывет к берегу и выбирается на землю. И все лоси скрываются в чащобе. Но вдруг над Гобзой раздается сильный трубный звук. Это лосиха так проревела протяжно, то ли со страху, то ли в знак благодарности.
И Зазыба в ответ что-то рявкнул громово и расхохотался.
А Сычонок обидчиво на батьку поглядывает, хмурится. Эх, не дал тот ему проявить удаль.
И тогда Возгорь, батька, ему говорит хрипловато:
– Не кручинься, сыне. Есть у нас мясо. Куды больше?
И плот идет дальше, вода пенится вокруг бревен, хлюпает. И Сычонку мнится, что под ногами туши каких-то живых зверей речных, а может, гигантские сомы, почерневшие от времени. И батька их связал и запряг. И те ему повинуются. Плывут дружно, куды нужно. А сам батька – как речной бог. Может, и у Сливеня-Яши на службе. Кто ведает об этих богах разных-всяких. Ларион поучает об одном боге, а старики бают про других, коих множество повсюду затаилося: и в реке, и в болоте, и в лесах, и в тучах. И все они сейчас на них и глядят отовсюду: из еловых лап, из-под коряг, из трав прошлогодних, из мутных вод. Но с батькой они ему не страшны.
Хотя в воду мутную лучше не опускать руку – сом враз и отхватит или утянет на дно. Сомы в лунные ночи на берег выползают, про то все мальчишки Вержавска ведают. Сомы живут и в Поганом, и в Ржавце. И как луна закруглится, они сквозь тростники и пробираются – схватить курицу ли, кошку, собаку, а то и зазевавшегося паренька либо девчонку. Так-то без луны они плохо на земле видят. И потому луна им верная пособница. Сычонок в лунный вечер к воде и не приближается. Их изба не за тыном города стоит, а сразу на берегу Ржавца. Это другим, что живут там, на холме, хорошо хоть в луну, хоть без луны. Нечего бояться. Ни лихих шишей с дубинами, ни сомов.
Плоты идут по Гобзе под жарким весенним солнцем. Впереди серые цапли снимаются, летят, изогнув змеиные свои шеи. То ли протозанщиками
[8] летят, то ли кого оповещают, поди разбери.
На солнце сосны растопились, густо пахнет смолой и хвоей, хоть режь воздух аки мед. Сычонок наклоняется, черпает воду и лицо умывает, льет на голову. А вода холодная еще.
– А ну! – кричит батька и к себе его подзывает, отдает шест и велит плот держать посередке реки.
Река тут вытягивается длинно и прямо. И Сычонок берет шест. А он тяжелый. Это только в руках у бати и Зазыбы шесты как пушинки летают. Но Сычонок не подает виду, оглядывается на батю.
А батька снимает шапчонку и бросается в воду, и плывет рядом, фырчит, как зверь какой, мотает головой. Борода распушается по воде. Плечи краснеют сквозь мутную воду. Сычонок зело рад и горд: сам правит! Но вот батька снова на плот забирается, трясет головой, с бороды его в разные стороны летят брызги. Пятерней он отбрасывает мокрые длинные волосы с лица, потягивается, забирает у сына шест, а тот противится, не отдает. Но батька легонько его отпихивает.
– Тут покуда таков наряд
[9] для тебя, – говорит. – Позорути
[10] в оба да на ус наматывать. Реку запоминай. Будешь и сам тута ходить, как дублий
[11] станешь.
Плывут, плывут дубовые плоты Вержавлян Великих дальше, вниз по Гобзе.
И за очередным поворотом высокий берег открывается. А там стадо коров пасется на свежей-то травке. А пастуха не видно. Коровы, отощавшие за зиму, срывают новую зелень, пережевывают. Плоты проходят мимо. Откуда-то наносит дымком жилья. И слышен брех собачий. Сычонок оглядывается. И вдруг видит пастуха. Мальчонку, как он сам, в треухе, в портах, в рубахе с ободранными рукавами, с кнутом через плечо. Они смотрят друг на друга. И пастушок вдруг взмахивает кнутом. Тут же раздается хлесткий удар в воздухе. Сычонок разумеет, что пастушок этот удар ему и послал. И тогда он кажет в ответ кулак пастушонку. А тот разевает рот в щербатой улыбке и снова хлестко бьет воздух. Дурень закоснелый! А Сычонок все ж таки – житель города Вержавска. И потому он больше никак не откликается на вызов пастушка, хоть и думал плюнуть в его сторону и козью рожу состроить. Да удержался. Только глядит на дурачка в треухе средь жующих тощих коров. А потом и вовсе отворачивается с достоинством.
