Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чечилия

Милан, Италия

Ноябрь 1490

– Тебе следует научиться не доверять людям всем сердцем. Они не всегда желают тебе добра, даже если добры внешне.

Чечилия слышала советы мастера Леонардо, но не вслушивалась. У нее из головы не выходили слова незаконнорожденной дочери герцога, услышанные на дворцовой кухне. Девочка сказала, что ее мать ушла в монастырь. Она мало что знает о своей маме – рассказала девочка Чечилии будничным тоном, – только то, что мать пишет в письмах, которые Бьянка получает ко дню рождения, именинам и Рождеству.

У Чечилии сжималось сердце. Что ждет ее и ее собственное дитя? Их оторвут друг от друга, и ребенок останется заперт в стенах этого замка, а сама Чечилия – в стенах монастыря?

Она не знала, как ей раскрыть свою тайну, а между тем последствия тайны все больше вырисовывались перед ней – огромные, неизвестные, пугающие… Мысли Чечилии прервало появление трех вооруженных кондотьеров[40], въезжающих в замок на мускулистых черных конях. Их доспехи сияли на солнце, а разноцветные плюмажи[41] на шлемах, как подумала Чечилия, делали их заметными даже с большого расстояния. Вряд ли это удобно, если нужно подкрасться к кому-то незаметно. Ей казалось, что наемники могли бы действовать более тонко.

Чечилия и Леонардо все утро наслаждались прогулкой на свежем воздухе во дворе замка, где, по словам мастера Леонардо, можно было воспользоваться преимуществом естественного неяркого освещения, что послужит красоте портрета. Он принес в кожаной папке стопку эскизов, вытянул из нее чистый лист и принялся рисовать, но его перо тут же замерло в воздухе, и он застыл с выражением тревоги на лице.

– Видишь, cara? Даже в стенах этого замка некоторые испытывают… страх. Его светлости и самому приходится прилагать большие усилия, чтобы защищать не только свои земли, но и свою жизнь.

Чечилия изо всех сил старалась понять, что хочет ей сказать мастер Леонардо. Она знала, что мастер Леонардо умен, что он разбирается во множестве разных вещей и знания его простираются далеко за пределы замка. Когда она просила, он показывал ей свои записные книжки, и каждая страница была заполнена с обеих сторон текстом, написанным странным почерком – задом наперед и справа налево; она так и не смогла его расшифровать. Он сказал, что это трактаты по военным машинам и гидравлике. И еще по оптике, анатомии и даже полету птиц. Рисунки с изображениями Мадонны и святых. Прекрасных маленьких мальчиков, похожих на ангелов.

– А племянник его светлости? Он тоже представляет угрозу? – спросила Чечилия.

– Молодой Джан Галлеаццо – в особенности, – ответил Леонардо с чувством. И добавил, снизив голос до шепота: – Он еще мальчишка, но уже герцог Милана[42]. Строго между нами, я боюсь того, что может случиться, когда он вырастет настолько, чтобы с ним пришлось считаться. – Леонардо запнулся и инстинктивно оглянулся проверить, не подслушивает ли их кто-нибудь. – Но ты, дорогая. Ты сама сейчас в какой-то мере наделена властью, как лицо, приближенное к его светлости, – продолжал он, – осознаешь ты это или нет. Кто-то может попытаться получить от тебя что-то, явно или скрытно. Как я уже говорил, советую не расслабляться в отношении тех, кто к тебе приближен.

Но сама Чечилия чувствовала себя какой угодно, только не наделенной властью. Напротив, она опасалась за собственную жизнь.

32

Доминик

Бад-Годесберг, Германия

Май 1945

Герр Вейерс, с его мрачным затравленным взглядом, больше походил на призрака, чем на человека. Он сидел на кухонном стуле, трясясь под тоненьким одеялком, и рассматривал по очереди каждого из столпившихся вокруг него американцев. Доминик понимал, что в этот трясущийся сгусток нервов Вейерса, бывшего некогда, по его словам, архитектором и ассистентом главы немецкой комиссии по защите памятников, превратила война.

– Так вы говорите, что все списки были утрачены? – спросил Хэнкок.

– Все до единого, – сказал Вейерс. Высокая, крупная женщина у него за спиной – дальняя кузина Вейерса, приютившая его – выругалась по-немецки, когда заискрилась, угасая на ледяном ветру, плита. В тесную кухоньку с голыми стенами набилась такая толпа высоченных солдат, что они там едва помещались. Дом женщины был наполовину разрушен бомбежкой. Оконные проемы были засыпаны битым стеклом, и в беззащитных окнах бесполезно болтались на ветру рваные занавески. Женщина попыталась заново зажечь огонь под стоявшим на плите медным чайником, чтобы согреть воду для растворимого кофе. Солдаты, наблюдая за разговором капитана Хэнкока и герра Вейерса, едва обратили на нее внимание.

– Все до единого, – повторил Вейерс, посильнее закутываясь в одеялко. – Сожжены бомбежками или порваны моим же народом. – Через дыру в крыше, зиявшую будто выбитый зуб, сыпался ледяной дождь.

Доминик поднял повыше воротник шинели и посмотрел во впалые глаза герра Вейерса: «Зачем они берут и уничтожают собственную культуру?»

Выражение лица архитектора было до боли знакомо Доминику и остальным членам отряда: продвигаясь по следам побед союзников на восток, они много раз видели его. Сначала пал Кёльн, потом Бонн, оба – в жестоких боях. Доминик по-прежнему хотел быть на линии фронта – там, где, по его убеждению, были настоящие бойцы. Где он мог внести ощутимый вклад в победу. Вместо этого Доминик и его отряд плелись в конце. Стараясь не сильно отставать от фронта, на оставшихся после битв пепелищах они разыскивали, стараясь найти как можно больше, музейных и университетских специалистов, отмечали в списке их имена. Тошнотворный, тяжкий, раздирающий душу труд.

Почти всякий раз они возвращались ни с чем. Люди, которых они искали, бежали, где-то прятались или, если решили остаться, несомненно, погибли. Но капитан Хэнкок, с неуемной поддержкой викария Стефани, не сдавался, а те немногие специалисты, которых им удалось найти, смогли предоставить им кое-какую информацию. По подполью изувеченной войной Германии начали расходиться слухи о «Людях памятников» и немногочисленных все-таки добытых ими произведениях искусства. Постепенно стали появляться люди, более расположенные к тому, чтобы с ними говорить. Некоторые даже приходили к ним сами.

Список найденных ими произведений искусства рос медленно, но составляемый Хэнкоком список хранилищ уже насчитывал около сотни пунктов. При каждой возможности он находил надежную телефонную линию и звонил командирам союзных войск на фронте.

