Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лаура Морелли

Похищенная синьора

В память о Лизе
Laura Morelli

THE STOLEN LADY



Серия «Роман с искусством»



Печатается с разрешения литературных агентств The Bent Agency и Andrew Nurnberg



Перевод с английского Ольги Павловской

Оформление обложки Винсента Фельдмана





© Laura Morelli, 2021

© Павловская О., перевод, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Часть 1

Тайное и явное

Леонардо

Флоренция, Италия

1472 год

Мастер говорит, что я вечно начинаю за здравие, а заканчиваю за упокой – не умею доводить дело до конца. Такая вот незадача, которая, дескать, превращается в беду.

Я смотрю, как за высокими узкими окнами мастерской синьора Верроккьо вечернее летнее небо обретает темно-золотистый загар. Воздух в помещении душный и словно бы тяжелый от пыли. Прочие подмастерья уже почистили кисти, сложили нарисованные за день эскизы в аккуратные стопки и в перепачканной красками одежде разошлись по тавернам, дружно урча животами. А мы с мастером остались вдвоем. Я чувствую на себе взгляд его глаз-бусин, и капля пота, одна-одинешенька, скатываясь по спине, щекочет мне поясницу.

В тишине я разглядываю брызги закатного зарева, растекшиеся по темным углам мастерской. И вдруг целая волна волшебного сумеречного света вкатывается в окна, озаряет ветхие стены с кракелюрами на штукатурке, словно покрывая их жидким золотом. Свет заливает деревянную панель, над которой мы работаем. Я помахиваю в воздухе мокрой кистью из лисьего волоса и внимательно изучаю картину.

Много недель назад мастер Верроккьо закончил фигуры Мадонны и великолепного крылатого архангела, который, спустившись с небес, преклонил перед ней колено, держа в руке лилию. Мой взгляд сосредоточен на заднем плане картины – там я набросал очертания деревьев, гор и долин, теряющихся вдали. Мастер предпочитает темперные краски – из сухих пигментов, разведенных водой с желтком, – какие использовал его дед; я же начал добавлять в свои масло. Прищурившись, рассматриваю легкую, влажную еще дымку между фигурами. Рука у Мадонны в исполнении мастера вышла длинноватой, и волосы у нее получились растрепанные. Но я ни за что не скажу это вслух.

Мастер говорит: монахи ждут. Он твердит это постоянно, я уже сбился со счета. Монахи месяцами терпеливо ждут от нас обещанный запрестольный образ. Месяцы сложились мало-помалу в год.

Мой отец тоже ждет. Ждет, когда из меня наконец-то выйдет толк. Я, по своему обыкновению, не оправдываю ожидания.

Спину мне жжет взгляд синьора Верроккьо из другого конца мастерской. Я делаю вид, что изучаю изысканные цветы на переднем плане картины, написанные мною несколько месяцев назад, и размышляю, не добавить ли еще один слой лака на все это цветущее великолепие – hortus conclusus, «запертый сад», «вертоград заключенный», который символизирует непорочность Девы Марии.

Это последний раз, когда я заканчиваю работу вместо мастера Верроккьо. Мне почти сравнялось двадцать – я достаточно взрослый, чтобы открыть собственную мастерскую, и достаточно молод, чтобы будущее, простершееся впереди, сулило мне бездну возможностей для воплощения в жизнь изобретений, пока что пребывающих на страницах моих альбомов и тетрадей в виде чертежей. Бронированные колесницы. Переносные требушеты – катапульты, которые можно сложить с помощью рычажного механизма. Летающая машина с крыльями, как у летучей мыши… За пределами этой мастерской, за пределами живописи, быть может, даже за пределами Флоренции возможности безграничны.

Внезапно мастер Верроккьо устремляется ко мне, как архангел, пикирует хищной птицей, властный, несущий важные вести. И как Мадонна, я на мгновение прижимаю руку к груди и отступаю на шаг. Смотреть ему в глаза я не могу, потому обращаю взор к прекрасному безмятежному лику Девы Марии и замираю в ожидании его речей.

Но мастер молчит. Какой-то миг мы оба смотрим на деревянную панель. Потом поверх моего плеча он переводит взгляд на не просохший еще фрагмент, только написанный мною, и хмурится. Хмурится по привычке или выражает тем самым оценку моей работы – я теряюсь в догадках.

«Гм…» – мычит в итоге мастер и отступает.

Да, все же лучше будет покинуть Флоренцию.

Определенно в жизни есть занятия поважнее, чем писать портреты прекрасных дам.

Но и это я тоже не скажу вслух.

В конце концов, все мы что-то скрываем.

Анна

Париж, Франция

1939 год

«В конце концов, все мы что-то скрываем», – думала Анна Гишар, украдкой заглядывая в Salon Carre2 – Квадратный салон Лувра. Вероятно, то, что там сейчас происходило, не предназначалось для ее глаз. Но ей было ужасно любопытно.

Солнце зашло несколько часов назад, однако Анна вместе с большинством музейных работников засиделась до ночи и работала все это время с ожесточенным усердием. Только что она сбегала за копировальной бумагой для своей старенькой пишущей машинки и несла в кабинет целую коробку, но услышала шум в галерее шедевров итальянского Ренессанса и замедлила шаг в коридоре, чтобы посмотреть, что случилось.

Обычно Анна ходила по огромному лабиринту залов и кабинетов Лувра, когда они были залиты солнечным светом. Сейчас же, ночью, музейные помещения казались ей жуткими и зловещими. В галереях, некогда заполненных произведениями искусства, сейчас было почти пусто и темно. Несколько оставшихся древнегреческих и древнеримских скульптур отбрасывали зыбкие тени в пустых залах. Там суетились хранители – у всех были блокноты и мешочки с мелками; в лучах резкого света от карманных фонарей, скользивших по стенам, живописные полотна казались темными, тускло отблескивающими прямоугольниками.

В глубине Квадратного салона Анна узнала элегантный силуэт директора музея – Жак Жожар стоял, уперев руки в бока, и наблюдал, как два смотрителя укладывают нечто похожее на кейс в деревянный ящик. Войти в зал Анна не решилась – она занимала незначительную должность помощницы архивариуса, и здесь ей нечего было делать.

В каждой из галерей рабочие деловито снимали картины со стен. Маленькие укладывали в ящики вместе с рамами и грузили на скрипучие тележки. Большие холсты вынимали из рам и скатывали в плотные рулоны. За рабочими, перешептываясь, ходили кураторы и архивариусы с инвентарными списками. Как только картину снимали со стены, кураторы рисовали белым мелом прямоугольник на том месте, где она висела, и писали в нем имя художника, название полотна и его инвентарный номер.

За последние несколько дней, в течение которых шла подготовка к эвакуации и составлялись описи, Анна видела, как бесценные полотна Старых мастеров[1], большие статуи, египетские древности пакуют, словно ветхую мебель, которой предназначено собирать пыль где-нибудь на чердаке. У нее в голове не укладывался гигантский масштаб предпринятых работниками Лувра усилий, для того чтобы перевезти все обширное музейное собрание из луврских галерей в безопасное место, спасти его от германских офицеров, у которых хватит наглости присвоить бесценные шедевры себе.

Она заметила, как кто-то из кураторов нарисовал на деревянном ящике три красных кружка. Затем двое служителей установили ящик на тележку, и вся группа в сопровождении месье Жожара двинулась к выходу из Квадратного салона. Тележка долго скрипела на все лады колесиками по коридору, потом скрылась из виду. Приглушенные голоса и эхо шагов стихли, галерея погрузилась в тишину и в темень.

Анна, выступив из своего укрытия за углом коридора, вошла в пустой зал. Источником освещения здесь служила единственная электрическая лампочка в железной сетке, болтавшаяся на длинном шнуре. Когда глаза оправились от этого яркого пятна света, она приблизилась к скромному прямоугольнику, который куратор начертил на стене, и только сейчас поняла, что за картина висела там всего несколько минут назад.

Это была «Мона Лиза». La Joconde[2].