Он не пастух, а плотогон. Гость
[12] для этого дурня вшивого! И, подбоченясь, он стоит на плоту, широко расставив ноги, смотрит на реку.
Сычонку запеть захотелось. И он знал песни. А мог только посвистать сычом. Что и сделал: протяжно посвистал. Покосился на батю. Тот кивал, улыбался угрюмо, словно понял все.
Как так случилось, и он лишился речи?.. Никто ему не рассказывал. Сычонок силился сам вспомнить, но лишь представлял какую-то громаду, что вдруг обрушивалась с неба, как тяжкое облако. Или иное ему блазнилось: будто ратай
[13] рот перепахал, а ничем не засеял, выкорчевал речь-то и так и бросил. Зачем? За что? То неведомо. Сычонок у всех это выпытывал, у мамки, у бати, у бабки Белухи, да то ли они не понимали хорошенько, то ли не хотели понять. И язык-то у него живой, мокрый, чуткий. Холод ли сосульки, жар ли печеного яблока чует. А не баит! Ничего. И все над ним смеются. И рыжая Светохна: то все кивает и даже учится жестами с ним разговаривать, хотя он все и слышит, но вроде ей самой интересно. А то начинает дурить, строить рожицы, дразнить его белоглазой рыбой, раком, попиком, взявшим обет.
Уж ладно Сычонком кличут за свист. Сыч все же птица, и ее даже и опасаются, мол, с духами ночи знается, с лешими водится, русалкам посвистывает на ихних игрищах русальих. Но рыбой белоглазой?! Раком? Ён не говорит, но ведь не пятится же? Якая же Спиридон рыба? Якой рачище?
И рад-радешенек бысть теперь Сычонок, что все злые мальчишки и девчонки остались там, уже далече в Вержавске. А чтоб им самим языки поотшибло! Чтоб их сомы при луне утаскали. Пусть-ка сами помычат телятами, погыкают. Тогда спознают, что такое жить без речи, человеком выглядеть, а быть вроде скотины.
Спиридон уже и вообще не хотел в Вержавск возвращаться. Может, в других местах к безъязыким по-другому относятся. И еще он надеялся на что-то такое в дальних краях… На что-то чудесное. Рассказывают же всякое о заморских краях, что там зверей огромных приручают, величиной с избу, ездят на них, что иные и на морских огромных зверях катаются, запрягают их в ладьи, а иные и птиц запрягают, лебедей, и под облака вздымаются. А есть мудрецы, что язык зверей и птиц разумеют. Вот бы у такого выучиться! Тогда и люди ему не надобны будут, с птицами и медведями станет Сычонок переговариваться. И так-то он умеет как сыч посвистывать. И ведь сычи ему отзываются! Только сколько он не слушает их ответы, а уразуметь не умеет, что те ему высказать силятся.
Такие смутные и волшебные были у Спиридона предчувствия. Дорога его потому и манила.
И сейчас на дубовом плоту подле отца он полон был света и радости. Только бы еще править батя ему дозволил.
И Сычонок снова показывает, что и ему шест надобен. Отец усмехается, да и говорит Зазыбе Тумаку:
– Слышь-ко, дай младу богатырю правило.
Зазыба Тумак оглядывается, подзывает мальчика. И отдает ему крепкий шест.
– Правь!
И мальчик погружает шест в воду, старательно толкается.
– Да не спеши, – говорит хрипло Зазыба. – Следи за рекою… Как поворот, так и зачинай легонько толкаться… Вот так. Давай.
И Сычонок действительно помогает плоту медленно поворачивать с рекою. А не успевает, так Зазыба ему помогает.
3
Плыли они до позднего вечера, пока уже сумерки совсем не сгустились и не защелкали соловьи дружно. Тут и комарье разъярилось, набросилось.
– Ровно половцы! – восклицает Зазыба Тумак, хлопая ладонью по шее.
О половцах Сычонок слыхал, что зело злые воины на быстрых степных лошадках, с луками, копьями, сабельками, разоряют земли у Киева, а сюды не доходили еще. Только где-то в верховьях Волги некий князь их провел на брата.
