Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Евгений Стрелов

Уроборос. Проклятие Поперечника

Шаману Саше Габышеву посвящается



24 февраля 2022 года

я начал бить в свой

шаманский бубен.



«Я же не просто так пошёл в поход. Раз Бог сказал: «Убрать Демона!», надо выполнять. И вы все, свободные люди, должны участвовать в моём походе. Если не будете это делать, как вам потом умирать в постели, чистыми, сытыми, счастливыми?»

Саша Габышев

Глава 1

Свидетель Дороги



Когда я думаю о Дороге, у меня кружится голова. Это всё равно что заглядывать в пропасть. Невозможно привыкнуть к тому, что у бездны нет дна. Даже малая часть её не помещается во мне, поэтому остается одно — принять Дорогу, как данность. В такие минуты я останавливаюсь, схожу на обочину, полную травы, цветов и покоя, ложусь, раскидываю руки и ноги, смотрю в бесконечную синеву между облаками, плывущими всегда в одном и том же направлении — вдоль Темноты — откуда течет Река. Темнота стоит беспросветной стеной за узкой полосой Леса — она вырастает из Реки, тянется в непостижимую высь и там теряется. Не хватает остроты зрения, чтобы увидеть её край — кажется, что там, далеко-далеко, есть место, где она сливается с синевой, где синева становится Темнотой, а Темнота — синевой. Но ведь это невозможно!

Сегодня особенно сильно кружилась голова, когда я шёл по Дороге от Библиотеки до Торгового центра. В Библиотеку заходить не стал — почему-то не хотелось сегодня случайно встретить Петру, присматривающую за соседним участком Дороги — снова пришлось бы отводить взгляд от её красивого бледного лица в мелких конопушках и больших глаз такого же цвета, как небо, словно они — его часть, при чём самая яркая.

Миновав Дом, я зачем-то задумался о Дороге — о ее происхождении и назначении. Голова немедленно закружилась, да так, что ноги подогнулись в коленях, и я чуть не упал на гладкие булыжники мостовой — успел перейти на обочину и повалился на мягкую землю. Медленно плывущие по синеве неба белые облака обладали удивительной способностью вытеснять из головы мысли о Дороге, а с ними — головокружение. Мой внутренний мир снова крепко прицепился к внешнему, перестал болтаться из стороны в сторону — вернулась уверенность в абсолютной необходимости делать своё дело, а с нею — привычный покой, необходимый в работе.

Я поднялся на ноги, снова вышел на середину Дороги и продолжил неспешный обход своего участка, поворачивая голову то влево, то вправо, внимательно оглядывая булыжную мостовую, обочины и лесные опушки: за той, что справа — узкая полоска Леса, Река и стена Темноты, за той, что слева — главный Лес и Город. Нет ли свежих следов, на которые мне следует обратить внимание?

Не прошел я и пол километра по Дороге, как увидел едва различимую тропу, тянущуюся от главного Леса к Дороге. На обочине — свежие следы от мужских ботинок. На другой стороне — тоже следы на песке и тропа из примятой травы, идущая к лесной Полосе. Значит недавно здесь прошел человек, вышел на Дорогу, постоял какое-то время, огляделся, двинулся дальше, миновал лесную Полосу, и теперь, наверное, стоит на берегу Реки, смотрит на её медленно текущие воды. Сплошная стена Темноты, вздымающаяся из Реки метрах в тридцати от берега, не может не приковывать к себе его взгляда. Человек внимательно смотрит, силясь разглядеть хоть что-то — его взгляд тонет в Темноте, увязает в ней, как в трясине.

Нельзя слишком долго смотреть в Темноту — она затягивает. Такое уже случалось неисчислимое количество раз. Я не имею права вмешиваться — я всего лишь Свидетель Дороги. Человек входит в Реку, идёт, пока есть возможность, потом плывёт навстречу Темноте, пока не исчезает в ней навсегда. Никому ещё не удавалось вернуться оттуда.

Обычно я тихо стою на краю полосы Леса, не выхожу на берег, прячусь за деревом, наблюдаю, стараюсь запомнить, как можно больше деталей. Кто-то сразу входит в Реку и плывёт к Темноте. Другой человек какое-то время ждёт, и лишь потом бросается в воду. Третий оглядывается назад, но не увидев ничего, что может его удержать, снова поворачивает лицо к Темноте и входит в Реку. Четвёртый уходит с берега и возвращается в Город тем же путем, что пришёл. Но Темнота, словно магнит, притягивает — поэтому он приходит сюда снова, чтобы погрузиться в Реку, преодолеть тридцать метров до Темноты и пропасть в ней окончательно. Пятый бродит туда-сюда, от стены Темноты до стены Света, и никак не может решиться, куда ему погрузиться. Шестой замечает меня, подходит, заговаривает, пытается что-то понять, на что-то решиться. Седьмой замечает меня, но делает вид, что меня не существует. Восьмой уходит и больше никогда не возвращается. Бывает по-разному. Моя задача — фиксировать все случаи и потом тщательнейшим образом описывать их. От предчувствия, что я скоро снова сяду за письменный стол и начну заносить в толстую тетрадь увиденное за день, приятно потеплело на сердце.

Человек стоял на берегу, но смотрел не в сторону Темноты, а от нее — кажется, он только и ждал, когда кто-нибудь придёт по его следу — и, стоило мне мелькнуть среди деревьев, уверенно зашагал в мою сторону. Вот это необычный случай! Я остановился. Что произойдет дальше? Человек приблизился ко мне настолько, что, вытянув руку, смог бы коснуться меня. Серые, словно коровой пожеванные, брюки, мешковатый пиджак, под ним несвежая рубашка, галстук, похожий на высунутый язык запыхавшейся собаки. Длинные чёрные волосы, наполовину перекрашенные временем, неестественно узкое лицо, похожее на каноэ, под круглыми очками слегка раскосые глаза, как два потерявшихся в бесконечных притоках Амазонки гребца.

Человек протянул в мою сторону руку, но вдруг отвёл её к дереву, за которым я не успел спрятаться, стал гладить его, кора тихо шуршала под его ладонью — этот звук немного напомнил шелест страниц в тетрадях, куда я записывал увиденное.

— Так и думал: за мной кто-то придет, — сказал человек, бросив на меня очень острый взгляд, и тут же отвел его, словно опасаясь им меня поранить. — И вот вы пришли. Как вас зовут?

— Я свидетель дороги, — ответил я и собственный голос показался мне не очень уверенным.

— Ну, конечно! — хлопнул себя человек свободной рукой по ноге. — Кем ещё, кроме как свидетелем дороги, вы можете быть!

— А вас как зовут? — поинтересовался я.

— Курт, естественно, — уверенно ответил человек.

— Вы немец?

— Ни в коем случае… Моё имя не происходит от германских имен Конрад и Кертис. Моё имя — сокращение от слова манкурт. Как вы, наверное, помните, в одном из своих романов Чингиз Айтматов так называл пленников, превращённых в бездушных рабов. Ох уж этот Айтматов… Лишить человека не только физической свободы, но и духовной… Что может быть хуже? Но я не манкурт, я просто Курт…

— Ясно. Приятно познакомиться, Курт!

— Сомневаюсь, что слово «приятно» применимо к данному случаю… Ну, да ладно… Вы, я полагаю, свидетель той самой римской дороги, которую я пересек по пути сюда?

— Я свидетель дороги. Но она отнюдь не римская… С чего вы взяли, что она римская?

— Смею вас заверить — эта дорога не просто римская, она древнеримская. Я внимательно осмотрел её. И, судя по способу укладки булыжников и их износу, её строительство можно отнести примерно к первому веку нашей эры…

— Неужели?

Ну, вот. Опять у меня, уже второй раз за день, закружилась голова — человек по имени Курт вынудил меня снова задуматься о том, откуда идёт Дорога и когда она построена. На заплетающихся ногах я подошел к поваленному дереву, сел, склонил голову, подпёр подбородок обеими ладонями, взгляд — в песок. Надо найти единственную песчинку, на которой можно сосредоточиться — так голова будет меньше кружиться.

— Что с вами? — голос Курта был встревожен. Я не смог ответить. Краем глаза увидел, как он садится на бревно рядом со мной. И снова он заговорил о Дороге:

— Не знаю, что вы там себе напридумывали. Или что вам кто нарасказывал, но мы имеем дело, без сомнения, с древнеримским сооружением. Именно с сооружением… Древнеримские дороги были довольно сложными инженерными конструкциями. Уж вы мне поверьте. Я на этом собаку съел. Книгу античного архитектора Марка Виртувия «Десять книг об архитектуре» зачитал до дыр… Кстати, она, наверняка, есть в вашей библиотеке, и вы, скорее всего, тоже имели удовольствие ее прочесть…

Но я не имел такого удовольствия — я не только не читал её, но и не видел. Но я мог легко представить себе книгу под названием «Десять книг…» — что-то вроде шкатулки в шкатулке, последняя совсем крохотная, в которой уже ничего не помещается.

Курт начал вдохновенно рассказывать, как строились древнеримские дороги, подкрепляя свои слова довольно длинными цитатами из книги «Десять книг…». А я слушал его и, закрыв глаза, старался увидеть то, о чём говорит Курт: легионеров, отложивших свои острозаточенные гладиусы в сторону и взявшихся за кирки и лопаты, потому что у них нет доверия к рабам и наемным работникам. Множество крепких потных тел, привыкших к сражениям, работают в полную силу — роют широкую траншею, убирают мягкий грунт и глину, докапываются до твердых пород. Потом укладывают слои — сначала крупные необработанные камни, потом мелкие. Заливают скрепляющий раствор, укладывают мостовую из булыжников, подгоняя их друг к другу. Дорогу делают слегка выпуклой, чтобы с нее стекала дождевая вода.

— Вот, оказывается, как древний Рим наступал на окружающий мир! — Курт говорил так, словно откапывал внутри себя что-то очень важное, и слова разлетались в стороны. — Никогда не задумывались над этим? Рим не нападал стройной когортой, но наступал медленным и уверенным строительством дорог. Легионеры упорно копали землю, укладывали камни и булыжники, продвигаясь вперед метр за метром. И в то время, как весь мир блуждал по запутанным тропам, увязал в распутице, тонул в болотах, Рим осушал их, возводил мосты, делал прямым себе путь. Потом по этим удобным дорогам зашагало подкрепление, покатились телеги с провиантом и вооружением, стенобитные орудия и катапульты… Легионеры, орудуя лопатами, таская камни, укрепляли свои тела физической нагрузкой. И когда приходило время снова взяться за гладиус, их руки увереннее и крепче держались за рукояти.

Мне уже начало казаться, что Курт никогда не остановится — будет вечно говорить о том, как древние римляне строили дороги и зачем они это делали, но он вдруг умолк. Показалось даже, что он поник, опустил голову.

— Вам грустно? — спросил я.

— Не особо! — резко вздернул голову Курт, как будто стряхивая с себя какой-то морок. — Просто немного устал. Я уже довольно долго в пути… Всё иду и иду по этой древнеримской дороге… Конца ей нет. Я когда-то решил, что она подобна реке, потому что проложена вдоль неё. Почему я так решил? Неужели дорога начинается там же, где находится исток реки? Может, у этой реки нет истока, а у этой дороги — начала? Я пошел по ней в том же направлении, в каком течет река… Теперь иногда жалею об этом. Лучше бы пошел в обратную сторону… А, впрочем, слишком далеко я уже зашел… Поворачивать смысла нет…

— Постойте, — заподозрил я какой-то подвох в словах Курта. — Разве вы шли по дороге?

— Естественно, — уверенно ответил он.

— Этого не может быть. Я видел ваши следы — вы шли со стороны города, пересекли дорогу, лесополосу и оказались на берегу реки. Здесь мы с вами встретились. Ваших следов, идущих от библиотеки, я не видел. А я умею различать даже еле заметные следы на мостовой — невозможно пройти по ней, не потревожив тонкий слой пыли…

— Всё правильно, потому что, дойдя до библиотеки, я какое-то время провёл в ней. Ходил между стеллажами, искал какую-нибудь книгу, в чтение которой смог бы погрузиться надолго. Но тут пришла ваша коллега, тоже свидетель дороги. Петра… Это женское имя всегда меня вводило в ступор. Одно дело мужское имя Пётр — скала, камень. Другое — Петра. Как может быть женщина камнем? Это противоречит самой её природе… Кстати, узнав, что я иду по дороге вниз по течению реки, Петра передавала вам пламенный привет. А ещё она назвала вас по имени… Так что мне известно, что вас зовут Альфред, а отнюдь не Свидетель дороги…

Краем глаза я заметил, что Курт внимательно вглядывается в моё лицо, стекла его очков блестели так, что кололо в глазах — наверное, хотел увидеть, насколько сильно смутили меня его слова. Я постарался сделать вид, что не смущён ни капельки.

— А знаете ли вы значение своего имени? — поинтересовался Курт. — Оно имеет древнегерманское происхождение, дословно переводится, как «советник эльфов». И надо признать, внешне вы больше похожи именно на советника, а не на свидетеля. А ваша Петра похожа на лесного эльфа, а не на какого-то дорожного работника. Высокая, стройная до какой-то невозможности, светловолосая синеглазка. А какое странно красивое у неё лицо, сплошь покрытое мелкими веснушками. В эти веснушки хочется вглядываться до бесконечности, пытаясь разгадать их смысл — потому что они, в чем я ни капли не сомневаюсь, представляют собой какой-то тайный язык, рассказывающий о чём-то невероятно сложном и возвышенном… Поэтому не могу не спросить у вас: пробовали ли вы когда-нибудь прочитать то, что написано веснушками на лице Петры? И ещё: даете ли вы ей какие-либо советы?

В словах Курта была правда — многочисленные веснушки на лице Петры завораживали, приковывали взгляд, словно какие-то древние письмена на драгоценном камне. Их непременно хотелось прочитать.

— Читать веснушки не пробовал, а вот советы давал, но уже давно перестал — она всё равно меня не слушает, — ответил я.

— Жаль, — в голосе Курта не слышалось ни единой нотки жалости. — Советую вам всё-таки попробовать их почитать. Увлекательное занятие, знаете ли… Возможно, именно в них вы найдете ответы на все свои вопросы и, самое главное, научитесь давать этому прекрасному эльфу такие советы, которые она с удовольствием выслушает… Это ведь она дала вам имя Альфред, не правда ли?

Над значением своего имени я никогда не задумывался — имея под боком Библиотеку, даже не пытался найти там ответ на этот вопрос. Оказывается, я — советник эльфов.

— К сожалению, нет. Я был бы счастлив, если бы это было так, ведь имена дают только тем, кого любят — своё я получил совсем от другого человека, которого не люблю…

— Так вот… — Курт пожелал на этом месте резко сменить тему, — что касается моего пути: сидя в глубоких библиотечных креслах, мы довольно долго и мило беседовали с Петрой. Беседой, конечно, это назвать сложно, потому что говорил, в основном, я. Рассказывал о своём долгом пути, о том, кого и когда встречал по дороге. А Петра лишь изредка прерывала меня одной и той же фразой: «Вы такой дурачок!» И бросала на меня пронзительный взгляд, от которого по всему моему телу пробегали мурашки. И голос её такой звенящий, что, кажется, не произнеси она ни слова, а издай единственный звук, и этого уже было бы достаточно, чтобы, затаив дыхание, слушать его вечно, пытаясь найти в нём миллионы смыслов.

Курт так хорошо описал Петру, что её образ буквально возник перед моими глазами. И эта её часто произносимая фраза «Ты такой дурачок!» Ведь она никогда не надоедала и не раздражала — более того, её хотелось слышать снова и снова.