Самой удачной до сих пор наводкой стал для них Бонн. Будучи родным городом графа фон Вольф-Меттерниха, главы немецкой комиссии по защите исторических памятников, он обещал быть информационной золотой жилой. В тот день Доминик уже много часов шел следом за Хэнкоком и остальными по ставшим до боли знакомыми руинам очередного города, прочесывая их в поисках хоть чего-то, связанного с Меттернихом. Но его кабинет в университете был практически уничтожен. Отчетливее всего Доминику запомнился письменный стол – или то, что от него осталось: прилетевшая на него из-за взрывов тротуарная плитка не столько раздавила столешницу, сколько расколола ее в щепки, и теперь эти щепки валялись повсюду вперемешку с бумагами. Сам глава комиссии, как оказалось, к тому времени сбежал на запад – куда-то за линию фронта. Туда отряд Доминика – пока еще – отправляться не смел.

Однако же благодаря долгой кропотливой работе они смогли, начав с найденной среди щепок квитанции, размотать след так, что в итоге он привел их в Бад-Годесберг и этот полуразвалившийся домик. К скрывавшемуся на кухне кузины герру Вейерсу, ассистенту главы комиссии.

Кузина, одна из тех шикарных немецких женщин, что какими-то неведомыми путями умудрились и во время войны сохранить свои впечатляющие формы, хлопотала среди солдат с дымящимися кружками в руках. Она расталкивала их локтями, будто они – нашкодившие мальчишки, и неодобрительно цокала языком.

– Вот, – сказала она, протягивая кружку Вейерсу, с трудом подбирая английские слова. – Теплый. Благодари этого доброго юношу.

Она повернулась к Доминику и ласково похлопала его по щеке. Двое из солдат сдавленно усмехнулись, и Доминик почувствовал, что краснеет. Съежившийся на стуле Вейерс выглядел так жалко, что Доминику захотелось поделиться с ним своим рационом растворимого кофе. Это был дешевый, солоноватый сорт, но в этом промораживающем до костей воздухе и он чего-то стоил.

Герр Вейерс поднес кружку поближе к лицу и наслаждался поднимающимся из нее паром, будто какой-то невероятной роскошью. Он отхлебнул большой глоток, слегка подавился и закашлялся, и кузина постучала ему по спине.

– Так у вас нет никаких записей о том, куда что делось? – спросил его Хэнкок, постукивая длинными пальцами по кухонному столу. Стол стоял на трех шатких ножках, от последней остался жалкий обрубок.

– Ах, нет, нет, я не это сказал! – Герр Вейерс вытер рукой свои жесткие усики и сжал кружку в двух руках; дрожь его начала униматься. – Сначала я писал список хранилищ в маленьком учетном журнале. Я прятал его в металлической нише в камине. Я думал, что никто его там не найдет и не свяжет со мной. В городе была маленькая группа сопротивления. Мне не хватило смелости к ним присоединиться, но я думал, что, может быть, когда-нибудь у меня будет шанс передать их лидерам мой журнал. Может быть, они смогут добыть работы или, по крайней мере, не дать их уничтожить. Но потом кто-то шепнул мое имя полиции. Я услышал, что за мной скоро придут.

Доминик ушам своим поверить не мог. Этот человек рисковал жизнью ради написанного от руки списка произведений?

Герр Вейерс продолжил:

– Я как можно быстрее разжег камин. И бросил журнал в огонь. К тому времени, как явилось Гестапо, никаких улик уже не осталось. Мне повезло.

– Таким образом, все списки уничтожены, – заключил Хэнкок, разочарованно опустив плечи.

– Нет, они все еще у меня.

– Что вы имеете в виду? – Хэнкок оживился.

– Списки хранилищ все еще у меня. Вот тут. – Вейерс поднял трясущуюся руку и постучал пальцем по лбу. – Может, не все до единого, но многие. Насчет тех, кто забрал мою коллекцию, у меня было предчувствие, и я попытался запомнить.

– Вы можете нам рассказать?

– Конечно. – Герр Вейерс сделал еще глоток. – Вы вернете искусство обратно в музеи, моему народу. – Он жестом показал, будто пишет в воздухе. – Вы должны принести бумагу, да?

Хэнкок достал из кармана блокнот и карандаш, приготовился писать:

– Приступайте.

Вейерс принялся так неожиданно быстро перечислять хранилища по всей Германии, что почерк Хэнкока, в попытке успеть за ним, быстро превратился в размашистые каракули. Он исписал три листа с двух сторон, и тут так же внезапно, как начал, Герр Вейерс остановился. Он сделал глубокий глоток горького кофе и потом несколько секунд сидел, пристально глядя на Хэнкока.

– Это все, что я помню. Может быть, одно или два забыл.

– Это великолепно. – Хэнкок откинулся на спинку стула и облегченно выдохнул. – Это нам многое даст. Спасибо, сэр. – Он встал, и все остальные в отряде следом за ним собрались и двинулись к выходу. Хэнкок протянул старику свою длинную руку. Герр Вейерс стиснул ее в двух своих, пристально глядя Хэнкоку в глаза.

– Вы найдете произведения искусства в самых неподходящих местах, Amerikaner. Ищите там, где и помыслить не могли. В подземельях замков, монастырях, банковских хранилищах, кладовках ресторанов, гостиничных комнатах, школьных спортзалах, даже в подвалах обычных домов. Но то, что вам действительно нужно, находится в Зигене. – Он так крепко сжал руку Хэнкока, что Доминик увидел, как у того белеют пальцы. – Там под крепостью есть медная шахта. В ней вы можете найти величайшие сокровища.

Зиген. Услышав название, которое уже встречалось им в Ахене, Хэнкок кивнул.

Отряд вышел из дома под ледяной дождь. Ударяясь о каску Доминика, капли издавали пустой металлический звук. В голове его было так же: пусто, гулко. Он знал, что под «величайшими сокровищами» наверняка подразумевались реликвии Карла Великого, а может даже и другие потерянные шедевры. Но, хоть он и чувствовал небольшое облегчение, зная, что старик викарий Стефани стал на шаг ближе к шансу вновь увидеть свои обожаемые сокровища, сам Доминик после всех этих смертей и разрушений уже не мог найти в себе сил переживать за искусство.

«Продолжай рисовать», – сказал Пол. Сейчас расстояние между ним и домом было необъятным как никогда. Но Доминик знал, что с этим наспех написанным списком хранилищ произведений искусства Хэнкок, с обновленной верой в свое дело, отправится еще дальше на восток. Они еще долго будут заняты.

Если он тут надолго, подумал Доминик, то, наверное, надо включаться в дело. Такие люди, как Вейерс, ставили под угрозу собственные жизни во имя спасения произведений искусства. И, может быть, Стефани был прав. Им надо не только выжить. Им надо понять, зачем жить дальше.