– Ладно! Айда на берег! – восклицает батя Ржева.
И головной плот поворачивает к берегу, тычется слепо.
– Вервь! – говорит Зазыба Тумак Сычонку. – И к дереву!
И тот берет веревку, соскакивает на берег, карабкается до ближайшего дерева и начинает мотать веревку вкруг ствола.
– Давай, давай, – подбадривает батя.
Плот смирно стоит у берега. Но уже его начинает потихоньку разворачивать.
– Беги на середку и так увязывай! – велит батя, давая сыну еще веревку.
И тот спешит по берегу, спотыкаясь в темноте, цепляясь за кусты, хрустя прошлогодними травами. Где-то на середине батька его окликает и там вязать велит. Сычонок лезет в холодную воду, заводит веревку под крайнее бревно, обвязывает его и выбирается на берег, ищет деревце, озирается. Вот серебрится березка, к ней и привязывает веревку. А с последним плотом управляется Страшко Ощера. И весь караван дубов стоит, яко тихое стадо. И как будто даже дышит в темноте.
Сычонок идет, а ноги заплетаются, руки виснут. Уморился страшно за этот день.
Зазыба уже под хворостом искру высекает, бьет кресалом о кремень над мелкой стружкой и берестою. Скрежещет кресало о кремень.
– Ну, чего? – спрашивает, подходя, Страшко Ощера.
Зазыба упорно бьет.
Страшко Ощера хмыкает.
– Надоть ходатаем быть к огню, – говорит.
Голос у него высокий, резкий, сварливый.
– Чего ишшо? – буркает Зазыба Тумак.
– Испроси удачи.
– У кого?
– Да у ёго, у Перуна, али Сварога.
– Уж лучше у Илии-пророка, он тебе искр с-под колес насыплет, – говорит отец Сычонка.
Страшко Ощера мотает головой, теребит жидкую бороденку.
– Не-а, у Сварога.
Искры слетают из-под рук Зазыбы Тумака, но трут не горит.
– Дай сюды свою бороду! – говорит он Страшко Ощере.
– Тьфу! Дурень калный! – ругается Страшко Ощера. – Свою подставь.
– Последи же яко вихрем на огненней колеснице взят быв, на высоту небесную со славою возшел еси, – вдруг громко начинает молиться отец Сычонка. – Сего ради мы, недостойнии и грешнии, смиренно молимся тебе, честный Божий пророче: да обретше тя великаго ходатая, богатыя милости от Господа сподобимся. Тем же и ныне, славно ублажающе тя, молим: дай огню!
И стружка наконец занимается огнем.
Отец Сычонка с улыбкой глядит на Страшко Ощеру. А тот отвечает на его взгляд:
– Дак и я у Перуна огню попросил.
– А мы не слыхали, – возражает отец Сычонка.
Огонь уже освещает одноглазое лицо Зазыбы Тумака, он щерит лоб в щербатой улыбке.
– Мы про тебя все Лариону поведаем! – грозит отец Сычонка. – Пущай шкуру-то с тебя спустит.
Но, кажется, он просто шутит. И это у них застарелые такие шутки, перебранки. Так что Страшко Ощера только отмахивается от угрозы. Али от комарья. Комариное полчище все вьется, лезет в уши, в рот, за шиворот.
Над Гобзой между верхушками елок повисает тонкий прозрачный месяц. И соловьи, словно приветствуя его, бьют сильнее. У них в горлышках как будто студеные родниковые воды так и клокочут вперемежку с камешками и колокольцами. У костра кашеварит Страшко Ощера. Он умелец готовить корм. Сыплет крупу в котел, молодую крапиву мельчит ножом, убирая с лица свисающий чуб, – а остальная часть головы у него совсем лысая. Режет мясо. Оказывается, они там в верховьях добыли косулю, напластали мяса. И надо его побыстрее съедать, пока не испортилось.
У Сычонка живот подвело, слюнки текут. Ждет не дождется, когда уже всё будет готово, как заговоренный бродит у костра.
– Ты давай, давай хворосту! – покрикивает Страшко Ощера.
И мальчик прет сквозь кусты, начинает ломать сухие деревца, хоть сил у него нет никаких уже.
А отец с Зазыбой Тумаком ладят шалаш. С речных заводей доносится кряканье уток. Иногда в реке бухает рыба. Гобза – река рыбная, богатая. И зверь любит здесь селиться, выдра, бобер. Зимой отец бобра промышляет. За бобровые шкуры знатно платят.
