Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сычонок привычно хотел утереться рукавом, да темноволосая Найда остановила его и попросила Малушу принести рушник. У Малуши было червленое пятно в пол-лица, словно от удара чем-то, хлыстом али просто веткой, и нос точь-в-точь как у матери – зело выдающийся. Она подала льняное грубое полотенце с зелеными и алыми вышитыми цветиками и птицами. Сычонок утерся.

– Ить и не хрюкнет за доброе, – ввернула Крушка.

– Не леть, Крушка, – бросила Найда.

– Оно и видать: клюся и есть клюся, – не могла так сразу утихомириться проныра.

– Ступай на ядь[256], – сказала Найда.

И Сычонок вошел в избу, полутемную после двора… Посередине была почернелая, глиной обмазанная печка без дымохода. Топилась по-черному. И потому потолок и бысть, аки ночные небеса в листопад[257], токмо звезды на них не сияли. Стены, видно, оттирали травой, и они были лишь подкопченными, как бока осетров на коптильне. По обе стороны от печки и вдоль стен стояли лежаки с мешками продолговатыми, набитыми соломой, чтоб мягче было спать, застеленные шерстяными и льняными укрывищами. По стенам висели веревки, черпаки, кринки на шнурках, одежда. У одной стены громоздился большой сундучище, наверное, для одежды и мягкой рухляди. Земляной пол был усеян прелыми травами, от коих шел добрый дух. Травы потом сгребали и выбрасывали, заменяя новыми. Так-то было и в истобке в Вержавске у озера Ржавец… И мигом на Сычонка нахлынула желя несказанная по одрине в Вержавске, по маме Василисе, а пуще по отцу Возгорю, сиречь Василию, и снова молния жути пронзила его: неужто батька погиб? Помер совсем и окончательно?.. Сычонок его мертвелым и не видал, и потому не до конца в то и верил.

На большой стол девочки и баба собирали ядь. Сычонок топтался и уже сглатывал слюнки. Крушка простреливала в него быстрыми своими, чуть косоватыми, как у козы, глазенками. Сычонок уже ее побаивался.

И все было собрано: деревянные миски, ложки, хлеб круглый ржаной, нож, деревянные кружки без ручек, соль в солонке из бересты, а никто не усаживался на скамьи, все чего-то ждали, посматривали все на Сычонка. А у него и сил совсем не бысть стоять, так с ночного перехода ноги ныли.

– А и поглянь, не идуть ли? – спросила баба у Крушки.

И та мигом вылетела на двор. Время шло, а Крушка не объявлялась. В одрину зашли две кошки и замяукали призывно-капризно.

– Найда, дай им уж там, – сказала баба досадливо.

И высокая темноволосая Найда стала что-то насыпать в плошки для кошек. Кошки накинулись на ядь, урча, грозно дергая хвостами и косясь друг на дружку.

– Пардуси[258] и есть! – воскликнула Гостена и засмеялась, лукаво поглядывая на Сычонка, мол, оценил ли он, пришлец со Смоленску, ум и знания арефинской насельницы.

Про пардусов Сычонок и сам недавно узнал от Леонтия.

И тут вдруг с криком вбежала Крушка:

– Идуть! Идуть!

И скоро в одрину с вечернего света вошли Нездила Дервуша и Хорт. Хорт был в новой одежде, в новых темных портах, заправленных в кожаные потертые, но крепкие сапоги, в новой холщовой светло-коричневой рубахе, подпоясанной ремешком с ножом в деревянных ножнах, в высокой желтоватой шапке изо льна, чуть заломленной набок. Власы и брада его были умыты и расчесаны. Но длинное лицо хранило какую-то тень, а складки на щеках содеялись глубже и резче. И пепельные глаза казались черными.

Истобка вся наполнилась. И все стояли. Свет пробивался сквозь бычьи пузыри с двух сторон.

Нежданно прозвучал берестяной глас Хорта:

– Перуне, Перуне! Огражди истобку Нездилы от огненного гнева! Да не ярым жаром пышут очеса твои! И ты, Велес, умножь живот Нездилы! И тебя прошаю, Макошь, о стати и жире[259] девкам Нездилы! И Хорс со Дажьбогом дажь света нам. Стрибога ждем с вёдром. И вы, Переплуты, храните жито[260] Нездилы! И Русалки с Полудницами не пожалейте грудие росное!..

Хорт замолчал. Но все еще чего-то ждали.

Хорт глубоко вздохнул и сказал:

– Яша-Сливень, борони наши горы Арефинские от врагов, а пуще от пакостных татей с крестами на брюхе!..

Он перевел дыхание и продолжил:

– Борони, Яша-Сливень! И всё нам подайте, боги, ради жертвы и усердия нашего!

И все выдохнули дружно, но и нестройно:

– Борони, Яша-Сливень! И всё нам подайте, боги, ради жертвы и усердия нашего!

И после того первым уселся Хорт во главе стола, а подле него Нездила и его женка, а дальше уже девочки и Сычонок. Хорт сам себе в миску дымящуюся кашу накладывал. Нездила тож. А остальным – баба. Из двух корчаг наливали парное молоко. Нездила резал ржаной хлеб. И только все начали есть, как пронырливая Крушка пропищала плаксиво:

– Не хочу с им сидети.

– Не леть! – прикрикнул Нездила, содвинув брови.

Но Крушка егозила, кашу лопатила ложкой, а в рот не отправляла.

– Крушка, я те задам! – пригрозила баба.

– Его помочью, – промолвил нехотя Хорт, – его и дружка… как бишь его? – Хорт взглянул на Сычонка. – Да ты, Василёк, немко… Ими и изъят бысть со поруба того. Ошейник было смастерили, оскаленный, будто зубьями… на выю. И костер наладить для мя чаяли… Вызволили малые… Да токмо никто уж не пособит моей Годице…

И все ели кашу с луком и чесноком, хлеб, запивали молоком с овечьим сыром, уже в полном молчании. Крушка тоже черпала своей ложкой и шумно сёрбала молоко, но все косила козьи глазенки на сидевшего рядом Сычонка и супила белесые бровки.