Доминик решил, что, если он хочет вернуться с этой войны с хоть какими-то остатками здравого рассудка, по пути на восток он должен крепче держаться мысли, что искусство наделяет жизнь смыслом. От этого зависела и его жизнь.

33

Эдит

Мюнхен, Германия

Ноябрь 1939

«Искусство наделяет жизнь смыслом», – говорил всегда отец. Эдит старалась держаться мысли, что, чтобы искупить свою вину в том, что поставила под угрозу самые ценные в мире произведения искусства, она теперь делает все возможное, чтобы защитить их.

– Дорогу!

Эдит отступила в сторону. Два человека тащили через ее реставрационную мастерскую громоздкий холст – огромный, потемневший от времени пейзаж. Пока они проходили мимо, Эдит заметила, что в трещинах резной золоченой рамы скопился толстый слой пыли.

Она говорила себе, что сейчас важней всего одно: отец ее в безопасности и настолько благополучен, насколько он может быть, порученный заботам новой сиделки. За это она была глубоко благодарна.

Но, к негодованию Эдит, ее обыкновенно тихую мастерскую назначили центром классификации работ, привезенных издалека. Недавно она с нетерпением ждала возвращения в свою мирную лабораторию – но комнатка превратилась прямо-таки в транспортную магистраль, а немногочисленные оставшиеся сотрудники Пинакотеки были заняты описью и определением на хранение новых работ, которые продолжали поступать со всей Европы.

Все доступные пространства вдоль стен были заняты стопками в десятки картин. Кто-то переложил ее перчатки, удалители лака, заплатки для холстов и нейтрализаторы с полок в ящики ее стола, а на самом столе теперь громоздились невскрытые письма, полные закладок книги и пошатывающиеся стопки бумаг. Полки, на которых некогда был идеальный порядок, теперь были кое-как забиты бронзовыми часами, небольшими скульптурами, керамической посудой и изделиями из текстиля.

Негодование Эдит лишь слегка смягчалось тем фактом, что ее друг Манфред был среди оставшихся. Манфред и два его ассистента теперь целыми днями находились, вооруженные огромной камерой и крошечными бирками для прибывающих работ, на погрузочной площадке музея. В музее теперь работали две дюжины грузчиков – сильных мужчин, которые целыми днями разбирали приходящие в разгрузочную зону музея бронированные грузовики.

– Пришли новые работы Гольбейна, Кранаха, – говорил Манфред с ноткой воодушевления в голосе.

– Манфред, – Эдит понизила голос до шепота и закрыла дверь своей реставрационной лаборатории. – Вы понимаете все масштабы происходящего? Нас призвали ограбить весь континент на самые ценные произведения искусства. Мы забираем семейные реликвии – самое дорогое, что есть у этих людей. И отправляем их прямо в руки лидеров Партии!

Манфред моргнул, и его спрятанные за круглыми очками глаза широко раскрылись:

– Я все понимаю, дорогая моя.

Эдит тоже моргнула:

– Понимаете?

Манфред кивнул.

– Поскольку ты знаешь больше, чем многие, я поделюсь с тобой секретом. Я держу связь с нашими коллегами из музеев в Италии, Франции и Англии. Мы общаемся через каналы, которые… скрыты. Разграбляют не только музеи, моя дорогая. Личные коллекции – особенно коллекции тех евреев, которых сгоняют в поезда – тоже конфискуют, не только тут в Мюнхене, но и по всей Европе.

Эдит прикрыла рукой распахнутый рот.

– Господи, Манфред… Что же нам делать? – выразила она свое смятение сдавленным голосом.

Манфред продолжил:

– Мы, скорее всего, не сможем остановить уже запущенные события. Они… намного больше нас с тобой. И быстро развиваются. Но, по крайней мере, мы можем документировать все, что видим, к чему прикасаемся и о чем знаем. Мы составляем полную опись произведений: откуда они к нам попали, кому принадлежали. Однажды, когда все это будет позади, мы, быть может, вернем работы полноправным владельцам.

Эдит задумалась об услышанном.

– А господин директор? – спросила она. – Он об этом знает?

Манфред покачал головой.

– Я думаю, что раньше намеренья доктора Бюхнера были честными. Но теперь… Он стремится угодить Партии. К Мюнхену предъявляются требования выше, чем к остальной Германии. Мы всегда были центром Дней Немецкого искусства и множества других выставок. Кроме того, он пытается обезопасить наши здания от авианалетов. Что же мы можем сделать? – Манфред пожал плечами. – В нашем городе штаб-квартира нацистской партии. Сейчас я побоюсь рассказать ему то, что знаю. Это слишком опасно.

Как далеко пойдут другие ее коллеги, чтобы защитить себя? Теперь, когда Эдит на своей шкуре узнала, каково это – защищать произведения искусства, она размышляла, сколько еще немецких специалистов в области искусства будут лгать, красть и разбойничать, если это нужно для спасения их жизней или просто чтобы привлечь внимание лидеров партии?

Она села на край своего стола и постаралась глубже проникнуться знанием о деле Манфреда и его в нем роли. Ей трудно было вообразить своего спокойного, вежливого друга винтиком в громадном колесе сопротивления, в сговоре против интересов Германии с музейными работниками по всей Европе.

Манфред протянул руку и взял ладонь Эдит.

– Теперь, когда ты вернулась, может быть, ты присоединишься к нашему делу. – Он помолчал. – Ты, в конце концов, дочь своего отца.

– А что мой отец?

– Что он тебе рассказывал о своей работе после окончания Великой войны? – Манфред прищурился.

– Почти ничего, – сказала Эдит, силясь вспомнить. – Он всегда говорил, что людей легко обмануть, особенно поначалу. Больше я толком ничего не знаю.

Манфред сплел пальцы за спиной и принялся ходить туда-сюда по мастерской, глядя на плитку на полу.

– Ты, может быть, и не помнишь восстания у нас в городе в 1918 году. Ты была еще маленькая. Многие из нас в Мюнхене хотели сделать все, что могли, чтобы не позволить истории повториться. Твоего отца – как и всех нас – вдохновили моряки и рабочие оружейных фабрик, которые организовали забастовки, и солдаты, которым хватило смелости бросить свои бараки и потребовать мира, а не продолжать умножать насилие, – после мгновения тишины Манфред продолжил: – Твой отец помогал группе студентов, которые печатали листовки, разоблачающие коррупцию, которую они видели на разных уровнях правительства. Он знал, что мы с товарищами делали нечто похожее. Но твой отец должен был проявлять особую осторожность: в университетах были – и сейчас тоже есть – те, кто поддерживает Партию. Студенты как-то умудрялись раскладывать листовки там, где их обязательно увидят: разбрасывать по коридорам у аудиторий, клеить на дверцы уборных изнутри, даже тайно подбрасывать их в сумки остальным ученикам.