— На своём пути я встречал много женщин, — продолжал Курт. — И красивых, и умных. Разговорчивых и молчаливых. Но ни с одной из них мне так сильно не хотелось остаться навеки, как с вашей Петрой. Надо отдать ей должное — умеет она околдовывать, подобно настоящему эльфу… Так что отдалиться от неё стоило мне больших усилий. Чтобы хоть как-то отвлечься от разгадывания смысла веснушек, я свернул с дороги и направился в город, где у меня состоялось несколько преинтереснейших встреч, о которых, возможно мы ещё поговорим в дальнейшем. Впрочем, никто не уговаривал меня подойти ближе к стене света и погрузиться в неё, что само по себе довольно необычно. По этой причине я стараюсь избегать города — уж слишком много в нём персонажей, навязывающих погружение в стену света, но упорно не желающих доказывать прелесть этого действия на личном примере… Потом я покинул город, направился в сторону стены темноты, пересёк лес, дорогу, лесополосу, оказался здесь, где мы с вами и встретились.

Я покосился на Курта — вроде бы, он смотрел в сторону Темноты, но при этом у меня не возникало ощущения, что она его хоть немного интересует, трогает или притягивает. Он на неё смотрел, скорее, машинально — из необходимости, просто так сложилось, что он сидит на бревне к ней лицом, поэтому смотреть больше особо не на что. Это ощущение было довольно необычным, поэтому я решил обязательно описать его в своем вечернем отчете.

Курт поднялся, потянулся, запрокидывая, скручивая и вытягивая руки над собой — при этом его тело хрустело так, словно в нём ломалась целая куча сухих веток.

— Ску-у-учно-о-о-вато у вас тут, — выдохнул он через обширно зевающий, тоже с хрустом, рот. — На такой огромный участок дороги — всего три подотчетных объекта. Об одном мне уже известно… В нём мне довелось побывать… Библиотека. Остальные два мне только предстоит посетить, о них поведала Петра. На противоположной от библиотеки стороне вашего участка дороги — торговый центр. А примерно посередине — ваш довольно примечательный дом… Получается, всего три объекта подотчетны вам… Скудновато… Не находите?

— Не нахожу! — ответил я как можно увереннее, чтобы скрыть своё согласие с Куртом. — К тому же, если быть объективным, полностью подотчетен мне лишь один объект — это мой дом. А библиотека и торговый центр — только наполовину.

— Ого! — чему-то неожиданно обрадовался Курт. — Побродив по библиотеке, я и не заметил четко выраженной границы, разделяющей это здание на две половины: одну — подотчетную вам, другую — Петре. Или такой границы на самом деле нет?

— Она существует, но не в прямом смысле слова, не в виде начерченной линии, если вы об этом… — я немного замялся, понимая, что, скорее всего, не получится объяснить этому человеку, что собой представляет Линия разграничения ответственности в зданиях и окрестностях, примыкающих к Дороге — в том числе, на самой Дороге. — Просто эта линия в определенном смысле чисто номинальная. Плавающая. Она проходит там, куда падают наши взгляды, мой и Петры, когда мы делаем обходы… То есть, каждый из нас примерно знает, где линия проходит… Скажем, я захожу в библиотеку, обхожу ту её часть, которая расположена ближе к моему участку дороги. А другую часть библиотеки, находящуюся со стороны участка Петры, я лишь мельком окидываю взглядом… Иногда получается окинуть больше, иногда меньше — вот почему граница плавает…

— Приблизительно понятно, — задумчиво произнёс Курт. — Каждый из вас, делая обход своего участка, в разное время попадает в библиотеку, ходит по ней, бросает взгляд на всё, что попадается по пути. Может быть, просматривает корешки книг, иногда берет какую-нибудь, листает, просматривает, читает её в библиотеке или уносит с собой, чтобы потом вернуть. С этим всё ясно… Но что происходит, когда вы изредка случайно встречаетесь с Петрой в стенах библиотеки? Ваши взгляды упираются друг в друга? Возможно, один, более сильный, входит в другой, более податливый, продавливает его, проникая в чужую глубину?

Лицо Курта, произнесшего эти странные слова, в которых чувствовалась ирония, оставалось невозмутимым. Я уставился в его круглые очки — они почему-то вдруг стали совершенно непроницаемыми, словно за стеклами нет не только глаз, но и вообще — ничего. Я прокручивал в голове последнюю фразу Курта, пытаясь понять — вопрос это или утверждение? Иронизирует он или восхищается? Наконец я ответил, как смог:

— Мы редко встречаемся. И почти всегда отводим глаза друг от друга.

— Вот, значит, как… Ваши взгляды, словно упругие шары, поверхности которых покрыты какой-то скользкой субстанцией… Но что-то подсказывает мне, что это не продлится вечно… Постепенно скользкая субстанция сотрется, шары станут мягкими, и ваши взгляды больше не смогут отталкиваться и ускользать друг от друга — они не просто соприкоснутся, но утонут друг в друге, смешаются и станут чем-то одним…

В последних словах Курта не чувствовалось ни капли иронии, стекла его очков вновь стали прозрачными, за ними показались глаза, полные сочувствия и усталости. А голос, словно ветер, пронесшийся над полем — врезался в лесную чащу, ослаб и заблудился:

— Не хочу показаться невежливым и назойливым, но вечер уже не за горами, а там и ночь. Не думаю, что я сейчас в состоянии добрести до ближайшего постоялого двора, где смогу найти подходящий кров и ночлег… Ночи сейчас уже по-осеннему стылые — не хотелось бы спать в лесу подобно дикому зверю… Может быть, в вашем доме найдется свободное местечко для путника — можно даже в каком-нибудь пыльном углу. Кинете на пол старую дерюгу, дадите накрыться тулупом, сунете под голову валенок — этого будет предостаточно. Главное, чтобы в камине огонь горел да в чашке горячий кофе дымил…

— В моем доме нет камина, — сразу же предостерег я своего нового знакомого, который так вежливо напрашивался в гости, что не оставлял мне почти ни единого шанса отказать ему. — Камины я не люблю… Но зато есть печка, которую я топлю дровами, когда в этом возникает нужда. Кофе я тоже не люблю, впрочем, как и чай. Поэтому не держу этих напитков — угощать некого. Гостей у меня сроду никогда не было… Но зато есть чага. Могу её заварить и ею вас попотчевать…

— Ча-ага! — закатил Курт глаза за стеклами и причмокнул губами. — Прекрасный напиток из черного березового гриба… Требует особых навыков и знаний, чтобы при сборе в лесу не перепутать его с трутовиком, суметь оторвать от березы, обработать, удалив поверхностную и внутреннюю части, потом правильно высушить и заварить. Напиток из чаги обладает не только уникальными полезными свойствами, но и прекрасными вкусовыми качествами… Не думаете же вы, что подобный божественный напиток мог пройти мимо моих ощущений, что в моей жизни не было ни единого случая насладиться им и что я посмею отказаться от ещё одного такого случая?

Курт улыбался, понимая, что после таких его слов я уж точно не смогу отказать ему в крове и кружке горячей ароматной чаги. Мы поднялись с бревна, отвернулись от стены Темноты так естественно, словно она была чем-то обычным, вроде поля или далёкого горизонта, за которым по вечерам прячется солнце, удалились от Реки, прошли сквозь полосу Леса, некоторое время молча шагали по Дороге, которую Курт считал древнеримской, в сторону Библиотеки, пока не открыли скрипучую калитку, не прошли палисадник с кустами смородины и малины, с кряжистыми яблонями, и не остановились у моего Дома.

Курт развел руками и очень театрально процитировал строчки из какого-то стихотворения:

— Был домик в три оконца в такой окрашен цвет, что даже в спектре солнца такого цвета нет!

Я, конечно, и сам был в восторге от своего Дома и палисадника, но всё же удивился и обрадовался чувствам, которые он вызвал в другом человеке — давно уже ко мне сюда никто не заглядывал, тем более так не восхищался. Совершенной неожиданностью стали для меня яркие эмоции Курта. Он суетливо прохаживался по участку вокруг Дома, как-то нелепо притопывая, взмахивая руками и внимательно всё осматривая: трогал стволы яблонь, щупал листики, гладил вагонку, окрашенную в бирюзовый цвет, которой был обшит дом, заглядывал в окна, не видя за ними ничего, потому что они были зашторены, особое внимание уделил колодцу, расположенному между яблонями, постоял под покатой крышей, оглядел колодезный сруб, открыл створки крышки, заглянул вниз, снял ведро с крюка, осторожно придерживая рукоять и притормаживая ворот, чтобы оно вместе с цепью не улетело вниз, слушал как оно где-то далеко внизу коснулось воды, утонуло, зачерпывая её, потом крутил рукоять, наблюдая за тем, как наматывается цепь на ворот. С удивительной легкостью держа полное ведро обеими руками, поднёс его край, блестящий, как отточенное лезвие, к лицу, сделал несколько больших глотков, остальную воду вылил в траву, пустое ведро вернул на крюк, сворки закрыл.

— Никогда не мог понять, почему колодезные и родниковые воды, обладающие какой-то особой чистотой и студеностью, кажутся сладкими, словно в них растворён мёд, — подходя ко входу в сени, где его дожидался я, Курт рассуждал так вдохновенно, словно впереди его ждало ещё больше источников такого же вдохновения, в чём лично я очень сильно сомневался.

— Всё это лишь ваша личная иллюзия. Нет никакого мёда в колодезной воде, — постарался я разуверить Курта, хотя и сам замечал изредка, что вода из колодца кажется слегка сладковатой. — Его просто некому и незачем туда вмешивать.

— Ваша правда, но, согласитесь, что существуют такие чувства, от которых очень сложно отделаться, хотя и понимаешь, что они лишь обманывают… Что ж… Может быть, здесь всё такое… Начиная от колодезной воды и палисадника до этого чудесного домика и всего, что в нём находится… Давайте проверим…

Честно сказать, последние слова Курта меня слегка покоробили — даже ещё не зайдя в дом и не увидев того, что находится внутри, он уже сделал вывод, что это, скорее всего, вызовет в нём такое же иллюзорное чувство, как сладость колодезной воды. В этих словах Курта не было ничего обидного, но всё равно они оказали на меня такое неожиданное воздействие, что после них я решил немного поменять свои ближайшие планы. Сняв с плеч рюкзак, который всегда брал с собой, выходя из дома, достал из него связку ключей, отпер замок, открыл дверь в сени и жестом пригласил Курта войти.

Войдя без малейшего сомнения, он с интересом огляделся и вдруг запел, хотя пением этот совершенно немузыкальный речитатив нельзя было назвать даже с большой натяжкой:

— Ах, вы, сени, мои сени, сени новые мои, сени новые кленовые, решетчатые…

Замолчал, оглянулся, улыбаясь, словно проверяя, понравилось ли мне его пение.

— Наверняка, вам доводилось слышать эту прелестную песню. Народную, плясовую, шуточную… Рассказ в ней ведется от лица юной девушки: не позволено ей в этих новых кленовых сенях находиться вместе с парнем, в которого она влюблена… Парнишку зовут Ваней… И, судя по всему, он очень привлекательный… По профессии Ваня пивовар и винокур, то есть производитель спиртных напитков… Он заманивает прогуливающихся по деревне юных девиц к себе в дом: «Вы пожалуйте, девицы, на поварню на мою. На моей ли, на поварне пиво пьяно на ходу. На моей ли, на поварне пиво пьяно на ходу, пиво пьяно на ходу, и на сладком на меду». Там Ваня подпаивает и смущает девушек… Главная героиня, понятное дело, влюбляется в него… Но у неё немилостивый, грозный батюшка, который не пускает вечерами её гулять с Ваней по деревне… Вот и вынуждена она сидеть в сенях, как в тюрьме, одна и петь песню, чтобы хоть как-то себя развлечь.

Народную песню, содержание которой так живо пересказал Курт в моих сенях, приведя цитаты, я помнил только по первой строчке — слышал когда-то давным-давно неизвестно где. И для меня стало целым откровением узнать, о чём в ней идет речь. Поэтому я даже слегка опешил и не мог сдвинуться с места.

— За веселой разухабистостью этой песни стоит горькая правда, — продолжал рассуждать Курт. — Не зря строгий отец хочет уберечь любимую дочку от искусителя-пивовара. Другой судьбы он хочет для неё — более богатой, трезвой и радостной. Но увы… Бабочка летит на огонь, кролик, как завороженный смотрит в пасть удава… Не придут сваты, не будет свадебного пира и счастливого конца — слишком велико внутреннее напряжение. Птичка навсегда выпорхнет из клетки, повеселится, полетает на свободе немного, а потом, почти наверняка, сгинет где-нибудь, и никто даже не всплакнет о ней. Новые кленовые сени состарятся и поникнут, строгий отец сопьется и умрет в одиночестве, а дом будет стоять с выбитыми окнами, из последних сил цепляясь за остов печи, заваливаясь набок, пока совсем не исчезнет в земле, а над ним не поднимутся вековые деревья…

Очень грустную картину развернул перед моими глазами Курт — мне даже показалось, что в моём доме действительно когда-то жила юная девица со строгим папашей, но потом она сбежала с молодым любовником, а папаша спился с горя и помер. Труп его вынесли Помощники, закопали в саду, дом прибрали и подготовили для нового жильца, которым стал я. Даже дохнуло чем-то забытым, чем-то мне чужим, но приятным — может быть, девичьим запахом, который Дом хранил в каком-нибудь тёмном углу, как дорогую память, но тут, услышав грустный рассказ, решил его через распахнутую дверь выдохнуть, выпустить на свободу.

Курт сделал пару шагов по сеням и снова остановился — теперь напротив тяжёлой дубовой двери в дом.

— О подобные дверные притолоки не единожды бивался я своей головой, — зыркнул он в мою сторону. — С одной стороны хозяев понять можно. Зимы, вечера и ночи долгие — поэтому дверные пороги делались высокими, а притолоки низкими, чтобы в избу холодный воздух понизу не вкатывался, а теплый поверху не выкатывался… Ещё плюс: всяк человек, входя в дом, хочешь-не хочешь, поклон сделает… А поклонился — значит проявил уважение дому и его хозяевам. Но что-то мне от этого не легче: помнится, разок так шарахнулся, что аж на пятую точку приземлился. Еле очухался… Теперь, когда в такие избы вхожу, всегда кланяюсь — словно меня кто-то за шкирку держит и носом во что-то тычет…

С великой осторожностью Курт надавил ладонью на массивную дверь — удивительно легко и совершенно бесшумно, словно ничего не весила, она отворилась внутрь дома. Может, кто-то неизвестный помогал ей двигаться с обратной стороны?

Курт оглянулся и смерил меня неожиданным взглядом хозяина, встречающего незваного гостя — мы как будто поменялись с ним местами. Я стал Путником, а он Свидетелем Дороги.

— Долго вы там будете стоять? Может, всё-таки зайдёте в дом? — спросил, теряя вежливость и терпение Курт.

— Что-то подсказывает мне, что вы со всем справитесь без меня… А у меня обход — незаконченные дела на дороге, — ответил я, почему-то и правда почувствовав себя всего лишь Путником. — Проходите в дом, смело хозяйничайте. Там ничего не заперто, всё можно брать, трогать, использовать… Разрешаю… Дров и воды натаскайте, заслонку у печи откройте, зольник почистите. Печь растопите. С голоду себе помереть не дайте. Станет скучно, берите с полки библиотечные книги — никак не прочту и не верну обратно. В тетради, лежащие на столе, заглядывайте, если хотите — там мои отчеты за последнюю неделю… Ничего особенного… Наблюдения за дорогой и путниками… Размышления… Но вряд ли сумеете разобрать почерк…

— Замечательно! — обрадовался Курт такой вседозволенности. — На заднем дворе заметил баньку… Можно ли стопить и попариться?

