Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Восстановив дыхание, я перекатилась на колени и встала. В этот момент Мэйбл легко спрыгнула на землю так, будто всю жизнь спускалась со стен. Она подняла Эдну, и, не глядя на меня, обе помчались вперед, будто выстрелил стартовый пистолет. Руки их двигались вдоль тел, юбки развевались. Какое-то время я держалась прямо за ними, но тело подвело меня: сердце заколотилось, и мне пришлось перейти на шаг.

И тогда я услышала собак. Это был лай целой своры, исходящий из ниоткуда и звучащий пугающе близко. До этого мгновения я о них не думала. Но при первых резких звуках меня сковал ледяной ужас. Остервенелый лай слышался все ближе, и я бросилась вперед, сердце колотилось, воздуха не хватало. Я ударила себя кулаком в грудь, разозлившись на сердце, на свое бесполезное тело и на свое легковерие.

Я была меньше, слабее, медленнее. Я оказалась просто приманкой.

Собаки приближались, а силуэты Эдны и Мэйбл уже исчезли среди деревьев под холмом. Я услышала клацанье зубов и треск ткани — собака вцепилась в подол моей юбки. Я растянулась на земле, тяжело дыша. Над самым моим ухом раздался вой, потом кто-то рявкнул, отзывая собак. Я подумала, что это мой шанс — я могу назвать этому человеку свое настоящее имя.

Но слова потерялись. Я ничего не могла, только силилась протолкнуть воздух в легкие. Я успела посмотреть наверх — и небо обрушилось на меня, как закрывающееся веко.

Последнее, что я помню, — кончик хвоста, скользнувший по моей щеке, и низкий голос, хвалящий собаку.

19

Жанна

Меня сломала перемена погоды: горький зимний холод сменил осеннюю прохладу. В последний месяц я не плакала, названивая в департамент полиции, прохаживаясь по Пенсильванскому вокзалу и посещая больницы. Мои торопливые шаги по платформам, по коридорам с белыми стенами, бесконечные вопросы, которые я задавала медицинским сестрам и носильщикам, — все это было вполне осознанным.

Я держалась до одного декабрьского утра, когда, проснувшись, обнаружила, что ветер ободрал последние листья с дерева в нашем дворе. Голые ветви дуба на фоне белого неба напоминали растяжки на коже. Хрупкость этих ветвей и мертвые листья на подмороженной земле наполнили мою душу невыносимым отчаянием. Все пропало! Наступила зима, а мои девочки где-то затерялись. Моя любовь к ним, моя неспособность их удержать и обеспечить им безопасность прошили меня насквозь, распахнули навстречу всем ветрам. Так бывало раньше, когда девочки были еще крошечными беспомощными детьми. Я рухнула на колени, ударилась лбом об пол и закричала. Я не слышала, как спрыгнул с кровати Эмори, не чувствовала, как он трясет меня. Крики раздирали мне легкие, разрывали воздух и ввинчивались в стены, пока голос не сорвался и я не упала на пол. еле слышно всхлипывая.

Наконец придя в себя, я увидела испуганные лица Марго и Эмори. Муж попытался меня поднять, но я его оттолкнула:

— Все хорошо.

Болело горло. Я взялась за подоконник и встала, поглядывая на Марго, готовую в любое мгновение подхватить меня. Ровным голосом я произнесла:

— Сегодня неожиданно холодно. Я хотела бы надеть шерстяное платье. Будь так добра, принеси его.

Марго заколебалась, но все-таки, то и дело оборачиваясь, подошла к гардеробу и вытащила оттуда мое черное платье, строгое и закрытое, траурное. Эмори дрожал в тонкой пижаме, молчал и смотрел на меня так, будто я сошла с ума. Я вдруг подумала, что для матери все равно — потерять разум или ребенка.

— Мадам, вы уверены, что хорошо себя чувствуете? — осторожно, будто ее вопрос мог навредить мне, спросила Марго.

— Да, благодарю. Иди. Оденусь сама. — Я взяла у нее платье. — Марго, я не могу припомнить, когда последний раз ела что-нибудь существенное. Вели Вельме поджарить два яйца, сделать тосты и сварить крепкий черный кофе.

Марго кивнула и ретировалась, напоследок посмотрев на Эмори, который не отрывал от меня глаз. Чувствуя на себе взгляд мужа, я начала одеваться перед большим зеркалом. Каждая застегнутая пуговица, каждая шпилька будто закрывали во мне дыру. Застегнув последний крючок на воротнике, я повернулась к Эмори. Мне надоело притворяться. Я знала правду, какой бы тяжелой она ни была.

— Эффи умерла, — сказала я.

Эмори подошел и положил руки мне на плечи. Прикосновение было нежным, а сам он казался уязвимым.

— Мы ее найдем, Жанна. Она умная девочка и сильная. Где бы ни была Эффи, она справится, как всегда справлялась, и мы вернем ее домой.

— Мы слишком многого от нее хотим. — Я покачала головой. Слезы снова навернулись на глаза. — Мы не заметили, как она ослабла, оставшись без сестры. После ухода Луэллы у Эффи был ужасный приступ. Я видела, как она сгибалась пополам во дворе. Она убедила меня, что в порядке, но теперь я понимаю, что это не так. Помнишь, как она плакала в детстве, а мы впадали в истерику? Тяжелее всего было смотреть, как ее крошечные пальчики синеют. Я тогда мечтала, чтобы она умерла и мне не пришлось бы больше видеть это снова и снова. Разве это не странно?

— Нет… — Я никогда раньше не видела Эмори таким потерянным. — Неважно, о чем ты мечтала. Ты всегда была рядом с ней. Она держала тебя за руку. Я никогда не смотрел, как она плачет. Не мог. Я предоставил тебе беспокоиться о нас обоих. Прости. — Эмори отпустил меня и пошел к гардеробу.

Он никогда не был таким беззащитным, и я попыталась почувствовать что-то похожее на прощение, но не смогла. Я смотрела, как он снимает пижаму. Волосы на груди закручивались тугими завитками. Я думала, как глупо проводить дни за рутиной вроде переодевания и говорить о детях спокойными голосами, будто девочки все еще спали в соседней комнате. После исчезновения Эффи мы больше ни о чем не разговаривали. Я постоянно курила и почти ничего не ела. Исхудала я до прозрачности, и мои платья висели на мне, потеряв всякую форму. У Эмори ввалились щеки и под глазами набухли мешки. Я смотрела, как он втискивает ноги в ботинки, нагибается, чтобы зашнуровать их, и не знала, кто из нас сдастся первым.

Эмори выпрямился, одернул сюртук и, казалось, снова стал спокойным.

— Она не умерла, Жанна. Если бы у нее случился приступ и она попала в больницу, тело бы опознали после объявления в газете.

Я ткнула пальцем себе в ребра:

— Я это чувствую. Вот тут. Господь карает меня, вырезая дыру в моем сердце. Как у нее.

— За что он тебя карает, Жанна?

— За то, что я ей не помогла. Не увидела правды.

Он подошел близко и наклонился ко мне, как не наклонялся годами. Медленно стянул перчатки с моих рук и погладил голую кожу.

— Это не твоя вина, — прошептал он.

Я так долго мечтала об этих прикосновениях, но теперь было слишком поздно. Его отчаянная попытка вернуть утраченное много лет назад вызывала только отвращение. Я опустила глаза, представляя, как он гладит идеальные ручки другой женщины.