Пора было возвращаться в архив. Ее начальница Люси Мазорик, должно быть, уже начала недоумевать, как можно так долго ходить за копиркой. Но вместо этого Анна стояла как вкопанная перед меловым прямоугольником на голой стене.

Она столько раз проходила мимо портрета флорентийской синьоры, что он отпечатался в памяти в мельчайших подробностях, и теперь Анна видела его мысленным взором так, будто картина еще висела перед ней. Она смотрела на пустой, начерченный мелом прямоугольник, словно верила, что холст снова появится там, если ждать достаточно долго. Вдруг сделалось трудно дышать – Анна подумала о тысячах посетителей, которые при ней прохаживались по галереям Лувра и замирали перед знаменитой работой Леонардо да Винчи, портретом женщины с загадочной улыбкой. Анна видела, как менялись их лица, когда они подступали ближе и заглядывали в таинственные темные глаза дамы, взиравшей на них с холста, будто ждали, что она дотянется до них, преодолев четыре с лишним столетия истории одним лишь взглядом, и изменит что-то навсегда у каждого в глубине души. «Такова сила искусства», – думала Анна.

Затем, стоя перед голой стеной, она постаралась припомнить, какой была эта галерея в обычные времена. Тысячи приглушенных голосов сливались в несмолкающий гомон. Родители шикали на детей, чтобы те держали руки подальше от произведений искусства: «Touche pas»[3]. Шелестела одежда, сталкивались чуть слышно локти и плечи, когда посетители обходили друг друга. Мельтешение фигур. Нервный топоток бдительных служителей: «Touchez pas. Silence, s’il vous plaît»[4]. Переменчивое освещение: льющийся в окна яркий свет становится рассеянным и постепенно меркнет за долгие часы, пока музей открыт для посетителей. А теперь… деревянный ящик с тремя красными кружочками и скрипучая тележка с разболтанными колесами.

В галерее воцарилась тишина – тяжелая от пылинок, кружащих в воздухе. Давящая. Окончательная. Анна перестала ощущать присутствие портрета. Пришло осознание потери.

БЕЛЛИНА



Флоренция, Италия1479 год

«В конце концов, все мы что-то скрываем». Эта мысль кружилась и трепетала в голове Беллины, когда та шла вместе с семьей хозяина в баптистерий на таинство крещения.

Рука у нее так и тянулась к карману, где лежало ее сокровище, тихонько постукивая по бедру при каждом шаге, но Беллина постоянно мысленно себя одергивала. Хотя какое там сокровище – сущая безделица, крошечный коралловый амулетик из тех, что бабушки повязывают на шейку новорожденным внукам, чтобы охранить их от бед и превратностей судьбы. Вещица эта появилась в доме вместе с целой грудой крестильных даров, поднесенных родственниками и знакомыми синьора Герардини по случаю появления на свет его первого ребенка. Беллина приметила амулет сразу, когда бегала открывать дверь гостям, потянувшимся в дом на следующее утро после рождения младенца.

Право слово, этот амулетик был такой мелочью, хотя теперь он тяжело оттягивал внутренний карман холстяной нижней юбки Беллины. В россыпи других подарков – баночек с воском, кульков с миндально-лимонным печеньем, расшитых пеленок, двузубых серебряных вилок с выгравированными именами родителей – пропажу безделушки никто и не заметит.

Дом был полон подобных маленьких сокровищ, накопленных поколениями его обитателей – кому, как не Беллине, было об этом знать, ведь в ее обязанности входило хранить чудесные вещицы, выставлять, расставлять, переставлять, вытирать с них пыль, мыть и чистить. Она вольна была ими любоваться, но даже не мечтала никогда, что эти предметы могут принадлежать ей. И не понимала, почему женщины из семейства Герардини держат свои побрякушки запертыми в шкатулках и шкафчиках. Беллина думала, что, будь у нее хоть какие-то украшения, она носила бы их не снимая.

На рассвете семейство покинуло пронизанный сыростью особняк на углу виа Маджо, где дождевые воды с холма Боболи застаиваются и плодят мириады комаров. В утренней дымке Герардини направили свои стопы к величественному восьмигранному баптистерию подле собора Санта-Мария-дель-Фьоре. Колокола на звоннице церкви Сантиссима-Аннунциата созывали монахов на утреннюю службу. Незнакомые люди махали из окон и кричали поздравления на улочках, по которым несли темноглазую новорожденную девочку в зеленом бархатном чепчике и белых одеяльцах. Впереди всех выписывал зигзаги племянник Антонмарии Герардини, маленький Герардо. Мальчуган резво носился с одной стороны улицы на другую, хлопал ладошками по каменным стенам домов, пачкая длинные рукава изящного камзольчика, и матушка заполошно призывала его немедленно прекратить безобразничать.

«И ничего я не украла. Просто… спрятала амулет. Может, я его еще верну. – Рука Беллины сама скользнула в пришитый к холстяной юбке карман – невозможно было этому противиться. – Право слово, все мы что-то скрываем».

Беллина никогда в жизни не воровала у Герардини. Но какая служанка не задумывается о том, чтобы стащить что-нибудь у хозяев? Порой, смахивая метелкой из перьев пыль с деревянной резной шкатулки для драгоценностей или надраивая бронзовую поварешку, Беллина представляла себе, как это будет: вот она берет чужое и кладет в карман. Заметит ли кто-нибудь?

За все свои тринадцать лет жизни Беллина не ведала ничего, кроме сокровенных подробностей жизни семейства Герардини. Она знала, что мать новорожденной предпочитает оливковое масло, настоенное на побегах дикого майорана, а вино требует разбавлять лишь капелькой воды. Знала, какой порошок из шкафчика со снадобьями дать синьору Герардини, ежели у него от тушеных помидоров дерет горло. Знала, когда приходят регулы к каждой из женщин в доме. Еще знала, какие разговоры и обстоятельства могут вызвать размолвки между хозяевами и родней. И она была первой из домочадцев, кто увидел застывшие лица двух предыдущих синьор Герардини, прежних жен хозяина, которые одна за другой отдали Богу душу на родильном кресле.

Беллина считала, что всякий случай, когда матери и дитя удается пройти суровое испытание родами и уцелеть, – это повод для праздника. Ее собственная матушка, долгое время прислуживавшая в доме Герардини, не выдержала родовых мук. Беллина понимала, что синьор Герардини мог бы тогда без зазрения совести оставить ее, новорожденную сиротку, на ступенях Инноченти[5]. Но вместо этого он сжалился над крошечной Беллиной, дал ей приют в собственном доме и вырастил – не как рабыню и не как полноправного члена семьи, а как нечто среднее. Ее кормили, одевали, укладывали спать в колыбельку с теплыми шерстяными одеяльцами. И всегда относились к ней по-доброму.

«Ты украла у человека, который почти заменил тебе родного отца», – неумолчно ворчал внутренний голос, но Беллина гнала от себя эту мысль, пока семейная процессия приближалась к громадине Санта-Мария-дель-Фьоре – крытый черепицей купол кафедрального собора было видно издалека. Именно возможность обладать скромными излишествами – расшитыми платьями, украшениями, всякими маленькими сокровищами – была преградой между ней и остальным семейством.

Спрятанный амулет постукивал Беллину по бедру при каждом шаге. Синьор Герардини вышагивал по улице во главе всей своей невеликой свиты из кузин и кузенов, дедушек и бабушек, слуг и служанок, поспешавшей за ним, будто суетливая, гомонящая стая гусей. Измученная мать новорожденной девочки осталась дома – ей предстояло провести взаперти традиционные сорок дней. Впереди замаячили склады красильщиков шерсти, и по кварталу заскакал вприпрыжку легкий ветерок с илистых берегов Арно. По Понте-Веккьо, где, как всегда, было оживленно, они перешли реку и двинулись дальше по виа Пор-Санта-Мария под несмолкающий перестук деревянных ткацких станков, которые возвещали начало нового рабочего дня в шелкодельных мастерских по обеим сторонам улицы.