— Распоряжайтесь, — коротко ответил я, тихо прикрыл дверь в сени и пошел на выход со двора.



С каким-то необычным чувством шёл я по Дороге в сторону Торгового центра, автоматически передвигая ноги и не уделяя ни малейшего внимания окружающим деталям, как привык это делать изо дня в день. Не осматривал обочины на предмет новых следов. Голова была полностью заполнена недавней встречей и разговором с Куртом. Особенно меня донимали его слова о том, что наши с Петрой взгляды похожи на шары, покрытые какой-то скользкой субстанцией. Что они пока отталкиваются друг от друга, но это не продлится долго — скоро они сольются в одно целое. При мысли о том, что в ближайшем будущем моему взгляду предстоит соединиться со взглядом Петры, меня бросало в дрожь. Просто колотило так, что зуб на зуб не попадал. При этом я изо всех сил пытался себя успокоить: думал о том, что в слиянии взглядов мужчины и женщины нет ничего необычного. Они обязаны слиться, как два ветра, дующие навстречу друг другу. А вслед за взглядами и телам необходимо соприкоснуться и сплестись в одно целое. При мысли об этом у меня вообще подкашивались ноги, и я обрушивался на мостовую — сидел на булыжниках до тех пор, пока ноги вновь не обретали хоть маломальскую способность двигаться вертикально. Они заплетались, шаркали подошвами по пыльной Дороге. «Неужели это вообще возможно? — думал я. — Я и Петра. Вместе. Живем в одном доме, спим в одной постели, едим за одним столом. Она суетится у печки, готовит нехитрую, но вкусную и полезную еду. Разве такое вообще возможно?»

Я пытался себе это представить, но невероятно подвижное и гибкое тело Петры никак не вписывалось в пределы моего маленького уютного мирка, где светлым морозным утром из трубы высоко поднимается в чистое небо белая змея дыма, вкусно пахнет оладьями, шкворчащими на сковороде и свежезаваренной чагой. На столе стоят крынки со сметаной, черничным вареньем и мёдом — Петра суетится у печи, звенит посудой, обворожительно мурлычет какую-то песенку под свой симпатичный носик, весь исписанный мелкими веснушками, словно древними нечитаемыми письменами. Потом мы будем сидеть за дубовым столом напротив друг друга, завтракать, улыбаться и обсуждать какие-нибудь нелепые и смешные детали вчерашних обходов. Потом до вечера разойдемся по своим участкам — всё-таки мы обязаны выполнять свою миссию, мы — Свидетели Дороги, наша задача наблюдать за всем, что происходит на наших участках, запоминать как можно больше деталей.

Пообедаем каждый в своём месте: я перехвачу что-нибудь в Торговом центре, Петра — в фудкорте огромного Развлекательного центра, расположенного на её территории. А вечером, когда за окном сгустятся негостеприимные студеные сумерки, мы с Петрой запремся в доме, освещенном множеством ламп, вместе затопим печь, приготовим ужин-экспромт, обсудим новости, накопленные за день. Поужинав, вместе сядем за отчеты, будем тщательно заносить в толстые тетради с твердыми картонными обложками свои дневные наблюдения и размышления. Не придётся, как обычно, молчать, попивая остывающую чагу из глиняной чашки — теперь есть с кем обсудить события, произошедшие за день. Интересно увидеть Петру, склонившуюся над тетрадью! Вот это, наверное, потрясающее зрелище! Розовенькая шариковая ручка изящно и замысловато, словно крохотная балеринка, танцует на бумаге, ведомая длинной и нереально красивой рукой Петры!

Эта фантастическая картина начала постепенно вырисовываться перед глазами, пока я брёл по Дороге к Торговому центру, не замечая ничего вокруг. Пройди перед самым моим носом толпа громко верещащих Путников в разноцветных одеждах — вряд ли бы я обратил на них внимание. Образ Петры больше не ускользал от меня — он становился всё яснее и твёрже. Казалось, ещё немного — и всё, что я себе напридумывал, воплотится. Мне даже почудилось — если я поцелую веснушки на узкой щеке Петры, склонюсь над её тетрадкой, то смогу прочесть написанное в ней.

— Альфред, Альфред, Альфред! — донесся вдруг до меня чей-то голос, словно человеку приходилось кричать против сильного ветра, уносящего звуки от того, кому они предназначались.

Кто такой Альфред? Ах да, это же я! Присмотревшись, я увидел перед собой Микаэлу — девушка как будто всплывала на гладкую поверхность из беспросветной озерной глубины, становилась менее размытой, более отчетливой. А образ Петры наоборот — всё больше погружался в глубину, тонул, терял свои очертания. Хотелось прыгнуть в это озеро вслед за ним, попытаться схватить его и вытащить на поверхность. Но невозможно было понять, куда надо прыгать и что делать: единственное, что оставалось — злиться на того, благодаря кому образ Петры недовоплотился, разрушился, утонул, пропал в недосягаемой глубине.

Мне оставалось злиться, скрежетать зубами и сжимать кулаки — именно таким вдруг обнаружил себя я, очнувшись от близости воплощающегося образа Петры. И, конечно же, таким быть долго я не мог — сама суть всего пространства, окружающего меня, сгущалась, выдавливая из меня всякую злобу. Мои кулаки разжались, зубы перестали издавать жуткие звуки, мышцы лица, слегка подергиваясь, расслабились. Я отчетливо осознал, что нахожусь в Торговом центре, а передо мной стоит моя коллега Микаэла — Свидетель соседнего участка Дороги, следующего за моим.

Добрая соседка Микаэла, с которой невозможно не встретиться в Торговом центре — не было ещё случая, чтобы я не столкнулся с ней при обходе своей половины этого места. Микаэла всегда словно специально поджидала меня — давно уже из этих встреч улетучился всякий намек на случайность. Едва завидев меня, она быстро приближалась — смотрела мне прямо в глаза, буквально продавливая своим мощным взглядом мой, пытаясь втиснуться настолько глубоко, чтобы наши взгляды слились в одно целое и ничто не могло бы оторвать их друг от друга. Но взгляд мой упорно ускользал, не желая задерживаться на огромных жемчужеобразных глазах Микаэлы — казалось, они готовы выкатиться из своих широко распахнутых ракаовин и закатиться прямиком мне в карманы.

Нельзя сказать, что Микаэла раздражала меня — скорее, наоборот, очень нравилась, даже то, что я всякий раз при обходе своего участка давно не случайно сталкивался с ней в Торговом центре, и рад был очередной встрече — более того, предвкушал её, представлял, о чем она мне сегодня расскажет, какие свои наблюдения и раздумья представит, продумывал заранее, о чём буду говорить сам. Но уж слишком мощным мне казался взгляд Микаэлы, поэтому я старался не смотреть ей в глаза — они поглощали меня. Казалось, не отведи я свой взгляд вовремя — и утону в этих жемчугах навеки вечные.

Во время бесед с Микаэлой я смотрел куда угодно и на что угодно — лишь бы не ей в глаза. На пол и потолок, на витрины магазинов и разнообразные товары за стеклами, на проходящих мимо Путников. Особенно мне нравилось разглядывать фигуру Микаэлы — было в ней что-то очень привлекательное и ненавязчивое, над чем хотелось подумать. Не случалось такого, чтобы она два дня подряд ходила в одной и той же одежде, никогда её наряд не повторялся — она, явно, не откладывала однажды одетые вещи, чтобы потом одеть их снова, а просто где-то складировала их или выкидывала. Наряжалась во что-то новенькое здесь же, в Торговом центре, представала передо мной и во время беседы, вдруг прервав её в самом неподходящем месте и покрутившись передо мной, с таинственной улыбкой на красиво очерченных устах неизменно задавала мне один и тот же вопрос: \"Как тебе мой новый имидж?\" А я, изрядно смутившись, пожимал плечами и бурчал себе под нос что-то невнятное.

Неизменным в Микаэле оставались только две вещи: во-первых, в меру широкое лицо с невероятно гладкой белой кожей, маленьким носом и большими глазами жемчужного цвета, во-вторых, голые ноги ниже колена — вернее, не совсем голые. Ноги Микаэлы всегда были обтянуты прозрачным нейлоном, который, как дымка, окутывал кожу: хотелось всматриваться в неё, пытаться что-то там разглядеть — например, таинственный корабль с мачтами и парусами, пробирающийся сквозь туман к какой-то своей неведомой цели. А ведь на самом деле под нейлоном ничего не было и быть не могло, кроме голой кожи.

И все же, не создавалось впечатления, что всё так просто с икрами Микаэлы — пышные, плотные, сильные и незыблемые, как столпы. Казалось, они держат не человека, используещего их для хотьбы, а всю беспредельную землю, по которой при помощи них этот человек ходит: к этим икрам хотелось припасть, как к чему-то самому неизменному во вселенной, потому что в отличие от всего, что их окружало, они выглядели нетленными — как будто именно они являются источником вечности, как некая тайная суть творения, близость к которой, тем более прикосновение, делает и тебя причастным этому. Так мне казалось, и я никогда не упускал шанса понаблюдать за икрами Микаэлы. Зимой, весной и осенью, когда она одевала сапоги, от них оставалась узкая полоска, но даже этого было достаточно, чтобы от неё напитаться ощущением близости к вечности. А уж летом они представали во всем своём великолепии!

Вероятно, Микаэла не раз замечала мою заинтересованность её икрами, поэтому никогда не закрывапла их полностью ничем, кроме прозрачного нейлона, и каждый раз при встрече старалась демонстрировать их мне в новом ракурсе: то широко расставляла длинные крепкие ноги, так что юбка, растягивалась и трещала по швам, то выставляла их одну за другой в мою сторону, демонстрируя вместе с ними круглые колени, то поворачивалась ко мне — боком, спиной — подолгу сохраняла удачную, как ей казалось, позу, давая мне возможность вдоволь насмотреться на бесчисленные грани её икр.

Микаэла обладала такой удивительной красотой, которая мне казалась абсолютной, без малейшего изъяна — к ней нельзя было ничего добавить и убрать из неё что-то было невозможно. При этом я осознавал, что она настолько понятна, проста и доступна, что мне не составит ни малейшего труда завладеть ею — она сама льнула ко мне и не знала, что ещё предпринять, чтобы окончательно убедить меня взять её себе. Она — эта удивительно абсолютная, но при этом простая красота — каждый день поджидала меня в Торговом центре, всем своими видом демонстрируя, что стоит мне только протянуть руку, и она целиком и навсегда станет моей. Говорила много, долго и вдохновенно, стараясь заполнить словами пустоту, отделяющую нас друг от друга, перекидывала бесчисленные мостки на мой берег, демонстрировала ослепительныве грани своих икр, надеясь околдовать меня ими. Но преодолеть бездонную пропасть всё равно ей не удавалось — слова опадали как осенняя листва с деревьев, мостки распадались, превращаясь в пыль, медленно оседающую во мрак, икры тускнели, меркли и вскоре забыавались мною до следующей встречи в Торговом центре.

Красота Микаэлы была так же бесспорна, как красота Петры, но красота Петры была абсолютной противоположностью красоте Микаэлы — в ней я не обнаруживал, как ни старался, ни малейшего намека на простоту и доступность. Она не обладала завершенностью и постоянно ускользала от понимания: особенно таинственные письмена, состоящие из мелких веснушек, которыми было испещрено все лицо Петры. Черты этого удивительного лица и линии, очерчивающие гибкую фигуру, невозможно было запечатлеть в памяти — они всё время менялись, не позволяя себя запомнить. Я вообще не понимал, как узнаю Петру при очередной нашей встрече в Библиотеке, по которой проходила призрачная граница наших участков, почему не принимаю её за какую-то другую девушку — получается, всё-таки было в ней что-то постоянное, скрывающееся от понимания, но при этом обладающее неосознанной узнаваемостью.

Наряды Петра тоже часто меняла — в основном это было что-то очень облегающее — но при этом она ни разу не оставила мне ни единого шанса увидеть хоть маленький участочек голого тела. Икры, голени, ступни всегда были скрыты и даже кисти рук облачены в перчатки, которые, впрочем, не могли полностью утаить тонкость и проворство длинных пальцев. Шея до подбородка прикрывалась платками и высокими воротниками. Оставалось лицо, целиком заполненное веснушчатыми письменами. Наверное, Петра с трудом сдерживала себя, чтобы не спрятать и его: впрочем, иногда я начинал сомневаться — уж не является ли маской то, что она предъявляет миру, как собственное лицо. Слишком какими-то нереальными казались все эти её веснушки.

Ускользающие линии невероятно гибкого тела, полностью скрытого под одеждой, лицо, похожее на маску ослепительной красоты, покрытую таинственными письменами, голос, от которого пробегали мурашки по телу — всё это, что, собственно, и составляло существо по имени Петра — непрестанно будоражило меня, даже в минуты, казалось бы, полного погружения в чтение книг, в размышления над увиденным за день, над составлением отчётов, в приготовление еды. Даже сон не становился избавлением — просыпаясь по утрам, я сразу понимал, что Петра укоренилась не только в моем разуме, заполнив большую его часть, но и пропитала собой всё моё тело — поэтому даже во сне я не был способен хоть ненадолго избавиться от неё.

С большим трудом преодолевал я неистребимую потребность постоянно видеть и слышать Петру — всё время хотелось немедленно всё бросить, ринуться в Библиотеку и дальше — туда, где обитала Петра, где она ходила, чем-то занималась, чтобы уже не отходить от неё ни на секунду, ловить каждое её слово, каждое её движение и непрерывно её лицезреть.

Прекрасно осознавая, что между мной и Петрой лежит примерно такая же разверстая пропасть, как между Микаэлой и мной — я не пытался с завидным упрямством, полным отчаянного безрассудства, преодолеть эту бездну, не перекидывал через неё хлипкие мостки, не наблюдал за тем, как они разрушаются, превращаясь в прах и оседая во мрак. Я старался не приближаться к краю пропасти — а если случалось, что мы с Петрой оказывались в пределах видимости, не показывал, как сильно хочу преодолеть бездну, разделяющую нас.

Путь, по которому шла Микаэла, никаким образом не мог привести к результату, которого она пыталась добиться, поэтому мне не хотелось повторять её ошибку, используя такие же, как она, методы. Я действовал иначе — всем своим видом демонстрировал Петре, что она мне неинтересна, как личность, что её голос и слова раздражают меня, что я стремлюсь к тому, чтобы как можно реже встречать её в Библиотеке и, уж тем более, не горю желанием посетить её участок и задержаться там хоть на минуту.

И я не терял надежды, что эта моя методика когда-нибудь приведёт к нужному результату — Петре надоест быть всегда отвергаемой мной и она, подобно Микаэле, сама захочет прийти ко мне и остаться со мной навсегда.



Тем временем, пока я всплывал на поверхность реальности, переполненный раздумьями о том, как мне завладеть вниманием Петры, Микаэла продолжала перекидывать мостки через пропасть, разделяющую нас с ней, в надежде когда-нибудь её преодолеть. Похоже, в попытках сблизиться со мной она решила придерживаться совершенно иной методике — противоположной той, которую использовал я.