– Мой отец это делал?

И вновь Манфред кивнул.

– Он помог организовать печать листовок. Он считал, что это важно. Как я и сказал, мы уже переживали последствия действий тех, кто хотел возвыситься ценой множества чужих жизней.

– И это происходит снова! – воскликнула Эдит. – Манфред, если бы вы это видели. Генерал Франк… Он хотел оставить Рембрандта, Рафаэля… и даже да Винчи! Себе.

– Губернатор Франк? Ты с ним встречалась?

– Он пытался забрать «Даму с Горностаем» прямо из наших рук!

– Эдит, – Манфред побледнел, – господи! Мне жаль любого, кто столкнется с этим человеком. Ты знаешь, что он сделал? Столько ни в чем не повинных людей лишились жизней в Польше – команды отдавал Франк. Эдит, я каждый день волнуюсь за твою безопасность. И я не сомневаюсь, что они похитили все мало-мальски ценное из домов по всей стране. Ты никогда не прочитаешь об этом в новостях. Большинство даже представления не имеет.

– Но Манфред… В том, что картины сейчас в опасности, моя вина. Ты же был на моей идиотской презентации тут, в музее. Как я могла быть такой наивной? Как я не понимала, для чего используют эту информацию? Не понимала, что из меня сделают пешку?

– Не вини себя. Этот конфликт намного больше тебя. В британских газетах пишут, что генерал Франк издал указ о конфискации всей польской собственности. Подумай об этом, Эдит, всей. Британцы пишут об огромном количестве людей, которых Франк уже казнил или отправил в лагеря. Поэтому нам сейчас, как никогда, надо действовать. А теперь у тебя, Эдит, есть конкретная информация о ситуации в Поль…

Стук в дверь. Манфред замер на полуслове.

– Прости. Я, возможно, слишком много сказал. Мне надо возвращаться на свою разгрузку, меня там, наверное, уже ищут, – прошептал Манфред и сжал руку Эдит. – Подумай об этом, дорогая моя. Ты знаешь и понимаешь ситуацию лучше, чем большинство из нас. Ты внесла бы большой вклад в наше дело.

Манфред выскользнул через дверной проем мимо входящего в мастерскую мальчика-посыльного. У того через всю грудь был перекинут широкий ремень сумки, а сама сумка почти доставала до его тощих коленок.

– Тут есть Эдит Бекер?

– Эдит Бекер – это я.

– Фройляйн, для вас телеграмма. – Мальчик наклонился, чтобы вынуть и передать Эдит конверт, а потом развернулся на каблуке.

Эдит уставилась на конверт.

Эдит Бекер, реставратор
Пинакотека
Мюнхен.


Телеграмма была из Берлина. Эдит сжала губы, сердце ее выскакивало из груди. Новости о Генрихе? Трясущимися руками она разорвала конверт и достала сообщение. Прочитав его, она поморгала и перечитала еще раз.

Кабинеты Каетана Мюльмана уничтожены пожаром после бомбардировки. Настоящим вам предписано встретиться др. Мюльманом офисе директора национальной галереи Берлина 1 декабря, будьте готовы перевозке картины Краков. Официальный приказ.


34

Чечилия

Милан, Италия

Декабрь 1490

– Давайте повторим еще раз.

Бернардо мерил шагами библиотеку со стопкой листов пергамента в руке. Чечилия прочистила горло и снова начала:

«Perchè le rose stanno infra le spine:Alle grida non lassa al Moro e cani. .»[43]

Пока Бернардо ходил по комнате, а Чечилия декламировала только что сочиненный сонет, она чувствовала на себе взгляд мастера да Винчи. Работа над предварительными рисунками была завершена, мастер установил свой мольберт и маленький складной столик, на котором стояли баночки с краской и множество кистей с длинными ручками и ворсом из лошадиных волос, шерсти ласки или лисы. Однако, Чечилию озадачило, что в большинстве случаев мастер использовал кисти только чтобы нанести краску на собственный палец, а затем уже пальцем осторожно переносил тонкий слой цвета на изобразительную поверхность. Он никогда не касался одного и того же места дважды за один день, давая каждому тонкому слою краски высохнуть, прежде чем нанести новый. Таким образом, одно только ее лицо проявлялось на картине в мельчайших подробностях.

Работа шла чрезвычайно медленно. Они давно отказались от мысли, чтобы Чечилия сидела около окна. Она думала, что сидеть неподвижно в любом случае будет невозможно, особенно теперь. Нервная энергия переполняла ее оттого, что внутри ее тела росла новая жизнь. А именно сегодня ее переполнял восторг, в большей степени, чем в любой день с тех пор, как она приехала в замок Сфорца – Людовико узнал, что она носит его дитя, и был счастлив.

К огромному удивлению Чечилии, Людовико уже и сам догадался, что она беременна. И к еще большему ее изумлению, эта новость привела его в восторг. По его словам, вместе с ее животом росло и его восхищение ею. Когда она лежала перед ним, обнаженная и открытая, он положил руку на маленькую выпуклость на ее животе, на своего ребенка внутри нее, и сказал ей, что она прекрасна, как цветочек. Чечилия заглянула ему в лицо и увидела безусловную, искреннею радость.

Когда облегчение и надежда начали перевешивать копившийся неделями страх, Чечилия с новой силой принялась завоевывать себе место при дворе Людовико. Он попросил Чечилию исполнить чередование стихов, сонетов и песен для высокопоставленных лиц, которые должны были прибыть в замок через два дня. Бернардо мерил шагами комнату вместе с ней до поздней ночи, поправлял ее произношение, в мельчайших деталях отрабатывал с ней интонацию, смягчал ее тосканский выговор и вносил в поэтический текст небольшие изменения, помечая это на листах, пока они репетировали.

У Чечилии возникло впечатление, что Леонардо да Винчи предпочитал, чтобы его модели сидели спокойно, но приспособился перемещаться вслед за ней, когда она ходила по полированному паркету в ногу с Бернардо. Она думала, что художник, возможно, все еще чувствует вину за то, что открыл ей новость о женитьбе герцога, прежде чем она узнала бы об этом сама при более приличествующих ситуации обстоятельствах. Во всяком случае, он не возражал против ее передвижений. А работа над грядущим представлением стала приятным отвлекающим занятием для Чечилии, чувствующей себя все более неуютно. Она гадала, подозревает ли кто-нибудь еще о жизни, которая расцветает у нее внутри.