Беллина смотрела на незнакомых прохожих и понимала, что для любого из них Герардини выглядят как состоятельное флорентийское семейство, беспечно шагающее в баптистерий. За младенцем поспешали тетушки и дядюшки, разодетые в парчу, расшитую серебряными нитями, в тафту с цветочными узорами; у всех были кармазинного цвета кожаные перчатки. Но как и в случае с городскими домами, у которых великолепные фасады из тесаного камня скрывают обветшавшие, заваленные мусором внутренние дворики, это была лишь видимость, внешний лоск, и Беллина об этом знала. Несколько поколений назад Герардини владели обширными угодьями в окрестностях Флоренции, где росли оливковые деревья, виноград, пшеница, и на этих землях трудилось множество крестьян-издольщиков. Но череда бед и злоключений мало-помалу истощала нажитые богатства. Под роскошными, пышными, многослойными нарядами из дорогих узорчатых тканей, в которых Беллина десятки раз собственноручно латала дыры, нынешние представители рода носили ветхое, застиранное белье. Их арендованный дом стоял в сыром квартале, лестницы в нем прогнили, штукатурка осыпалась, а в погребах было шаром покати. Однако внешний лоск они наводили неукоснительно.

Наконец процессия добралась до площади перед огромным кафедральным собором. Северная и южная стены его были облицованы чудесной мозаикой из зеленых и розовых мраморных плиток, передний же фасад, незаконченный строителями, являл взорам лишь уродливую кладку из красных кирпичей. Беллина последовала за синьором Герардини под темные прохладные своды старинного баптистерия. Под куполом просторного здания тотчас стих уличный гомон – здесь царила всепоглощающая тишина. В зыбком свете свечей мерцали стены, украшенные позолоченными мозаиками и геометрическими орнаментами из мрамора. Отец Бартоломео, седовласый весельчак, улыбнулся новорожденной девочке, обменялся с ее отцом учтивостями и повел пришедших к центру восьмигранного пространства. Пока семейство выстраивалось вокруг большой мраморной купели и отец Бартоломео занимал надлежащее священнослужителю место, Беллина разглядывала замысловатые узоры на полу.

Только сейчас она в полной мере осознала важность сегодняшнего события. Синьор Герардини уже сообщил, что отныне в доме к ней перестанут относиться как к ребенку. После крещения его родной дочери обязанностью Беллины будет забота о ней. В свои тринадцать лет, мол, Беллина достаточно взрослая не только для того, чтобы сделаться крестной матерью девочки, но и для того, чтобы принять на себя роль ее наперсницы и попечительницы. У Беллины уже прошли первые регулы, она теперь девушка – настало время взять на себя дополнительную ответственность и заботиться о Лизе, как если бы это была ее родная дочь.

Второй священник, молодой и тощий, направился к толстенной книге, лежавшей на кафедре, и обмакнул перо в чернильницу. Отец Бартоломео обратился к синьору Герардини на их родном тосканском диалекте:

– Каким именем желаете вы наречь дитя?

– Лиза, – ответствовал отец девочки.

Беллина знала, что малышку нарекают в честь бабушки, добрейшей пожилой синьоры с очами, как темные сливы, скончавшейся несколько лет назад.

– Чего взыскуете вы для Лизы от Церкви Господней? – продолжал священник.

– Таинства крещения, – ответствовал синьор Герардини.

– Кто даст обеты за это дитя?

Тетя девочки бережно передала Беллине в руки маленький сверток из расшитых одеялец. Малышка оказалась тяжеленькой, и от нее хорошо пахло. Беллина прижала девочку к себе, осторожно поддерживая головку, как ее научили заранее, и почувствовала чью-то ладонь у себя на пояснице – ее ласково подтолкнули к краю большой крестильной купели. Пока пожилой священник опускал персты в святую воду и рисовал крест на лбу Лизы, Беллина смотрела в ее глаза – темно-сливовые, как у бабушки, – любовалась совершенством линий младенческого личика и чуть не задохнулась от восторга, когда ей почудилось, что нежные губки вдруг волшебным образом изогнулись в улыбке.

А потом она ощутила на себе взгляд отца Бартоломео и постаралась принять серьезный и благочестивый вид взрослой девушки, каковой ей и надлежало быть, ибо от нее этого все ждали. Но Беллину неотступно преследовала мысль, что взгляд священника вот-вот прожжет дыру в ее кармане, где лежал украденный амулет. В любой миг, ужасалась Беллина, холстяная ткань ее нижней юбки могла вспыхнуть под горящим взором священника – тогда амулет с громким стуком выпадет у нее из-под подола на мраморные плиты, и ей, Беллине, ничего не останется, как тоже сгореть – от стыда, прямо посреди баптистерия. Она с трудом сглотнула и постаралась сосредоточиться на ангельском личике младенца.

Однако священника ее грехи не занимали – он уже снова переключил свое внимание на отца Лизы:

– Что надлежит записать в качестве приданого?

Ответом ему на сей раз был лишь легкий плеск воды, нарушивший тишину в полумраке под каменными сводами. Беллина наблюдала, как молодой священник умело снимает излишек чернил, проводя кончиком пера по ободку чернильницы.

Наконец отец Лизы вымолвил:

– Ничего.

И снова надолго воцарилась тишина.

Беллина знала, что казна Герардини пуста, но такого ответа даже она не ожидала. «В конце концов, все мы что-то скрываем, – подумалось ей. – Но отсутствие приданого…» Сомневаться не приходилось – едва ли это можно было скрывать долго.

Часть 2

В огонь

Анна

Париж, Франция

1939 год



Анна,

я знаю, что, прочитав мое письмо, ты сразу бросишься меня искать. Но если я для тебя хоть что-то значу, не делай этого. Не могу тебе ничего объяснить, поскольку тем самым подвергну опасности нас обоих, да и в любом случае я не представляю, с чего начать.

Кики вообще не в курсе, так что можешь ее не расспрашивать.

Просто доверься мне.

Марсель

* * *

Анна, оглядываясь назад, в прошлое, пребывала в уверенности, что «Мона Лиза» ее спасла. Но когда она впервые попыталась объяснить это Эмилю – они в тот момент пили вино за столиком на тротуаре у кафе, мысль почему-то прозвучала глуповато. Эмиль поджимал губы, один уголок рта у него дергался то и дело в снисходительной полуусмешке, пока Анна рассказывала ему о своем первом визите в просторные галереи Лувра в свои школьные годы. Она помнила звонкое эхо шагов, отблески рассеянного света, серую униформу, простодушные восклицания детей, гомонящей гусиной стайкой переходивших из одного зала в другой. А потом экскурсовод хлопнула в ладоши, призывая к тишине школьниц, взволнованных редкой оказией вырваться из унылой классной комнаты, Анна подняла глаза, увидела на стене лицо синьоры с таинственной улыбкой – и внезапно мир обрел фокус, словно в объективе фотоаппарата навели резкость.

Доводилось ли девочкам слышать о том, поинтересовалась экскурсовод, что Мона Лиза – реальная историческая личность, что она жила и дышала на нашей земле, что она улыбалась самому Леонардо да Винчи? Экскурсовод поведала, что Лиза Герардини была женой флорентийского шелкодела и торговца тканями Франческо дель Джокондо, но ей предстояло стать символической фигурой, воплощенным идеалом красоты, олицетворением самого2 итальянского Ренессанса, а имя человека, который написал ее портрет, сделалось одним из самых известных в истории человечества. Художник увековечил не только облик женщины, которая сидит, скромно сложив руки, но образ целой эпохи в одном-единственном портрете.

Анна слышала о La Joconde, разумеется, однако в тот день, стоя перед картиной, впервые внимательно всмотрелась в ее лицо. Да, синьора улыбалась, но это был лишь намек, зарождение улыбки, еще недоступной зрению. Анне тогда показалось, что в выражении лица Лизы таится меланхолия, возможно даже скорбь.