Потом девочки прибирали со стола и мыли посуду. Хозяин с Хортом вышли и толковали о чем-то на дворе, сидя на колоде и глядя, как уже гаснет древесная та корона на макушке Арефинского холма. Сычонок тоже вышел, с трудом переставляя ноги… И ведь не так и много они вчера прошли, все плыли Днепром-то, да борьба с Немыкарским болотом зело истомила, будто невесть сколь пешком прошагали по горам, лесам да долам.

Сычонок все ж таки пошагал со двора, оказался на дороге, озираясь… Заметил: из-за плетня соседней истобки за ним следят два мальчишки, один пониже, другой повыше, в шапчонках. Молчат. Увидели, что приметил, и сразу юркнули куда-то, схоронились в крапиве и лопухах.

Сычонок посмотрел-посмотрел, да и направился сперва по дороге, а после свернул направо и побрел вверх по холму. Приблизился к дубам, не столь уж высоким, но едва ль не в два обхвата в стволах, и оглянулся. Простор был, как в Вержавлянах Великих. Волны лесов, сизо-синие, золоченые солнцем, уходили во все стороны. И повсюду пели вечерние птицы, куковали зегзицы[261], вот будто кто на зело огромадных гуслях поигрывал.

В Вержавске были свои гусляры да иные гудцы[262], коих, правда, честил в хвост и гриву батюшка Ларион Докука, норовя и вовсе изгнать из града, но посаднику Улебу Прокопьевичу оны были любы. И народцу по нраву. Какой же праздник блинный без гудцов? Или иной какой, хоть зимние святки, хоть Никола вешний с кострами, на коих в больших сковородах жарили по десятку яиц на сале с луком да потом попивали бражку и пиво, тут и гудцы старались.

А еще бысть един гусляр с Ельши, речка такова недалеко бежала да и в озеро Ельшу, а после по речке уже и Лучин-городок, и в том Лучине-городке и поживает гусляр Ермила Луч. Батька сказывал, что ходил туда и плоты гонял. Но с реки в озеро не всяк чужак пробьется, речка мимо тянет, а озеро отовсюду травами, что сплелися в мрежу, ограждено. С реки и чуешь: ах, воня прет дивная, да еще гласы долгие гортанные птичии несутся. А – не видно. Что сие есть? По мреже травной не пойти, враз спутает, да и провалишься, нальешься водицы по горло. Хоть бы взлететь да поглянуть!

Но есть, есть един рукав тайный, и по нём в озеро самое и протиснешься. Да дивное озеро: все в белоснежных кринах[263]. И по нём среди тых кринов благой вони туча лебедей плавает, и не туча, а облако белоснежное и чудное.

И посадник Лучина-городка Иван Войтишич претит кому на тое озеро лезть. Не леть!

Сычонок и не мечтал туда попасть, ведь даже батька Возгорь не сподобился, а уж он бысть зело ловок и упорен. Одни разговоры слыхал да и самого Ермилы Луча игру, коей тот забавил люд в некий праздник во Лучине-городке, что пониже того озера на речке Ельше и стоит.

Ермила Луч по зову Улеба Прокопьевича, правда, на свадьбу его дочери Ксении Улебовны бысть отпущен Иваном Войтишичем, да не всяк вержавец туды попасть сумел, мед-пиво попить да игру послушать. Токмо отзвукам той игры Сычонок и внял скрозь плищь[264]. Да ничего и не уразумел, ну, волны, колыхания… А ночью те звуки и всплыли в нем белыми кринами да лебедиными криками, так что он в диве очнулся и долго лежал да глазами-то хлопал. И с тех пор чаял вновь ту игру услыхать, пойти в Лучин-городок на поклон Ермиле. Да и озеро отай увидать.

А вон куда его занесла на своих крылах Сирин-птица, али кем еще оборачивается судьба?

…На противоположной заходу солнца стороне, за полями, мощно горбатился большой лес. Там струились дымки какой-то веси.

Сычонок угадывал змеение той речки, которая привела их со Днепра, внизу, под холмом. Правда, самой воды видно не было, но кусты, особенно густые, ее ход указывали. И уходила она куда-то в южную сторону, в лесные дебри. А напротив того Арефинского холма, на коем Сычонок сейчас и стоял, через речку круто зеленел древесами и хлебными полями другой Арефинский холм и наверху виднелись крыши истобок – та весь была поболее этой. И оттуда наносило лай собак.

Посмотрел он снова на заход солнца и правее: там-то и лежало, жило Немыкарское болото…

Хотелось ему заглянуть в рощу-корону, он то и содеял, прошел среди древес. Внутри было уже не столь светло. Стволы бронзовели, листва мнилась какой-то лепниной, что ли. Сычонок озирался с непонятным страхом. Чем-то это место ему напоминало храм: и тот, что стоял на верху гривы в Вержавске, и тот, что был на Мономаховом холме в Смоленске, и монастырский в Смядыни. Может, и клаколы где есть? Он даже задрал голову, разглядывая древесные своды. И вдруг узрел ярко-желтый сгусток солнечный, золото живое, с крылами. Разинул рот, а вскоре и услышал:

– Филю-вилю, витью-уои-уои?

То была иволга. Их много обитало и вокруг Вержавска. Но эта показалась ему особенной. И она отчетливо вопрошала Сычонка о чем-то. Тогда и он не удержался и ответствовал ей своим округлым и сокровенным свистом. Птица послушала и снова спросила:

– Филю-вилю, витью-уои-уои?

Посреди рощи была площадка с черным кострищем. Видно, зачем-то сюда арефинцы приходили…

Мальчик оглядывался. И роща глядела на него темно-синими очесами отовсюду.