— Господь карает нас обоих за твои грехи.

Эмори отпрянул, отпустив мои руки. Как будто я его предала. Как будто мои перчатки были секретным оружием, которое его подвело.

— Ты винишь меня? Ты думаешь, это сделал я?

— Я виню нас обоих. Мы должны были думать об Эффи. Мы отвлеклись, мы обошлись с ней неправильно. Я не прекращу поисков, просто теперь буду искать в нужных местах. Я подниму записи из всех больниц Нью-Йорка и Бостона. Я не позволю нашей дочери умереть неопознанной и остаться без достойных похорон.

— Она не умерла, — повторил он ледяным голосом, бросил на тумбочку перчатки, которые все еще держал в руках, и вышел.

Я не стала его останавливать.

Сидя на постели, я снова натянула перчатки, не чувствуя никакого раскаяния из-за потерянной близости. Мне не было дела до того, куда он ушел и кого одаривает своим вниманием. Я просто хотела вернуть дочерей. Я выпрямила спину, положила руки на колени, уперлась ногами в пол. Кто в этом мире может меня защитить, если не Эмори, спросила я себя. Может быть, брат? Но я так ему и не написала. Вина за произошедшее с детьми наложилась на вину за то, что я не защитила Жоржа, когда могла, бросила его тем дождливым днем в порту Кале. Мне пришлось отцеплять его маленькие пальчики от рукава, когда он кричал:

— Жанна, не уезжай! Жанна, ты никогда не вернешься, и я не смогу тебя найти!

— Не будь дурачком, — сказала я тогда. — Я буду писать.

Когда я стояла на верхней палубе корабля — соленый ветер задирал мои юбки, а Эмори обнимал меня за талию, — я видела, как мама дала Жоржу пощечину, а потом упала на колени и зарыдала, не из-за удара, а из-за того, что теряет меня. Я была ее любимицей, желанной и всячески одобряемой. Хотя причины этого были ничуть не менее эфемерны, чем причины ненависти к Жоржу. Когда корабль отшвартовался, Жорж уже перестал плакать. Я видела, как он вытер нос и помахал мне.

Утренний свет проникал в окно и падал на колени, будто засыпая их золотой пудрой. Мне казалось, что как мать я хорошо понимаю, что такое любить и быть любимой. Но я не душила девочек своей любовью, как душила меня мать, хотя, возможно, любила их недостаточно.

Лежа в лучах солнца, я вдруг услышала тихий голос. Это был голос брата, зовущий меня. Он доносился откуда-то снизу. Я хотела встать, чтобы пойти туда, обнять Жоржа и сказать ему, как мне стыдно. Потом я услышала голос Луэллы, высокий, совсем детский: «Мама, малышка плачет». А потом раздались задыхающиеся всхлипы маленькой Эффи. Меня будто накрыло волной, я вцепилась в спинку кровати, как в мачту, и затрясла головой, чтобы избавиться от голосов. Я не сошла с ума. Внизу нет детей. Моему брату двадцать восемь лет, и он живет в Париже. Луэлла достаточно выросла, чтобы сбежать из дома, а Эффи… Может быть, это голос Эффи? Может быть, ее душа пытается найти меня? Я вышла в коридор. Чувство смерти, с которым я проснулась, так и повисло в воздухе. Я знала одну даму, миссис Фитч, которая устраивала сеансы связи с духами. Я считала все это мошенничеством. Но что делать, если тебе нужно поговорить с мертвецом? Я водила пальцем по стене, прислушиваясь. Мне нужен был медиум. Кто-то, кто знал Эффи и сумел бы ее призвать.

Тут мне в голову пришла внезапная мысль, и я побежала вниз, схватила пальто и вышла из дома, сжимая зубы от встречного холодного ветра. Я почти бежала по полю, не думая, что мороз испортит мои кожаные туфли. Солнце высоко стояло в ясном светлом небе, но оно совсем не давало тепла. Выдыхаемый воздух клубился облачками. Я перебралась через холм, за которым стояли цыгане. Черные струйки дыма поднимались из труб, торчащих на крышах фургонов. Везде носились, играя в салки, дети, а целая стая собак громко лаяла на них. Девочка в тускло-коричневом пальто с красными пуговицами сразу меня заметила, и игра прекратилась — дети спрятались за фургонами и высовывали оттуда растрепанные головенки, чтобы посмотреть на меня. Собаки, слава богу, оказались привязаны. Когда я подошла к фургону, тощий мальчик с диким лицом выскочил из-за колеса и взлетел по ступеням, чтобы предупредить хозяйку. Она появилась в дверях — коричневый фартук, платок на голове, пухлый младенец прижат к бедру, обветренное, красное грубое лицо, украшенное фиолетовым синяком.

— Чем могу? — настороженно спросила она.

Это была не та женщина. Я искала более взрослую и опытную.

— Мне нужна мать юноши по имени Сидни.

Мальчик высунул голову из-за юбки и ткнул пальцем в другой фургон. Женщина шлепнула его по руке.

— А зачем она вам? — прищурилась женщина, качая младенца.

— Всего на пару слов. — Я двинулась по грязной траве к указанному фургону.

На верхней ступеньке стояла крупная женщина с оливковой кожей и черными, как уголь, глазами. Она будто ждала меня.

Я заговорила, но она тут же меня перебила:

— Я знаю, кто вы. — И отодвинулась, пропуская меня в свое грязное жилище.

Я замялась. Однажды я видела гадалку, сидевшую за круглым столом на лужайке. Я бы предпочла такой вариант, но моя собеседница посмотрела на меня так насмешливо, что я сжала губы и молча поднялась по расшатанным ступеням. Чтобы войти в низкую дверь, пришлось пригнуться. В комнате — если можно было так ее назвать — было темно, тепло и пахло дымом. От тихого шипения мне стало не по себе.

— Меня зовут Марселла Таттл, — сказала женщина и закрыла дверь.

— Жанна Тилдон.

— Садись. — Это был приказ, а не приглашение.

Я села на скамейку, стоявшую вдоль стены рядом с маленьким столиком. Глаза к полумраку привыкли не сразу, но вскоре я поняла, что шипение издает чайник, закипающий на крошечной плитке. Комната оказалась на удивление опрятной. Марселла с неожиданной, учитывая ее объемы, ловкостью сновала по фургону, засыпая листья в чайник и заливая их кипятком. Я сразу же почувствовала сильный, пряный и незнакомый аромат. Чуть дальше висела цветная занавеска, вероятно, закрывавшая кровать. Мне сложно было понять, как кто-то может жить в таких условиях, тем более — моя дочь.

Марселла поставила на стол чайник и такую же чашку — из кремового фарфора с крошечными красными цветами. Она не стала разливать чай, как полагалось бы хозяйке, а уселась на скамеечку для ног, положив руки на колени. Я никогда не видела женщин с такими огромными руками.

— Ты же не думаешь, что я прочитаю твою судьбу в чайной чашке? Тебе не понравится то, что я скажу, — оскалилась она.

Я не тронула чайник — чаю мне не хотелось. Прижавшись к стене, я позвоночником ощутила дерево.

— Ты умеешь вызывать мертвых?

Марселла рассмеялась. Стоило мне это сказать, как я почувствовала, насколько глупо это звучит.

— Так вот зачем ты пришла? За цыганскими чарами? — Она наклонилась, глядя на меня ястребиными глазами. — Мертвых я умею призывать не лучше тебя, да и не хочу. Я тоже мать, как и ты. Вот и все.