На этот раз, когда она дошла до конца стихотворения, Леонардо широко заулыбался.

– Браво! Это лучшее, что было сегодня. Вы их сразите.

Чечилия присела в небольшом реверансе. Лучшее, что случилось за этот день, в обществе этих двух талантливых людей.

– Старого французского посла не так-то просто впечатлить, – заметил Бернардо. – Я сам был тому свидетелем. И также известно, что он засыпает сразу же, как сядет смотреть представление. Но, думаю, это выступление его, если не развлечет, то хотя бы разбудит.

– Французский посол? – переспросила Чечилия. – Зачем он приезжает?

Бернардо ответил:

– Его светлость ищет знакомства с королем Франции Карлом.

– С какой целью? – заинтересовалась Чечилия. – Зачем вообще связываться с Францией?

– Может, вы и образованная юная леди, – ответил Бернардо, – но вам следует больше знать о политике. Знакомство с королем Карлом даст ему большую власть, а герцогству – большую безопасность.

– Да, – задумчиво подтвердил Леонардо. – А у Франции внушительная – и прекрасно организованная – армия. Я мог бы попробовать предложить им мои услуги военного инженера.

Чечилия подумала, что при дворе каждый борется за свое место. И, если быть честной с собой, сама Чечилия занимается тем же. Она прилагала большие усилия, чтобы снискать одобрение и комплименты гостей замка Сфорца. Ничто не могло наполнить ее душу большим светом и ликованием, чем миг, когда полная комната гостей взрывалась аплодисментами после ее выступления. Ее ли вина, что она ищет внимания, одобрения этих незнакомцев? Не то же ли самое испытывает Леонардо, когда слышит похвалы завершенной картине или своим странным хитроумным изобретениям?

Так или иначе, Чечилия до сих пор старалась очаровать каждого гостя в герцогском замке. И ее мелодичный голос, не говоря о выверенном аккомпанементе лютни и ее необычайном таланте в декларации стихов, казалось, производил впечатление. Ее переполняла гордость от того, что остальные так довольны ее работой, и каждый раз, очаровав кого-то нового, она ловила на себе взгляд Людовико и понимала, что все не зря. Чувствуя в глубине души неуверенность в своем положении, Чечилия, однако, не могла не признать, что Людовико, без сомнения, испытывал к ней страстное влечение. Она же жаждала его одобрения, его похвалы.

– Не знаю, что делать с твоими руками… – Леонардо жестом приказал Чечилии сесть и принять ту позу, которая была на портрете.

– Может, собака… Можешь взять ее на руки?

Чечилия подняла с пола Виолину и разместила ее теплое пухлое тело на коленях, усаживаясь в кресло. Виолина выжидающе посмотрела на Чечилию похожими на бусинки глазами и прижала ушки, когда Чечилия провела ладонью по маленькой круглой голове собачки.

– Традиционный символ преданности, – заметил Бернардо.

– Нет! – сказала Чечилия. – Не с собакой.

– Не с собакой? – переспросил Леонардо, его кисточка замерла в воздухе. – Тогда с чем?

Чечилия прижала палец к подбородку. Это казалось глупостью, но она знала, что это важный вопрос. Чечилия просто понимала, что идея держать на коленях собаку ей не подходит. Слово «преданность» почему-то вызвало у нее раздражение.

– Нет, думаю, собака не подойдет.

Леонардо в упор смотрел на нее из-за мольберта.

– Но тогда нужно что-то еще. У вас есть другая мысль?

– А что если… другое животное?

Она увидела, как мастер да Винчи поднял брови.

– Другое животное? Но собака кажется самым подходящим символом для этой картины. Такого рода портрет подразумевает верность.

Чечилия кивнула.

– Но люди держат и других питомцев. Кошек. Птиц. Мышей. Хорьков.

– Или горностаев, – сказал Бернардо и поднял палец, как античный оратор. – По-древнегречески «гале». Гале. Галлерани…

– Да! – воскликнула Чечилия. – Галлерани! Моя фамилия. Его светлость никогда не забудет, кто я такая.

– Не думаю, что есть такая опасность, синьорина, – сказал живописец.

Леонардо долгим взглядом посмотрел на недописанную картину. Чечилия была уверена, что он станет спорить и, вероятно, все равно напишет собаку. Но вместо этого он провел ладонью по бороде, как будто это могло хоть немного сгладить все нюансы такой сложной идеи.

– Горностай, – сказал он. – Его шубка делается белой зимой и так ему легче спрятаться от врага. Говорят, что встретив охотника, горностай скорее умрет, чем запятнает свою прекрасную белую шубку. Поэтому он считается символом чистоты. Еще это символ плодовитости. Даже беременности.

Чечилия увидела, как порозовели от смущения щеки художника, когда он осознал, что только что произнес. Они трое сидели в неловком молчании, пока художник обдумывал, как выпутаться из этой ситуации. Он не хотел ее оскорбить – в этом она была уверена.

– Но, – сказала Чечилия, – подумайте вот о чем! Сам король Неаполя принял его светлость в Орден Горностая. Людовико это так понравится! Я уверена.

Внезапно его лицо озарилось, и она увидела в нем тот же энтузиазм, который, бывало, испытывала сама. Леонардо стал быстро рисовать наброски вышеупомянутого горностая на лежащем рядом с ним листке пергамента.

– Моя дорогая, вы просто сокровище!

Леонардо и Чечилия вернулись в свое обычное состояние модели и художника, снова почувствовали себя уверенно. Она гладила белую головку Виолины, пока Леонардо работал над изображением горностая на пергаменте.

Дверь в комнату распахнулась, и Чечилия, обернувшись, увидела Марко, занимавшего при дворе должность музыканта. Он вбежал в комнату, буйные локоны спадали ему на глаза.

– Вы слышали новости? – спросил он, чуть не опрокинув складной столик мастера да Винчи, заставленный красками и кисточками. – Счастье! Важный праздник уже близко! Назначена свадьба нашего господина и прекрасной Беатриче в замке в Павии.

Чечилия тяжело сглотнула.

– Зрелищная зимняя церемония! – выкрикивал он. – Осталось меньше тридцати дней. Так много надо успеть!

35

Эдит

Мюнхен, Германия

Ноябрь 1939

На широких проспектах вокруг парка развешивали огромные флаги со свастиками в преддверии военного парада. Зимние торжества.

– Ты быстро ходишь.

Эдит спрятала улыбку.

– Извини, папа. Мы никуда не спешим.

Они медленно шли по тротуару, и Эдит крепко держала отца под руку. Другой рукой он прижимал к себе Макса – выцветшую плюшевую собачку. Она замедлила шаг, пытаясь не думать о маленькой телеграмме, еще одном кусочке бумаги, который вновь изменит ее жизнь. Через два дня она снова уедет из дома, обратно на линию огня. Как ей сказать об этом отцу?