Невольно затаив дыхание, он вышел оттуда и вдруг увидел, как на болоте встает дым. Дым! Кто-то зажег костер. Правда, языки огня еще не стали заметны. Дым клубился, завивался… Но и поблизости начал куриться такой же костер. А потом и поодаль. И еще один, и еще. Сычонок смотрел удивленно. Кому понадобилось разводить в такую пору костры на болоте? Зверогонам каким? Или кому?

А дымы шли все гуще, клубились и расстилались, иные вставали причудливыми фигурами трех- и четырехголовыми, с крыльями и хвостами. И опадали, смешивались с другими завихрениями, и белое густое облако еще больше растекалось, пучилось. И чудно было то, что нигде не собирались туманцы, все лесочки, кусты и низины яснели сизо, синевато.

Сычонок пошел вниз. И на тропинке повстречал Крушку, она быстро повернула и побежала прочь. А он хотел указать ей на дымы, спросить… Во дворе он столкнулся с Найдой, тащившей куда-то ведра с водой, и попытался ей знаками объяснить про дым. Она глядела на него, сдувая со щеки прядь волос, потом улыбнулась, так ничего и не поняв, и пошла дальше. Тут на двор вышел сам Нездила Дервуша. Мальчик шагнул к нему и начал делать знаки. Нездила Дервуша исподлобья тяжело смотрел на него маленькими кабаньими глазками.

– Ась? – вопрошал он, почесывая грязными ногтями заросшую, медную от загара щеку. – Чиво ти?

Сычонок тыкал пальцем в сторону дыма, изображал струение дыма…

Нездила попытался повернуть одну только голову, но шея у него была так коротка, что пришлось и всем туловищем развернуться и посмотреть.

– Да ён про болото баит, тятя, – вдруг сказала появившаяся откуда-то смуглая Гостена.

И она быстро на мальчика взглянула. Тот закивал.

– А-а… – отозвался Нездила Дервуша и, ничего больше не говоря, прошел в хлев.

– То не дым, – объяснила смышленая Гостена.

– …То Яшка-Сливень! – ввернула Крушка, прошмыгивая сбоку от сестры. – Грудие росное пахтаеть ради наших полей. А мы погоним ему клюсю. Погоним! Погоним!

– Крушка, чё дуришь-то? – отозвалась Гостена, морщась.

В истобке уже было темно. Лучин не зажигали, баба уминала дочек на сон, а те все переговаривались, прыскали смехом. Хорт не появлялся. Нездила Дервуша поворочался-поворочался да и захрапел. В зыбке хныкала пятая дочка, баба просила старшую Найду покачать, попеть ей. И та гнусаво запела:

Сон да дремаНакатись на глазаДа на Сбыславушки…У ней колыбельВо высоком терему,На гибком оцепу,Крюки да кольца серебряны-ы-ы…Сама колыбель позолочена-а-а…

Найда громко зевнула и продолжила:

Подушка в колыбели пуховенькая-а-а…Одеяло в колыбели тяжовенькое-э-э…Черным соболем усыпя,Соболя в ногах,Кунье в головах…

К Сычонку пришла кошка, примурлыкалась сбоку, а потом и на грудь взлезла, все со своей песенкой. Сычонку и неудобно было, а сгонять кошку не хотел, так и терпел, покуда и снова не ухнул в какой-то непролазно-кромешный сон.

5

А рано поутру Сычонок слыхал, как баба шпыняет дочек, тормошит их, понуждая просыпаться и браться за труды: кому овец и корову выгонять, кому воду таскать, кому кур кормить, кому огород пропалывать, кому Сбыславку нянчить. А Крушка, конечно, шипела, как головешка, ежели на нее воды плеснешь, что, мол, клюся тот дрыхнет и в ус не дует. Но баба его не тронула. И Сычонок снова заснул, радуясь своей удаче.

А уже при солнце на дворе, под крики петухов, щебетанье воробьев и теньканье синиц баба собрала на стол и сели за корм: три дочки, баба и Сычонок. Найда пасла. Нездила Дервуша куда-то далёко, видать, ушел. Баба наливала всем в деревянные миски варева с щавелем, пшеном и яйцами, нарезывала старый уже ржаной хлеб. Крушка от Сычонка на другой край стола пересела. Баба покачала головой, развязала и сняла платок, спустила его на плечи и стала похожа на усталую потрепанную птицу с жилистой долгой шеей, длинным горбатым носом.

– Няймется все табе… – пробормотала.

Крушка сперва ничего не ответила, молча сёрбала щавель, а потом не утерпела и выпалила, сверкая козьими своими глазенками:

– Клюся вчёра в рощу вперся! Я видала!

– Ну и што, – устало отозвалась баба. – Нету там ничого сто годов. Быльем оно все поросло…

– А как калика перехожий туды вперся, ево и пришибли! – воскликнула Крушка.

– Да ён же почивать там наладился, костер запалил, – вспомнила смуглая Гостена, отрываясь от миски с щавелем и взглядывая на мать. – Ма, верно?

Та кивнула, отправляя в рот ложку щавеля вперемешку с пшеном и кусочками яиц.

– И нам запаливать там не велят! – сказала Крушка.

– И нечего, – ответила мать.

Все замолчали, работая ложками, кусая хлеб. Крушка снова не выдержала молчания и выпалила:

– А клюся ишшо и трупик носит, мертвяка! – и с этими словами она раскинула руки, в одной зажата была ложка.

Сычонок глядел на нее растерянно, соображая, что такое она баит?

– Знать, поврежено[265] малому тое, – сказала баба.

И Сычонок еще сильнее запутался в домыслах: что поврежено? Кем?

– А кудесник прещает, – сказала Крушка. – В тый хрест молония от Перуна и угодит!

– В том Арефине, – возразила Гостена, кивая куда-то в сторону другого Арефинского холма, – все Дёмкины со хрестами таковыми-то. И тятя у Любавки со хрестом. И дедушка Шулга Черепа. И молоньи их не пожигают.

Баба нахмурилась, зло посмотрела на Гостену.

– Вещбу[266] свою уйми! – резко оборвала она дочку. – А то накличешь сдуру-то.