Юная Анна была так поглощена рассказом экскурсовода о Лизе Герардини и загадочным выражением лица флорентийки, что на несколько минут забыла обо всем прочем. Она забыла о том, что ее мать предпочитает проводить вечера в кабаре, вместо того чтобы кормить детей ужином. Забыла, что ей нужно вовремя забрать младшего брата – он рассчитывает на нее в отсутствие матери и будет скучать на школьном дворе в одиночестве, пока Анна за ним не придет. Забыла все истории, придуманные об отце – что он был дипломатом из далекой страны, что он потерпел кораблекрушение, что он работает разведчиком. Забыла о дюжине мелких хлопот, которые ждали ее дома – надо было заштопать варежки, вычистить кастрюли, постирать и развесить белье.

Вместо этого флорентийская синьора, жившая много веков назад, заставила Анну задуматься о чем-то большем. О чем-то намного большем, чем ее собственное существование. О вещах, которые наполняют жизнь тайной и придают ей смысл. О необъятном океане истории и о мире за пределами ее привычного мирка. Анна тогда еще ничего не знала об искусстве, но женщина на картине зажгла в ее сердце искру любопытства, взбудоражила воображение.

В последующие годы Анна много читала об искусстве. Она приходила в Лувр каждую неделю, когда музей на несколько часов открывал свои двери для бесплатного посещения, и всякий раз надолго задерживалась перед портретом флорентийки, пытаясь разгадать секрет ее улыбки.

По окончании лицея Анна пришла в Лувр работать.

* * *

Под оглушительное стаккато клавиш пишущей машинки Анна, не переставая печатать, бросила взгляд на черные буквы, появлявшиеся из-под красящей ленты на бумаге.



ОСИРИС. ЕГИПЕТ. ДРЕВНЕЕ ЦАРСТВО

Инвентарный номер E 115

Красный 1



Клац, клац, клац, дзынь… Она дернула рычаг, чтобы передвинуть каретку шумной, дребезжащей «Оливетти» к началу новой строки. Щурясь от резкого света настольной лампы, взглянула на настенные часы и подумала, не пора ли домой. В обычный день она ушла бы с работы в луврском архиве несколько часов назад. Забежала бы в квартиру сменить строгую рабочую одежду на любимое красное платье, подходящую к нему cloche[6] и кожаные туфли цвета каберне на каблуках, взяла бы Эмиля под руку, и они вместе отправились бы в любимый местный ресторанчик ужинать жареными стейками или в Латинский квартал на скрипичный концерт.

Но сейчас, следя за перемещением секундной стрелки по циферблату, Анна вдруг поняла, что Кики даже и не заметит, вернулась она сегодня домой или нет, Марсель наверняка уже спит – устал за день караулить произведения искусства в этом же музее, куда Анна сама устроила его охранником, – а Эмиль… Эмиль ее больше не ждет, с того самого кошмарного вечера, когда сказал ей, что любит одну из ее самых близких подруг. В тот миг Анна потеряла одновременно любимого мужчину, лучшую подругу и надежду обустроить свою жизнь. Мелькнула болезненная мысль, что ее совсем никто не ждет.

Девушка с глубоким вздохом откинулась на спинку металлического стула. Спешить ей некуда, значит можно еще поработать. Она провела пальцем по строчкам на странице с описью египетских древностей, лежавшей на столе. Большинство людей сочли бы эти стопки бумаги с сухим перечислением инвентарных номеров, дат и сведений о происхождении экспонатов воплощением скуки. Но для Анны в каждой строчке таилась целая история – история уникального творения рук человеческих, его приобретения, хранения, путешествий из коллекции в коллекцию и даже похищений. Больше всего в этом захватывающем море информации ее поражало, сколько предметов искусства и материальной культуры попали в Лувр неправедными путями: бесценные древности похищали из гробниц и вывозили на кораблях, иконы выносили из церквей, картины Старых мастеров попросту снимали со стен в чужих домах и привозили во Францию солдаты во время Наполеоновских войн.

Анна потерла щеки и постаралась поудобнее устроиться на жестком стуле. Раз уж она собралась трудиться всю ночь, надо, чтобы в голове прояснилось. Она была всего лишь машинисткой, но в работе ей требовались точность и собранность. Если она пропустит хоть одну строчку текста, от этого будет зависеть судьба бесценных произведений искусства – вместо того чтобы вернуться на свое место, какое-нибудь из них попросту потеряется из-за ее ошибки. Она попыталась сосредоточиться под треск чужих печатных машинок в ярком свете дюжины настольных ламп вокруг и не обращать внимания на внутренний голос, который нашептывал, что ей наверняка суждено до конца жизни оставаться прилежной одинокой машинисткой, что, возможно, больше никто и никогда не будет ее ждать…

– Нужен перерыв? – Люси, главный архивариус, остановилась возле Анны, глядя на нее с грустью и сочувствием – быть может, прочла затаенное отчаяние в выражении ее лица? Сама Люси выглядела сейчас как и весь остальной персонал Лувра – воплощение кипучего энтузиазма, странным образом смешанного с изможденностью. Ее тусклые каштановые волосы были собраны в пучок на затылке; на бледной коже отчетливо обозначились морщинки в уголках глаз. Но скупая улыбка, как и сочувствие были искренними.

Анна тоже постаралась ответить улыбкой в знак признательности за заботу.

– Нет времени на усталость. – Она похлопала ладонью по стопке описей, которые нужно было перепечатать.

Люси обвела утомленным взором хранилище архива. Коридоры и проходы здесь повсюду были заставлены новыми деревянными ящиками, заслонявшими шкафы с папками.

– Когда закончишь страницу, найди меня. Хочу тебе кое-что показать.

Анна проводила взглядом изящную фигуру начальницы, растворившуюся в полумраке коридора.

Ей сделалось не по себе – не приходилось сомневаться, что сюрприз, обещанный Люси, едва ли будет приятным. Хорошие новости тем летом оказались в дефиците, после того как президент Лебрен посоветовал дирекции Лувра готовиться к нападению Германии. Каждый сотрудник музея, даже распоследняя помощница архивариуса вроде нее с тех пор были привлечены к инвентаризации, консервированию и упаковке экспонатов.

Сейчас, когда время перевалило за полночь, Анна, шагая по галереям, видела музейных хранителей, озабоченно и молча сновавших в разных направлениях. Всё, от египетских мумий до живописных полотен Наполеоновской эпохи, уже было упаковано в сколоченные на скорую руку деревянные ящики и промаркировано буквами MN – Musées Nationaux[7]. Анне казалось до слез неправильным и нечестным снимать со стен бесценные картины, вытаскивать холсты из рам… Как будто в замке, населенном благородными рыцарями, объявили срочную эвакуацию. Это было несправедливо. Она знала, что многие из хранившихся в музее произведений искусства уже и раньше подвергались опасности, но у нее сжималось сердце при мысли о том, что эти сокровища окажутся под прицелом. Коллекции экспонатов занимали тринадцать километров галерей – и все это предстояло упаковать. Задача казалась невыполнимой, и теперь уже Анна не удивлялась, что Лувр не только отозвал персонал из отпусков, но и набрал множество волонтеров, и что даже таким незначительным сотрудникам, как она, приходится работать по ночам.

Люси нашлась в галерее с экспозицией наполеоновских коронационных регалий – стояла там со стопкой листов в руках. Заметив вошедшую Анну, она поманила ее к себе:

– Наверное, это совсем не то, чего ты ожидала, когда устраивалась сюда на работу…

– Но я всегда хотела работать в Лувре, со школьных лет, – честно призналась Анна. – Где же мне еще быть, как не здесь? – Она замолчала, внезапно подумав, что, засиживаясь в музее за полночь, спасает себя от возвращения в пустую квартиру к суровой реальности собственной жизни и к мыслям о том, что ей некуда больше идти.

Люси улыбнулась, и ее лицо просияло на миг, а потом снова сделалось озабоченным:

– Понимаю. И надеюсь, что мы все сюда еще вернемся.

– Вы правда думаете, что немцы могут тут все уничтожить? – спросила Анна.