Пришла зима с порывами холодного ветра, от которого постукивали оконные рамы и клонились к земле тонкие ветки деревьев по краю парка. На другом берегу реки Изар улицы наполнились людьми в военной форме, они маршировали строем, а жители Мюнхена смотрели на них из окон.

За время, что Эдит не было дома – всего-то пару недель, но казалось, что целую жизнь, – город Мюнхен превратился в столицу нацистского мира. Повсюду висели огромные флаги, а улицы наводнились солдатами в военных шинелях и кителях. Некоторые крупнейшие улицы заблокировали танками, чтобы освободить их для регулярных парадов. По всему городу провели подготовку к проносу по городским улицам немецких картин и скульптур под патриотическое пение граждан.

Эдит знала, что, когда она была в Польше, на жизнь Адольфа Гитлера, несмотря на все фанфары, было совершено покушение. В газетах писали, что часовая бомба взорвалась, когда Фюрер спускался с подиума после речи в популярной пивной, не попав по цели, но убив восьмерых оказавшихся рядом. Эдит танки на главных улицах Мюнхена казались не столько демонстрацией патриотизма, сколько оборонительной мерой.

Но какой бы чуждой ни была атмосфера ее родного города и как бы ни было промозгло, Эдит пообещала себе как можно чаще гулять с отцом. Она знала, что ему это идет на пользу, а мысль о том, в каком виде она застала его по возвращении, была невыносимой.

Когда Эдит вернулась в Мюнхен, она с ужасом увидела, что отца в квартире не было. В ее отсутствие его заботу препоручили лечебнице на окраине города. Ее соседка, фрау Герцхаймер, очень извинялась, но ей пришлось поставить на первое место заботу о своей больной матери, приехавшей из деревни, чтобы дочь могла за ней присматривать.

В лечебнице Эдит нашла герра Бекера сидящим в кресле в темной комнате, в грязной одежде, с нечищеными зубами, еще более хрупким и исхудавшим, чем он был всего пару недель назад. Прижимая к груди свою плюшевую собачку, он выглядел сгорбившимся ребенком.

Эдит быстро подписала бумаги о выписке и договорилась с сиделкой из лечебницы – рыжеволосой заботливой женщиной средних лет по имени Рита, которая уже лет тридцать работала со ставшими забывчивыми пожилыми людьми.

– Лучше бы вам как можно быстрее забрать папу домой, – прошептала Рита, когда Эдит только приехала искать отца. – Нам было велено сократить рационы таких пациентов, как он. Это нехорошо. Число покойных растет. Теперь тут много пустых палат. Все боятся задавать вопросы. Если бы это был мой отец, я бы как можно быстрее забрала его домой. – Эдит увидела, что глаза Риты наполнились ужасом.

– Вы берете частных клиентов? – прошептала Эдит, когда их не могли услышать другие медсестры. – Пожалуйста… приезжайте к нам. Я хорошо заплачу.

Теперь Эдит давала Рите честно заслуженный перерыв. Эдит с отцом подолгу медленно гуляли в парке, наблюдая, как последние осенние листья падают и пролетают над тропинками в сторону пруда. С дорожки было видно рощу деревьев вдоль берега. Эдит подвела отца к скамейке и села рядом с ним.

Она достала из подмышки сегодняшнюю газету, «Völkischer Beobachter»[44]. Рита сказала Эдит, что пациентам, которые не помнят прошлого, очень важно читать вслух: это помогает стимулировать их разум и, по ее словам, иногда даже позволяет восстановить воспоминания. Кроме того, Эдит постоянно внимательно изучала газеты в поисках новостей о князе Чарторыйском и его жене, охваченная беспокойством об их судьбе.

Эдит пробежалась глазами по заголовкам. «Немецкая социал-демократия сильнее английского финансового доминирования». «Пора навести порядок с Японией». «Фюрер обнародовал новый план по безопасности».

– Больше никакого морального лицемерия, – прочитала Эдит тихонько вслух очередной заголовок.

– Моральное лицемерие… – повторил отец. – Ха! Arschlecker![45]

– И вправду лизоблюд, папа, – сказала она. Несвойственное отцу ругательство показалось ей внезапно смешным до слез. Оба они какое-то время сидели на лавочке и так смеялись, что едва могли перевести дыхание. Она подозревала, что отец понятия не имеет, о чем был заголовок или почему они оба смеются, но какая разница? Когда они последний раз вот так спонтанно вместе смеялись?

– Папа, – сказала она, вытирая глаза. – Мне надо тебя кое о чем спросить. Кое о чем важном. Ты помнишь, как работал в университете во время Великой войны? Помогал студентам с печатью?

Она умолкла. Отец не ответил, но смеяться перестал.

– Они пытались повлиять на других студентов, чтобы те поступили по совести… – Эдит настороженно оглянулась по сторонам. – Ты об этом что-нибудь помнишь?

Тишина.

Эдит вздохнула. Как же ей сейчас хотелось, чтобы отец сказал что-то, за что она потом сможет держаться – какой-нибудь отцовский совет, который поможет ей разобраться, понять, что она в силах контролировать, а что – нет.

– Я должна тебе кое-что сказать, папа. – Эдит подбирала слова. – Мне придется на какое-то время уехать. Ты помнишь, что я работаю в Пинакотеке, да? – Отец продолжал смотреть на нее пустыми глазами. – Музее искусств?

Эдит подождала проблеска узнавания, но так и не дождалась. Она продолжила:

– Мне надо ехать в Берлин, а потом опять в Краков, чтобы присмотреть за важными, очень ценными картинами.

Отец посмотрел на облетевшие деревья.

– Хмпф, – откликнулся он.

– Это не мое решение, папа, у меня официальный приказ. Они хотят, чтобы я… охраняла работы до тех пор, пока их не уничтожат. Ты всегда учил меня, что без искусства жизнь ничего не стоит. Помнишь?

Отец, похоже, очень старался понять, что она ему говорит.

– Эдит, – произнес он. Она облегченно схватила его за руку.

– Да, папа.

Он повернулся и посмотрел на нее.

– Wehret den Anfängen[46].

Эдит поняла, что это момент ясности. «Берегись начала». В животе будто порхали бабочки.