И вот наконец-то Страшко Ощера всех зовет на пированье. Они рассаживаются у костра, разбирают ложки. А Сычонку не достается. Свою-то забыл в узелке.
– Впредь будешь умнее, – говорит отец. – Жди теперь.
– Да ладно… вот у меня есть… – произносит Зазыба и достает плошку деревянную. – Держи, черпай.
– Ого! – смеется отец. – Такой-то ложкой только богатырям есть.
– А ён и вырастет таковым-то, – подает голос Страшко Ощера.
– Скорее молчальником в монастыре сделается, – отвечает отец. – Погоди, – добавляет он, – дай сюды…
И забирает плошку, своей ложкой начерпывает похлебки душистой, кладет туда куски мяса и возвращает сыну. От хлеба отламывает ломоть и тоже протягивает ему. Сычонок держит обеими руками плошку, чувствуя тепло. Приникает губами к вареву. Обжигаясь, пьет. Ай, вкусно! Ничего вкуснее не пробовал на свете Сычонок. От жара глаза слезятся. На лице испарина. Дует на варево. Хочет уже пальцами поймать мяса, но отдергивает. Ух, жаркое. Снова дует. Пьет осторожно. Откусывает хлеба.
А мужики едят неспешно, переговариваются под треск костра и соловьиные песни. Обсуждают плаванье по Гобзе. Хвалят реку. Воды вдосталь. И погода хорошая. А то как зарядит дождь. Да дохнёт хлад. Но то начнется с черемухой. А покуда она не зацвела. Глядишь, и управятся до холодов дойти до Дюны хотя бы.
Доносится среди соловьиного пения загадочный свист. Страшко Ощера подымает вверх палец, призывая всех к тишине. Все умолкают. Трещит костер. Свист не прерывается… Страшко Ощера оглядывается на Сычонка, лыбится.
– Што ён сказывает? – спрашивает у Сычонка.
Да, это сыч свистит. Сычонок, облизывая жирные пальцы, слушает, но ничего не отвечает ни Страшко Ощере, ни сычу.
– Не замай, пущай ест, – возражает отец.
– А разумел бы грамоту, все и поведал бы нам, – замечает Зазыба Тумак.
– Еще успеется, – отвечает отец. – К Лариону зимой пойдет учиться. А пока вон – урок плотогона.
– Ничему ладному поп его не выучит, – говорит Страшко Ощера. – Всё у него пустое.
– Но грамота-то не зряшная? – откликается отец.
Страшко Ощера мотает чубом, жует хлеб с мясом.
– Вельми знахарь надобен.
– Ха, да идеже такого взять, чтоб язык исправил? Оживил? – отзывается отец, блестя в отсветах костра глазами.
Страшко Ощера зачерпывает ложкой варева, хлебает.
– Да есть такой человек, неужто не слыхал?
Отец вопросительно глядит на него сквозь дым.
– Хорт, – говорит со значением Страшко Ощера.
– Х-о-о-рт?.. Што за зверь?
– Хорт за Смоленском, – продолжает Страшко Ощера. – Велий волхв и чаровник, кудесник. Сказывают, хромоту вправляет, с глаз слепоту убирает, расслабленного в силу приводит.
– Во-олхв? – протягивает отец. – Ку-де-э-сник? Собака?
– Зачем так-то баишь, – остерегает его Страшко Ощера. – Не Собака, а Волк.
– И так, и эдак можно разуметь хорта, – отзывается отец.
– Не-ет, – отвечает Страшко Ощера, качая головой и глядя в сторону молодого свежего месяца. – Этот никак не собачьей породы, а волк и есть: Хорт.
– Волколак? – уточняет Зазыба Тумак, обгрызая кость дымящуюся.
Он и сам похож на какого-то оборотня, черный, одноглазый, взъерошенный.
– Как тот князь полоцкий? – вспоминает отец.
– Кто таков? – спрашивает Страшко Ощера.
– Да как… уж всяко познатнее твоего Хорта. А ты и не ведаешь?
– Князь из Полоцка?
– Он самый.
– Я до Полоцка не ходил, – отвечает Страшко Ощера. – А вы тама про него проведали?
– Тама, – подтверждает Зазыба. – Князь-оборотень Всеслав.