Перед моими глазами вдруг предстали её икры, затянутые в нейлон, задние их части, пухлые и округлые. Микаэла, что-то вдохновенно вещая, стояла ко мне спиной, водя в воздухе руками. Я смотрел на её икры — они предстали передо мной в каком-то новом облике, как будто я — единственный зритель в зале, а они на сцене, выступают передо мной, показывают спектакль, которого я ещё никогда не видел. Занавес поднят, сцена ярко освещена прожекторами — актёр, вернее, актёры, их двое, плавно сужаются книзу, расширяются кверху. Шевелятся под нейлоном, то напрягаясь, то расслабляясь. Сами они не издают ни звука, не прыгают, не скачут, не танцуют — просто слегка двигаются и пошатываются, но это воспринимается мной, как самая изощрённая актёрская игра, как сложнейший, насыщенный внутренним смыслом, танец.

«Вот же странно! — думал я, наблюдая, как заворожённый, за икрами Микаэлы. — Сколько раз она поворачивалась ко мне спиной, и я получал возможность лицезреть заднюю часть её икр, наиболее пухлую. Бесчисленное количество! Но ещё никогда я не воспринимал их в таком отрыве от Микаэлы — как будто они два отдельно взятых актера, талантливых, даже можно сказать, гениальных, обладающих обворожительной наружностью, за игрой которых можно наблюдать вечно. Если они прямо сейчас куда-то пойдут, то я, как привязанный, последую за ними. Ничего не смогу с собой поделать…»

Но икры не двигались с места, продолжали свой не резкий танец, Микаэла, что-то рассказывая и жестикулируя руками, изредка поглядывала на меня через плечо, словно проверяя — достаточно ли окрепли мостки, перекинутые ею через пропасть, может ли она ступить на них без риска провалиться и улететь в бездну… И это была её ошибка — вместо того, чтобы ринуться вперёд, сломя голову, в надежде победить, она продолжала чего-то ждать — может быть, более выгодной и удачной ситуации, когда мостки окрепнут настолько, что по ним можно будет пройти вообще без риска… Но ведь это и была наиболее выгодная и удачная ситуация — за всё время, сколько я помнил, другой такой больше могло никогда не случиться. Шагни Микаэла вперёд, сделай один единственный шаг — предложи мне пойти следом за ней или попроси меня взять её с собой — я бы не смог отказать. Но она не сделала этого — и вот, мне начало казаться, что два её актера переигрывают, что не такие уж они талантливые и обворожительные, что мне есть ещё чем заняться — не только вечно пялиться на них, стараясь улавливать все мельчайшие их движения и пытаться разгадывать их смысл.

Я даже начал различать слова Микаэлы — она говорила о том, что сегодня какой-то особенный день, что на её участке так много Путников, что она не успевает за всеми присматривать. Сразу трое, две девушки и парень, с утра пораньше почти одновременно погрузились в Реку, уплыли в сторону Темноты и пропали в ней. При чём двух из них — парня и одну из девушек — она давно знала, общалась с ними и никак не ожидала, что они так поступят. Конечно, они частенько приходили на берег, прогуливались по нему, наблюдая за неспешным течением Реки и величественным и тревожным стоянием Темноты. Иногда подходили и к Микаэле, беседовали с ней — не ожидала она сегодня от них такой прыти. Думала, что они, скорее всего, потолкутся здесь ещё какое-то время, а потом уйдут насовсем в Город и там, вполне вероятно, погрузятся в стену Света. Об этом Микаэла несколько раз писала в своих отчетах, где отмечала явную склонность двух этих Путников к Свету. И вот что случилось…

— А как у тебя дела обстоят? — спросила Микаэла. — Много ли сегодня путников на твоем участке? Если много, и ты не справляешься, можешь меня позвать… Это не воспрещается… Я могу помочь — и с наблюдением, и с отчетом, и по хозяйству в доме, если надо…

Поздно! Слишком поздно она это предложила! Вот если бы минутой раньше — не отделался бы я тогда уже никогда от этой девушки. Не отказался бы от её помощи, пригласил бы к себе в дом, Курта пришлось бы спровадить, а там пошло бы, поехало. Сначала икры, потом всё орстиальное. Постель, дом, Дорога, вся жизнь на двоих, совместные посиделки вечером, ужины, обсуждения, составления отчётов. Появились бы — обязательства, привязанность, зависимость. Петра осталась бы навсегда за бортом — мечту, что она когда-нибудь станет моей, пришлось бы похоронить. Ну, или отодвинуть на такой задний план, осуществление которого перестало бы даже слегка пахнуть реальностью.

— В общем-то, у меня ничего особенного… — выдал я, приготовленную на такие случаи фразу, которую я произносил перед Микаэлой уже неисчсеслимое количество раз. — Всё как обычно… Тишина. Попутчик лишь один. С ним я и сам справлюсь… А у тебя вон забот сколько… Зачем тебе ещё и мои на себя взваливать…

Во взгляде Микаэлы, заблестевшем было надеждой, когда она заметила, что её новый трюк с превращением икр в актёров на сцене вполне удался, и я с головой погрузился в их созерцание, мелькнула было непроницаемая тень глубочайшего отчаянья, но почти сразу же сменилась на новый блеск надежды — более тусклый, но не менее настойчивый, что не могло не заставить меня зауважать Микаэлу больше прежнего. Но и это не сподвигло меня на то, чтобы принять её предложение.

Потерпев очередную неудачу — довольно обидную, потому что победа была особенно близка, Микаэла по-деловому откинула отчаянье в сторону, словно это — тряпка, пришедшая в негодность, отслужившая свой срок, и начала разрабатывать новый план преодоления пропасти. Ну разве не заслуживала она хотя бы уважения?

Повернулась ко мне лицом, гордо вскинула подбородок, её жемчужные глаза вдруг стали синими, в них отразилось небо, выставила вперёд крепкую длинную ногу, приподняла её и встряхнула, так что икра мощно и заманчиво заколыхалась, и я не смог не обратить на это внимание.

— А мне не в напряг! — весело заявила она. — Со своими заботами я уже справилась и с твоими как-нибудь совладаю, если позволишь…

Как это у неё получалось? Я удивленно смотрел на неё. Вот бы мне хотя бы маленькую толику её терпения и настойчивости в общении с Петрой. Я не мог себе представить, что стало бы со мной — окажись я с Петрой в такой же ситуации, как Микаэла со мной. Решиться на такое! Сделать недвусмысленное предложение — получить прямой и категоричный отказ. Я бы после такого сам пошёл к Реке, поплыл бы в сторону Темноты и навсегда в неё погрузился — лишь бы больше ни о чём не думать и ни о чём не переживать.

— Ну, в общем-то… — начал как всегда мяться я, придумывая причину для отказа. Но тут вспомнил, что ничего придумывать не надо. Причина существовала довольно веская. — Спасибо тебе, конечно, за предложенную помощь, я обязательно приму её как-нибудь в другой раз. А сегодня у меня дома путник ночует… Напросился… Интересный типаж. Пообщаюсь, понаблюдаю — будет потом о чем отчет писать…

— Ого! Я уж и забыла, когда в последний раз гостей принимала… Скорее всего, вообще никогда не принимала, а если и принимала, то во сне… Часто мне снится один и тот же сон: словно я принимаю у себя дома мужчину — странным образом очень похожего на тебя… Этот мужчина остается ночевать у меня… Вот же нелепость какая… Более того скажу — так понравилось ему, как я готовлю, как за ним ухаживаю, обстирываю, что он вообще решил остаться у меня жить… Жили мы с ним долго и счастливо…

— И умерли в один день? — продолжил я, вымучивая улыбку на лице.

— Не умерли, — очень серьёзным тоном ответила Микаэла. — Просто стали вместе жить счастливо, и не было во сне никакого намека на окончание этого счастья — ни в форме временной разлуки, ни в виде постоянной смерти.

— Это замечательно! Очень хорошо, что тебе снятся такие сны…

— Не сны, а сон, — поправила Микаэла. — Это всегда один и тот же сон. Повторяется, но ни капельки не надоедает…

— Вот видишь! Это же хорошо! А ведь могли сниться кошмары или один повторяющийся кошмар… А так всё замечательно! Снится всё время то, что скрашивает твою жизнь… Я рад, что косвенным образом с этим сном связан, раз в нём присутствует человек, похожий на меня… Этот мой двойник, похоже, доставляет тебе много радости…

— Не двойник, — нахмурилась Микаэла.

— А кто же тогда?

— Ты… — едва слышно ответила Микаэла и потупилась.

— Я никак не могу им быть… Ты же всё знаешь… Это ошибка… В следующий раз во сне внимательно присмотрись к этому человеку, и тогда, возможно, поймёшь, что он лишь отдалённо похож на меня, но мной не является… И двойником моим, живущим во сне, он тоже быть не может… Думаю, это один из попутчиков, которого ты однажды встретила на своём участке. Пообщалась с ним. Он запал тебе в душу и с тех пор снится… Может такое быть? Может… Я уверен, что ты тоже запала ему в душу — иногда он приходит сюда и тайком за тобой наблюдает. Стесняется вновь предстать перед тобой, боится тебе не понравиться и стать навеки отвергнутым…

— Ты так думаешь?

— Уверен… Так что, во-первых, во время очередного сна внимательнее присмотрись к человеку, который тебе снится. Постарайся разглядеть и запомнить такие его черты, которые не лежат на поверхности… А, во-вторых, удели больше внимания тем, кого встречаешь на своём участке или даже конкретно тому человеку, которого хорошо знаешь, но не замечаешь. Например, к… Как его?..

— К толстому круглому архитектору из города, который за мной ухаживал? Так он уж давно куда-то канул. Может, в свет наконец погрузился…

— Нет. Я имею в виду другого человека — нашего коллегу, тоже свидетеля, но с другой стороны твоего участка…

— А! — весело взмахнула Микаэла руками. — Веник! Ты его имел в виду?

— Веник не веник. Не знаю, как его зовут. Сосед твой вроде меня, но с другой стороны дороги. Я его ни разу не видел, но ты о нём мне все уши прожужжала…

— Так уж и прожужжала… Веником я его кличу, потому что у него голова смешная, на веник похожая… Волосы светло-рыжие, торчком в разные стороны стоят. У него имя есть. Сорго зовут. Не Серго, а именно Сорго с двумя буквами о… А я его Веником всегда называю… Только он совсем не похож на человека из моих снов. А если уж не похож, незачем к нему и присматриваться…

— А вот мне так не кажется… Пойду-ка я потихоньку с твоего позволения… Надо ещё еды какой-нибудь взять, чтобы гостя попотчевать… — бочком-бочком — я обошёл Микаэлу, выбрал тележку, к этому выбору я старался всегда относиться серьезно — чтобы не гремели колеса, и телегу не вело в сторону — и покатил её к Магазину, который иногда казался мне бесконечным, что, конечно же, не соответствовало действительности, где можно было найти абсолютно всё необходимое для быта — от еды и одежды до чего-то такого, что неизвестно и может вообще никогда не понадобится в хозяйстве.

Микаэла не отставала — она шла за мной следом чуть в сторонке.

— Почему тебе так не кажется?

— Потому что Сорго, будем всё-таки называть его по имени, может в твоем сне скрывать свой истинный облик, прятаться за ним, как за ширмой. Зачем это ему нужно? На этот вопрос не я должен дать ответ, а ты — тебе же это больше всех надо… Подумай хорошенько — и ответ придёт…

Мы подошли к кассам, выстроившимся в такой длинный ряд, отделяющий торговый зал Магазина от всего остального пространства, что не было видно, где он начинается и где заканчивается. Сколько хватало глаз, нигде за кассой никто не сидел, ни одна лента не была загружена товарами и не двигалась. Это вызывало какое-то странное чувство вины — как будто именно на мне лежала ответственность за то, что все кассиры не вышли на работу, и Магазином нельзя пользоваться. Запрещено заходить на его территорию и что-либо трогать… Но ведь это было не так… Специальная бригада молчаливых Поставщиков регулярно завозила сюда новые товары, просроченные увозила — свежие продукты, всё что только душе заблагорассудится, всегда были здесь в наличии — и не существовало никакого ограничения на их потребление, ни количественного, ни качественного.

Ни кассиров, ни охраны, ни обслуживающего персонала — только поздно вечером при желании можно было прийти сюда, чтобы понаблюдать за работой Поставщиков — как они умело и слаженно снуют между стеллажами, катают на розвальнях поддоны, нагруженные всякой запакованной снедью, напитками и ещё невесть чем, разрезают упаковачную плёнку, вскрывают коробки и ящики, вынимают оттуда всё и раскладывают по полкам — всё по своим местам и отделам. Ищут просрочку, набивают ею огромные телеги и куда-то укатывают. Понаблюдав за всем этим внимательно, потом, естественно, следовало обо всем увиденном написать в отчете.

Собственно говоря, наблюдение за Поставщиками было довольно скучным занятием — ничего особенного и удивительного не происходило. Всегда одно и то же. Из Поставщиков и слова нельзя было выудить — сколько я не пытался с ними заговаривать, всё бесполезно. Они работали так, словно тебя не сущестовало, не отвлекаясь ни на секунду. Потом просто собирались, загружали грузовики, забирались в них и уезжали в какую-то свою неведомую даль, полную свежих продуктов и новых вещей. Что они делали с просрочкой, которую забирали с собой — вопрос интересный, не единожды мной им заданный. Но так как ответа я ни разу не получил, то в конце концов вообще перестал спрашивать. Когда приходил сюда в последний раз вечером посмотреть на работу Поставщиков — уж и запамятовал. Выполняют люди свою миссию — и пусть выполняют. Зачем лишний раз их тревожить и потом в отчете писать одно и то же тысячный раз.

Всегда с замиранием сердца, затаив дыхание, проходил я мимо касс, особенно, когда выходил из Магазина с загруженной тележкой — казалось, что сейчас кто-то окрикнет «Куда пошёл?! А ну, стоять! Платить кто будет?» Но никто не окрикивал. Бывало, я специально, ради эксперимента, загружал телеги доверху и укатывал их себе домой, разгружал, возвращался в Магазин, нагружал по новой и опять укатывал. Однажды заполнил дом вместе с сенями всякой всячиной до потолка, так что пришлось в баню на некоторое время переселиться. Не из жадности или опасения, что поставка продуктов в Магазин может неожиданно прерваться — просто хотелось эксперимент поставить, посмотреть, что будет, если я так поступлю. Ничего не случилось — пришлось писать очередной отчёт в бане, где среди прочего — подробно рассказывать о своём беспримерном набеге на Магазин. В общем, вскоре мне всё это надоело, да и многие продукты без морозильной камеры и холодильника \"поплыли\" и начали пованивать. К концу недели я уже был готов сам продукты из дома выкидывать, написал жалобу в отчетной тетради с просьбой извинить меня и освободить мой дом от хлама и мусора.

Посредник, приходящий один раз в неделю, чтобы забрать отчетную тетрадь и унести её, куда положено, ничуть не удивился, когда остановился напротив распахнутой настежь двери в сени и увидел битком набитое помещение. И даже не поморщился от запаха, идущего оттуда. Ушёл сразу после того, как я молча вручил ему тетратдь. А на следующий день на длинномерном грузовике приехала бригада Поставщиков: не произнеся ни слова, взялись за дело, часа два у них ушло на то, чтобы вынести всё, что я принёс из Магазина, прибрались и даже проветрили дом, так что, когда они уехали, а я вошёл внутрь, там пахло утренней лесной свежестью, на полу и вещах не было ни пылинки, и царил порядок, как в музее.