Люси, закусив губу, кивнула и посмотрела сквозь стекло на корону императрицы Евгении:

– Или, скорее, разграбить. Так или иначе, мы знаем, что делать. Это наша третья эвакуация.

Анна слышала о том, как Лувр вывозил свои сокровища во время Великой войны[8]. «Мону Лизу» и множество других шедевров запаковали и отправили тогда на грузовиках, повозках и в железнодорожных вагонах на юг, за семьсот километров, в надежное убежище – средневековую якобинскую церковь в Тулузе. Теперь персонал Лувра снова пребывал в ажитации – люди понимали, что может случиться, если не принять меры со всей поспешностью.

Анна подошла к огромному окну и посмотрела вниз, на один из внутренних дворов Лувра. За мешками с песком почти не видно было выстроившейся там вереницы грузовиков. Люси проследила за ее взглядом.

– У месье Жожара возникли трудности с получением необходимого количества грузовиков. Ему нужны тридцать, но насколько я слышала, пока есть только двенадцать. Он пытается сейчас договориться еще о пяти. Нам сгодится любой грузовик, который удастся найти в городе.

– Куда увезут экспонаты? – спросила Анна, глядя на силуэты машин, смутно вырисовывавшиеся в темноте величественного, просторного двора.

Люси поколебалась, прежде чем ответить:

– В какое-нибудь безопасное место. Вернее, в разные безопасные места.

Анна кивнула. Действительно, невозможно было представить себе одно здание, безопасное и одновременно достаточно большое, чтобы вместить «Мону Лизу» и тысячи других сокровищ.

Они с Люси направились в ближайший коридор, где кипела бурная деятельность. Анна мельком заметила мраморную скульптуру, обложенную мешками с песком, и застыла, пораженная, узнав статую прекрасной древнегреческой богини без рук.

– Венера Милосская, – растерянно пробормотала девушка. – Но ее же нельзя оставлять!

Люси сурово покачала головой:

– Она останется. И «Рабы» Микеланджело – тоже. Эти скульптуры слишком хрупкие, перевозить их рискованно. Смотри, Анна, вот что я хотела тебе показать. – Люси остановилась в коридоре. Вдоль одной стены здесь были ровно расставлены деревянные ящики. Начальница архива провела пальцами по одному из них. – Ты, должно быть, уже убедилась, что составление точных описей – важнейшая часть всей нашей операции.

Анна посмотрела на номер, написанный на ящике, и поняла, что он уже встречался ей в рукописных листах, которые лежали рядом с ее пишущей машинкой.

– За последние несколько часов я перепечатала тысячи таких номеров. А что означает вот это? – Она указала на зеленый кружок, нарисованный на боку ящика.

– Приоритет, – пояснила Люси. – Красный кружок говорит о том, что содержимое ящика имеет высочайшую ценность. Зеленый – ценность поменьше. Желтый – еще меньше.

Анна пробежала взглядом по ящикам, изумляясь простоте этой цветовой системы обозначений – и ее масштабу. Тысячи ящиков в галереях музея были подписаны и промаркированы. От осознания сути происходящего девушка похолодела. Она была рада, что не ей приходится делать выбор. Египетские, греческие, римские древности, портреты королевских династий, скульптуры Микеланджело, вся Луврская библиотека и архивы… Как тут принять правильное решение, определяя, что спасать в первую очередь?

– У нас еще столько дел, а время поджимает, – сказала Люси. – Месье Жожар попросил отобрать несколько надежных сотрудников архива, которые поедут с нами. И первый человек, о ком я подумала, – это ты. – Люси посмотрела Анне в глаза.

– Я? – Девушка невольно открыла рот от неожиданности. – А куда нужно ехать?

– Сопровождать эти сокровища. – Люси указала на расставленные вдоль стены ящики.

– Но я… – растерялась Анна, – я всего лишь машинистка…

– Может, и так, но ты одна из самых ответственных работниц, которых я знаю. – Люси на мгновение сжала руку Анны. – Прежде чем включить тебя в список, я должна была спросить, согласна ли ты. Мы проведем в пути… увы, я не знаю, сколько времени. И я не вправе назвать тебе место назначения. Могу лишь сказать, что мы поедем в надежное укрытие в провинции, вдали от городов. Дирекция Лувра, разумеется, обеспечит нас питанием и ночлегом. Мне понадобится много помощников.

Анна понимала, какое бремя на нее возлагают. Одно дело – перепечатывать инвентарные номера, и совсем другое – сопровождать бесценные произведения искусства на пути в неизвестность. А уж взять на себя ответственность за их безопасность… Неподъемный груз.

Люси между тем продолжала:

– Я ничего не знаю о твоем семейном положении. У многих из нас есть мужья, жены, дети. Нелегкое дело – попросить кого-то бросить все и покинуть Париж на машине, груженной музейными экспонатами. Мы с Андре, моим мужем, отправили нашу дочь Фредерику к родственникам в деревню. А сами, конечно же, поедем с остальным персоналом музея. Учитывая наши должности в Лувре, мы просто не можем отказаться.

Вопрос о семейном положении окончательно смутил Анну. На миг у нее в голове мелькнула мысль об Эмиле, но девушка тотчас ее прогнала. Затем она подумала об обветшалой квартирке, которую делила с матерью – когда та считала возможным вернуться ненадолго из кабаре – и братом.

– Обдумай все хорошенько, – начала Люси. – Но ответ от тебя мне нужно получить как можно скорее, потому что…

– Я еду, – перебила ее Анна.

Начальница архива вскинула бровь. Последовала долгая пауза. Анна взглянула в темные, выразительные глаза Люси, поблескивавшие в полумраке, и отвернулась.

– Я хочу, чтобы ты была уверена в своем решении. Неизвестно, когда мы снова увидим Париж.

Анна вспомнила о своей первой встрече с «Моной Лизой» много лет назад, затем о пустом прямоугольнике на стене в том месте, где еще вчера висел знаменитый портрет флорентийской синьоры. Люси сказала – один красный кружок на ящике означает, что произведение искусства, которое находится в нем, обладает высочайшей ценностью. А сегодня Анна впервые увидела три кружка. Три красных кружка. Бесценный экспонат. Уникальный. Неповторимый.

Анна снова посмотрела Люси в лицо:

– Я уверена. И брата с собой приведу. Когда мы выезжаем?

Люси устало улыбнулась ей:

– Иди домой, собирай вещи. Первые грузовики отправятся на рассвете. Что-то мне подсказывает, что немцы будут здесь раньше, чем мы ожидаем.

* * *

Быть может, она поспешила сказать «да»? Не в характере Анны было принимать скоропалительные решения. Этим как раз отличался Марсель…

Засунув руки глубоко в карманы юбки, девушка шагала на север по луврскому двору Наполеона. Раньше, прогуливаясь вдоль величественного фасада музея, мимо бесчисленных колонн, изящных арок, она всегда восхищалась головокружительным масштабом этого сооружения и чувствовала себя покойно, безопасно. Сейчас же, когда у нее под ногами снова хрустел гравий на неосвещенном дворе, ей чудилось, что музей, ее любимый музей, тоже упакован в ящик, как «Мона Лиза». Фасады почти скрылись из виду за подпиравшими их строительными лесами с мешками песка. Перекрикивались рабочие, укрепляя эти конструкции, перебрасывали друг другу мешки, и те падали, поднимая облачка пыли в лунном свете. Больно было думать о том, что эти укрепления призваны защитить здание музея и все, что в нем останется, от уничтожения. Она вспомнила, с какой горечью Люси говорила о прошлых эвакуациях – капля этой горечи просочилась и в ее собственное сердце. Как кому-то может прийти в голову уничтожить лучшие достижения творческой мысли человечества?

Париж всегда переполняла кипучая энергия жизни – в любое время суток здесь звучала музыка, и где-нибудь непременно били фонтаны света; даже глубокими ночами по улицам мчались машины и гуляли толпы людей. Но не сегодня. Переходя широкую авеню перед Гар-дю-Нор – Северным вокзалом, Анна обнаружила, что проезжая часть пуста и на тротуарах нет пешеходов. По пути ей встретились лишь несколько человек – они, словно тени, растворились в переулках. На больших улицах витрины магазинов были закрыты ставнями.