– А дядька Хорт тое услышит – напустит на тобе хохликов, вусмерть защекочут! – выпалила Крушка, и глазенки ее косили еще сильнее.

– Хватит бормотать всякое! Пелынь[267] под языком! – одернула дочек баба.

Снова установилась тишина. Сычонок взялся за свою ложку.

Захныкала девочка в зыбке, подвешенной к потолку. Баба оглянулась, ей вставать надо было, чтобы дотянуться, и она показала Малуше, мол, покачни. И Малуша с пятном алым в пол-лица и выдающимся зело носом, как у матери, потянулась и достала до зыбки, качнула.

– Ай-ай-бай, – пропела она тоскливо, – за-сы-пай.

– Ма, а Немыкари-то не погорять никак, – не могла уняться Гостена. – И не погорают, а токмо гобзование[268] у их…

Она и сама подивилась сказанному, такой у нее был растерянный вид. Сидела, глядела на маму и хлопала большими – не в отца и не в мать – глазами.

– Во счас яко запущу! – воскликнула баба, замахиваясь уже пустой своей миской. – Молкни, оструп[269]!

Гостена оглянулась на Сычонка, словно ища у него защиты и поддержки. Что он мог ответить? И взял да и перекрестился.

Все есть перестали, баба тоже замерла. Глядели на мальчика с прилипшими ко лбу после умывания русыми прядями. И он на них пялил свои васильковые глаза и уже алел, клонил голову.

Крушка готова была что-то выкрикнуть, бледноватое ее личико исказилось, брови под корни волос уползли, глаза козьи стали как у собаки, да вдруг со двора окликнули:

– Нездилиха! А Нездилиха! Подь сюды!..

Баба обернулась на окошечки, да в них толком ничего и не разглядишь. Она пошла и отворила дверь.

– Чиво, Томилиха?

– А тово! Кочет твой со курями заново у меня роется во огороде! Разом порежу на суп! Скоко ж мочно?!

– А ты калитку-то затворяй сама! – крикнула с порога Нездилиха.

– Затворяй не затворяй, а кочет неключимый скрозь любую щель лезет! – проорала Томилиха.

Нездилиха вышла, прикрыв за собой дверь. Младенец в зыбке пуще заплакал.

– Ай-бай-бай… – завела Малушка, оглядываясь на Крушку. – Ну, ты накормыхалася[270]?! Попей Сбыславке! – И с этими словами она бросила зыбку и принялась за щавель.

Крушка фыркнула. Сбыславка еще пуще заплакала.

– Ну, Крушка! – крикнула с набитым ртом Малашка.

И тогда белобрысая Крушка с козьими глазами подошла к зыбке и стала ее вельми раскачивать.

– Да попей же! – крикнула Малашка.

И белобрысая Крушка запела сладким голоском:

Бай-бай, да ишшо бох дай,Дай поскорей, чтобы жить веселей,Бай да люлю, хошь сёдни помри.Завтрева похороны,

Хошь какое позорище[271]



– Крушка, не леть! – возмущенно воскликнула Гостена.

А та, играя козьими глазами, продолжала:

На Удолью ИзлукуТя и снесут.Мамке опроска,И табе упокой,Ножечкам тёпло,И головке до-о-бро-о-о!..

Гостена бросилась к ней, уронив свою кружку с квасом. Крушка кинулась прочь. Они стали бегать вкруг стола под истошные уже вопли ребенка. И тут дверь распахнулась и на пороге встала Нездилиха:

– Ах вы покляпые[272] девки! Свару содеяли! Пустошницы! Сбыславка надрыватца! Гостенка, бяги в замену Найде сразу же! Кому баю?

Гостена стала отговариваться, что еще свой щавель не съела. И она уселась за стол и схватила ложку.

Тут Сычонок с готовность встал и начал тыкать себя в грудь, мол, он пойдет пасти. Нездилиха уставилась на него.

– Чого табе?

– Ён пойдет! – сказала Гостена.

– Да ты и не ведашь, иде пастьба-то.

Нездилиха отмахнулась. Тут Гостена докончила щавель, налила себе кваса взамен разлитого и подхватилась, кинулась к двери. Сычонок – за ней.

– Куды?! – воскликнула Нездилиха.

– Пущай! – просительно воскликнула Гостена, морща лоб и нос.

– А Хорт не велел, – напомнила Нездилиха, растерянно на них глядя, поправляя волосы, выбившиеся из-под убруса.

– Ай ладно, ма!

И Сычонок с Гостеной вышли во двор, со двора – на дорогу, там быстро зашагали по дороге у навершия холма с древесной короной, в коей сейчас распевали на разные голоса птицы. Вдруг Гостена остановилась так резко, что Сычонок налетел на нее. Она обернулась.

– Ай, прорва! – воскликнула смуглолицая Гостена, ударяя себя по простоволосой голове. – Нам жа туды!

И они повернули и пошли обратно.

– Сёдни на новье вышли, – объяснила на ходу Гостена.

Они проходили мимо одрин с низко надвинутыми крышами и маленькими оконцами. Одна была крыта дранкой, другая дерном, корнями вверх, третья – соломой. Из-за плетня на них опять глядели два мальчишки в шапчонках. А на дубовой обтесанной колодине у двери стоял мужик в серой рубахе, в серых портах, обвернутых онучами понизу, в лаптях, в коричневой высокой шапке. Он накручивал веревку на локоть и растопыренную ладонь и молча следил за проходившими.

– Гойсы, дядька Бакун! – приветствовала Гостена его.

Тот кивнул, негромко ответил.

Сычонок шагал босой. Не в одном же лапте ходить по этой веси Арефино?

Дорога привела их к подножию холма. Там на луговине и паслись овцы да две коровы с бычком под приглядом Найды. На ней была уже не токмо длинная рубаха, как у Гостены и остальных девочек, но и запона[273] поверх, с вышитым поясом. А так как она раньше всех встала и ушла на пастьбу в росы и туман, то еще на ней была душегрейка-милоть[274]. А на голове не платок, а суконная шапка.