Он немного шепелявит из-за выбитых передних зубов. И князь у него получается какой-то коновязью: князись. И все в таком же духе. Новый человек и не поймет сразу его речь. Но все свои привыкли. Сычонку нравится его слушать.
– Брячиславич, – добавляет отец. – Всеслав Вещий, Всеслав Чародей…
И начинаются истории про князя-волколака из Полоцка.
Он-де родился при волхованье с короной, горевшей рубинами, на голове, в полнолуние, когда волки вкруг Полоцка ходили свадьбой и пели на все лады. И младенец сразу покусал до крови сосцы матери, так что та отдала его кормилице, чей муж был Лютичем, охотником, как волк, даже имя такое у него бысть. И младенец враз успокоился. А подрос – упросил взять его на охоту. На тура шла княжеская охота. В ту потеху княжич и пропал. Остыли охотники, глядь – нету княжича с короною. Бросились по дебрям искать, всё излазили, да сыскали только его лошадку. Куды подевался? А разверзлась футрина. Гром и молнии, ливень страшенный. Осенью-то. Да утром так и вовсе запуржило. Ежели кто вымок в ночь ту, то уж никак ему не выжить в дебрях без огня. И нигде ни дымка. До жилья далече. Тот Лютич там тоже был. И вот в одном месте увидал он след – волчий. И взошло ему в ум по следу тому пойти. Так и очутился Лютич на ручье. У того ручья берег высокий, обрывистый. И там нора. Изготовился Лютич волка бить, подкрался, кинул ветку… А из той норы-то глас человечий и послышался. Ругается кто-то. Лютич – глядь: княжич с короною своею высовывается. Говорит, что слез по надобности с лошадки, не привязал, та и ушла, и он заплутал, в дождь к норе этой вышел да и сховался. Лютич спрашивает, кто же там ишшо прячется? Княжич молвил, что никого. А сам глазы все отводит, все косит куды-то в сторону. Тут Лютич и смекнул: эва, а княжич-от того… волколавый. И только от норы они ушли, как вой позади и послышался. Княжич-от и лыбится: «Дядька».
Так дальше у него и пошло. С Николы Зимнего, как начинаются волчьи праздники, так ён не в себе делался, пока не оседлают коня, да тогда на охоту выпорхнет и поминай как звали, аж до самого Крещения. И всё с тем верным Лютичем, уж стариком, но всё таким же дублим
[14]. И люди по деревням сказывали, что видали их обоих во главе великой волчьей стаи в заснеженных полях. Кто спорил, не верил, тех убеждали вот чем: ён, ён был, князь Всеслав, ибо рубинами над его головой горели звезды, сиречь та корона, даденная еще во чреве матери, с коей ён и на свет божий явился.
Знался князь с тайными силами, знался. И сам балий
[15] бысть. А как иначе растолковать явления пред разорением Новгорода? Вдруг Волхов вспять пошел. А уж накануне захвата ночи напролет в небе горела и горела алая звезда – одна из короны, не иначе. И Новгород пал под натиском дружины Всеслава. И разорение там было страшное, будто и не люди христианские напали, а вся дружина и была волчьей. Они и колокола с собора Софийского имали, к себе в Полоцк свезли. И звон тех колоколов из Софийского собора на Верхнем замке в Полоцке отец и Зазыба Тумак сами слыхали…
Сычонок слушает и уже по сторонам сторожко озирается, к бате и костру жмется. А над ними звезды так и горят, и месяц в Гобзе колышется. Вода пробулькивает у плотов, шепчет что-то. А соловьи все не унимаются, щелкают с переливами, так красиво, будто их уже одолевает смертная истома. Мешают слушать-то ночь… Но пока огонь горит и батька не спит, ночь не так и страшна.
А батька еще рассказывает про того князя-волка, что-де и в Киеве тот на столе сидел, сами киевляне того восхотели, из темницы князя вызволили, куда заманили его враги. И киевляне те князем его над собой поставили. Такая в нем сила была кудесная. А потом ему и самому прискучил Киев и вся власть, бросил все и убёг. Убёг волком серым в свой Полоцк. Но сперва с набранным войском посягнул снова на Новгород, да неудачно, и новгородцы его схватили. Ну? Так и отомстили же за поруганную Софию? За кровь и грабеж? То-то, что и нет! Отпустили! Такова была его чародейная сила. И вернулся князь в свои поля волчьи над Дюной. Только Лютич его уж помер. Но он и сам управлялся на своих волчьих праздниках, до стен Смоленска дорыскивал, правда, взять города так и не смог ни разу. Но добычу вез и вез отовсюду в свой Полоцк. И города новые ставил. Земля полоцкая при нем расцветала, богатела. Дюну до моря покорил. Дань на литву наложил.