Когда зубы отца начали стучать от холода, Эдит помогла ему встать и они начали медленный путь в несколько кварталов до дома. Ветки деревьев вдоль тропинок парка были подернуты инеем. Только что упавшие листья свернулись под весом ледяной глазури и образовывали рваный узор на посыпанных гравием дорожках парка, по которым брели Эдит с отцом. Они прошли мимо пыльной двери брошенной квартиры Нюсбаумов, и у Эдит екнуло сердце. Ее мысли вновь вернулись к воспоминаниям о множестве увиденных ею поездов, идущих на восток. Хотела бы она тогда все это знать, чтобы успеть предупредить их, что надо бежать. Если бы только она могла все это предвидеть, думала она.

В прихожей Эдит повесила свое пальто и открыла ящик столика, на котором стоял блестящий черный телефон. В ящике лежали два письма от Генриха. Первое было отправлено назавтра после ее первого отъезда в Польшу. Второе – несколькими днями позже. Она читала и перечитывала их десятки раз. С тех пор прошел уже почти месяц, и она не имела ни малейшего представления о том, где он теперь. Тогда он был цел, а сейчас? Тепло ли ему? Безопасно? Жив ли он? За Генриха у нее болела душа. Она опустилась на стул у столика и со слезами на глазах еще раз перечитала оба письма.

В стопке писем на столе были и все письма, которые она писала отцу, пока была в Польше. Ни одно из них не открыли. У нее упало сердце. Прошли недели, а отец ничего о ней не знал. Когда фрау Герцхаймер отвезла отца в лечебницу, думал ли он, где его дочь? Помнил ли он вообще, что у него есть дочь?

На кухне Эдит услышала, как Рита разговаривает с отцом: описывает процесс приготовления супа из капусты с говядиной. Сердце Эдит наполнилось благодарностью за присутствие Риты. Она даже вообразить себе не могла, что случилось бы, если бы отец остался в лечебнице, как и не могла себе представить то, что рассказала ей Рита: сколько инвалидов там оставляли умирать от голода.

В своей просторной спальне Эдит собрала в кожаную сумку кое-какие вещи для поездки в Берлин. В телеграмме было только главное: офис Кая Мюльмана был уничтожен, но сам он, должно быть, не пострадал, раз вызывает ее на встречу. Там не сообщалось, пострадал ли кто-то еще и удалось ли что-то спасти. Что случилось с «Дамой» да Винчи? Вероятность, что картина могла быть повреждена или уничтожена, не укладывалась у Эдит в голове. Если так случилось, Эдит никогда, до конца дней своих себе этого не простит. Нет. Ее работа – сохранять произведения искусства, а не подвергать их риску. Но станет ли она ради произведения искусства рисковать собственной жизнью? Укладывая свои самые теплые перчатки в сумку к прочей одежде, она размышляла над предложением Манфреда. Как далеко она зайдет, чтобы спасти картину?

Что бы сделал отец? Ей было очень жаль, что он не может поделиться.

36

Эдит

Краков, Польша

Декабрь 1939

С первыми лучами рассвета Эдит смотрела, как сияние заливает луковички на вершинах башен Вавельского замка. Она почувствовала, как вагон поезда качнула на повороте; железная дорога тут повторяла изгибы реки Вислы, берега которой оттеняло тонкое снежное покрывало. Ледяной дождь, стуча по металлической крыше вагона, напоминал маленькие пули.

Она встала и потянулась. Все ее тело затекло и ныло. Ночью в поезде она так и не смогла уснуть: вертелась на узкой, жесткой полке и смотрела, как на фоне ночного неба проплывают тени верхушек деревьев. В конце концов она прерывисто задремала в темноте под стук колес, положив руку на деревянный ящик с «Дамой с горностаем» да Винчи.

Теперь, усилиями коллеги-реставратора из Пинакотеки в Берлине, картина была упакована по всем правилам. Она стояла, уложенная в специально для нее сделанный деревянный ящик с крепкой кожаной ручкой для переноски. Эдит находила немного утешения в том, что знала: на этот раз картину повезут намного безопаснее. Себе она доверяла больше, чем солдатам, которые не представляли как обращаться с этим сокровищем.

– Было нелегко, – сказал Мюльман, провожая ее в черном «мерседесе», за рулем которого был водитель в военной форме, на вокзал в Берлине. Картина в ящике лежала между ними, и Эдит с заднего сидения разглядывала изнуренное лицо Кая. – Губернатор Франк заявил, что картины, которые мы привезли из Кракова, – государственная собственность. Он потребовал, чтобы все они были возвращены в Польшу. Немедленно.

Эдит чувствовала, что тонет в кожаном сидении, и воображала всю наглость и жадность этого человека. Потребовать Рембрандта. Рафаэля. Да Винчи. Множество других бесценных работ. Все одному себе. В то же время Эдит не была уверена, что, отвезя эти работы в Германию, они обеспечили им большую безопасность, чем если бы они остались в Польше. Одно лишь везенье спасло эти картины от уничтожения в том авианалете на Берлин, думала Эдит. Мюльман сказал ей, что перевез картины в музей Кайзера Фридриха[47] всего за несколько дней до того, как с неба посыпались бомбы.

Но теперь ее заботам вновь поручили одну только «Даму с горностаем». Глядя на то, как за окном машины проплывают затемненные берлинские окна, Эдит еще крепче вцепилась в кожаную ручку ящика.

– А все остальные? – спросила она.

– Не беспокойтесь, они в безопасности. Куратор дрезденской Gemäldegalerie лично наблюдает за тем, как с ними обращаются в запасниках. Их уже описали для музея Фюрера в Линце.

Из всех работ, которые потребовал Франк, по словам Мюльмана, ему удалось заполучить только да Винчи. Но губернатор договорился не только о «Даме с горностаем». Он хотел, чтобы Эдит доставила ему картину лично.

– Только эту картину, – сказал ей Мюльман, похлопывая по крышке деревянного ящика, когда машина выехала на круговую площадь возле берлинского вокзала. – И только вас.

Выйти из той машины – с сумкой в одной руке и ящиком с картиной в другой – было тяжело почти как никогда в жизни. Кай неловко стоял рядом, будто бы неуверенный, обнять ее или пожать ей руку. Вместо этого он сжал руки в замок за спиной и слегка поклонился в ее сторону.

– Вы должны гордиться своим вкладом, Эдит. Безопасной дороги.

Но теперь, второй раз за три месяца глядя из окна поезда на то, как в лучах рассвета из теней на первый план проступает исполинский силуэт Вавельского замка, Эдит вовсе не чувствовала никакой гордости. Вместо этого она чувствовала себя грязной, запятнанной своим вкладом в дело похищения у истинных владельцев их личных вещей и помещения их в руки плохого человека. Сердце ее ухнуло вниз.

Что она могла сделать? Если ей дорога жизнь, она не может себе позволить оспаривать или открыто не подчиняться приказам губернатора Франка. Это было очевидно. Он уже был в ответе за смерти бесчисленного множества людей, и Эдит полагала, что и от нее он в конце концов тоже с легкостью избавится.