Я разочарованно отвернулась. Свет тоненькими полосками пробивался сквозь занавешенное окошко. Теперь казалось, что чашка чая мне бы не помешала. Я посмотрела на чайник, расписанный красными цветами, и подумала, насколько прилично будет налить себе чаю. Может быть, этого она и ждала? Я не представляла, какими правилами этикета руководствуются эти люди.

Марселла вдруг положила ладонь на мою руку. Прикосновение должно было успокоить меня, но на самом деле ее сила только выбила меня из равновесия. Что я вообще здесь делаю?

— Почему моя дочь сбежала?! — выпалила я, думая, что у цыганки может быть ответ.

— А моя? Они юны и нахальны. Думают, что могут делать, что им заблагорассудится, без всяких последствий. И теперь за это расплачиваются.

— Расплачиваются?

— Вина. Твоя младшая пропала, и они в этом виноваты.

— Ты знаешь про Эффи?

— Конечно. Твоя дочь здесь.

— Что?! — Я вскочила на ноги. — Как?! Где?! Где она?!

Марселла встала, разведя руками в воздухе:

— Твоя старшая дочь Луэлла здесь.

Я вцепилась в стол. В комнате стало нестерпимо жарко и тесно. Я проковыляла к двери и открыла ее как раз в тот момент, когда моя старшая дочь поставила ногу на нижнюю ступеньку.

Кровь отхлынула у меня от лица.

— Мама? — спросила она, будто я была каким-то незнакомым предметом, а не нее матерью.

Я стояла оглушенная, совершенно не готовая к этому.

Она отступила, когда я двинулась вперед и вышла из фургона. Луэлла совсем не изменилась, только переоделась в яркое цыганское платье, да волосы выгорели на солнце, но все же в лице ее появилось что-то чужое. Я думала, что она подожмет губы и встретит меня открытым неповиновением, но она просто стояла и смотрела на меня. Смотрела как человек, которого предали, против которого восстал весь мир. Как будто дело обстояло именно так, а не наоборот. Потом она опустила голову и заплакала.

Вокруг клубился дым, ветер пробирался под пальто, кожаные туфли давно промокли. Все разговоры, которые я вела с Луэллой в своей голове, все, что собиралась ей сказать, — все это исчезло. Исчезло и желание дотянуться до нее и схватить. Слишком уж велика была моя злость: она была здесь, чуть ли не на собственном дворе, но не соизволила зайти домой! Никакие извинения и объяснения не помогли бы ей.

— Она с нами только потому, что не смогла вернуться домой без сестры, — проговорила мне в спину Марселла.

Я с большим трудом сдерживалась, чтобы не схватить Луэллу за плечи.

— Откуда ты знаешь про Эффи? — Я заговорила тем же командным голосом, каким говорила с ней в детстве.

Она посмотрела на меня, и мы обе поняли, что командовать ею я больше не могу.

— Фредди прочитал о ней в газете и рассказал нам. Он сказал, что это мы виноваты и что простить нас нельзя. Они ищут ее, мама! — Как будто ее торопливые, слезные слова могли что-то исправить. — Фредди, Сидни, Иов. Они не ушли из-за Эффи. Сказали, что останутся тут на всю зиму, но ее найдут.

«Какая разница! — чуть не закричала я. — Это они во всем виноваты! Ты во всем виновата!» Я ненавидела этих людей. Ненавидела свою старшую дочь. Неблагодарная! Эгоистичная? Ненавижу?

Всхлипы Луэллы перешли в икоту. Она вытерла щеку тыльной стороной ладони:

— Я не хотела, чтобы Эффи ушла за мной. Я и подумать не могла… Я сказала ей, что напишу, как только смогу. Я не знаю, почему она не стала ждать.

Моя ненависть тут же испарилась. Это была моя вина! Я солгала Эффи. Я заставила ее увериться, что сестра просто бросила ее.

В небе пролетела, перекликаясь, стая гусей. Я посмотрела на поле, поросшее сухой и безжизненной бурой травой.

— Она не стала ждать, потому что я не показала ей твое письмо.

— Почему? — очень тихо спросила Луэлла.

— Я не знаю. — Я действительно ничего уже не знала. Я чувствовала себя совсем слабой, у меня кружилась голова. Я хотела обнять дочь, но передо мной стояла совсем незнакомая молодая женщина. Из дома ушла девочка, а теперь это была женщина — красивая, отстраненная, чужая.

Меня захлестнула волна паники:

— Пойдем домой!

Луэлла коснулась моей руки. Ее темная, обветренная ладонь погладила мою гладкую, безжизненную перчатку.

— Не могу! Не могу смотреть в глаза папе. Не могу видеть пустую комнату Эффи. Что я могу сделать? — спросила она, чуть не плача. — Я ничего не могу сделать.

Она была права. Она ничего не могла сделать, чтобы вернуть Эффи, живую или мертвую. Никто из нас ничего не мог сделать.

Я посмотрела на хлипкие фургоны, вмерзшие колесами в землю, на жесткое поле, на холодное небо:

— Я этого не понимаю.

— Знаю.

Я видела сочувствие на лице дочери, но я слишком многого теперь не понимала в ней. Я отвернулась, беспомощная, измученная. Мне нужно было домой, нужно было лечь.

— Мама? — На мгновение она снова стала ребенком, но я не остановилась.

Она знала, где меня искать. И я теперь знала, где она, пусть и не одобряла ее образа жизни. По крайней мере, она в безопасности. В фургоне тепло. Там есть еда и горячий чай. Может быть, больше ей ничего и не нужно.

Ветки хрустели под ногами, пела какая-то птица, будто тянула одну-единственную ноту. Цыганский табор затих у меня за спиной — мой приход заставил умолкнуть детей и собак. Луэлла не побежала за мной, как я надеялась, и я, пробравшись между деревьев, спустилась по склону холма и вернулась через поле в свой пустой и тихий дом.

20

Мэйбл

Мы с мамой перебрались на Уорс-стрит в пятиэтажный дом с винтовой лестницей, похожей на штопор. У нас была одна комнатка на пятом этаже и роскошная общая ванная с горячей водой. Единственное окно нашей комнаты с побеленными стенами выходило на улицу, а мебели не было совсем. Мы с мамой спали на одеялах, подложив под голову нижние юбки. Мама говорила, что это временно, пока мы не сможем позволить себе что-нибудь получше.

Август выдался таким жарким, что большую часть дня я сидела у окна и пыталась хоть немного вдохнуть свежего воздуха, глядя на шляпы прохожих, повозки и автомобили, бесконечным потоком двигавшиеся внизу. Мне казалось, что у всех этих людей есть срочные дела. Я не знала, долго ли мама собирается держать меня взаперти. Гнев ее поутих, но я понимала, что запереть меня в комнате и убивать скукой — это и есть наказание.

Первые несколько недель я высматривала на улице Ренцо, все еще надеясь, что он придет. Я узнаю его по развязной ленивой походке. Окликну, он посмотрит наверх и улыбнется, уверенный, что я его ждала. Он поднимется, заключит меня в объятия, попросит прощения и скажет, что мы будем вместе, несмотря ни на что.

Но он не пришел. Я пыталась сердиться, но чувствовала только тоску, такую же глубокую и гнетущую, как после ухода отца. Я жалела, что у меня не осталось ни одной вещи, которая напоминала бы мне о Ренцо, ничего, что хранило бы его запах. Хотя бы тот чертов носок! Но ничего не было. И мы с мамой тоже остались ни с чем.