…И не помер, а серым обернулся, так и скачет по двинским полям…
– И к нам забегает? – спрашивает, потягиваясь, Страшко Ощера.
– Не вызывай волка из колка, – роняет Зазыба Тумак.
– А может, и с твоим Хортом смоленским переведывается, – откликается, зевая, отец.
– Или это ён самый и есть? – встряхивается Страшко Ощера.
– Где же там поживает?
– За Смоленском, вверх по Днепру есть село Немыкарское. От того села до Долгомостья, а тама чрез болото велие и ведут мостки к двум горам Арефиным, меж их тот Хорт и проживает.
– Откудова те ведомо, Страшко Ощера?
– Люди сказывают…
– Да я слыхал, твоя Кудра куды-то в Смоленск и хаживала вымаливать чадо? – вдруг оживился Зазыба Тумак. – Страшко Ощера?! Ай, говори, к Хорту и ходила, а не к Борису-Глебу?
Страшко Ощера смотрит в костер, сучья подбрасывает и молчит. Чуб его в отсветах огненным кажется. В глазах красные червячки кружатся.
– Скажи, клянемся Перуном и Дажьбогом, Докуке не поведаем, – просит Зазыба Тумак.
Страшко Ощера усмехается, дергает себя за огненный чуб.
– Да что тебе хоть Перун, хоть Дажьбог?
Зазыба Тумак смеется, показывает пролом в зубах.
– Тебе Докука пролом и содеял, – продолжает Страшко Ощера. – Тута!
Он ударяет себя в грудь.
– И ведь Кудра-то понесла… – бормочет отец.
– Не на того ли Хорта твое чадо и похоже?
– Так девочка у меня, – отвечает Страшко Ощера.
– Ну-ну…
– Так и ты бы мальца свез, – говорит Страшко Ощера.
Отец машет рукой.
– Нету моей веры старым колдунам трухлявым.
– Так что ж табе твой бог с овечками не поможет? – спрашивает Страшко Ощера. – Почто не отомкнет мальцу рот?
Возгорь Ржева развел руками.
– Ларион Докука сказывает, на то есть особая, выходит, Евойная воля.
– Как так?
– А вот так. Выходит, это зачем-то надобно. Промысл таков Божий. Или мука нам всем.
Сказал и перекрестился отец.
А Страшко Ощера плюнул.
Костер пригас, речи умолкли. Еще немного у рдяных угольков посидели и пошли кто куда, кто в шалаш полез, кто отошел справить нужду. Сычонок отливал в траву и вверх глядел. А там все посверкивают рубины-то – ровно сам Всеслав на них сверху смотрит, медленно поводит головой в кровавой короне. У Сычонка даже волоски на спине дыбом поднялись. И он побыстрее юркнул в шалаш, притулился на овчине, а с краю вскоре лег отец.
Полежали, покряхтели, устраиваясь…
И Зазыба Тумак мощно захрапел сквозь прореху в зубах-то.
– Завел былину! – воскликнул Страшко Ощера со своего краю.
– Ткни его там… – попросил отец Сычонка.
Мальчик и вправду сунул кулаком в храпящий бок. Да куда там. Зазыба Тумак храпел и храпел. Кто-то что-то еще говорил… Кашлял… А Сычонок уже разбегался и прыгал на уходящий плот… да и не плот это был, а лодка-однодеревка. И наладился он в ней плыть далеко-далёко. Да только оказался почему-то под холмом Вержавска. И там снова его мальчишки дразнили по-всякому, и среди всех особо старалась рыжая Светохна. Вот дура-то поганая.
4
Пробуждение было мучительным. Сычонок не мог пошевелить ни рукой ни ногой без боли. Все тело ныло. И было еще совсем рано, даже солнце не поднялось. А все плотогоны уже вышли из шалаша. Доносились их голоса, кашель. И соловьи снова пели на все лады. Всю ночь хоры не унимались. Не устали и под утро. Сычонка будил отец.
– Давай, давай, продирай глазы, ладейщик. Хватит дрыхнуть!