Преодолев странное пространство между кассами, где, казалось, не существовало воздушной среды, в которой могли бы распространяться звуки — телега бесшумно катилась по мраморному полу, шаги тонули, как в вате. И невозможно было проверить, есть тут воздух или нет, потому что передвигаться приходилось, затаив дыхание. Когда мы с Микаэлой наконец-то оказались по ту сторону кассового ряда, оба громко и почти одновременно ваздохнули с обленгченнием.

— Ты можешь мне объяснить, зачем держать тут все эти кассы? — голос Микаэлы, может быть, и хотел бы стать возмущенным, но это у него не получилось. — Всё равно ведь не запрещается брать в магазине всё… Нет ни охраны, ни кассирш… Но при этом кассы не убирают. Не понимаю я этого. Убери ты эти проклятые кассы, и дышать станет легче.

— Возможно, именно в этом-то и вся загвоздка. Кассы не убирают, чтобы сохранить в нас элемент напряженности и тревоги. Чтобы оставить нам напоминание: не всё здесь так просто и не совсем бесплатно… Иначе мы расслабимся, превратимся в простых обывателей, в обычных потребителей. Будем есть, спать, иногда прогуливаться… Подробные отчёты перестанем составлять, мозги совсем засохнут… А так мы проходим мимо касс и вспоминаем, что у нас есть работа, которая оплачивается — вот, целый торговый центр, где есть всё, что душе угодно, и можно брать, что заблагорассудится… Мы ни в чём не нуждаемся, практически любой наш запрос быстро рассматривается и удовлетворячется… Сплошные пряники… И этот длинный ряд касс, вызывающий в нас на короткое время легкую тревогу — не такой уж и страшный кнут… Можно перетерпеть…

— Как ты всё замечательно объяснил! А то я ходила мимо касс, поджав хвост, боялась, злилась… Хотелось взять что-нибудь потяжелее да раздолбать их одну за другой… А тут ты с этим объяснением… Теперь я своё мнение поменяю, зауважаю кассы и особенно тех, кто за ними стоит… Или не стоит… Сегодня обязательно засяду за развернутый отчёт — он будет очень длинным и почти полностью посвященным кассам, моим переживаниям и раздумьям, связанными с ними… А в конце недельного отчёта потом напишу своё пожелание: не могли бы вы нафиг убрать все эти кассы… Никогда ещё такого не просила… Но ты сегодня сподвиг меня на это…

Я мельком взглянул на Микаэлу, идущую рядом, чтобы понять — шутит она или говорит серьёзно. Но по её очень правильному профилю ничего нельзя было разобрать.

— Тебе, кстати, тоже советую… — продолжала Микаэла, толкая свой взгляд вперёд, словно таран, освобождая им себе пространство для ходьбы. — Если ещё никогда не делал такого запроса, сделай. Представляешь, если сразу два свидетеля с соседних участков сделают одинаковый запрос. Наверняка, его не смогут игнорировать… Как чудесно тогда мы заживем, когда однажды придём в магазин, а там нет ни одной кассы… Пропадёт последний кнут — останутся одни пряники…

Зачем-то Микаэла сегодня упорно шла вместе со мной — никогда она так не делала. Встречались, болтали, расставались — вот и всё, чем обычно заканчивались наши встречи в Торговом центре. Но сегодня Микаэла прошла вместе со мной мимо касс и не отставала дальше. Я не знал, как от неё избавиться — не говорить же ей прямым текстом, что я желаю остаться один. Помолчав немного, она продолжала говорить:

— Я много раз читала тебе наизусть стихи, которые Сорго посвящает мне… У меня хорошая память… Он почти каждый день, когда мы с ним встречаемся на нашей границе в церкви, читает новое стихотворение… Сидит там на лавочке, воздев лицо, словно молится, а сам всё время оглядывается, ждёт, когда я войду… И вот я вхожу… Церковь как всегда безлюдна… Нет ни души кроме Сорго… Я подхожу к нему, сажусь на соседнюю лавку, смотрю далеко, где амвон и возвышается крест… Сорго меня приветствует и сразу же, без предупреждения начинает читать новое стихотворение, посвященное мне… У меня такая память — если в неё что попало, то уже не улетучится… так что я помню все его стихи — их не сотни, а тысячи… Вся голова моя ими забита… Хочу избавиться от них, да не могу… А он новые сочиняет… Никакого продыху мне не даёт… Вот небольшой отрывок из последнего… О, вы, бессмертные боги…

— Стоп, стоп! — прервал я Микаэлу. — Дальше пойдут рифмы: боги — ноги, бог — ног, богам — ногам, богов — ногов и так далее?

— Богов — ногов — такой рифмы нет, — сообщила Микаэла.

— Это я так…. А можно сегодня обойтись без стихов, посвящённых великолепию твоих ног? В другой день я готов выслушать их в двойной объёме… А сегодня меня ждёт гость… Надо продуктов набрать, угощение какое-нибудь состряпать.

Было у меня опасение, что после этих слов Микаэла предложит свою помощь в готовке еды, но она на удивление не воспользовалась предоставленным случаем — может быть, посчитала, что навязываться дальше бессмысленно, или просто задумалась о чём-то и упустила шанс, который я на этот раз почти готов был ей предоставить.

Она замедлила шаг, стала постепенно отставать, я оглянулся всего раз, изобразив на лице, как мне показалось, извиняющуюся улыбку — хотя не чувствовал себя виноватым ни в чём, был уверен, что ничем Микаэле не обязан, ничего ей не должен, и наши ежедневные встречи и расставания во время обходов практически ничего не значат и не стоят, о них я уже тысячу лет, как перестал упоминать в отчетах, возможно, и Микаэла тоже. Их уже встречами и расставаниями нельзя было назвать — так, мимолетные эпизоды в жизни, которые и дальше будут продолжаться до бесконечности, потому что им просто деваться некуда, а совсем не потому, что в них есть хоть какая-нибудь нужда.

В общем, вскоре я остался один среди стеллажей, холодильных витрин и морозильных камер, заполненных продуктами, от многообразия которых разбегались глаза и кружилась голова — ещё оставалось небольшое опасение, что Микаэла передумает, догонит меня и начнёт давать советы — какие продукты брать и что готовить — даже предпримет настолько отчаянную попытку напроситься в гости, что я не найду в себе сил отказать ей. Но всё прошло относительно гладко, никто не мешал мне делать мучительный выбор: в растерянности я блуждал по огромным отделам — мясному, рыбному, овощному, фруктовому, бакалейному, хлебному, алкогольному. Охлажденка, заморозка, консервы, зелень, молочные продукты, кондитерка и всё остальное — я с изумлением взирал на всё это, словно видел впервые. Обычно я старался брать только самое необходимое, проверенное, лишь изредка баловал себя чем-то новеньким — в случае если понравится, брал потом ещё. Давно миновали те мремена, когда я опасался, что завоз продуктов по какой-то причине прекратится, и я останусь голодным — теперь я брал продуктов ровно столько, чтобы употребить полностью, не выбросить ни крошки. Каждый день во время обхода я заходил по долгу службы в Торговый центр, заодно почти на автопилоте, не теряя ни секунды, набирал в тележку свой весьма скромный, но довольно вкусный и сытный паек, проходил сквозь напряженное пространство касс, перекладывал всё из тележки в рюкзак и уносил домой.

Сейчас же я находился в полнейшей растерянности, рассматривая стеллажи и витрины с продуктами, читая названия, понимая, какую бездну блюд можно из всего этого приготовить и не понимая, как мне с этой бездной справиться. Было совершенно непостижимо, зачем кто-то, кого я даже ни разу в глаза не видел, держит всё это, каждый день направляет сюда Поставщиков, которые добросовестно и с невероятным тщанием выполняют свои обязанности — проверяют срок годности, привозят новые продукты, увозят старые, чистят всё до блеска. Не ради же меня, Микаэлы и ещё нескольких случайных Путников, которые решают здесь набрать продуктов. Все вместе мы, даже если бы очень постарались, не смогли бы употребить в пищу и малой доли того, что здесь было представлено — разве что вдруг решили бы объесться и упииться вусмерть, после чего нам уж, точно, было бы всё равно, сколько и чего тут осталось.

Странно, но моя растерянность перед лицом такого многообразия и неспособность понять, кем и зачем оно создано, не привели меня к полному замешательству и ступору, что, наверное, должно было произойти — я катил тележку от стеллажа к стеллажу, машинально складывая в неё то, что было мне привычно. А уже у касс решил, что основным критерием выбора будет мой рюкзак. С собой из телеги я взял лишь то, что в него поместилось. Пара бутылок крепкого спиртного, маринованные огурцы, палка вареной колбасы, упаковка макарон, банка тушёнки, десяток яиц в коробке, буханка хлеба, майонез. Так и бросил телегу с не вошедшими в рюкзак продуктами у касс, что ещё никогда не делал, вышел из Торгового центра, никого не встретив, и побрел по Дороге в сторону Дома.



Удивительно, как много этот высокий худой человек с лицом, похожим на каноэ, успел сделать в моё отсутствие! Протопил баню и дом, попарился, приготовил ужин, накрыл на стол. Встретил меня в моём любимом махровом халате цвета морской волны — его лицо ещё не остыло после бани, было красным и блестело испариной, а глаза не просматривались сквозь запотевшие стекла очков, которые он периодически протирал пальцами.

Курт встретил меня на пороге — видимо, ждал моего возвращения, сидя на лавке у окна и периодически выглядывая в него. Заметив, что я приближаюсь к дому, поднялся и подошел к двери, чтобы я, открыв её, первым делом увидел его, встречающим меня, а за ним — накрытый стол. Всё продумал — сидящим за столом, парящимся в бане, суетящимся за плитой он смотрелся бы более проигрышно, чем прозорливо встречающим меня на пороге. И затараторил… О том, какая у меня простая, функциональная и жаркая баня, какая мягкая и чистая вода в колодце. Как уютно в моём деревенском доме, как мало дров нужно, чтобы протопить печь. Попарившись и помывшись, он взял на себя смелость воспользоваться одним из трех моих махровых халатов, что, как он надеялся, не сильно меня расстроит и разозлит. Но ведь я сам позволил ему хозяйничать, брать всё и всем распоряжаться. Также он взял на себя ответственность проверить, какие в доме есть съестные припасы, чтобы приготовить из них перекус перед ужином. Чистка, жарка картошки с салом на чугунной сковороде, нарезка черного хлеба, простенькая сервировка стола — стало для него чистым удовольствием.

Я заметил внутри себя чувство недовольства гостем — он так легко распорядился моими вещами, пусть и получив на это моё разрешение. Недовольство проплыло во мне, подобно кораблю, и скрылось за горизонтом, а я, проводив его взглядом, остался стоять на берегу перед совершенно чистым морем.

— Банька хороша! Но я не буду вам предлагать париться, потому что, как говорится, хозяин — барин, и у вас, скорее всего, есть специальный банный день. И сегодня, что-то подсказывает мне, не он, — говорил Курт с важным видом пятясь и давая мне возможность снять обувь, переодеться в домашнее, выложить из рюкзака продукты и разложить их по полкам, подойти к умывальнику, ополоснуть лицо и вымыть руки. Я делал всё это не спеша, стараясь продемонстрировать гостю и убедить самого себя, что я всё-таки хозяин в этом доме. Так же степенно я проследовал к столу, занял своё привычное место и внимательно осмотрел то, что приготовил Курт. Тарелки расставлены, столовые приборы разложены, хлеб аккуратно порезан, приготовлены высокие прозрачные кружки с большими ручками, из которых я обычно пью пиво, сковородка стоит посреди стола, накрыта крышкой и полотенцем, чтобы картошка медленнее остывала.

Курт дождался, когда я устроюсь на своём месте и осмотрюсь, только после этого принёс из холодильника две банки пива. С приятным хрустом открыл их за кольца одну за другой, вылил в кружки, слегка наклоняя их, чтобы пиво стекало по стенке и меньше пенилось, снял со сковородки полотенце и крышку, большой ложкой выложил на тарелки солидные порции — картошка ещё дымилась, заманчиво блестела поджарками и пахла так аппетитно, что я невольно сглотнул слюну.

Курт не сделал ничего, что могло бы спровоцировать моё раздражение и упрек, всё выполнил неторопливо, но максимально продуманно и аккуратно, как заправский официант — я хотел к чему-нибудь придраться, но не нашёл к чему. Мне оставалось лишь молча восторгаться его ловкостью и учтивостью, находясь в предвкушении холодного пива и жаренной картошки с салом.

Теперь гость мог сесть за стол напротив меня, но не сделал этого неловко и впопыхах, а выдержал паузу, продемонстрировав чувство собственного достоинства и в то же время проявив уважение к хозяину — когда, наконец, сел, то всем своим видом продемонстрировал, что он удостоин высокой чести находиться здесь, которую постарается обязательно оправдать. И браться за столовые приборы не спешил, выжидательно глядя на меня.

— Вам, как гостеприимному хозяину, принадлежит право первому приступить к трапезе, — с очень торжественным видом объявил он. — К тому же я не знаком с вашими обычаями, привычками и верованиями. Может быть, вы какимм-то особым образом благословляете пищу перед её вкушением или делаете что-то уникальное, как принято в разных народностях и религиях… Поэтому я подожду, но в любом случае присоединюсь к вам и разделю с вами, если позволите, эту пищу…

— Ничего особенного. Просто беру и ем, — сказал я и начал есть. А картошка-то оказалась пожарена на славу! У меня так вкусно не получалось — или сыроватой оставалась или пережаривалась. А тут — прямо идеально! Кусочки один к одному, хрустящая корочка, внутри сочные, мягкие, перченные и соленные вмеру. Идеальная закуска к пиву. Съев свою порцию, взял добавку. Пока, говорить не мог, всё время жевал, орудуя вилкой, запивая пивом.

А вот Курт ел по-другому — словно перед ним не какая-нибудь обычная картошка с салом, а изысканное блюдо из ресторана: спина прямая, подбородок поднят, локти не стоят на краю стола, вилочка придерживает картошку, нож отрезает небольшой кусочек, который отправляется в едва приоткрытый рот, мизинцы слегка оттопырены, процесс пережевывания и глотания неспешный, культурный, небольшой глоток пива — и — достаточно. Любо-дорого было смотреть на то, как Курт кушает. Настоящее благородное шоу!

В общем, я остался доволен трапезой и даже начал с симпатией поглядывать на Курта.

— Вы превосходно жарите картошку, — похвалил я. — Должен признать, что гораздо лучше меня.

— Уф! Слава Богу вам понравилось! А то я переживал, — обрадованно всплеснул руками Курт. — Вы были так добры ко мне. Пустили в дом, разрешили хозяйничать. Я попарился, воспользовался вашим халатом. Хорошо пожаренная картошка — скромная плата…

— Согласен, что скромная, — перебил я. — Но, возможно, у вас есть кое-что более ценное — кое-какие познания… Надеюсь, их хватит, чтобы помочь мне.

— Вы мне льстите и, явно, преувеличиваете мои более чем скромные познания… Я, конечно, постараюсь помочь вам, но не расстраивайтесь, если не смогу…

Я поднялся с лавки, чувствуя, что пришло время закрепить успех трапезы чем-то более крепким, чем пиво. Вынес из пространства за печкой, которое именовал кухней, бутылку водки и пару стопок. Налил до краёв, сел за стол, предложил гостю выпить за знакомство, но он отказался, сказав, что вообще не пьёт спиртных напитков. Хотя чокнуться не отказался — пришлось мне пить в одиночку. Опустошив стопку, я занюхал пустой вилкой, всё ещё вкусно пахнущей жаренрой картошкой с салом, и тут только заметил, что пиво в бокале Курта ни на сантиметр не убавилоось, только пены почти не стало — получается, он брался за ручку, элегантно подносил край кружки ко рту, касался его губами, и у меня создавалось полное впечатление, что он пьёт пиво мелкими глоточками. Вот же удивительно! Оказывается, он только делал вид, что пьёт — то ли из вежливости, то ли ещё из каких-то соображений, а в реальности и глотка не сделал. Странным и необъяснтмым всё это мне показалось, и я решил на досуге над этим поразмыслить и обязательно записать в отчёт. Пока же задал Курту вопрос, на который, я надеялся, он сможет дать ответ:

— Вам что-нибудь говорят такие имена как Микаэла и Сорго?