– Найдонька, поди исть щавеля! – сказала весело Гостена.

Девушка улыбалась. Кивнула на босые, мокрые от росы ноги Сычонка.

– Босяк твой пастушок-то!

Гостена тоже посмотрела на его ноги.

– А иде обувка твоя? – спросила.

Сычонок развел руками, потом показал, что один лапоть у него есть, а другой там, на болоте. Он так азартно и выразительно жестикулировал, что Найда мигом ему вняла.

– Ага! На болоте оставил?..

– А ти сам плесть не могешь? – спросила Гостена.

Сычонок отрицательно покачал головой.

– Их ти, грач градский! – воскликнула Гостена и засмеялась.

– Ти ба нашла лапоть, – попеняла Найда Гостене.

Сычонок махнул рукой.

– На, держи правило, – сказала Найда, протягивая Гостене кнутовище с длинным сыромятным бичом.

Но Сычонок перехватил кнут у нее.

– Оле! – воскликнула Найда. – Совладаешь ли?

В ответ Сычонок отошел чуть в сторону, примерился ко хлысту, поводил вверх-вниз рукой да и резко взмахнул, и хлыст его не посмел ослушаться: зычно щелкнул. В Вержавске он пас скотину, пособляя матери да отцу, тех же овец да корову, а еще и Футрину с жеребцом. Гостена и Найда воскликнули:

– Оле!

– Оле!

И Найда ушла, Сычонок с Гостеной остались вдвоем. Большая бурая корова с белыми пятнами и вторая бело-черная, как встреча дня с ночью, беспрерывно щипали сочную траву. На шее у них висели колокольцы. Овцы тоже поедали травы, бродя вокруг круторогого черного барана с оранжевыми глазами. А пегий бычок был привязан к колу и ходил на длинной верви. Как поведала Гостена, был он вельми норовист, того и гляди сбежит. И то с ним часто случалось: то убёг в другое Арефино, что на соседнем холме, то его споймали по иную сторону холма – под Перуновым лесом. Наверное, этот лес, горбатившийся позади холма, и видал Сычонок.

– Надоть углядеть, чтобы никакая животинка не сбёгла во-о-н туды.

И Гостена указала через луговину и дорогу на высокие, какие-то особенно белые и черные березы, покачивавшиеся под утренним ветерком с необыкновенной живостью и плавностью, ну будто чуть танцующие бабы. Сычонок ничего такого больше не увидел там. Но Гостена сказала, что то и есть Удолья Излука и там недавно схоронили женку Хорта Годицу. Сычонок пристальнее посмотрел и разглядел теперь за танцующими березами холмики земляные в белых цветах и червленых, кои, верно, были такие же, как на Червленом холме, куда они выходили с Хортом с Днепра, – медово-клейкие.

Он кивками вопрошал: где сейчас Хорт? Гостена не понимала. Он снова кивал, не зная, как же показать Хорта… И уши прикладывал ладонями, и бороду волнил, волоса. Старался придать себе грозный вид. Но Гостена не умела взять в толк. И Сычонок оставил эту затею. Тогда сама Гостена стала вопрошать, мол, где его родичи, как он в монастыре оказался, его батька кудесник, чаровник со хрестом мертвяка? И к чему он сюды приплыл? Сычонок то кивал, то отрицательно мотал головой, пробовал даже писать на земле, чем ввел Гостену в полное изумление. И теперь она смотрела на него с восхищением. А толком-то он писать пока и не хытрый бысть. Но все ж таки Лука выучил его многим буквицам, а иные и складывать в словеса: БОГЪ, ХРИСТОСЪ, ОБЛАКЫ, ХРАМЪ, БОРИСЪ, ГЛЕБЪ, ВАСИЛЁКЪ, ВЕРЖАВСКЪ, СМОЛЕНСКЪ…

Солнце плыло над холмом Арефинским, пели птицы, и уже появлялись беспощадные слепни, налетали на коров и бычка, овец не так уж донимали, те были защищены кольцами своей шерсти. Гостена, напевая, срывала цветы; как нарвала много, принялась их сплетать.

Она напевала:

Много, много у сыра дуба,Много, много у зеленого,Много витья и повитья,Много листа зеленого,Отростелья серебряного;Только нет у сыра дуба,Только нет у зеленого,Нет жемчужные маковки,Позолоченной вершиночки-и-и…

Пела и поглядывала на Сычонка. А как сплела венок, надела его и сказала:

– А вот и вершиночка, вот и маковка!

Сычонок засмотрелся на нее, как она пританцовывает чуть, качает головой, улыбается… Да вдруг улыбка сошла с ее лица, взор ее устремился куда-то дальше… Сычонок обернулся и увидел, как по дороге с холма спускаются мужики в портах кто серых, кто коричневых, в подпоясанных рубахах, в лаптях и высоких шапках, с топорами, веревками. Кто и на лошади ехал. И один из верховых был Хорт. Сычонок сразу узнал его по длинной пегой бороде, длинным волосам, лежавшим на плечах, только на нем была теперь шапка, отороченная рыжим, почти красным мехом, ровно у тиуна или самого князя. Да и посадка его, стать были особенные, и впрямь княжеские. Верхом ехал и Нездила Дервуша. Он махнул Гостене.

Мужики шли мимо. Кто-то крикнул:

– Эй, пастухи!

Смотрели все на Сычонка в черной рясе и скуфейке, босоногого. И Хорт им что-то говорил. Они все уходили дальше, ко второму Арефинскому холму.