В этот миг Сычонок пожалел, что напросился в спутники к плотогонам. Зябко поеживаясь, кривясь, он выбирался из шалаша, вставал, почесываясь… Над Гобзой стлался туман. Только и виден был первый плот. Над туманом темно зеленели ели. Дым костра смешивался с туманом. Сычонок отошел, помочился и сразу шагнул к костру, вытянул руки навстречу жару.
– А ну брысь умываться, свиненок! – прикрикнул отец.
Пришлось спускаться к реке, да отец снова окликнул и велел зачерпнуть с краю кострища золы. Мальчик так и сделал. Зола была теплой. Он вернулся к реке, наклонился над водой, тер руки с золой, смывал все, потом плескал водой на лицо, морщась, как от пытки.
Смаргивая с ресниц капли воды, он снова прильнул к костру.
Зазыба Тумак ухмылялся, глядя на него. Черные вьющиеся длинные его волосы были мокры, здоровый глаз так и сверкал. Страшко Ощера тоже выглядел бодро. Чуб закинул назад. Поглаживал жидкую бороденку. На огне грелась в котле вчерашняя похлебка. Отец резал хлеб.
Страшко Ощера снял котел и поставил его подле костра.
Отец скороговоркой читал обычную молитву: «Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»
Страшко Ощера щурился, помешивая ложкой в котле.
– На, держи-ко, – сказал отец после молитвы, подавая сыну выструганную белую новенькую ложку.
Когда успел?
И все приступили к трапезе. Скоро поели. Шалаш бросили, плоты отвязали и двинулись в путь. На первом плоту теперь были отец с Сычонком, а на последнем Зазыба Тумак со Страшко Ощерой. Но только отплыли, плот забрал вправо и снова ткнулся в берег.
– Ты чего?! – воскликнул отец.
Сычонок насупился. Сил у него совсем не было править. Только и мог кое-как удерживать шест. Вчера умаялся. Он виновато оглянулся на батьку.
– Э-э-э, – протянул отец. – Не добле
[16]! Ты ровно малое дитятко.
Сычонок чуть не плакал.
– Ты потихоньку… разойдешься, ну! – сказал отец убежденно.
И они снова отчалили. Превозмогая боль, Сычонок отталкивался шестом. Отец умело пособлял ему, и вскоре вереница плотов вытянулась по туманной Гобзе. Сычонок оглянулся, но последнего плота и не увидал.
Было холодно. Да в небе уже появлялись синие разрывы. О, скорее бы солнышко хлынуло. О, сюда, сюда, солнышко. Только солнце пока не спешило. Озарило лишь самые верхушки елок, и шишки на ветвях озолотились.
Вот найти бы в лесу ель с золотыми шишками! Построить ладью, нагрузить ее хлебом, салом, да и плыть в незнаемые края… за Смоленск, в те Немыкари, а оттуда и к этому Хорту. Дать ему две шишки, пусть наведет свои чары и вернет Спиридону речь. Как же надоело ему быть скотом безмолвным! Слово бы молвить, песнь спеть. Иногда Сычонку просто невмочь было, как много слов хотелось выпустить на волю. Они бились в нем, как тугие рыбины, роились, как пчелы или птицы, – целая стая свиристелей, а может, и соловьев, иволог, петушков, журавлей и лебедей.
Такое ему иногда и снилось: вдруг горло чешется, чешется – и что-то как будто щелкает, ломается, освобождается, с места сдвигается, и он начинает говорить, говорить, говорить. Говорит без умолку. Идет по Вержавску и говорит, говорит, и все вержавцы рты разевают от изумления, как ладно и сильно он говорит. А рыжая Светохна аж дрожит от страха, зубками клацает. Вот как он говорит.
И – очнется, миг соображает, шевелит языком… открывает рот… А слышно только какое-то сипение, словно давят петушка на дворе… И по щекам от досады и злости текут у него слезы. Сычонок и есть. Никогда не быть ему Спиридоном.
Плот движется в тумане. Кажется, впереди река обрывается куда-то в провал или просто заканчивается. Но плот идет, покачиваясь, и вода продолжается.