— Это всё, что вас интересует? Не такой уж и сложный вопрос, как я опасался… Что касается имени Микаэла, то это женская форма еврейского имени Михаил. Переводится, как \"подобный богу\", ну, или \"подобная богу\" в случае с Микаэлой. Известные женщины с таким именем в основном спортсменки, модели и артистки… Скажем так, не отмечено оно в истории печатью интеллектуальности… По поводу Сорго — тут тоже всё просто. Нет такого имени. Скорее уж, это кличка… Сорго — травянистое растение. Применений у него много. Самое известное, пожалуй — из него делают веники. В сенях вашего дома, я заметил рядом с мусорным ведром веник светло рыжего цвета — он как раз сделан из сорго.

— Веник?! — я не знал, чему больше удивился: многогранным знаниям Курта или тому, что Свидетель с соседнего с Микаэлой участка назван в честь растения, из которого делают веники.

— Именно. Веник. Гибкие, но в то же время прочные стебельки, уложенные в плотную структуру. За не имением веников, сделанных из современных материалов — удобная и незаменимая в домашнем хозяйстве вещь… А на счёт клички Сорго — смею предположить, что она дана человеку, обладающему внешними чертами, присущими венику, сделанному из сорго… Кто дал ему такую кличку — большой шутник…

Но что-то на лице Курта не было и намека на улыбку, да и меня на смех не пробило — скорее, во всём этом чудилось что-то таинственное и зловещее. Я не заметил, как налил и выпил ещё водки — на этот раз даже вилкой не занюхав. Курт присвистнул:

— Надеюсь, увеличение темпа пития не вызвано моим объяснением слова \"сорго\"? Будет обидно, если это негативно скажется на выполнении ваших служебных обязанностей…

— Каких обязанностей? — опешил я.

— Самых что ни на есть служебных. Вы же, как я понял, числитесь свидетелем на этом участке дороги. Руководство доверило вам ответственное дело. Не собираетесь же вы его игнорировать?

— Конечно, не собираюсь… — машинально ответил я. — Но… Почему это вы вдруг, собственно говоря, так обеспокоились моими обязанностями?

— Да вы не перпеживайте так сильно! — Курт дружелюбно улыбался, запотелость со стекол очков сошла, и я увидел сквозь них близкопосаженные глаза, противоречащие улыбке, источающие, как мне показалось, жесткий, колючий, немилосердный взгляд. — Я уже довольно долго иду по дороге, лично знаком, без преувеличения, не с одной тысячью таких же как вы свидетелей. С некоторыми общался не один день. Меня, в определённом смысле, даже можно назвать знатоком свидетелей… И, как думаете, что я могу сказать конкретно о вас?

— Что? — разговор становился настолько для меня необычным и интересным, что я совершенно перестал чувствовать действие выпитой водки.

— Вы уникальная личность — свидетель, который пустил меня в свой дом. Остальные, несчетное количество, как я ни напрашивался, как ни изголялся, даже на порог меня не пускали… Говорили, что для таких как я есть мотели, гостиницы, трактиры и так далее… Везде бесплатная еда и кров. Ешь, пей, живи где хочешь и сколько хочешь. Но под свой свидетельский кров не пускали… В отличие от вас… Вы пустили, дали возможность хозяйничать, я попарился, одел ваш халат, приготовил вашу еду, сижу за вашим столом… И ничего… Поэтому, смею вас заверить, вы — уникум, среди всей своей свидетельской братии — исключение из правила…

Как так? Неужели это правда — никто из тысяч свидетелей, к которым он обращался, не пустил его на порог? Только я? С Петрой всё ясно — она бы ни за что не пустила этого проныру в свою обитель. Там даже я, её сосед, никогда не бывал. Но остальные-то! Неужели ни одного не нашлось, кто бы пустил Курта к себе в дом? В это не верилось. А если это правда, то — не совершил ли я чего-то запрещенного?

У меня аж спина похолодела. Я начал лихорадочно поднимать в памяти все запреты и правила, прописанные в контракте — среди них не было ни одного, хоть как-то регламентирующего порядок приглашения. Не существовало прямого запрета пускать Путников в дом.

Видимо, смятение и беспокойство, целиком захватившие меня, стали заметны Курту, потому что он попытался меня успокоить:

— Вам не стоит бить тревогу по этому поводу. Я выяснил абсолютно точно, общаясь со множеством свидетелей, что нет запрета для свидетелей приглашать к себе домой гостей, а также — угощать, беседовать, оставлять на ночлег и так далее…

— Почему же тогда все отказались это делать, кроме меня? — не смог я скрыть тревогу.

— Как раз по этой причине я решил, что вы — уникум. Может, вы сами объясните, почему пустили меня? Что же касается остальных, то самое популярное объяснение их отказа было таким: мол всё, что происходит за стенами моего дома — касается всех, а всё что в стенах — только меня… Там — мой внутренний мир, в который никто не имеет права вторгаться…

— Внутренний мир… — повторил я.

— Именно так. Все, кто удосуживался хоть как-то объяснить свой отказ, а не просто игнорировать мой вопрос, ссылались на свой внутренний мир. Как будто я пытаюсь вторгнуться в него, чтобы разрушить…

— А это не так? С какой тогда целью вы пытались проникать в дома свидетелей? Вокруг ведь действительно много мест, где можно остановиться на ночлег и даже поселиться на постоянной основе… Но вы упорно стремились проникнуть в дом свидетеля… И вот, вам это удалось… Теперь скажите — зачем?

— Чтобы излить душу… — коротко ответил Курт.

— Излить душу?

Значение этих слов не было для меня загадкой, но в устах Курта они прозвучали как-то странно — по-новому — как будто я впервые их услышал, поэтому не смог сразу понять их смысла. А когда понял, продолжал гадать — точно ли они имеют такое значение или ещё какое-то — скрытое, недоступное для понимания простых смертных.

— Я сказал что-то запредельное? Вам неведомое? Разве вы не каждый день с этим сталкиваетесь? Наблюдаете, встречаетесь с новыми путниками, выслушиваете их исповеди, анализируете, записываете, отправляете отчёты выше по инстанции… Что, по-вашему, делают многие пуники, когда беседуют с вами? Изливают душу. Что в этом такого? Я не понимаю. Почему мне обязательно надо изливать душу в дороге, на берегу реки, в лесу, на улице, в городе, в магазине, в трактире — неизвестно где и кому? Может быть, я хочу излиь ее в тёплой обстановке, сидя за столом, находясь в доме свидетеля дороги, у которого, кстати говоря, работа такая — принимать на себя излитые души! Вот ответьте мне — почему меня всё время гонят? За что?!

Курт так резко встал с лавки, что мне показалось — он сейчас выпрыгнет из моего халата, полы которого хлопнули подобно крыльям птицы. А ещё стёкла его очков заблестели, словно сбрызнутые слёзами. Казалось, ещё немного — и он, как загнанный зверь, начнёт метаться по моему дому.

— Но вот же я, не задавая лишних вопросов, пустил вас, — пришла моя очередь успокаивать Курта.

— И то верно, — как-то уж очень быстро успокоился он.

— Это произошло впервые. Раньше я никогда не принимал гостей. Так что и повода отказать не было… Надеюсь, и дальше не будет… И раз уж вы здесь, и готовы излить душу, то — давайте, изливайте! Я вас выслушаю…

— Поверьте, это самые прекрасные слова, которые мне довелось слышать за всю мою долгую жизнь! — Курт не спешил садиться обратно за стол. — В благодарность за эти слова, доставившие мне столько радости, я готов взяться за приготовление ужина из тех продуктов, которые, я заметил, вы принесли с собой — с вашего разрешения, конечно же…

— Пожалуйста, — разрешил тут же я. — И раз уж вы такой всесторонний знаток всего, то ответьте на вопрос: почему вкусные блюда — например, такие как ваша картошка с салом — не столько утоляют голод, сколько разжигают аппетит…

Курт скрылся из виду за печкой, где стал весело шуршать, шуметь, звенеть и говорить так громко и энергично, что его, наверняка, было слышно с улицы.

— На этот вопрос есть только один ответ: человек — существо ненасытное. Особенно что касается греха — в вашем случае чревоугодия… Нет в человеке предела насыщения грехом. Даже некоторые физиологические ограничения научился человек обходить. В истории масса случаев успешного их преодоления. Возьмём хотя бы Луция Луциния Лукулла, древнеримского консула, военачальника и политического деятеля, который вошел в историю благодаря своему обжорству. Лукулл пиршествовал почти без перерыва. По достижении насыщения, он перышком вызывал рвоту, выпрастывал съеденное и выпитое и сразу же приступал к новой трапезе… И давайте не будем брать в расчёт такие ограничители, как сон и смерть — всё-таки в них нет ничего естественного, потому что они — явления, которые мы не в состоянии контролировать. Естественным я считаю только то, что мы контролировать можем.

Что-то я никогда не слышал про такого древнеримского деятеля и про смерть ничего не знал, но поверил Курту на слово — представил себе этакого круглого толстячка с добродушным лицом, который даже не сидит, а возлежит, а рабы подносят ему одно за другим разные блюда и кубки, полные вина. Он ест, пьёт и не может насытитться. Испытывает нескончаемое удовольствие от потреблояемых яств и напитков — считает процесс их поглощения естественным делом, потому что держит его под контролем. Но потом долгие и долгие дни и годы непрерывного пира вдруг прерываются процессом неестественным и неподконтрольным — то есть, проще говоря, смертью… Бедный Лукулл лежит бездыханный пузом кверху: в его животе продолжает перевариваться пища, но сам он уже мёртв.

— Располагайтесь поудобнее! — почти кричал Курт, быстро постукивая по доске ножом, шинкуя что-то и кидая на шкворпчащую сковородку. — Пока готовлю, буду изливать вам душу… А вы записывайте… Записывайте…

Вот же странный тип этот Курт. Его настоятельный призыв не вызвал во мне никакого протеста — даже наоборот. Захотелось поскорее взяться за работу — я перешел к письменному столу, взял с полки черновую тетрадь, уселся на стул с высокой спинкой, раскрыл тетрадь, вытащил из банки первую попавшуюся шариковую ручку, и нацелил её острие в левый верхний угол чистого листа, как пистолет, готовый выстрелить… Курт словно этого и ждал. Видел, что ли, меня сквозь печь? Тут же начал свой рассказ…

Глава 2

Чиканутые



Странно — столько лет прошло, а эти две спички, сгоревшие дотла, обугленные остовы которых были слегка загнуты и скручены, не выходили из головы Дмитрия Дмитриевича. Кто-то сжег их — одну прямо на входе в Главный дворец, где полно видеокамер, охраны и гвардейцев, другую дальше, в конце длинной парадной лестницы, обе — на пути у него. Чиркнув серной головкой о коробок, этот человек смотрел и ждал, когда спичка прогорит больше, чем наполовину, потом осторожно, чтобы не раскрошить и при этом не обжечься о медленно остывающую серную головку, перехватил остов пальцами другой руки, и, легонько покручивая его, чтобы на коже не осталось ожогов, дал огню полностью сжечь дерево и погаснуть; и только после этого аккуратно положил полностью сгоревшую спичку туда, где вскоре должен был пройти он — Дмитрий Дмитриевич Дорогин на свою инаугурацию.

Человек поднялся выше по парадной лестнице, устланной красной ковровой дорожкой, мимо красивых молодых гвардейцев с высокими киверами в форме, стилизованной под старину, вытянувшихся в струнку, неподвижно стоящих справа и слева на определённом расстоянии друг от друга, сжег таким же хитрым образом вторую спичку, положил её на предпоследнюю ступеньку, покрытую ковровой дорожкой, и преспокойно скрылся.

В последствии с привлечением самых высококлассных специалистов было проведено тщательное расследование, которое он контролировал от начала и до конца, потому что хотел доискаться правды, а не просто свалить всё на какого-нибудь мальчишку-охранника-гвардейца-растяпу, устроившего курилку в неположенном месте; ясно же, как божий день, что это сделано намеренно, чрезвычайно профессионально, и имело определенную цель — какую именно — это большой вопрос.

Он — Дмитрий Дмитриевич Дорогин, по прошествии почти тридцати лет с начала своего вступления в должность президента Великой Тартарии, помнил про эти сгоревшие спички, не проходило и дня, чтобы Он не думал о них, ведь так и не был найден тот, кто их оставил, и не определена причина, побудившая его это сделать. У Дмитрия Дмитриевича вошло в привычку в день и час своей инаугурации, ровно в двенадцать часов, когда грозно били часы на Пастырской башне, спускаться в Центральный зал Главного Хранилища страны, где в подобающих условиях хранились разные артефакты, представляющие собой первостепенную государственную ценность. Здесь в специальной вакуумной камере при температуре абсолютного ноля находились те самые две сгоревшие спички. Хранители незадолго до прихода Дмитрия Дмитриевича приводили в норму давление и температуру, вынимали из камеры спички в стеклянном футляре, абсолютно прозрачном и почти не бликующем, выставляли в комнату обозрения. Когда Дорогин приходил сюда, его оставляли в одиночестве на такой промежуток времени, который ничем и никем не был регламентирован, кому-либо тревожить президента в этот период строго настрого запрещалось, он мог просидеть в комнате и пять минут, и весь день. На холодном стуле из сверкающей нержавеющей стали перед столом из такого же материала, президент в задумчивости сидел, глядя на черные спички сквозь такое стекло, которого словно бы и не было. Постепенно он нагревал задом ледяную нержавейку стула и переставал её чувствовать: некоторое время он жалел тепла своего тела, бессмысленно расходуемого на подогрев стула. Думал о том, что нагревает собой не только стул, но и через его ножки и всю эту стерильную комнату с белым полом, стенами и потолком, и даже больше — всё это Хранилище, весь этот огромный бункер, землю, примыкающую к нему, великий город и небо над ним, всю страну, весь мир, всю вселенную. Страшно было даже подумать: в центре какого бескрайнего мироздания находилось его маленькое тело, жертвующее своё скромное тепло! Вселенная становилась теплее оттого, что в ней существовал Дмитрий Дмитриевич — не будь его, она стала бы холоднее.

В какой-то момент Дорогин прекращал думать о тепле своего тела, расходуемом на подогрев мира, и о спичках под стеклом — обращал взор внутрь себя, пытался там разглядеть и понять то, чем же он на самом деле является: не просто же плотью, телом с головой, туловищем, ногами и руками — что-то скрывалось внутри него, в этой кажущейся пустоте и темноте — то, что и являлось на самом деле им; на какое-то время он переставал чувствовать себя самим собой, хотел вывернуть себя наизнанку, чтобы убедиться, что там никого нет, или наконец понять, что там есть кто-то другой, кроме него, кто и является на самом деле им самим по-настоящему. Но сколько он ни старался, не получалось осветить взглядом, словно прожектором, пространство внутри себя, чтобы увидеть, кто там на самом деле обитает, и вывернуться наизнанку тоже не удавалось — становилось не по себе от мысли, что он не он, а кто-то другой, тот, кто на самом деле думает за него, принимает решения, дает распоряжения. Сама по себе эта мысль была настолько невыносима, что просто физически не могла долго существовать в мозгу — он растворял её внутри себя, как нечто вредоносное, способное заразить и уничтожить, и возвращался к насущным вещам. Спички! Чёрные, обугленные, чудом уцелевшие под ногами в день инаугурации, и теперь бережно хранимые как самый ценный артефакт Тартарии.