Я думала, что тетка Мария соскучится по нам и простит меня, но она тоже не пришла. Жестоко с ее стороны было наказывать маму за мой проступок, и я поклялась помирить их.

Как-то вечером я сидела на полу, ела колбасу и смотрела, как мама расправляет платье и вешает его на дверь. Она только что вышла из ванной, и длинные влажные волосы рассыпались по спине. Очертания ее стройной фигуры просвечивали через тонкую ткань ночной рубашки. Я вспомнила, как она вся перепачкалась в грязи в тот день, когда потеряла последнего ребенка. Теперь она сильно исхудала.

— Я буду работать вместо тебя, — сказала я. — Мне уже удастся выправить все бумаги, а ты немного отдохнешь.

— Только через мой труп, ясно? Ты не будешь работать в этом богом проклятом месте. — Она уперла руки в бока и посмотрела на меня решительно, как смотрела на папу. — Я найду что-нибудь получше. А пока буду ходить на фабрику, а ты изволь учиться. Это из-за скуки ты во все это впуталась. Я не знала, что Мария оставляет тебя одну. Пока я зарабатываю достаточно, чтобы платить за еду и комнату, ты будешь ходить в школу.

Я уставилась на нее, не донеся колбасу до рта. Никто из детей Кашоли не ходил в школу.

— Но мы не можем этого себе позволить.

Мама отжала волосы, щедро оросив пол каплями воды — словно семенами моего будущего.

— Это бесплатно, я уже узнала. Школа в пяти кварталах отсюда, а занятия начинаются третьего сентября. — Она тяжело опустилась на свое одеяло и натянула рубашку на колени. — Я устала до смерти. Доедай скорее и гаси свет.

Я не хотела даже думать об учебе. Я была уже слишком взрослой для школы и ничего не знала. Это было унизительно! Мама повернулась на бок, спиной ко мне, и сказала, что там я все и узнаю, а обсуждать тут нечего.

Три недели спустя я вошла в большое кирпичное здание на Чамберс-стрит. В классе сидели девочки в аккуратных юбочках и белых блузочках, черные банты на затылках хлопали, как лоснящиеся крылья мертвых птиц. В синем платье Грации я сильно выделялась. Даже самые бедные, в потрескавшихся туфлях, с грязными ногтями, все равно были в юбках и блузках. Юбки и рукава зачастую выглядели слишком короткими: руки торчали из манжет чуть не до локтей, но никто не ходил в школу в глупом старомодном платье.

Я уставилась на первую девочку, которая рискнула посмотреть на меня — пухлую, розовощекую, в чуть не лопавшейся на ней одежде. Я не хотела ни с кем дружить. Близняшки научили меня, что все девчонки — гадкие и злые и надо всегда глядеть в оба.

Наша учительница, мисс Престон, молодая, уверенная в себе женщина, похоже, не испытывала никаких неудобств от необходимости сидеть в душном классе и нас учить. В первый же день она решила меня не трогать. Я неплохо читала, но все остальные знали арифметические символы, разные места на карте и умели писать наклонными, соединяющимися в слова буквами. Проверив мои знания, мисс Престон поправила очки в тонкой оправе и с радостной улыбкой сказала, чтобы я села на заднюю парту и старалась нагнать остальных. Следующие два месяца я смотрела в окно и рисовала кривые картинки в тетради, где должна была решать примеры.

Это ничего не изменило, потому что в школе я не задержалась.

Как-то вечером в середине ноября я сняла платье, и мама вдруг ухватила меня за плечо. Она пришла в ужас, как будто у меня выросли рога или вторая голова. Даже когда она вытащила меня из теткиной квартиры, у нее не было такого страшного лица. Губы у нее дрожали, а руки тряслись, как будто она хотела схватить меня за горло. Но даже теперь я не поняла, в чем дело. Глупо, конечно, ну да я не больно умная. За последние годы мое тело так изменилось, что я решила, что округляться в разных местах нормально.

Мама тихо и напряженно произнесла:

— Завтра в школу не пойдешь.

Она вышла, добавив, что вернется через час, но задержалась. Я лежала на комковатой подушке и слушала, как ветер скребет доски, свистит сквозь трещины, облизывая холодным языком мне лицо. Жаркая, как духовка, комната с приходом зимы стала ледяной. Это напомнило мне, как холод пробивался сквозь стены моего чердака. Но в хижине хотя бы потрескивал огонь в очаге. А здесь кое-какое тепло шло по трубам, которые шипели и кашляли, словно страдали от простуды.

Наверное, я задремала, потому что внезапно обнаружила, что мама, отбросив одеяло, склонилась надо мной и тычет пальцем мне в живот, обдавая меня жарким дыханием.

— Больно же, — сказала я, отводя ее руку.

Мама отошла на шаг и тяжело осела на свою постель. Я не погасила свет, и лампа на стене мигала и дрожала.

— Я не повитуха, но знаю, как выглядит тело, когда внутри новая жизнь. — Щеки ее горели, слова казались невнятными. Это напугало меня не меньше, чем то, что она сказала.

Я притянула колени к груда и застыла. Моя мать была пьяна, а я была беременна.

Мама неловко повернулась и упала на подушку.

— Может, нам повезет, и этот тоже долго не проживет, — пробормотала она, закрывая глаза.

Я смотрела, как она спит. Ее грудь поднималась с каждым медленным вдохом и опускалась. Мне и в голову не приходило связать то, что было между мной и Ренцо, с таким исходом. Я думала, что дети бывают только у взрослых женщин. Теперь я понимала, как это было глупо. Оставалось надеяться, что ребенок не выживет.

Я осторожно подошла к маме, расшнуровала ее ботинки и стащила их с узких усталых ступней. Чулок порвался, и большой палец, торчащий из дыры, показался мне детским и пугающим. Я стянула с нее чулки, по очереди поднимая маленькие ноги. Она не шевельнулась. Лицо ее обмякло, рот был приоткрыт. Мне было стыдно, как никогда. Я не хотела причинять ей столько горя.

Через некоторое время я прикрыла ее одеялом и ушла к себе.

Перед тем как на следующий день мама уехала на работу, она дала мне пять центов и сказала, что я ни в коем случае не должна выходить из комнаты, — только чтобы раздобыть ужин.

Я не возражала. Здесь было гораздо приятнее, чем в школе с ее хихикающими девчонками и учительницей, которая не собиралась учить глупых. Днем в доме становилось довольно тихо. Я бродила по коридорам совсем одна и сидела в ванной, сколько хотела, и никто не барабанил в дверь.

Через несколько недель мне стало совсем скучно и тревожно, и я целыми днями сидела в теплой кухне на первом этаже. Нашим домом заправляла тощая женщина с шелушащейся кожей, которая хлопьями опадала с висков и осыпалась с волос, как пыль. Звали ее миссис Хатч. Она занимала весь первый этаж с гостиной, заставленной мягкой мебелью, столовой, блиставшей черным деревом, и большой кухней, где подавала жильцам еду за плату, которую мы с мамой позволить себе не могли.

Она не задавала никаких вопросов — мама говорила, что это добрый знак, — и не возражала, что я сижу у стола и смотрю, как она готовит.