Как скрылись за густыми зарослями, что зеленели стеной вдоль речки, Сычонок кивком вопросил у Гостены: куда, мол, мужики-то пошли? Она отвечала, что к Долгому мосту. Хорт собрал мужиков отовсюду: из Перунов, что у Перунова леса живут, из Белкина, что ишшо дальше, за лесом и Перуновой горой, на речке Ливне, потом из Волчьегор. Ишшо к ним прилепятся мужики из другого Арефина, что на той горе, а там из Яцкова, Глинников. Сычонок недоумевал: зачем же они идут на Долгий мост? Гостена не сразу сказала, немного помучила Сычонка, видя, как он жаждет узнать. Наконец ответила, что говорят, будто тот мост Долгий ломать станут. Зачем?..

– Надень, и поведаю, – ответила Гостена, снимая венок и протягивая его Сычонку.

Тот покривился, мотнул головой.

– А вот и не молвлю, – сказала девочка.

Улыбка играла на ее смуглом лице, серели-синели глаза, алели полные губы.

– Дай мне шапку, а тебе венок, – потребовала она.

Сычонок насупился, отвернулся, пошел в сторону скота, взмахнул кнутом и звонко щелкнул.

– Не скажу, не скажу, – напевала Гостена.

И еще напевала:

У броду, у броду, ой, ряди, ой, ряди,Там стояло коней стадо, ой, ряди, ой, ряди,Всех коней любуют,Ой, ряди, ой, ряди,Однова коника не гладят,Ой, ряди, ой, ряди,Однова не любуют,Ой, ряди, ой, ряди…

И смотрела лукаво на Сычонка, как он ходит босой, в великоватой рясе, в великоватой шапочке, с кнутовищем на плече, а хлыст за ним волочится…

Сычонок ходил-ходил, притомился, сел. К нему пришла Гостена, села рядом. Взяла и вдруг сорвала шапчонку и нахлобучила на него венок, вскочила, готовая пуститься наутек. Надела на себя скуфейку. Сычонок швырнул венок, вскочил, да так его васильки-глаза пыхали синевой, что Гостена рот приоткрыла от удивления. А Сычонок уже кнут изготовил, чтобы перетянуть хорошенько телицу эту. Но та вдруг сняла шапчонку и пошла навстречу к нему.

– На, на.

Он схватил скуфейку, а Гостена быстро приблизила лицо к его лицу и поцеловала его в один глаз, а пока он от изумления не пришел в себя, и в другой, засмеялась и отбежала, напевая снова:

Ой, ряди, ой, ряди,Однова коника не гладят,Ой, ряди, ой, ряди…

Сычонок соображал, что ему предпринять, сжимая кнутовище, алый от возмущения. Но Гостена снова пошла к нему, говоря:

– Ладно, ладно, молвлю отай…

Сычонок настороженно следил за ней, нахлобучивая скуфейку.

И Гостена заговорила проникновенно и негромко, близя губы к его уху:

– А Долгий мост ломать ради прещения от тых смольян.

Сычонок смотрел на нее. И она еще приблизилась и уже собиралась снова его поцеловать, да Сычонок, быв настороже, вовремя прянул.

– А поведай, стерво-хрест ти пособляет?

Сычонок пожал плечами. Он и впрямь как-то не мыслил ни разу про то.

– А обереги ото всех болячек боронят, – сказала она, показывая на разноцветные шнурки на запястьях, вытаскивая из-за ворота рубахи какую-то металлическую то ли рыбку, то ли птичку на тесемке. – И от сухотки, и от сглазу, от трясцы, от поветрия. От Полудниц тых страшных… Богдана с Ливны жала жито, одна бысть, муж помёр, а у нея сыночек народився, не с кем оставить… Жала-жала, уморилася. А уж чуток осталося. А сыночек-то, завернутый уж далече на поле… Да все одно – дожала, обернулася, глядь, а коло сынка трое стоять. Она пошла. Ай! Три волчицы. Протерла глазы-то. Не! Три бабы тощия, высокия. Длинныя лица. Шо, спрашивают, ти робила? Та онемела, яко ти. Сама все поделала али помочь бысть чья? И баба та сдуру ответствовала, шо помочи не бысть, одна робила. И тада оны взяли сынка завернутого и пошли. Она – за имя. Они – шмыг и побёгли уж серыми волчицами. Так и унесли. То Полудницы были. И Хорт сказывал, егда она к нему прибегла: надобно бысть так-то ответствовать: с вашею помогой жатву-то одолела. И Богдана с Ливны рехнулася, бродила по полям, по лесу и голосила: ай, с вашей помогой! Ай, жито жала и все пожала! Ай! Так и ходить с тых пор, орёть.

«Что же ей Хорт не пособил? – хотел спросить Сычонок. – Не отнял у волчиц-Полудниц сынка? Али он не Хорт сам? Не кудесник? Не чаровник?»

Да как спросишь. Он делал знаки, а Гостена не поняла.

6

Из разговоров в избе Нездилы Сычонок узнал, что мужики разобрали Долгий мост через Немыкарское болото. Про то говорили Нездила да Хорт, вернувшиеся через три дня. Все это время Сычонок так и пас небольшое стадо Нездилы то с Гостеной, то с Найдой. Малашке еще не доверяли, тем паче Крушке. Нездила Дервуша с Хортом потемнели и осунулись, видно, тяжкий то был труд разбирать старые клади посреди болотных топей. Еще они толковали о завалах на Ливне, коли смольняне потщатся той рекой пойти на лодках. На Городце – так называлась речка, по коей шли Сычонок с Хортом, речка, что делала Излуку у холмиков-кераст[275] с танцующими березами, – завалы уже устроили бобры. Еще толковали о скором празднике Хорса и Дажьбога – празднике Великого Дня и Долгого Света и Ночного Папоротника в огнях. Говорили о жертве, разбирали, где лучше принести: на болоте, али здесь, на Арефиной горе, али на другой горе – за Перуновым лесом, на Перуновой? Святилище здесь, на Арефиной горе, было поругано уже не единожды: в стародавние времена еще прежними князьями и недавно снова – тем кощунником монахом Орехом. Сычонок не сразу взял в толк, о ком речь. Но потом догадался, что о Стефане. Да что ж его так чудно обозвали-то? Силился он уразуметь. И тут блеснуло: из-за глаз его ореховых? Видать, так. Да и к тому же крепок бысть умом и статью мних. Орех и есть. Попробуй расколи.