Удивительно, как они уцелели тогда! Никто их не затоптал на асфальте при входе во Дворец, где лежала первая спичка, и на ковровой дорожке, покрывающей последнюю ступеньку парадной лестницы, где лежала вторая, никто не превратил их в ничего не представляющий из себя прах, не растащил на подошвах по всему Тобольску; инаугурация длилась около часа — в общем-то недолго для такой важной процедуры, но всё равно значительно, учитывая хрупкость спичек и количество людей, принимавших то или иное участие в инаугурации; впрочем, понять можно — долго ещё никто не решался, не мог, да и не имел права, ходить там, где недавно твёрдой и ровной походкой профессионального палача, идущего в который уже раз исполнять свой долг, прошёл он по направлению к подиуму, на котором предстояло принять присягу. Это как инверсионный след от огромного грузового самолёта — не приведи господи кому попасть в него — поглотит, завертит, переломает.

В общем, только после завершения всех инаугурационных процедур, появилась возможность вкратце объяснить начальнику охраны суть проблемы, указать на недочет в его работе — что за мразь посмела курить там-то и там-то, прямо у меня на пути, бросить сгоревшие спички, надо ещё поискать окурки, иди и разбирайся, потом доложишь — ну и началась тогда катавасия! Подняли на уши всех, кого только можно; две сгоревшие спички обнаружились целыми и невредимыми, тщательно прочесали все залы Дворца, территорию, прилегающую к парадному входу, лестницу сверху донизу прошерстили, каждый квадратный сантиметр красной ковровой дорожки изучили под лупой и микроскопом, проверили все закоулки и закутки Залов. Ничего подозрительного больше обнаружено не было: ни окурков, ни спичек, кроме тех двух сгоревших, никакого другого мусора или предметов опасных, подозрительных, не имеющих отношения к инаугурации.

Потом была создана оперативно следственная группа, пошли задержания, аресты, допросы: ничего удивительного — дело того требовало; никто не остался в стороне, не ускользнул от бдительного ока, в общей сложности было допрошено более пяти тысяч человек, некоторые по несколько раз, были и такие, которые не вышли на свободу в связи с тем, что их оправдание, впрочем, как и обвинение, зашло в тупик, поэтому было принято решение об их задержании до выяснения. Следствие по этому делу получило самые высокие полномочия, поэтому объективного внимания не избежал никто, все были допрошены: от рядового гвардейца до генерала, от уборщика до начальника хозчасти всего Тобольского Кремля, от мелкого депутатишки до Председателя Конституционного Суда. Что касается экспертиз, которым были подвергнуты обнаруженные предметы, то каких только не было: химическая, радиационная, дактилоскопическая, бактериологическая, генетическая, радиоуглеродная и ещё черт знает какая; никаких отравляющих и радиоактивных веществ в остовах спичек обнаружено не было, также отсутствовали какие-либо следы генетического материала, то есть злоумышленник намеренно не оставил следов, работал, можно сказать, профессионально, в перчатках; обследование специальными приборами воздуха на предмет обнаружения остаточных следов горения табака, дерева и серы тоже ничего не дало, никто в залах Дворца не курил и не жег спичек.

Вот что удалось выяснить практически на сто процентов — первое: эти две спички были полностью сожжены в неустановленном месте неустановленным лицом или группой лиц, находящихся в предварительном сговоре; второе: спички были принесены во Дворец во время подготовки инаугурации, после укладки ковровой дорожки, потому что вторая спичка находилась сверху, а также в момент настройки и отключения камер видеонаблюдения, поэтому видеозапись злоумышленника или злоумышленников отсутствовала; третье: посторонний человек, не имеющий специального пропуска, не мог попасть на самую охраняемую территорию во всей Тартарии. Поэтому злоумышленника или злоумышленников следовало искать среди ограниченного, но довольно обширного, числа лиц, точное число которых — двенадцать тысяч семьсот восемьдесят шесть (у Дмитрия Дмитриевича была уникальная память на цифры, имена, лица и почти на всё остальное за исключением некоторых вещей, о которых он предпочитал не думать); четвёртое: экспериментальным путём выяснено, что при обычном использовании спичек, например для прикуривания сигареты или поджигания чего-либо не происходит её полного сгорания, потому что спичку тушат, не позволяя огню обжечь пальцы, также не бросают в непогасшем виде, только по рассеянности или со злым умыслом, чтобы устроить пожар, то есть следует сделать вывод, что обе спички сожжены полностью, от головки до кончика, намеренно и со знанием дела, так как на серной головке, которую пришлось перехватывать пальцами, чтобы дать догореть деревянной части, не было обнаружено генетических или каких-либо иных частиц, не имеющих отношения к продуктам горения серы и дерева; пятое: установлено, что лишь небольшой процент сгоревших спичек при падении с высоты человеческого роста на твердые поверхности остаются невредимыми, поэтому с большой долей вероятности можно утверждать, что обугленные остовы спичек были не брошены, а аккуратно положены в места их обнаружения; шестое: все проведенные мероприятия, включая экспертизы, допросы и очные ставки не принесли должного результата, добровольные признания даны подозреваемыми в результате оказанного на них физического и психического давления, а также по причине нервного срыва, что установлено внутренним расследованием, поэтому их нельзя принимать в расчет; седьмое: в связи с тем, что ни одна из экспертиз не подтвердила наличие в остовах сгоревших спичек каких-либо веществ, представляющих опасность для здоровья первого лица, то есть обнаруженные предметы представляют из себя обыкновенные угольные остатки сгоревших спичек, не считать их предметами террористического характера; восьмое: в связи с тем, что не установлена причина появления вышеозначенных предметов на пути следования первого лица, а также способ их появления и исполнители, причастные к этому, передать дело со всеми собранными материалами и вещдоками в особый отдел для доследования с привлечением специалистов особого профиля.

Понятное дело, что за профиль был у этих специалистов: всевозможная шушера, вроде священников, шаманов, экстрасенсов, магов, гадалок и тому подобное. Дмитрий Дмитриевич не сразу согласился с расширением следствия по делу сгоревших спичек, не понимая, какой смысл входить в эту, так сказать, зашкварную область, но традиционная, включая науку и криминалистику, сделала всё от неё зависящее, поэтому оставалось — или толочься на месте в надежде, что по делу всплывут какие-то новые факты и зацепки, или попробовать расширить область поиска в ущерб здравому смыслу, впрочем, всё равно без особой надежды на успех.

В общем, неохотно, но Дмитрий Дмитриевич согласился с доводами главного следователя по делу, и к расследованию один за другим были привлечены самые известные на тот момент эксперты несистемного характера; конечно же, с обязательной подпиской о неразглашении. Ох и насмотрелся и наслушался тогда Дмитрий Дмитриевич, ведь после вступления в должность президента, демократически избранного впервые в истории Тартарии, дело о сгоревших спичках стало первой проблемой, с которой пришлось ему столкнуться и которая осталась бы незамеченной, не обрати он внимания на валяющиеся у себя под ногами сгоревшие спички; и ведь никто не заметил бы их, и они, затоптанные, превратились бы в прах; — тем более важным казалось Дмитрию Дмитриевичу это дело, и разобраться в нём он хотел любой ценой, поэтому-то, исчерпав все разумные методы, обратился к не очень разумным, особо не надеясь, что от них будет какой-либо толк.

Именно в тот период волею судьбы и, вопреки своему желанию, Дмитрий Дмитриевич ознакомился с шестью основными религиями страны, официально признанными и пользующимися государственной поддержкой (православием, католицизмом, протестантизмом, исламом, иудаизмом, буддизмом), и ещё с огромным количеством различных конфессий, сект, течений, направлений, ответвлений и так далее в религиозной и мистической сферах. Собственно говоря, знакомство это проходило в урезанном, так сказать, виде, сокращённом до тридцатиминуток: за это время представитель приглашенных религиозных организаций, изотерических школ и оккультных течений, выбранный особой комиссией, в состав которой входили специалисты-религиоведы, консультирующие особый отдел Службы Безопасности, должен был сделать краткий доклад о своём вероисповедании и практике, а также провести свой обряд. Шесть основных религий получили особую преференцию — время их презентаций было увеличено до полутора часов.

Не только желание найти людей, подложивших сгоревшие спички, и объяснить их мотивацию двигало Дмитрием Дмитриевичем — как законно избранный президент он должен был знать во что веруют и на что уповают вверенные ему народы; а их на территории Тартарии было огромное количество, и больших, и малых, со своими языками, культурами и, конечно же, верованиями; следовало вникнуть в этот вопрос, ведь он — один из тех, игнорирование которого недопустимо, потому что может привести к непредсказуемым последствиям.

Можно сказать, что на эти ознакомительные встречи в специально подготовленный и отведённый для этой цели зал Дмитрий Дмитриевич начал приходить с превеликим неудовольствием, заставляя себя это делать, потому что того требовала его новая должность, но постепенно он втянулся, ему начало нравиться; информация, которая доводилась до него всеми этими странными людьми в необычных одеждах, конечно же, носила зачастую чрезвычайно неординарный и даже, порой, из ряда вон выходящий характер, особенно для человека, привыкшего к вещам и понятиям материальным, традиционным, объяснимым, а тут на Дмитрия Дмитриевича обрушилось столько всего запредельного, далекого от действительности, что у него голова пошла кругом, но было в этом и что-то интригующее, щекочущее нервы, будоражащее разум. Так что Дмитрию Дмитриевичу постепенно даже стало доставлять своеобразное удовольствие изучение этой далёкой от рода его деятельности тематики. Не проходило и дня, включая выходные, чтобы он не посвятил хотя бы час своего времени вопросам религий, веры, верований, суеверий и так далее. Всё это он воспринимал как некую игру для своего сформировавшегося давным-давно разума, но всё ещё требующего пищи для размышлений, в том числе непривычной.

Иногда, сидя в удобном кресле перед столом с безалкогольными напитками и легкими закусками, он с трудом сдерживал себя от смеха при виде магов в балахонах и колпаках, выделывающих пассы, глотал его, словно это не смех, а самое изысканное вино, которое, попадая внутрь, переваривается, поступает в кровь и мозг, доставляя ни с чем не сравнимое удовольствие; особенно его веселили христианские епископы, православный и католический, — почему-то при виде этих служителей культа всегда хотелось вылить на них сверху ведро воды, — это в лучшем случае, — окатить с головы до ног, чтобы таким образом хоть немного отрезвить; именно отрезвить, потому что они казались пьяными, хотя на самом деле таковыми не являлись; Служба Безопасности, проверяющая в том числе и уровень алкоголя в крови, в пьяном виде не допустила бы их в зал презентаций.

Патриарх всея Тартарии, похожий на позолоченный кочан капусты — столько на нем было торжественных одежд, символизирующих багряницу Спасителя, но не являющихся таковой на самом деле — представлял из себя обычного толстенького лысого мужика в преклонных летах; покрытый золотыми ризами, епитрахилями, митрами, омофорами, панагиями и так далее, чего не счесть, казался очень даже ничего себе — большим, важным и величественным, так что даже Дмитрию Дмитриевичу невольно хотелось поклониться ему, поцеловать руку и спросить благословения; сдержать этот порыв удавалось немалым усилием воли; и даже хотелось состряпать себе что-то на манер этих золотых одежд, чтобы предстать в них перед своим народом в момент какого-нибудь празднества, но, конечно же, это была просто мимолетная фантазия, воплощение которой принесло бы лишь вред демократически избранному главе государства.

Патриарх обладал голосом, соответствующим скорее его парадному облачению, чем обрюзгшему, никогда не знавшему физических нагрузок, телу, из которого этот голос исторгался; возникала даже уверенность, что — испарись вдруг тело — голос никуда не денется, а будет исходить от одежды, потому что именно она и представляет из себя патриарха. Голосом зычным, елейным, бархатистым, к которому невольно хотелось прислушиваться — и совершенно неважно было, о чём он говорит; если бы читал по бумажке самую занудную инструкцию по технике безопасности, она воспринималась бы слушателями, как душеспасительная проповедь — патриарх, вернее, его облачение, как по писанному, вкратце рассказал историю православной церкви, с которой, кстати сказать, Дмитрий Дмитриевич был поверхностно знаком, но услышал много нового, начиная от Великой схизмы и крещения Тартарии, ставшей правопреемницей веры константинопольской, до наших дней, когда православие, со всей его исключительной патриархальностью, исповедующей традиционные ценности, заняло одно из главенствующих мест в христианском мире. Поведал патриарх и о своём облачении, демонстрируя каждую его деталь, рассказывая её историю и назначение; провёл богослужение в укороченном виде, но всё равно очень долгое, так что Дмитрий Дмитриевич удивился самому себе, потому что выдержал его от начала и до конца, не прервав, не перенеся на другой день, чтобы забыть совсем, правда пару раз слегка задремал за столом, словно нерадивый ученик за партой, делая вид, что вносит важные пометки в блокнот, хотя на самом деле рисовал там черте что. Патриарх махал и звенел пустым кадилом, потому что жечь ладан и дымить ему было запрещено, ходил вокруг стола, накрытого скатертью, на котором располагались: толстая книга, высокая золотая чаша и ещё несколько предметов непонятного назначения, — часто воздевал руки, пел приятным баритоном, произносил много слов наизусть, также вычитывал отрывки из толстой книги. Если бы патриарх не прерывался иногда, чтобы объяснить, что он говорит и делает, то Дмитрий Дмитриевич почти ничего бы не понял, кроме частого упоминания двух сгоревших спичек и поджигателей оных, которым молитвенно предписывалось убояться гнева Божия за прегрешения и явить себя миру. Богослужение проходило на церковно-тартарском языке, полном древних не используемых уже слов. Апофеозом богослужения являлось причастие, когда хлеб и вино (не допущенные Службой Безопасности к презентации), превращённые чудесным образом в тело Господне, вкушались прихожанами при помощи специальной ложки с длинной ручкой, так называемой лжицы — патриарх продемонстрировал этот процесс, держа в руках пустые чашу и лжицу, после чего извинился за то, что вынужденно скомкал богослужение, объявил, что оно завершено и теперь можно задавать вопросы.

Дмитрий Дмитриевич первым делом спросил:

— А ничего, что богослужение проходит здесь? Под землёй. Паствы нет, только я тут сижу, чай попиваю, любопытствую. Извините, кстати говоря, что не приглашаю вас к своему столу, отвлекать не хочу. После нашей встречи вам будет предложено достойное угощение — присоединиться, к сожалению, не смогу, время поджимает…

Дмитрий Дмитриевич не просто так заговорил о еде. Пышное тело патриарха не могло не проголодаться! Видно было, что золотое облачение измотало его, — конечно, оно помогало настроиться на определённый лад, придавало важности и значимости в глазах зрителей, но при этом вытягивало силы, не только душевные, но и физические, словно присосавшийся вампир или смертельная болезнь, съедающая изнутри; тело в таком облачении не могло не требовать постоянной подпитки, еды и питья: если бы было возможно, оно бы ело постоянно, но, скорее всего, всё равно впустую. И эта невозможность насытиться, пока находишься в золотом облачении, накладывала явный отпечаток на лицо патриарха, не заметить который было трудно.