Она заставила меня вспомнить тетку Марию. Я скучала по нашей совместной готовке. Это отвлекало от мыслей, а мне очень хотелось отвлечься.

Когда я предложила помочь, миссис Хатч замерла с ложкой в руке, задрав бровь.

— А ты умеешь готовить? — подозрительно спросила она, глядя на мой живот. Скрыть его уже было нельзя.

— Да, мэм, умею.

Миссис Хатч поджала губы и поглядела на гору морковки — не веселой и оранжевой, какую мы с папой выдергивали из комковатой земли, а тусклой, уже немного проросшей.

— Пожалуй, помощь мне не помешает, — тяжело вздохнула она. — Но от столовой держись подальше! — Она пригрозила мне ложкой, с которой капал бульон. — Там в основном мужчины, а им не нравится смотреть на таких, как ты. Это лишнее напоминание об их собственной дурной натуре. — Она вынула из миски луковицу и протянула мне. — Нашинкуй помельче.

Очистив от шелухи, я разрезала луковицу пополам, обнажив ее белую хрустящую сердцевину. Вдруг мне стало очень грустно. Я вспомнила кухню в хижине, вспомнила, как папа играл на скрипке, а мама напевала что-то, стоя рядом со мной. Спасибо луковице за то, что щипала глаза. Миссис Хатч смотрела на меня, помешивая суп.

— Помельче, я сказала.

— Да, мэм.

Я посмотрела на нее, и она покачала головой:

— Это мужчины виноваты в том, что женщины оказываются в обстоятельствах вроде твоих, но вот платить за грех приходится женщине. Мир несправедлив, но каков уж есть.

После этого миссис Хатч всегда оставляла мне что-нибудь нарезать, нарубить или истолочь. Она никогда не говорила о плате или снижении аренды, на что я надеялась, чтобы помочь маме, но у меня хотя бы появилось занятие. Миссис Хатч совсем не походила на тетку Марию. Говорила она редко, а если и говорила, то в основном оплакивала весь род человеческий начиная с меня. Ну и ладно! Стоять у теплой плиты было приятно, а запахи будили воспоминания о других кухнях: кухне тетки Марии и маминой — совсем далекой.

Я начала выходить навстречу маме, когда она шла с работы. Закончив на кухне, я снимала передник, надевала пальто и выбегала на холод. Двухмильная прогулка до Аш-Билдинга, где находилась фабрика, помогала справиться с болью в распухших зудящих ногах. Я ничего не чувствовала к тому, что росло внутри меня, — только неудобство от его увеличивающегося веса. Холод меня не пугал — движение хорошо согревало.

Мама работала на девятом этаже и выходила всегда одной из последних. Я стояла на тротуаре, притоптывая ногами, и смотрела, как течет поток рабочих, как они расходятся во все стороны. Потом наконец появлялась мама, усталая, с высокой прической.

Однажды я заметила близняшек в группке девушек, ожидающих трамвая. Шел снег, и из их смеющихся ртов вырывались облачка пара. Когда Альберта посмотрела в мою сторону, я спряталась за крупным мужчиной, который курил сигару и громко разговаривал со своей спутницей. Мысль о том, что близнецы расскажут о моем растущем животе тетке Марии, приводила меня в ужас. Я и без того достаточно унизила маму перед ее сестрой.

По пути домой мама обязательно останавливалась перед тележкой с воздушной кукурузой и покупала нам один дымящийся пакетик на двоих. Мы сидели на скамейке, жевали и смотрели на проходящих мимо людей. Мама немного отдыхала. Ее натруженные плечи опускались, и она прислонялась ко мне. Она уже не казалась такой тревожной, и это открыло внутри меня дверцу для счастья. Держа в руках теплый пакетик, ощущая на языке соленые зерна, я позволяла себе мечтать, что в конце концов все будет не так уж плохо.

— Что мы будем делать по воскресеньям, когда станет теплее? — как-то весело спросила мама. Пока было еще слишком холодно, чтобы заниматься чем угодно, кроме чтения в квартире Библии. После ухода от Марии мы не ходили в церковь, но это меня не слишком-то смущало.

— Поедем на Кони-Айленд, — предложила я. — Девочки в школе говорили, что там был водный праздник с прыжками в воду и катанием на бревне.

— Я слышала, что туда нужно ездить в июне, пока не стало слишком жарко.

— Будем ходить по пляжу и есть мороженое.

— Вот и хорошо. — Она улыбнулась.

Мы жевали кукурузу и болтали о походе на «Величайшее шоу мира», пикниках в Центральном парке и прогулках по Пятой авеню с разглядыванием витрин. Если будут деньги, мы сможем даже пообедать в настоящем ресторане. Мы обдумывали лето, пока пакетик не опустел и я не нащупала на дне только крупинки соли.

Ни один из наших планов не учитывал ребенка. Ни разу после того первого вечера никто из нас не упоминал о нем. Мы не делали никаких приготовлений. Мама не строила планов, которые не собиралась осуществлять, и я шла домой, мечтая о лете. Дверца для счастья открывалась все шире.

К марту я стала огромной. Миссис Хатч все еще пускала меня на кухню, но постоянно хмурилась, да и толку от меня стало мало. У меня кружилась голова, я резала пальцы ножом и слизывала кровь, чтобы она не заметила.

Теперь я слишком уставала, чтобы встречать маму после работы. Но 25 марта 1911 года мне очень захотелось посидеть рядом с мамой и поесть воздушной кукурузы, забыв о будущем. Теперь я думаю, что это было проклятие матери Ренцо или дьявол посмотрел на меня, а может, Бог решил наказать за грехи и заставил меня выйти на Грин-стрит, когда я легко могла остаться дома. Ноги болели, живот казался тяжелее мешка муки, и все же я вышла на улицу.

Было довольно сумрачно. Над крышами клубились темные облака. Они то наплывали на них, то рассеивались, словно давая перевести дыхание. Я прошла мимо тележки с вафлями, и от запаха сладкого теста у меня потекли слюнки. Может быть, подумала я, мне удастся убедить маму купить мне вафлю вместо кукурузы. А потом вдруг громко-громко зазвонил колокол, и так близко, что я вздрогнула. Мимо промчался конный пожарный фургон. Лошади были гнедые, гладкие, лоснящиеся, их копыта легко взлетали над мостовой, словно были на пружинах. Они мчали фургон туда, где мужчины в цилиндрах столпились вокруг серебряного купола. Над ним висел столб дыма. Тут я заметила поток грязной воды в канаве, хотя дождя не было. Раздались крики, шум, мужчины бежали вперед.

Толпа, влекомая ужасом и любопытством, потащила меня за собой. А потом я уткнулась в строй полицейских — в настоящую стену из мускулистых спин. Пожарные проворно выскакивали из фургона, который промчался мимо меня. Они разматывали шланг, он шипел и плевался водой. Два других фургона уже стояли рядом, струи воды в воздухе сливались в одно большое белое крыло, сулящее спасение.

Поначалу моя тупая голова не поняла, что горело здание Аш-Билдинга. Я зачарованно пялилась на пожар, пока не осознала, на что смотрю. Желудок тут же завязался узлом. Сначала я подумала, что мама там, внутри, но потом решила, что рабочих должны были вывести. Отчаянно вертя головой, я пыталась отыскать ее, но передо мной толпилось слишком много народу. Я попятилась под полосатый навес, надеясь, что издали мне проще будет заметить маму в толпе. Рядом со мной стоял мужчина в белом фартуке, прижимавший руку к лицу. Все вокруг посерело, промокло, потемнело — только огонь продолжал гореть. Водяная пыль из шланга ложилась мне на лицо. У меня кружилась голова, тошнота подступала к горлу. Огонь будто лизал воздух огромными языками. Я видела, как пламя бьется на ветру, словно жирный ненасытный зверь.