Дом, где жила Анна, стоял зажатый между другими такими же каменными домами, которые выстроились в линию вдоль замызганной узкой улочки на задворках Десятого округа. Поворачивая ключ в дверном замке парадной, она очень старалась не шуметь, а потом осторожно прокралась мимо двери консьержки – сил на диалог со старой мадам Бродёр, которая непременно выскочит оттуда и примется бранить ее за позднее возвращение, не было. Тихо шагая по ступенькам, Анна поднялась в квартиру, выходившую окнами на улицу.

Знакомый запах сырости тотчас окутал ее, когда она вошла и прикрыла за собой дверь – бесшумно, чтобы не разбудить брата. Было темно и тихо, только поскрипывали половицы у Анны под ногами. В полумраке проступали очертания кресел, доставшихся матери по наследству от далеких предков, – некогда эти предметы мебели казались изысканными и диковинными, но обветшали и теперь выглядели потрепанными и усталыми. Порой, возвращаясь с работы, Анна заставала мать в гостиной на продавленном диване, дрейфующую на зеленых волнах абсента, изготовленного собственноручно ее знакомым барменом; рядом, в керамической пепельнице на тумбочке, неизменно дымилась непогашенная самокрутка. Но сегодня в комнате было пусто.

Анна на ощупь добралась до маленькой кухни – капе2ль из крана выбивала несмолкающую дробь по раковине, покрытой ржавыми пятнами. Девушка выкрутила вентиль вправо, но течь не унялась. Глаза уже привыкли к темноте, и она направилась по коридору к маленькой спальне, которую делила с братом. Интересно, как Марсель воспримет известие о том, что она собирается уехать из Парижа с персоналом музея? Согласится ли отправиться с ней? Анна различила в полумраке очертания двух кроватей и старой лампы на шатком столике между ними. В детстве Анна и Марсель часами лежали в темноте, перешептываясь, жалуясь друг другу на мать, которая поручала дочери присматривать за непоседой сыном, пока сама пропадала на Монмартре.

Анна вошла в комнату, ожидая увидеть знакомую картину: в одном углу свою аккуратно заправленную кровать, в другом – разобранную, скомканную постель Марселя. Но она ошиблась – кровать брата тоже была аккуратно заправлена. Анна постояла секунду, вглядываясь в полумрак, затем подошла ближе и даже провела ладонью по ветхому покрывалу, словно Марсель мог затаиться под этой ровной поверхностью.

– Марсель, – позвала Анна, ей никто не ответил. – Марсель! – повторила она громче и огляделась. Открыла узкую дверь туалета. Никого.

Ну и где он пропадает на этот раз? Недавно она уже пыталась его расспрашивать, почему он так поздно приходит домой, но брат отвечал уклончиво. Вернувшись в спальню, девушка зажгла лампу на столике между кроватями и краем глаза увидела на подушке Марселя что-то белое. Оказалось, это сложенный пополам листок бумаги с ее именем, написанным небрежным почерком Марселя.

Через минуту Анна, хватаясь за кованые перила, уже бежала вниз по ветхим ступенькам. На пороге комнаты у основания лестницы ее поджидала мадам Бродёр – решительно заступила дорогу, скрестив руки на груди. Консьержка была в сером домашнем латаном халате, который всегда носила на дежурстве, как униформу; от вечно хмурого выражения лица по бокам рта у нее пролегли глубокие, резкие морщины.

– Что, тоже куда-то намылились посреди ночи, мадемуазель? Как и ваш братец?

– Вы видели Марселя? – запыхавшись, шагнула к ней Анна.

Консьержка кивнула:

– Пару часов назад. Разбудил меня еще до того, как вы явились, мчался по ступенькам с диким топотом, закинув на плечо вещмешок. – Она покачала головой. – Наверняка вляпался опять во что-то дурное, а?

Анна на секунду прикрыла глаза, но на провокацию мадам Бродёр не поддалась. Стало быть, Марсель ушел с вещами. Анна уже со счета сбилась, сколько раз ей приходилось вытаскивать брата из разных передряг, но старухе консьержке она ничего не ответила – молча прошла мимо нее и направилась к выходу на улицу.

– Но вы-то вроде приличная девушка, – бросила ей в спину мадам Бродёр, – не то что ваши родственнички. По их кривой дорожке не пойдете? Мадемуазель!…

* * *

Торопливо шагая к Монмартру, Анна старалась унять всполошенное сердце. В конце концов, Марсель пытается сбежать не в первый раз. Она помнила, как в детстве – в раннем детстве, когда ей еще приходилось подниматься на цыпочки, чтобы повернуть дверную ручку, – они с братом играли в крошечном саду возле их многоквартирного дома. Она отвернулась на секунду, чтобы напоить воображаемым чаем из шляпки желудя своего плюшевого зайца, а когда повернулась обратно, Марсель исчез. Уже тогда Анна знала, что звать на помощь Кики бесполезно. Теперь ей казалось странным и смешным, что двое малышей обращались к родной матери, произнося ее сценический псевдоним. В те годы они даже не знали ее настоящего имени, лишь много позже выяснилось, что мать зовут Анриетта. Но все взрослые вокруг называли ее только Кики – немудрено, что и для детей это стало вполне естественным. Потеряв Марселя из виду, Анна тогда бросилась к тротуару, громко окликая его, а потом увидела, что карапуз ковыляет к краю проезжей части. Он уже занес пухлую ножку над дорогой, когда Анна схватила его сзади и рванула на себя прямо из-под колес автомобиля, промчавшегося мимо в лязге металла. С тех пор она так и бегала за братом, настигая и спасая на самом краю. Бесчисленное множество раз находила ему работу, но Марсель, продержавшись на новом месте пару недель, все бросал под предлогом, что, мол, «подвернулся вариант получше», и попросту исчезал. Сколько было таких исчезновений, полуночных звонков по телефону, стычек с полицией, когда он проводил время в сомнительных компаниях…

Всего несколько недель назад Анна устроила брата в Лувр охранником. Она стояла перед старинным деревянным столом Жоржа Дюпона, главы службы безопасности музея, и этот здоровенный, быкоподобный господин, поглядывая на нее поверх очков, выслушивал ее заверения в том, что Марсель – очень ответственный молодой человек, а также честный, надежный, заслуживающий доверия. Все время, пока говорила, она держала пальцы скрещенными за спиной и старалась изо всех сил верить собственным словам. А теперь… Теперь Марсель, наверное, уже бросил работу, которую она добыла для него, поставив на кон свою репутацию.

И тем не менее у нее никогда не получалось долго сердиться на брата. Его улыбка становилась еще лучезарнее, а взгляд небесно-голубых глаз – простодушнее, если он что-нибудь замышлял. А уж когда Марсель заключал ее в дружеские объятия и благодарил за то, что она всегда за ним присматривает, Анна таяла и смягчалась окончательно. Они всю жизнь были верными друг другу спутниками на неведомом, изменчивом пути и соратниками в противостоянии всему миру. К тому же у Марселя было доброе сердце, Анна в этом не сомневалась. Но она не знала, сколько еще сможет терпеть его внезапные исчезновения.

На этот раз все было по-другому. Раньше Марсель никогда не оставлял ей записок. И никогда не просил, чтобы она его не искала.

Анна свернула с улицы в своем квартале на боковую дорожку и принялась подниматься по лестнице вверх по склону Монмартра. На полпути остановилась отдышаться. Окинула взглядом с высоты привычную панораму Парижа. Она ожидала увидеть шпили собора Нотр-Дам, словно выгравированные на фоне неба, но этой ночью готический храм превратился в расплывчатое черное пятно, и даже знаменитая Эйфелева башня растворилась во тьме – огни погасили, чтобы цели не видно было с воздуха.