…И вот сильнее озолотились ели, и где-то закричали журавли. Они всегда поют восходящему солнцу. И провожают его вечером своими криками. И солнце начинает потихоньку оплывать с елей, как мед с ложки, течет по стволам, течет… И туман становится как масленая каша. И как будто кто овевает щеки Сычонка теплым дыханием. Он даже жмурится как кот. Туман все сильнее согревается. И начинает исчезать. Клубится, курится… А тепло уже и под рубаху идет, по рукам, к животу льнет, на коленки спускается. И все тело мальчика вдруг сотрясает дрожь. Так всегда уходит озноб. И делается ему тепло, хорошо. И мышцы уже не так ноют. Только ладони саднят. Но что ж, Сычонок – истый вержавец, умеет терпеть.
И уже нет тумана на Гобзе. А над Гобзой синеет небо, светит лучистое чистое весеннее солнце. И тут бы что-то сказать, выкрикнуть, запеть… Но Сычонок молчит. Плотнее губы сжимает.
Вода достаточно высока. И вереница плотов тянется по Гобзе, огибает мысы.
Навстречу плывет мохнатая голова, блестят усы, глаза. Сычонок замирает… Бобер тоже замирает, увидев движущуюся на него громаду, и в тот же миг скрывается в воде, оглушительно ударив хвостом.
Сын оглядывается на отца Ржеву.
– Пущай до зимы плавает шапка, – откликается Возгорь Ржева.
Они плывут дальше…
Внезапно раздается пронзительный свист, и в бревно посередине впивается что-то. Стрела! Дрожит оперение. Отец окидывает взором лесистый берег. Лес высится стеной.
– А ну не балуй-й! – кричит отец.
Сычонок напряженно озирается, втягивая невольно голову в плечи.
Лес молчит. Но отовсюду как будто сквозят глаза. Плот идет дальше, и ничего больше не происходит. Сычонку хочется получше рассмотреть стрелу, но он не смеет оставить свое место с краю, лишь поглядывает. Стрела крепкая, длинная, настоящая, с оперением.
Стрельбой из лука и ребята в Вержавске забавлялись. Сычонку не давали. Отгоняли прочь. У него и не было среди них друзей. Он сам смастерил лук, вырезал стрелы и на дворе пускал их в дряхлое бревно, представляя, что это литва, а то и варяг. Когда-то, сказывают старики, Вержавск платил дань варягам, поднимавшимся с Дюны по Каспле и по Гобзе на своих ладьях. Поначалу противился Вержавск и оборонялся, да не смог долго тягаться с теми отважными и страшными воинами. Но то время миновало. И Вержавляне Великие уплачивают дань только Смоленску – тьму гривен. Большая цена! Вот отец с Зазыбой Тумаком да Страшко Ощерой получат плату за дубовый-то лес и часть отдадут посаднику Улебу Прокопьевичу, вернувшись. Но им тоже достанется. За дубы щедро платят, ровно за пушнину или мед.
Так и шли весь день, пробавляясь лишь густым отваром из корня шиповника.
Вечером остановились у зеленого пологого левого берега, уходящего к молодому березняку, и Сычонок наконец смог с трудом выдрать стрелу из бревна и осмотреть ее. Потом на нее глядели и остальные. Зазыба Тумак сплюнул, вытер губы, глаз его хищно разгорелся. Он сказал, что надо было бы остановиться и выловить лучника, надрать ему холку, поломать лук, а тетивой привязать к орешине за уд. Отец махнул рукой и ответил, что то была забава. Может, молодец какой веселился на охоте.
От заходящего солнца березняк весь багровел. Отец велел Сычонку идти туда за дровами. Тот повиновался. Вошел в березняк и вспугнул орла. Это был крупный черно-бурый беркут с золотыми перьями на затылке: словно в короне. Он тяжко полетел сквозь березняк, не задевая деревьев. И Сычонку сразу вспомнился другой коронованный – князь-волк. Он не удержался и протяжно просвистел ему вослед. И беркут как будто оглянулся…
А дрова ломать было трудно. И Сычонок, намаявшись, вернулся с двумя деревцами на берег, бросил их и поискал топор.
– Чего тебе? – спросил отец.
Сычонок показал, что ему нужен топор для рубки. А топор и был как раз у отца, он тащил жерди для хижины.
– На, – сказал отец, протягивая топор.
Сын взял неловко и уронил.
Отец хмыкнул. Но остановил тут же сына.
– А ну постой, покажи ладони-то.
Сычонок повернул ладони вверх.
Отец присвистнул.
– Экие у тебя желви
[17]!