– И расколем, коли явится, – неожиданно как будто именно ему, Сычонку, ответил Третяк, светлогривый мужик с широкими раменами[276], из веси, что стояла на мысу меж речки Городца и ручья Волчьего, именованием Волчьегор, – тот Орех. Вынем червячка-то, – добавил он с улыбкой, – да и раздавим в мокреть. Токмо условиться надобно, егда выступить?

– Костер запалить на горе, – предложил Нездила. – Отовсюду углядеть мочно.

– На Купалу всюду заиграют костры, – возразил Хорт, обсасывая рыбий хвост.

Нездилиха всех сегодня потчевала ухой из наловленной рыбы: Найда, Гостена, а с ними и Сычонок ставили на ночь плетеные из ивы морды на Городце. Улов был гобинный[277], еле дотащили к одрине щук да окуней.

Татьяна Полякова.

– В ночь Купалы и не сунутся, не поспеют мосты-то вдругорядь настелить, – сказал Третяк, покачивая над столом мощную длань.

4 любовника и подруга

– А то и вовсе не полезут! – подхватил Нездила. – Яко всё и затихло с давних-то пор.

– Мануила, гречанин, сел на Мономаховом холму у Смоленску, – проговорил Хорт тяжко. – Во храмине той ради стерво. И пошло…

Он поискал глазами Сычонка. И тому стало не по себе от взгляда глубоких его глаз. И остальные мужики повернули головы и посмотрели на мальчика.

Смелая, как нож, А ноги в танго. Где моя любовь Второго ранга? Слова из песни «Ненавижу!». Глюк’oza
– А князь одарил того Мануилу Немыкарским селом-то да озерами. Храмину удумал Мануила возвесть. И к нам бы скоро сам пришел, – продолжал Хорт, – следом за тем Орехом-мнихом. На то я и уговорил мужиков немыкарских: не подчиниться, разобрать стены зачатой храмины да на хлевы и анбары пустить. Тако и содеяли…

– И вона яко вышло, – молвил Нездила со вздохом. – Истобку твою пожгли, Годицу извели и самого в поруб запрятали.



– Сый малец и содеял побег? – вопросил Третяк, кивая на затихшего Сычонка.

Хорт согласно качнул головой.

– Сейчас ее выход, – сказала Сонька и взглянула на меня со значением, я пожала плечами и развернулась к сцене, устраиваясь с комфортом. Дело непростое: стулья в заведении были громоздкие и крайне неудобные: низкая спинка и огромные подлокотники, должно быть изобретенные с умыслом, чтобы посетители подолгу не засиживались.

– И бысть ево дружок.

Сказать откровенно, ресторан «Клеопатра» я терпеть не могла, хотя последнее время он пользуется в городе популярностью. Вот и сегодня, несмотря на более чем нескромные цены, которые я увидела в меню, почти все столики в зале были заняты, а на тех, что еще свободны, красовались бронзовые таблички с надписью «Стол заказан».

– Идеже ён? Сгиб?

– Не, сам ушел.

Меня раздражало здесь все: и цены, и названия блюд, претенциозные и попросту глупые, полумрак в зале, тяжелая мебель и стены с позолотой. А больше всего раздражала Сонька, которая меня сюда затащила.

– А етот?

С Сонькой мы дружим с детства, ее отличительные черты – любопытство и крайняя доверчивость. Все новое вызывает у нее бурный восторг, который ей непременно хочется с кем-нибудь разделить. В «Клеопатру» она попала месяц назад, и с тех пор дня не проходило, чтобы она не вспоминала о совершенно невероятных способностях девицы, которая выступала здесь с номером «чтение мыслей на расстоянии, предсказания и прочее». Сонька утверждала, что девица буквально творит чудеса, ввергая одних посетителей в легкий шок, а других в буйный восторг. Судя по количеству граждан, не одна Сонька впечатлилась талантами прорицательницы, половина присутствующих явилась сюда не за тем, чтобы поужинать, они жаждали зрелищ и теперь, как и я, устраивались поудобнее, развернувшись к сцене. Впрочем, большая часть присутствующих – представительницы прекрасного пола, а женщины, как известно, любопытны.

– А ён нам сгодится ишшо, – проговорил Хорт.

Я считала чтение мыслей ловким фокусом и идти сюда не спешила, но Соньке в конце концов удалось меня уговорить, и сейчас я заранее готовила пространную речь, чтобы по возможности вразумить дуреху, хотя и сомневалась, что мои слова на нее подействуют. Явились мы в ресторан вдвоем, и мужская компания за соседним столиком уже минут пятнадцать проявляла к нам повышенный интерес, один тип с плоской физиономией даже успел мне подмигнуть, продемонстрировав в улыбке золотые коронки, чем сразу же завоевал мою симпатию. В ответ я свела глаза у переносицы и высунула язык. Подействовало, но ненадолго. Нахмурившись поначалу, плосколицый через пять минут опять сверлил меня взглядом. Правда, сейчас он тоже развернулся к сцене, за что девице, выступавшей под звучным именем Эсмеральда, следовало сказать спасибо.

– А какая бысть у нево нужда? – вопросил Третяк.

– Итак, дамы и господа, встречайте: прекрасная Эсмеральда.

Хорт глядел снова на Сычонка, соображая, видать, говорить али не. И не сказал. Не то молвил:

– Чужое сердце – потёмки.

Раздались аплодисменты, мужчина во фраке, только что произнесший эти слова, указал рукой на занавес из красного с золотом бархата, но прекрасная Эсмеральда не появилась.

Сычонок чуть было не вскочил и не бросился с толкованием, да спохватился: какое его толкование? И он затаенно смотрел на Хорта, думая, что сие все значит? Запамятовал волхв говоренное Степкой Чубарым? Али Степка что не так говорил? Али вовсе не говорил? У Сычонка уже голова шла кругом. А тут еще Третяк вдруг молвил с усмешкой:

Поскучав немного с протянутой рукой, тип во фраке застенчиво улыбнулся и мелкими шажками направился за кулисы, откуда снова возник через полминуты.