Преодолев подъем, Анна повернула к улочкам, где кабаре, некогда пользовавшиеся почетом и славой, все еще принимали посетителей. Наверное, Монмартр по ночам казался бы ей, как и всем, прекрасным и удивительным, если бы не был так тесно связан в сознании Анны с годами треволнений из-за матери. Обычно местные улочки полнились смехом и звуками аккордеона, магазинчики, выстроившиеся вдоль извилистых мостовых, были ярко освещены, и владельцы многих из них выносили свой товар на тротуары, привлекая покупателей. Но не сегодня. Монмартр, как и весь город, накрыла пелена затемнения. Свет в витринах был погашен, большинство из них прятались за деревянными и металлическими ставнями. Несколько редких прохожих торопливо прошмыгнули мимо.

Кабаре, в котором мать Анны и Марселя проводила бо2льшую часть времени, однако, переливалось огнями. Анна всегда старалась обходить это заведение под названием La Cloche – «Колокол» – стороной, даже если мать предпочитала ночевать там, а не в их ветхой квартирке. Монмартрские кабаре давным-давно утратили свой глянец Belle Epoque[9], которая и сама канула в прошлое, потеряли блеск и престиж последних пяти десятков лет и превратились в бездарные пародии на самих себя, прежних. Они пережили мировую войну, катастрофический спад в экономике и, как стареющие проститутки, повидавшие на своем веку все разнообразие унижений, вид имели потасканный, изнуренный, но еще хорохорились и подмалевывали фасады. То же самое можно было сказать и о коллегах Кики: ученицы самых престижных балетных школ, некогда подававшие большие надежды, ныне тщились продлить свое существование на сцене, собрать осколки былой жизни хотя бы в гримерках.

Анна вошла в кабаре через заднюю дверь, стараясь не обращать внимания на привычную тошнотворную смесь запахов – косметики, пота, рвоты и опилок. Мать она нашла свернувшейся клубком на узкой банкетке в одной из гримерок, посреди ворохов измятых платьев с блестками, рваных чулок и пустых жестянок из-под кремов и румян. По пути за кулисами она наткнулась взглядом на пару пыльных противогазов, валявшихся у деревянных подпорок сцены, брошенных давным-давно в суете и забытых. Это послужило ей напоминанием, что надо успеть вернуться в Лувр как можно раньше, ведь она пообещала Люси, что покинет Париж вместе с другими музейными работниками на рассвете. Когда еще доведется свидеться с матерью, было неизвестно, и от одной этой мысли в душе шевельнулась жалость.

– Кики, – позвала Анна, подергав бретельку ее поношенного зеленого платья. – Maman…[10]

Кики приоткрыла сначала один налитый кровью глаз, затем второй.

– Chérie?..[11] – Голос прозвучал хрипло. Она ухватилась за протянутую дочерью руку и кое-как приняла сидячее положение на банкетке. – Ты что здесь делаешь?

«Прогресс», – подумала Анна. Зачастую, когда она приходила в кабаре, Кики и вовсе отказывалась просыпаться. Ее руку мать держала крепко.

– Мне надо с тобой поговорить, – сказала Анна. – Ты слышишь меня? Послушай, пожалуйста.

Кики молча потянулась за недокуренной сигаретой, лежавшей в пепельнице на столике у банкетки.

– Кики, – повторила Анна. – Послушай меня. Марсель сбежал.

– Сбежал? – Кики икнула и хихикнула. – Вот уж удивила. Мальчишка весь в отца. – Она чиркнула спичкой, раскурила мятый бычок и, глубоко затянувшись, уставилась на дочь, щурясь от дыма.

В гримерке, заваленной ворохами пестрых платьев, Анна чувствовала себя глуповато в строгой белой блузке, серо-коричневой юбке и поношенных кожаных туфлях.

– Он оставил записку, – продолжила девушка и протянула матери сложенный листок бумаги. – К тебе не заходил?

– Кто, Марсель? – Кики фыркнула. – Этот ребенок не считает нужным со мной откровенничать. – Она встала, помассировала поясницу и принялась копаться в барахле на туалетном столике. – Который час?

– Скоро уже рассветет, – сказала Анна. – У тебя есть предположения, куда он мог отправиться?

Кики пожала плечами:

– Куда-нибудь да отправился со своей новой подружкой. С девушкой. С той хорошенькой еврейкой.

«С девушкой?.. С хорошенькой еврейкой?..» – в недоумении мысленно повторила Анна.

– У Марселя нет девушки, – вслух сказала она.

– Ты просто не в курсе. – Кики широко улыбнулась дочери.

Анна помотала головой. Нет, мать ошибается, у Марселя не может быть девушки – она в этом не сомневалась. Марсель всегда рассказывал ей, сестре, обо всем. Ведь обо всем же… Внезапно Анне пришло на ум, что в последнее время брат всегда отлучался куда-то из Лувра в обеденный перерыв и все чаще возвращался домой поздно.

Мать как будто прочла ее мысли:

– Неудивительно, что он тебе не сказал – наверно, боялся, что ты испортишь ему всю малину. Да ты и сама не очень-то интересовалась его делами, надо думать, потому что была занята своей grand amour, n’est-ce pas?[12]

Анну эти слова задели, но она смолчала, лишь качнула головой. Как она могла признаться в том, что Эмиль бросил ее, если мать всю жизнь меняет мужчин как перчатки – легко бросает их сама и легко находит новых. Лучше с ней вообще не обсуждать такие темы. Анна вернулась к разговору о Марселе:

– Он мог попасть в опасную историю. И это сейчас, когда нам надо уезжать из города…

Мать сделала еще одну затяжку, выжав последнее из коротенького окурка, и раздавила его в пепельнице.

– А ты-то куда собралась, mon petit chou?[13]

Анна со вздохом опустилась на край банкетки, где раньше спала мать:

– Честно говоря, понятия не имею. – Дальше она рассказала обо всем, что творилось в Лувре в последние дни, и о предложении сопровождать коллекцию произведений искусства – в том числе «Мону Лизу» – в некое безопасное место.

Кики слушала, не перебивая, поглядывала на нее в кружащих по гримерке пылинках. Под конец подошла и села рядом с дочерью.

– «Мона Лиза», ишь ты! – Она откинулась спиной на засаленные подушки у стены, театрально взмахнув рукой. – Старая кошелка вроде меня.

Анна серьезно взглянула на мать:

– Я не знаю, когда смогу вернуться. – Ей вдруг сделалось тревожно. – Кики, немцы наступают, – веско сказала она. – Люди бегут из города. Тебе тоже нужно уехать из Парижа. Говорят, вот-вот начнутся бомбардировки…

Кики взглянула на нее и рассмеялась:

– Куда же мне податься?

– Ты можешь поехать со мной… – начала Анна, но замолчала, увидев скептическое выражение ее лица. Попробовала придумать другие варианты, но не сумела – родственников за городом у них не было. – Не знаю. Куда-нибудь, где немцы тебя не найдут.

– Les allemands![14] – Кики расхохоталась еще громче. – Да пусть приходят. Они всегда были нашими лучшими зрителями. – Она пожала плечами. – Фрицы, англичане – все эти ребята обожают шоу. Кормильцы наши.

Анна, покосившись на мать, в очередной раз подумала, что та питается исключительно табаком и абсентом. А если Кики думает, что настоящая еда у них на семейном столе появляется благодаря ее скудному заработку в кабаре, а не жалованью, которое приносит старшая дочь, ну что ж…

Девушка вздохнула, почувствовав привычно нарастающий стыд за Кики, но, снова взглянув на костлявую фигурку, которая скрючилась на краешке банкетки, устало поняла, что сейчас способна испытывать к ней только жалость. Она пододвинулась к матери, убрала с ее лица пряди седеющих волос и поцеловала в веснушчатый влажный лоб.

– Мне пора, Кики. Я пообещала, что вернусь в музей на рассвете. Марсель должен был ехать со мной, а теперь я не знаю, что сказать коллегам. – Анна встала и шагнула было к выходу, но мать худой рукой удержала ее за запястье.