В окне верхнего этажа вдруг появилась женская фигурка. Не медля ни мгновения, она кинулась вниз. Ее юбка и волосы взметнулись, как крылья, но не удержали ее, и она с пугающей скоростью рухнула на землю. Звук удара как будто отдался у меня во всем теле. Я сложилась вдвое. Толпа радом ахнула, кто-то закричал.

После этого все вокруг исказилось, будто я смотрела на пожар сквозь мутное стекло или неровный кусок льда. Тело за телом падали на землю. Люди прыгали, не задерживаясь ни на секунду, падали с небес, как лишенные крыльев птицы. Одна женщина замешкалась, огонь лизнул ее — и полетел вместе с нею к земле, горящие волосы прочертили яркую полосу в воздухе.

Меня стошнило на собственные туфли. Горло горело, будто пламя пробралось внутрь меня. Мужчина в фартуке положил руку мне на плечо.

— Не смотри, — велел он, но я стряхнула его руку, вытерла рот подолом юбки и уставилась на огонь. Любая из этих «птиц» могла оказаться моей матерью.

Люди кричали и плакали, а женщины продолжали прыгать, пока окна не превратились в черные обугленные провалы и жуткие удары наконец не прекратились. Пар шипел, как змея, улица дрожала под ногами, когда я прошла сквозь редкий строй полиции, пытающейся создать видимость порядка. Подойдя к телам, я стала вглядываться в их лица, в открытые, неподвижные глаза. Они совсем не походили на полупрозрачные, спокойные лица моих братьев и сестер, которым не суждено было жить. Это были лица людей, испуганных до смерти. Их кровь ржавыми пятнами покрывала улицу.

Чья-то рука осторожно подняла меня с колен, когда я упала, вглядываясь в лицо незнакомой женщины.

— Простите, мэм, вам нельзя здесь находиться. Мы очищаем район.

Я вцепилась в него, и полицейский помог мне встать.

— Я пытаюсь найти мать, — сказала я безжизненным голосом. Я ничего не чувствовала.

— Мы отвезем тела на пирс Чарити и откроем двери при первой возможности. А теперь возвращайтесь домой к мужу. Здесь не место женщине в вашем положении.

— А если она жива?

— Тогда, полагаю, она сама найдет дорогу домой.

На улицах шумели. Небо из серого стало черным, фонари мигали, будто были не в силах смотреть на то, что творилось на земле. Лестница в моем доме оказалась пустой. Я очень обрадовалась, что никого не встретила, пока карабкалась наверх. Закрыв за собой дверь, я оглядела тесную комнату и не поняла, что я делаю так далеко от своей хижины и от папы. В комнате ничего не было, кроме наших одеял, одежды, Библии и фотокарточки, которую мама поместила в рамку и держала у изголовья. Мы сделали ее летом, когда приехали в Нью-Йорк. Раньше меня никогда не снимали. Фотограф велел нам сидеть неподвижно перед ситцевым занавесом, а сам нырнул под черную ткань, подняв в воздух одну руку. Послышался щелчок, блеснула вспышка — и фотограф снова предстал перед нами с довольным видом. Мне не нравилась эта карточка, потому что мы с мамой на ней вышли ужасно серьезными, но мама потратила на нее недельное жалованье, так что я солгала, сказав, что фото очень хорошее.

Я лежала на маминой постели, прижимала карточку к груди, смотрела на ее выходное платье, висевшее на двери, и ждала, когда она эту дверь откроет. Во рту стоял кислый вкус, как будто весь этот день остался у меня на языке. Мне хотелось воды, чтобы смыть его, но я не смела встать. Я не знала, удержат ли меня ноги.

В моих ушах все еще звучали чудовищные звуки, с которыми тела ударялись о землю. Так продолжалось, пока я не уснула. Мне приснилась мама. Она была совсем молодая, стояла на коленях на полу нашей хижины и широко улыбалась. Брови изгибались черными дугами на высоком гладком лбу, руки она раскинула в стороны, а глаза ее сияли. «Иди сюда, — говорила она, — там вылупились цыплята. Я тебя отнесу. Земля замерзла, и ты можешь поскользнуться». Она подняла меня на руки, и я почувствовала, какая мягкая у нее грудь. Мы вышли навстречу бледному рассвету, и я услышала писк цыплят.

Я резко проснулась. Дрожь сотрясала все тело. По груди скатывались капельки пота. Я села. Было совсем темно, и вторая постель оставалась пустой. Карточка упала на пол, и я не стала ее поднимать. Выбравшись из дома, я потащилась на Восточную 26-ю улицу. Я никогда не выходила из дома так поздно, и меня поразило, насколько оживлен город. Окна сияли, люди входили в дома и выходили из них, гуляли по улицам, как в разгар дня. Я не спрашивала, где морг. Подойдя к доку на Ист-Ривер, я увидела очередь, стоящую вдоль тротуара. Казалось, будто люди ждали билетов в театр. Я встала за мужчиной в цилиндре и пальто. Он ударил по ладони сложенной перчаткой, наклонился к стоявшему впереди и спросил:

— Долго еще?

Тот посмотрел на часы:

— Пять минут.

Двери открылись в то мгновение, когда церковный колокол где-то вдали прозвонил полночь. Человек впереди прошел в дверь, и я вошла за ним, пытаясь ни о чем не думать, пока мы медленно шли мимо одного ряда гробов, потом мимо второго. Тихий звук шагов смешивался с плеском воды на причале. На плотах горели желтоватые огни, еле-еле освещая мертвые лица. Вместе с ищущими близкими шел полицейский, иногда по чьей-то просьбе поднимавший фонарь. То и дело раздавались крики — одну жертву за другой узнавали. Странно, насколько этот смиренный плач не походил на крики ужаса, которые слышались днем.

Я не ожидала найти маму. Все это казалось ненастоящим: ночной час, плачущие незнакомцы. К концу каждого ряда я все сильнее уверялась, что все не так поняла, что мама ждет меня дома, сходя с ума от ужаса и не понимая, почему я так задержалась.

А потом я ее увидела. Полицейский фонарь мне не понадобился. Она лежала в гробу с закрытыми глазами. Голова была чуть приподнята, будто под ней лежала высокая подушка. Кто-то нашел время сложить ей руки на груди. Правую щеку разорвало ударом, глаз распух, но руки остались невредимыми, а густые волосы по-прежнему лежали тугим узлом. Гробы стояли так близко, что я не смогла дотронуться до ее руки. Ужас охватил меня, и я упала на колени у нее в ногах, перегородив дорогу. Никто не потребовал, чтобы я встала. Люди остановились и склонили головы, когда я протянула руки и быстро расшнуровала ее ботинки. Я боялась, что все увидят дыру у нее на чулке. Я сняла чулки и взяла в руки ее голые холодные ноги. Закрыла глаза и подняла лицо к небу. Снаружи закричала чайка. Я хотела почувствовать на лице дождь, а на плече — папину руку. Пришла его очередь: он должен был прийти и закопать тело вместо меня.