– Да не перевертень ли малец?

Хорт не отвечал. Сычонок глаза округлил.

– Прошу прощения, господа, Эсмеральда еще не готова предстать перед вами. Сегодня не совсем удачное расположение звезд… но, несмотря на это, мы увидим ее выступление буквально через пятнадцать минут. А пока наши прелестные девушки не дадут вам скучать.

– Можа, и глаголет, аки поп у храмине? – продолжал тот дебелый светло-русый Третяк с синими холодными глазами и толстой сильной шеей.

Грянула музыка, и на сцену выскочили девчонки в минимуме одежды, который с лихвой компенсировали длинные заячьи уши, падавшие девицам на плечи. На трусиках с блестками красовались хвосты из белого меха, хотя уши были розовые.

Наконец Хорт отрицательно поводил головой и молвил:

– Ни. На болоте в оконце ввалился, тонул, а немотствовал аки рыба.

Девицы взвизгнули и поскакали по сцене, время от времени взбрыкивая, мужчины взирали на это благосклонно, женщины – с недоумением.

– А то по пяткам бы постегать чуток, – предложил Третяк, поглаживая длинные русые усы.

– Ужас какой-то, – пробормотала Сонька, косясь на меня.

– Не, – твердо ответил Хорт.

– Брось, девчонки стараются. Для такого заведения этот номер в самый раз.

И у Сычонка от сердца отлегло. Аж испариной весь покрылся.

– В «Карусели» кордебалет классный, а здесь полное дерьмо, – поерзав, сказала Сонька, словно извиняясь. Она обещала мне незабываемый вечер и теперь чувствовала себя виноватой.

– Да и што за перевертень безъязыкой, – сказал Нездила.

– А мне нравится, – сказала я, желая ее подбодрить.

– А ежели грамоте исхытрён? – возразил Третяк, прикладываясь к кружке с квасом. – Эй, малец! – окликнул он грубым голосом. – Умеешь ли словеса чертить?

– Правда?

И Сычонок отрицательно покачал головой. Да тут поймал быстрый взгляд Гостены, вспыхнул…

– Ага.

Сонька улыбнулась и перевела взгляд на сцену.

Хорт внимательно посмотрел на него, на девочку, но ничего не молвил более. И скоро кончили вечерять, Третяк ушел к себе в Волчьегор, тут недалече было, спуститься с холма, пересечь Волчий ручей да подняться на мыс – там весь его и стояла.

– Привет! – гаркнули у меня над ухом, я повернулась и увидела парня лет двадцати семи. Среднего роста, очень худой, он напоминал фигурой подростка, у него были русые волосы до плеч и аккуратная бородка. «Художник», – бог знает почему решила я, впоследствии оказалось, что так оно и есть, в общем, провидческий дар был не только у Эсмеральды.

Туда и сбежал на следующий день норовистый бычок у Найды, как Сычонок с Гостеной пришли менять ее на пастьбе, так то и узнали. Они побежали вдвоем вдоль Городца до впадения Волчьего ручья в него, далее по перекинутому бревну через ручей и к избам веси Волчьегор. Старая седая баба в рваном убрусе и вытертой овчинной душегрее молвила, что видала, как тот бычок побёг не по ручью, а вдоль речки, вдоль Городца. Сычонок с Гостеной свернули направо, обогнули мыс с избами, огородами. Собаки в Волчьегоре были, взбрехивали. Сычонок, остановившись вдруг, показал этот брех, кивком вопросил, отчего здесь собаки есть, а в Арефине нету? Гостена не поняла.

Сонька тоже повернулась и, увидев парня, потянулась к нему с поцелуем, вполне невинным, кстати, из чего я заключила: он, скорее всего, просто ее приятель. Вот тут провидческий дар меня подвел: оказалось, не просто.

– Ну чиво ти?.. Ай?.. Ай! – воскликнула она, отмахиваясь. – Айда за бычком-то!

– Юрик, – мяукнула Софья. – Вот так сюрприз. Ты ж дорогие кабаки терпеть не можешь.

Но Сычонок схватил ее за рукав и снова ткнул в сторону этой веси с брешущими собаками, а потом показал в сторону Арефина и жестами спросил то же самое. И тут Гостена смекнула.

– Ах! Оле! Собаки-то?.. А? А у нас не?.. Так то ради Хорта, ему не любо… А то, бают, пойшло от Арефа.

– Принципы приходится пересматривать, – пожал он плечами.

Сычонок широко раскрыл глаза. Арефом Чубарый называл Хорта. А про кого толкует Гостена?

– Ну, ну? Чиво ти? Ай, давай, после побаю.

Сонька повернулась ко мне:

И они поспешили дальше по кустам, крапиве, сквозь поднимающиеся выше войска копий пожарника[278], еще не зацветшего, среди берез и дубов, осин, черной ольхи, кленов и лип. Было душновато, небеса низко нависали, грозя дождем. Зудели комары. Как-то нехотя свистели и чирикали птицы. Сычонок был обут в великоватые, чуть старые лапти Найды. Когда девочка и мальчик врубались в тростники и камыши, ломились с хрустом и великим шуршанием, с речки, сердито крякая, срывались утки. У Гостены и Сычонка были красные и мокрые от бега лица.

– Это мой брат, двоюродный, зовут Юрой. Он практически гений и борец за социальную справедливость. Но до его картин публика еще не доросла, оттого трудится он в рекламной фирме, вывески там малюет.

– Нет! – воскликнула Гостена, останавливаясь и отдуваясь. – Ой… фу… Ти, Василёк, туды иди… Али нет, я – туды, а ти брегом. И будем аукаться.

– Спасибо, сестренка, – раздвинув рот до ушей, сказал Юра, поглядывая на меня с любопытством.