Когда Кики взглянула в лицо дочери снизу вверх, ее голубые глаза были лучезарны и ясны. Таких ясных глаз Анна не видела у нее уже несколько месяцев.

– Анна, – сказала Кики, и девушка вздрогнула. – À la prochaine![15]

Анне почему-то подумалось, что она говорит так всем своим уходящим клиентам – немцам и прочим.

– Не разыскивай брата, детка. В этот раз не нужно. – Она легонько пожала руку Анны. – Отпусти его. Ты всю жизнь гоняешься за этим мальчишкой. Пора тебе позаботиться о себе самой.

* * *

Анна, промчавшись по саду Тюильри, вбежала на открытый двор Лувра в последнюю минуту – колонна была готова к отправлению. Шофер забросил ее скромный чемоданчик – пара смен одежды, предметы первой необходимости – на пассажирское сиденье грузовичка с рекламой ремонтной мастерской для швейных машинок на бортах и махнул рукой:

– Забирайтесь!

Анна медлила. Она смотрела на охранников в униформе, стоявших во дворе Лувра, вглядывалась в их лица и гнала от себя знакомое с детства чувство, будто она ищет и не может найти брата, который опять от нее улизнул. Но в этот раз все было по-другому. Марсель исчез. Действительно исчез. У нее за спиной зарокотал мотор, и Анна неохотно взгромоздилась на потертое пассажирское сиденье, мысленно выругав брата.

– Спасибо, – сказала она сидевшему за баранкой молодому человеку, мысленно отметив крепкие предплечья, темные кудри и правильные, изящные черты его лица.

– Вовремя вы успели, – отозвался он, просияв мимолетной улыбкой, и полез поправлять боковое зеркало, в котором отразилась длинная вереница машин.

– Да, – кивнула Анна, утонув в сиденье. Она обернулась – кузов грузовика был заполнен от бортика до бортика деревянными ящиками, промаркированными разноцветными кружками. На все лады заскрипели рессоры – колонна тронулась в путь, начала выезжать с обширного двора. Анна высунулась в окно, надеясь бросить последний взгляд на величавые музейные фасады, чтобы сохранить в памяти здание, которое она считала своим домом в большей степени, чем какое-либо другое, но в тусклом сиянии зари увидела лишь темную громадину, заключенную в деревянные подпорки и обложенную мешками с песком.

У Анны сжалось сердце. Она впервые в жизни покидала Париж.

– Mon Dieu[16], – пробормотала девушка, – до сих пор не верится, что музей почти опустел.

Шофер бросил на нее быстрый взгляд.

– А я там и не был никогда, – признался он.

– Что?! – округлила глаза Анна. – Никогда? Вы не в Париже живете?

– В Париже. Просто занят очень. Работаю в ремонтной мастерской рядом с текстильной фабрикой. Мы чиним машины для обивочных тканей, тесьмы и позументов. Ну и швейные машинки тоже.

Анна улыбнулась – он очень смешно произнес слово «позументов», вызвавшее у нее ассоциации с узорчатыми лентами и бахромой для богатых домов, в которых сама она и не мечтала побывать.

– Вы не француз.

Он покачал головой:

– Нет, я итальянец. Точнее, флорентиец. Мои родители приехали сюда, когда я был мальчишкой. Отец был портным во Флоренции, но дела в Италии не заладились, и наш родственник нашел работу для моих родителей здесь. Они обжились на новом месте, устроились оба на швейную фабрику в Сантье[17]. Когда мы переехали во Францию, мне было десять.

– Тогда стыд вам и позор! Вы столько времени прожили в Париже, да еще и неподалеку от Лувра, а до сих пор не побывали в музее! – возмутилась Анна. – Хоть разок-то могли туда заглянуть.

– Ну, теперь уже поздно. – Шофер снова бросил взгляд в боковое зеркало на удалявшееся огромное здание музея. – Кстати, меня зовут Коррадо.

– Анна.

– Piacere[18]. Ты работаешь в Лувре? – Взгляд карих глаз на секунду обратился к девушке и снова сосредоточился на дороге впереди.

Она кивнула:

– Я помощница архивариуса, в основном выполняю обязанности машинистки. Когда-то хотела стать художницей, но из-за семьи… В общем, можно сказать, не смогла себе этого позволить. Нужно было зарабатывать на жизнь, так что я устроилась в музей. Но мне нравится быть среди произведений искусства.

Коррадо улыбнулся, и Анна отметила про себя, что у него красивое смуглое лицо и прекрасные ровные зубы. Она рассматривала его профиль, пока он внимательно следил за дорогой – они проезжали по кварталу Монпарнас, мимо входа в старые катакомбы Парижа.

– А ты, значит, портной?

Коррадо покачал головой:

– Мой отец и брат портные. Наш род связан со швейным делом во Флоренции на протяжении многих поколений. Но я бы себя скорее назвал предпринимателем. Занимаюсь починкой швейных и обивочных машин от и до. Не представляешь, какое сложное оборудование нужно, к примеру, для шелковой обивки и разнообразной тесьмы. Ужасно хитромудрые штуковины. В этом грузовике я их и перевожу. Забираю у заказчиков, доставляю в свою ремонтную мастерскую, а потом обратно на фабрики.

– Как же так вышло, что теперь ты везешь картины… неведомо куда?

– В Шамбор, – сказал Коррадо, и звук «р» прозвучал у него раскатисто, на итальянский манер.

– В Шамбор, – повторила Анна со своим мягким парижским выговором. – В замок Шамбор? В Долину Луары? – Огромный белый королевский дворец она видела только на картинках, когда листала книги в библиотеке луврского архива.

Коррадо кивнул:

– Туда мы и направляемся. Дирекция музея арендовала наш грузовик. Похоже, им не хватает транспортных средств. – Он побарабанил пальцами по рулевому колесу. – Отказаться от государственного контракта я не мог да и сам давно хотел куда-нибудь выбраться из Парижа.

– Понимаю твое желание. – Анна постаралась изгнать из мыслей образ Эмиля и обернулась в последний раз – Лувр был уже далеко, позади она видела лишь здания, обложенные мешками с песком. – Тебя здесь ничто… никто не держит?

Коррадо покачал головой:

– Нет, моя семья покинула город несколько недель назад. Заперли дверь в квартире и вернулись во Флоренцию. Думаю, они поступили разумно – решили уехать, как только услышали о наступлении немцев. Я поначалу собирался остаться и посмотреть, как все это будет, но потом пришли музейные работники и спросили, нельзя ли одолжить мой грузовик. Ну а я не позволю никому другому оседлать мою старушку. – Он похлопал по приборной доске, как будто это был бок любимой лошадки.

Колонна грузовиков продолжала движение по улицам, а восходящее солнце уже золотило украшенные лепниной фасады. Анна постаралась не обращать внимания на холодок страха, поселившийся в сердце. Неужели немцы действительно оккупируют Париж? Что тогда будет с Кики и Марселем, который пропадает неизвестно где?

– Мадонна, – пробормотал Коррадо и прищелкнул языком. – Мы не единственные, кому надо на юг. Смотри-ка.

Тротуары заполнились десятками пешеходов. Чем дальше продвигалась колонна, тем больше людей появлялось на улицах. Частные автомобили попадались редко, но целые семьи катили самодельные тележки, груженные пожитками – кухонной утварью, одеждой, табуретками, всякой всячиной вперемешку. Неужели парижане пришли в такое отчаяние, что готовы были покидать город пешком?

Грузовики ехали между двух потоков людей с повозками, и Анна смотрела в окно, разглядывая лица беженцев – на всех была написана усталая решимость, семьи с нехитрым скарбом в руках шагали по тротуарам, где уже становилось тесно, и некоторые шли дальше по проезжей части. Анна задавалась вопросом, у всех ли из них есть план, знают ли они, куда идти, или большинство, как она сама, бегут в неизвестность, ведомые мыслью о том, что где угодно будет безопасней, чем в их любимой столице. Беженцы… За двадцать два года своей жизни Анна ни разу не видела подобной картины.