Руки не было. И дождя тоже. Только всепроникающий запах тления. Я кое-как встала на ноги. Меня окружали тускло освещенные незнакомцы, и папы среди них не оказалось. Вонь, мерцающие огни, желтая кожа мертвецов… На лбу у меня выступил пот, и я двинулась к выходу. Я выбежала из этого вонючего здания. Бросила мамины ботинки, позволив втоптать их в пыль. Я не осталась, чтобы опознать маму официально и похоронить ее как следует. Я даже не помолилась над ее телом.

Добравшись до дома, я упала на колени, склонив голову к самому полу. Живот стал твердым, как арбуз. Это я должна была лежать на пирсе, а не мама. Если бы она только позволила мне работать вместо себя… Насколько было бы лучше, если бы в окно выпрыгнула я. Мне так хотелось, чтобы все это поскорее закончилось! И не только этот день, а вся моя жизнь — каждое ее мгновение.

Я перекатилась на бок. Окно над головой почернело, на нем виднелись капли дождя. Я вспомнила, как смотрела в черное ночное небо над лесом за нашей хижиной. Бесконечное пространство и звезды не казались мне чудесными или красивыми — они навевали дикий страх. Их было слишком много. Слишком много непонятной пустоты. Я никогда не чувствовала такого одиночества, и я бросилась в хижину, боясь, что мне ничего не осталось, кроме черного неба. Мама и папа смеялись надо мной, но все это оказалось правдой.

Необъяснимая черная пустота наполнила все мое тело. И я не смогла бы выпрыгнуть в окно — чернота имела вес, который придавил меня к полу.

21

Эффи

Когда я очнулась, было холодно и у меня ныло все тело. Я лежала, прижавшись щекой к цементному полу, холод которого гасил остатки моей ярости. Той, которая заставляла меня кричать, кусаться и царапаться. Теперь я расплачивалась за это, но, начнись все сначала, сделала бы то же самое.

Перекатившись на спину, я поднесла руку к лицу, но ничего не увидела. Меня бросили в полной темноте. Руку саднило там, где в нее воткнулась щепка, — славная боевая рана. Пахло плесенью. От страха покалывало в ступнях. Боясь увидеть призрак мертвой девушки, я закрыла глаза.

Непонятно, сколько времени прошло после встречи с собаками. Я помнила, что меня куда-то тащили, окунали голову в раковину, как ее фаянсовый край врезался мне в горло, будто сжимая его холодной рукой. Помнила щелканье ножниц вокруг головы и как укусила державшую их руку, злясь из-за того, что меня предали, что я не смогла убежать. Монахини хотели сломить меня, но вместо этого у меня внутри поселился невиданный прежде гнев.

Я помочилась в углу, подтерлась подолом и отвернулась от подноса с водой, черствым хлебом и патокой. От запаха плесени и мочи тошнило. Шло время, и голод все больше терзал внутренности. Я закрыла глаза и стала вспоминать разные вкусные вещи: лимонные тарты Вельмы, мятные леденцы на Рождество, нежную великолепную утку в тот день, когда пропала Луэлла и мама отвела меня в кафе. Голод создал странную реальность, в которой моя семья казалась более зыбкой, чем воспоминание о вкусном куске мяса.

Я попыталась вспомнить прикосновение отцовских пальцев к запястью, шрамы на искалеченных руках мамы, стук туфелек Луэллы, когда она танцевала, — но чувствовала только холодный сырой пол и различала еле слышные звуки капающей воды.

Снова и снова я вспоминала, как Мэйбл и Эдна исчезли под холмом, и ненавидела себя за наивность. Я поверила, что они из всех выбрали меня, потому что я им понравилась. Потому что во мне есть «дух», как сказала Мэйбл. Нравиться! Такое примитивное, всеобщее желание. Луэлла увидела бы их насквозь, и ей не было бы дела до того, нравится она им или нет. «Будь осторожнее, Эффи, они плохие», — сказала бы она, откидывая голову и ставя руку на бедро.

Луэлла, где ты?!

Через какое-то время я начала терять счет времени: секунды, минуты и часы перестали существовать. Одиночество превратилось в пытку. Я считала шаги от одной стены до другой, высчитывая площадь своей тюрьмы. Потом принялась цитировать Священное Писание, но страшно разозлилась на Бога и переключилась на Шекспира. Я думала о цыганятах, которые играли в Ромео и Джульетту под дождем, о Трее, Марселле и предсказании моего будущего. Думала обо всех ошибках, которые совершила. Я хотела обвинить в них отца — он предал семью и заставил нас бунтовать. Но теперь, запертая в недрах Дома милосердия, я готова была все ему простить, лишь бы он пришел за мной.

В конце концов дыхание у меня сбилось, и я поняла, что с ногами что-то не так. Когда я дотронулась до них, они показались мне тугими и скользкими, как брюшки лягушек, которых мы с Луэллой ловили в ручье. То и дело накатывал сон, и я просыпалась, задыхаясь. Тяжесть в груди заставляла меня вскакивать. Я боялась, что ослабну и не смогу подняться.

Смерть подкрадывалась ко мне, набегала короткими, приятными волнами, тянула меня и отпускала, вырывала из тела и бросала назад. Мне нужна была Луэлла, но только лев лежал в углу и внимательно смотрел на меня своими бесчисленными глазами.

Я перестала бояться темноты и призраков своего воображения. Я боялась только жидкости, заполнявшей легкие, и жуткого ощущения, что я тону.

Когда за мной наконец пришли ангелы Господни, забрезжил слабый свет, и их нежные тихие голоса успокоили меня. Стены больше не убегали в разные стороны, я не падала. Просто что-то ужалило меня в руку, и пришел благословенный сон. На грудь больше ничего не давило, мне стало легко, словно я летела.

Проснувшись, я не увидела ни Небес, ни Господа. Если только Господом не был человек с густыми усами и остроконечной бородкой, склонившийся надо мной со стетоскопом.

— Ты проснулась, — улыбнулся он и прищурился. — Я уж думал, мы тебя потеряли.

Стетоскоп повис у него на шее, он одернул свой белый халат и потрогал трубку, идущую из моей руки. От боли я дернулась, а он погладил меня по руке и велел не волноваться.

Да, он мог быть и самим Господом. Я подумала, что выбралась. Мое чудесное сердце привело меня в больницу. Я попыталась заговорить, но язык меня не послушался. Тяжесть в груди и давление в ногах куда-то делись, но я была слишком слаба, чтобы открыть рот.

И тут рядом с врачом появилась сестра Мария. Платок вокруг узкого лица был туго подвязан, как еще один слой белой кожи. Что она здесь делает?

— Она поправится?

— На время. Ртутные препараты уберут отек. — Врач погрузил руки в раковину, стряхнул и тщательно вытер полотенцем.

— Как вы полагаете, что стало причиной такой слабости? — Вокруг рта сестры Марии появились морщины озабоченности.

— Стресс или плохое питание. Хорошо ли она ест?

— Безусловно, — пискнула монахиня, как мышка, попавшая в мышеловку.

Я подумала, что она лжет, и повернула голову, осматривая комнату. Это была не больница. Милосердные сестры просто перетащили меня из подвала в лазарет. Я хотела закричать, попросить врача о помощи, но не могла и пальцем пошевелить. Я с трудом смогла приоткрыть рот.

— Ну что ж, — врач снял белый халат и повесил на спинку стула, — освободите ее от работы. Пусть отдохнет и наберет вес.