— Что касается первого вопроса. Не существует в природе такого места, где нельзя было бы молиться Господу Вездесущему и Всеблагому, потому что Он пребывает везде. Но есть специальные места, приспособленные для молитвы, где Господь пребывает особым благодатным образом — это православные храмы, коих по всей земле тартарской, в особенности же в столице, превеликое множество. Что же касается всего остального, то, как главе государства, на которого возложена большая ответственность за судьбу многих народов и необходимость в ознакомлении с культурами и верованиями оных, вам не только позволительно сидеть и подкреплять силы организма пищей во время трудов ваших, но и должно это делать, дабы не ослабеть духовно и физически, не впасть в искушение и не наделать ошибок, могущих привести к катастрофическим последствиям. Я же, ничтожнейший из рабов Божиих, денно и нощно держу пост, не вкушая ничего скоромного, чтобы испросить у Господа Бога милость для всей страны нашей и народов, её населяющих, потому что возложена судьбою на меня обязанность пастырская, тяжкая. В ответе я за весь православный мир, не до вкушения еды мне — пищею служит мне молитва неусыпная. Поэтому от вашего любезного предложения потрапезничать после нашей встречи вынужден отказаться, но и не выразить благодарность вам права не имею.

Складно, доходчиво и, самое главное, авторитетно объяснял патриарх, любо-дорого было его слушать; если бы Дмитрий Дмитриевич не знал всю подноготную этого человека (от корки до корки прочитал подробнейшее досье на него из Особого отдела), то решил бы, что греховодника этого давно пора причислить к лику святых; в досье, в общем-то, не было ничего особенного, криминального и экстраординарного, — так, обычные грешки, присущие всем людям, разве что особняком стояло ни с чем не сравнимое сребролюбие и властолюбие, ну, так кто из людей без этого? В конце концов, без здоровых амбиций и Дмитрий Дмитриевич не стал бы президентом Великой Тартарии. Но всё-таки было в патриархе что-то раздражающее; и раздражение это действовало сильнее, чем благоговение, вызванное елейным голосом и золотым облачением, — удачно воспользовался периодом неразберихи в стране, когда церковь получила право беспошлинной торговли, в том числе со странами Запада, закупал не иконки и свечки, а самую востребованную на тот момент продукцию — водку и сигареты. С одной стороны, понять можно — церковь нуждалась в деньгах на восстановление разрушенных храмов и строительство новых, с народа взять нечего, с государства и подавно, но с другой стороны — какая итоговая цена у всего этого благого барыжничества? Сколько людей спилось и заработало рак лёгких ради того, чтобы церковь стала богатой, особенно этот пузатый человечишко в золотых одеждах, с хорошо подвешенным языком и зычным голосом? Не лучше ли было проводить богослужения в сараях или под открытым небом, в рваных рясах, зато с чистой совестью? Хотя какая тут к чёрту совесть! Её на хлеб не намажешь, от неё одни убытки, сплошное беспокойство и разочарование, значит, её можно смело выбросить на помойку. \"Расчётливый, хитрый, умный, алчный, дальновидный. Готов к сотрудничеству, так называемое таинство исповеди считает формальностью, действующей только в отношении приходской массы. Предоставил уже много полезной информации о неблагонадежных субъектах, перспективный внештатный сотрудник. Оплату за предоставленную информацию предпочитает получать в долларах США\" — было в том числе написано в досье.

Доримедонт — имя-то какое получил при возведении в сан! Отличается от Дормидонт одной буквой — древнегреческое, переводится как \"начальник копья\", зачем-то присобачил букву \"и\" к нему, как будто это что-то меняет — хотя… Способна же изменить человека одежда, так почему же одна буква не может изменить значение целого слова? Деньжищ патриарх Доримедонт нахапал столько за время своего служения, что для их сбережения потребовалось создание целого банка с огромным подземным хранилищем, оснащенным самыми передовыми системами безопасности. Воссел на этой горе из денег, всех под себя подмял, всех купил — так и стал патриархом — сначала на гору из денег забрался, стал её хозяином, остальных попов себе подчинил при помощи тех же денег, а уж потом и полностью церковь к рукам прибрал, включая все возможные регалии, верховные посты, звания и хозяйство до самого последнего кадила.

— Ваше Святейшество патриарх всея Тартарии Дармидонт… — демонстративно протокольно обратился к патриарху Дмитрий Дмитриевич, намеренно произнеся его имя с искажениями — решил проверить, обратит тот на это внимание или нет. Обратил:

— Кха! Кха! — откашлялся патриарх в кулак, вежливо перебивая президента. — Имя Доримедонт, данное мне святой православной церковью, не произносится как Дармидонт. Это два разных имени. Второе, Дормедонт, переводится, как начальник копья, а первое не имеет к этому отношения. Имя святого мученика Доримедонта Фригийского, жившего и пострадавшего за церковь христову задолго до великой схизмы, раскола церкви на западную и восточную. Чтобы не запятнать это благочестивое имя, во время произнесения оного необходимо делать акцент на буквах \"о\" и, в особенности, на \"и\", которую ни в коем случае нельзя проглатывать. Носить это имя большая честь для меня, но и ответственность великая. Поэтому прошу нижайше обратить ваше президентское внимание на правильное произнесение имени Доримедонт. Это очень важно, особенно для главы государства, к которому прислушиваются миллионы сограждан.

— Доримедонт, — с готовностью и с извиняющейся улыбкой произнёс Дмитрий Дмитриевич правильно это имя. — Спасибо за небольшой, но очень познавательный экскурс в историю. Обязательно изучу этот вопрос подробнее при первой возможности. И, конечно же, примите мои искренние извинения за допущенную ошибку. Обещаю: впредь это не повторится, особенно на людях…

А сам подумал другое: \"Вот же блин, поправлять меня вздумал, прохвост! И ведь как непререкаемо! Ослушаться просто невозможно\". Дмитрий Дмитриевич немного повернул лицо, посмотрел на патриарха искоса — хотелось понять, в чём секрет успеха этого человека; внешность обыкновенная, тартарская, а ведь он, куда ни копни, еврей, хотя это мало кому известно, как же получилась такая внешность, противоречащая генетике? Нонсенс! Пластических операций не делал — так говорится в досье. Голос красивый, завораживающий, ни малейшего акцента или диалекта, речь прекрасно поставлена и грамотна. Фамилия, имя, отчество, естественно, не тартарские, понятно какие, но в это давно никто не вникает. Патриарх всея Тартарии Доримедонт никем другим быть не может, кроме как истинным тартарцем.

— А вот скажите, святейший Доримедонт, ничего, что вы молились о том, чего, наверняка, не понимаете? — решил Дмитрий Дмитриевич копнуть глубже, чтобы посмотреть, как патриарх будет выкручиваться. — Богослужение на церковнославянском, а тут, на тебе, молитва на современном тартарском о каких-то спичках непонятных. Вам не показалось это странным, непонятным и даже противоречащим вашим убеждениям и вере? Молитва о вышеназванных предметах розжига не была обязательной — доводилась до сведения лишь как просьба. Вы могли её не выполнить, никто бы вас за это не осудил.

— Отвечу вам следующим образом: нет ничего зазорного и крамольного в современном тартарском языке. На нём священнослужители обращаются к пастве с проповедями, возносят каждодневные насущные молитвы ко Господу. Периодически даже ведутся синодальные споры о необходимости полного перехода на него, чтобы богослужение стало, так сказать понятнее и ближе к народу, а то ведь многие приходят в церковь, крестятся, свечки ставят, слушают красивые песнопения, участвуют в службе, даже исповедуются и причащаются, но церковнославянского не разумеют, и, значит, до конца не понимают, что на службе происходит. Но ведь это непонимание целиком и полностью на их совести — прикоснись к душе и вере своего народа, всё необходимое для изучения церковнославянского языка имеется. И ведь он не просто часть нашей истории, он красив и глубок — изучение его освещает душу, тренирует ум. Что же касается предметов для розжига, как вы выразились, то мои молитвенные усилия были направлены вовсе не на них, а на тех людей, которые, насколько я понял, их использовали не с благими намерениями. Так же, как бессмысленно молодиться о ноже, как об орудии убийства, но совершенно оправданно и даже необходимо о том, кто его использовал в преступных целях, тем более не помешает молитва о покаянии этого человека и скорейшем его обнаружении в том случае, если он скрылся от правосудия, дабы он, получив заслуженное воздаяние и перенеся душевные и физические страдания, не потерял возможность спасения своей бессмертной души. Ибо Господь наш видит всё тайное и прощает даже самые страшные грехи тем, кто реально покаялся и принёс достойный плод покаяния. Что же касается предметов розжига, то есть, проще говоря, спичек, то они могут стать куда более страшным орудием, чем нож — с их помощью можно разжечь очаг в доме и приготовить детям еду, а можно поджечь поле, лес или дом — да так, что в пожаре погибнет и пострадает много людей. Как я могу подвергать сомнению просьбу людей, облеченных высшей властью в нашей стране? Меня попросили помолиться, и я это сделал. Дальше: всё в руках Господа. Если будет на то воля его, то придёт вам помощь свыше в деле поиска людей, принесших спички туда, куда не следует. Коли существует государственная необходимость в розыске этих людей, пока они не натворили чего похуже, да будет так. Если исчерпаны все традиционные способы обнаружения сих злоумышленников, то нет ничего постыдного в том, что вы обратились за помощью к церкви и Богу. И кто я такой, чтобы этому препятствовать?

Сказать, что Дмитрия Дмитриевича удивило, насколько складно, логично и последовательно излагал свои мысли патриарх, значит не сказать ничего — Доримедонт говорил, как по писаному, ни разу не сбился, не сделал паузы, чтобы обдумать, о чём говорить дальше; ему словно какой-то суфлёр диктовал, сидящий у него в голове. «Эх, вот бы и мне такого суфлера в голову, — подумал Дмитрий Дмитриевич. — А то, бывает, стопорюсь прямо на людях, что недопустимо. Мысль идёт-идёт, но вдруг словно к пропасти подходит, через которую перепрыгнуть не может. Неужели у Доримедонта такого не бывает? Вот бы понять, как он справляется с этим?»

Дмитрий Дмитриевич быстро поднялся, легким кивком головы поблагодарил патриарха за презентацию и пружинистой походкой, над которой трудился много лет с тем, чтобы она нравилась как женщинам, так и мужчинам, направился к выходу из зала, твёрдо решив подробнее изучить интересную особенность Доримедонта располагать к себе людей уверенной речью, льющейся умно, ровно и непререкаемо, как нескончаемый поток всевозможных благ из рога изобилия — непременно следовало взять такую способность на вооружение. А пока же его ждали другие безотлагательные дела государственной важности.



Чиканутые минутки, минутки-чиканутки или просто чиканутки, как довольно удачно и забавно прозвал почти ежедневные презентации разных чудиков пресс-секретарь Семен Водов, занимающийся их организацией — старый друг Дмитрия Дорогина, похожий на вальяжного кота после завершения весеннего гона — следовали одна за другой, всё больше радуя Дмитрия Дмитриевича тем, что привносили в его жизнь, расписанную до минуты, наполненную бесконечной скукой официальных встреч и заседаний, нечто настолько уникальное, веселящее и расслабляющее, что скоро он понял, что жить без них не может и заменить их совершенно нечем — ни кинематографом, ни театром, ни спортивными состязаниями, вообще ничем, даже сексом; получалось, что он крепко-накрепко подсел на них, как на своеобразный наркотик, и уже никак не может от него избавиться — впрочем, и не видел в этом смысла, ведь это никак не вредило делу, но лишь поддерживало его, не давая забыться и осесть в пыльном архиве, откуда его никто никогда больше не вытащил бы, — а так не пропадало ощущение того, что собаки всё ещё идут по следу зверя, который не знает покоя, и скоро выдохнется, и будет настигнут, — тогда падет завеса тайны, выяснится наконец, кто же сжёг эти спички, принёс их на инаугурацию, положил на пути будущего президента и с какой целью.

Один за другим шли представители государствообразующих религий, крупных и мелких конфессий, непризнанных и запрещённых культов, шли и шли сектанты всех мастей, экстрасенсы, маги, ведьмы, гадалки и целители — кого только не повидал Дмитрий Дорогин! Видел самого главного в Тартарии колдуна вуду, приверженца синкретического культа, распространенного в основном в Африке, — почему-то абсолютного альбиноса, который танцевал под тамтамы похлеще любого чернокожего, с мёртвой курицей вытворяющий такое, на что смотреть не хотелось. Видел дервишей, суфиев, солнцепоклонников и огнепоклонников, новых зороастрийцев и альбигойцев, адвентистов седьмого дня и иеговистов, манихеев и саддукеев, староверов и скопцов, раввинов и лам, шаманов и муфтиев.

Дорогину нравилось, с каким видом Водов каждый день во время составления рабочего графика спрашивал:

— Чиканутку сегодня планируем?

При этом ни тени улыбки под густыми усами, только в глазах — лукавая искорка, в любой момент готовая разжечь пожар оглушительного хохота; за этим — пауза, тишина, Дмитрий Дмитриевич не шелохнётся, словно погружённый в глубокое раздумье, решает сложную задачу государственной важности, следит за лукавой искоркой в глазах Водова, она ускользает, не желая быть пойманной: терпения не хватает!

— Есесвено! — хлопает Дорогин ладонью по столу так, что телефоны правительственной связи подскакивают, позвякивая; и начинает смеяться, давиться смехом, глотает его, наружу почти ничего не вырывается, ни единого звука, только едва заметное движение всех мускул на лице — даже на носу и лбу; ни одна живая душа, кроме Водова, не видела этого настоящего смеха, настолько мощного, что президенту приходилось выкладывать все свои силы, чтобы с ним справиться, подавить его, загнать глубоко внутрь себя, как медведя в пещеру, не дать вырваться наружу и терпеливо ждать, пока он там окончательно не издохнет, а всё остальное, улыбки, ухмылки, хохотки, знакомые чуть ли не всему человечеству по экранам телевизоров, было не настоящим, то есть настоящим, но контролируемым и постановочным.

Искренний смех утоплен, никто его не заметит — и не приведи Господи! — на этом свете не осталось ни одного живого человека, слышавшего этот смех, глубокий, утробный, блеющий, словно кишечником издаваемый, — кто слышал его, невольно морщился, потому что — ломило зубы, как от чего-то очень кислого; ни один нос пришлось разбить дразнящим, пока не научился подавлять этот жуткий смех ценой невероятных усилий, прятать внутри себя, — в такие минуты Дорогин замирал, ничего не видя, не слыша и не понимая, не в силах пошевелить даже пальцем, по всему телу пробегали судорожные волны, руки дрожали, лицо менялось от напряжения, это было немного похоже на предсмертную агонию и поначалу пугало тех немногих людей, которые становились свидетелями этого — потом привыкли.

— Водов! — вскрикнул Дорогин, проглотив весь свой смех без остатка, придя в себя и вновь обретя способность думать, говорить и двигаться, намеренно делая ударение на первую букву \"о\" в фамилии пресс-секретаря, что очень тому не нравилось и он всегда и всех, включая президента, вежливо и с лукавой улыбочкой поправлял, терпеливо объясняя, что в тартарских фамилиях ударение всегда делается на последний слог \"ов\". В фамилии президента такого слога не было: это слегка его обескураживало — вот же, есть что-то у другого человека, чего нет у меня, — хотелось это отнять и присобачить к своей фамилии, сделав её Дорогинов, а ту лишить этого слога, — мысль об этом забавляла.