Когда он пришел в следующий раз, у меня хватило сил прошептать свое настоящее имя, но он только покачал головой и воткнул иглу мне в руку.

— Мисс, не стоит мне исповедоваться. Я тут многое слышал. Я давно уже ослеп и оглох. Они не будут вас мучить, я им велел. — Он задел трубку, и я вздрогнула. — Простите. — Он погладил меня по руке. — Я скоро вернусь.

Сон приходил и уходил. Лучше было спать, чем смотреть в потолок. Мысли путались, подводили меня. Я пыталась сосредоточиться и заставляла себя следить за мелочами. Я лежала в лазарете в Доме милосердия. Кровать была мягкой, свет — резким, доктор — вежливым, но недобрым, бульон — безвкусным, но целебным. Каждый день в мою руку втыкали иглы, и я глотала таблетки с металлическим вкусом, от которых ныли зубы. Небо за зарешеченным окном казалось совсем белым, мир был укутан снегом. Наступила зима.

Однажды я приподнялась на локте, чтобы вода из стакана не стекала по подбородку, и обнаружила, что окрепла достаточно, чтобы сидеть. Только тогда я поняла, что я не одна: напротив меня лежала девушка с закрытыми глазами. Голова ее была обрита, на сияющем черепе синели мраморные прожилки вен. Однажды я трогала младенческую головку, такую гладкую и уязвимую. На щеке у девушки цвел синяк. Один глаз заплыл, а на губах засох желтый гной.

Это была Мэйбл. Она походила на красивую, но израненную статую. Я легла, не в силах пожалеть ее. Она не заслужила таких ран, но злая часть меня радовалась, что сбежать ей тоже не удалось.

Когда врач пришел на следующий день, я спросила, что у нее болит.

— Ее многочисленные грехи, — равнодушно ответил он, втыкая в меня иглу.

Я пыталась собраться с мыслями и задать еще вопрос, но язык распух, потолок расплылся перед глазами, а потом исчез. В какое-то мгновение резкие полоса выдернули меня из забытья, и я открыла глаза. Трое мужчин в красивой форме стояли вокруг кровати Мэйбл. Лица у них были каменные. Мэйбл сидела, прислонившись затылком к спинке кровати. Грузный полисмен держал перед ней кусок бумаги. Казалось, он с трудом сдерживается, чтобы не встряхнуть ее.

— Это не твое имя! — говорил он с сильным ирландским акцентом. — Мэйбл Уинтер — учительница воскресной школы из Бруклина. Ее родители чуть не умерли от страха, услышав, что она спрыгнула с высоты сорок футов. — Он уперся кулаками в кровать и заговорил сладеньким голоском: — А теперь ты будешь хорошей девочкой и скажешь мне свое настоящее имя, ясно тебе?

Мэйбл плотно сжала губы и посмотрела прямо ему в глаза. Это его разозлило. Он, явный неудачник, выпрямился, затряс бумагой и закричал:

— Ты меня не обманешь! Ты не дура, а просто очередная шлюшка, по глазам вижу! — Он приблизил к ней свое лицо, и тут я услышала, как звякнула цепь: запястья Мэйбл были прикованы к кровати. — А ну назови свое имя, или отправишься в кутузку, а там компания похуже, чем здесь!

Остальные молчали. Один полицейский кашлял в рукав, другой смотрел под ноги. Ирландец взял себя в руки и плюнул на пол.

— Ну, дело твое. — Он махнул рукой двум другим, и они вышли.

Мэйбл не шевелилась. Она выглядела страшно измученной, ее лицо казалось каменным. Она ни разу не взглянула в мою сторону.

Я опустилась на кровать, сгорая от любопытства. Как же ее зовут на самом деле?

Мне не хотелось прощать эту девушку, но я невольно восхитилась силой ее характера. Она была очень похожа на Луэллу. Даже благодаря той злости, которая поселилась во мне, я не смогла бы так нагло смотреть в глаза полицейскому. И придерживаться своей лжи, когда тебя уже поймали. Такому упорству рукоплескала бы здесь каждая, как бы она ни ненавидела Мэйбл, или как там ее звали на самом деле.

Перед тем как заснуть, я решила, что поговорю с ней завтра. Но на следующее утро Мэйбл уже не было. На кровати лежал только тощий матрас, весь покрытый пятнами.

22

Жанна

Когда ты превращаешься в человека, которого сама больше не узнаешь, страшно обнаруживать, что что-то осталось нетронутым.

За две недели до Рождества к нам приехал Жорж. Я не верила, что это мой брат, пока он не вошел в гостиную и я не увидела то же упрямое мальчишеское лицо, которое запомнила, когда он стоял на причале, только худое, резкое и с усталыми морщинами на лбу. Заметив мое удивление, он радостно улыбнулся.

Я вдруг подумала, что выгляжу ужасно: волосы давно не завивала да и пудрой перестала пользоваться. Я, наверное, показалась ему сильно постаревшей.

— Что ты здесь делаешь?

— Разве так положено приветствовать братьев? — Он подошел и осторожно меня обнял. До меня никто не дотрагивался с тех пор, как Эмори поднимал меня с пола несколько недель назад, и уж точно никто сердечно не обнимал. От брата пахло до странности знакомо — какой-то специей, про которую я совсем забыла, и он слегка поцарапал мне лоб щетиной.

Я осторожно отодвинулась, погладила рукав плотного шерстяного пиджака. Демонстрация нежности меня поразила.

— Ты вырос в настоящего француза.

— Какой ужас. Я очень старался стать настоящим англичанином.

— Но почему, господи?

— Я планировал переехать в Лондон, когда получил письмо от твоего мужа.

— Эмори тебе писал?

— Еще как.

— О чем?

— Обо всем. — Жорж взял меня за руки и нежно сжал. — Мне очень жаль, Жанна. Очень. Почему ты не написала? Я бы приехал гораздо раньше.

Я ощутила прилив самых разных чувств. Его внезапное появление растопило внутри меня лед.

— Я не… Я… — Меня поразило, как легко брат предложил мне свою любовь. Я ведь ничего не сделала, чтобы ее заслужить. Столько раз я хотела ему написать, но так и не сделала этого: просто смотрела на лист бумаги, занеся над ним перо…

— Все хорошо, Жанна. Извини, что расстроил.

— Это я должна извиняться перед тобой.

— Боже! — Жорж взял мое лицо в руки и приподнял его. Глаза у него были зеленые. — Не глупи. Понятно, что написать такое тебе было не по силам.

— Я не об этом. Прости меня за мать. За то, что я тебя бросила.

Жорж засмеялся, и я тоже улыбнулась.

— За что извиняться, Жанна? Ты была взрослой женщиной и должна была уехать. Что до матери, то я получил свою долю издевательств, но теперь она совершенно безвредна. — Он отпустил меня и хитро улыбнулся, заставляя вспомнить прошлое. — Она даже просила меня не уезжать в Лондон, можешь в это поверить?

Его спокойствие, простота, знакомые манеры вдруг сняли с меня тяжесть, и я почувствовала себя почти счастливой.

— А как же, верю. Ты всегда был ей предан, чего я о себе сказать не могу. Прости, что не писала. Я пыталась. И хотела.

— Неважно. Это был очень разумный поступок со стороны Эмори, учитывая, что раньше он мне никогда не писал. Он извинился, но объяснил, что сильно растерян и не представляет, к кому обратиться.

— Это он пригласил тебя сюда?