Эдит подумала об отце и о Манфреде, которые тихонько, за кулисами работали над тем, чтобы повернуть ход прошлой войны. Наверняка же есть способ остановить это будто бы безумное разграбление произведений искусства по всей Европе. Кто ей поможет? У Кая Мюльмана, конечно же, есть все нужные связи и он, похоже, искренне переживает за искусство, но она никогда не посмеет попросить его о помощи. Он уже дал ей однозначно понять, что, если она хочет вернуться домой живой, ей нужно просто выполнять приказы.

«В селах – сопротивление». Как Эдит найти это сопротивление? Где его искать?

Поезд притормозил перед вокзалом Кракова; свисток прозвучал как выстраданный вздох. Эдит встала. На перроне валялась брошенная, скомканная в шар газета. Эдит смотрела, как она летает в порывах ледяного ветра, пока та наконец не упала, безжизненно, на рельсы под скрипящие колеса останавливающегося поезда.

37

Чечилия

Милан, Италия

Декабрь 1490

Ночью, после того как она выступила перед последней группой гостей, Людовико крепко прижимал Чечилию к себе и они вдвоем смотрели на колеблющийся узор на потолке над кроватью, возникавший от плеска воды в небольшом бассейне в саду, расположенном под ее личными покоями.

– Ты стала чем-то большим, чем та женщина, которой когда-то казалась, – ты женщина, которая может помочь мне узаконить мое положение перед лицом моих противников.

Чечилия оперлась на локти, чтобы заглянуть в черные колодцы глаз Людовико.

– Ну что ж, я сообщила, что хочу править этим замком.

Он зарылся лицом в ее шею и провел ладонью по ее выпирающему животику. Она гадала, понимает ли он, что именно для этого она так много трудилась над стихами и репетировала пение, для этого научилась безупречно улыбаться и вести себя как светская дама. Она хотела быть хозяйкой этого замка и понимала, что ей необходимо доказать свою ценность. А если верить его словам, ее действия привели именно к тому результату, на который она надеялась. Без сомнений, Людовико теперь понимал ее ценность.

Но мысленно Чечилия начала считать ночи, когда он приходит, и обнаружила, что, несмотря на его явное обожание, эти свидания становились все более редкими. Иногда казалось, что он не может ею насытиться, а она и сама научилась получать от него удовольствие. Но теперь он приходил реже и реже, и это ее пугало. В те ночи, когда она лежала в кровати одна, слова, которые он говорил, – о том, как она важна для него и для двора – казались просто сном. Она стала гадать, что еще может сделать, чтобы сохранить расположение человека, от каприза которого зависела ее судьба.

38

Эдит

Краков, Польша

Декабрь 1939

Ступая в огромный внутренний двор Вавельского замка, Эдит судорожно пыталась придумать, что еще поможет ей защититься от человека, от капризов которого зависела ее судьба.

Хоть она и провела прошедшие несколько месяцев в двух изысканных польских дворцах, ничто не могло подготовить ее к исполинским масштабам официальной штаб-квартиры Ганса Франка в Вавеле. Дюжина солдат СС проводила ее через огромный двор, окруженный тремя этажами симметричных распахнутых серому небу аркад. Они напомнили Эдит один из тех дворцов эпохи Итальянского Возрождения, которые она изучала в университете. Напротив огромных развевающихся флагов с нацистскими свастиками ледяной дождь превращался в крошечные снежинки, которые медленно падали в ледяные лужи на огромных камнях. Под аркадами стояли на посту вооруженные пулеметами люди, смотрели на дворик и на то, как она, в окружении солдат, поднималась по широким каменным ступеням.

Солдаты сопроводили ее по головокружительному лабиринту коридоров, дворов и широких каменных лестниц. Она позволила одному из молодых людей нести сумку с ее вещами, но настояла на том, чтобы самой нести «Даму с горностаем», крепко держа одетой в перчатку рукой кожаную ручку деревянного ящика.

Поднявшись по лестнице, она, к своему удивлению, прошла в коридоре мимо троих играющих в стеклянные шарики детей: они катали их друг другу, восхищаясь красивыми отблесками, рассыпавшимися от них в ледяном свете. Эдит оценила их сочетающиеся наряды: зеленые с золотом ледерхозен[48] поверх желтых рубашек. Из-за одинаковых светлых кудрявых волос почти невозможно было определить, мальчики это были или девочки. Двое старших, примерно одного возраста, детей катали шарики младшей – красивой девочке примерно лет четырех с открытым выражением лица.

Эдит следовала за солдатами по длинному коридору, пока шедший перед ней военный не остановился у высокой деревянной двери – несомненно, входа в личные кабинеты генерал-губернатора. По обеим сторонам стояли неподвижно, как оловянные солдатики, вооруженные охранники. Военный, возглавлявший группу Эдит, вытянул руку в салюте, и один из оловянных солдатиков ожил и распахнул перед Эдит дверь.

За рабочим столом, который, казалось, был во много раз больше необходимого, Эдит разглядела в тусклом свете теперь уже знакомый ястребиный профиль Ганса Франка. Услышав, как открылась дверь, губернатор Франк поднял голову и уставился на Эдит своими черными глазами. Он встал.

– Фройляйн Бекер, – прогремел он и широко раскинул руки, будто бы ждал, что она его обнимет. Она не хотела подходить к нему близко и лишь надеялась, что сможет держать язык за зубами достаточно долго, чтобы безопасно вернуться домой. Эдит вежливо кивнула. Она заметила, что он уже не смотрит на нее: взгляд его был прикован к деревянному ящику в ее руках.

– Пожалуйста, – через несколько секунд сказал он, – зовите меня Ганс. В конце концов, мы с вами оба – баварцы на чужбине. Кроме того, у меня есть предчувствие, что мы будем часто видеться, так что давайте сразу покончим с формальностями, договорились?

Эдит вежливо кивнула, но называть его по имени не стала.

– Я собирался приготовить себе выпить, – сказал он. – Могу я вам что-нибудь предложить?

– Ничего, спасибо.

Ганс покачал головой и посмотрел на нее в упор.

– Польская водка на удивление хорошо пьется. Но думаю, что после такой дороги вы, может быть, предпочтете кофе. – Франк помахал одному из солдат в дверях. – Пусть Рената принесет мисс Бекер чашечку кофе.

Солдат щелкнул каблуками и удалился.

Франк подошел к барной тележке у окна и принялся наливать в графин прозрачную жидкость. Он снова бросил взгляд на ящик.

– Я очень хочу снова ее увидеть, – сказал он. К ужасу Эдит, Франк выхватил кожаную ручку из ее пальцев. Он положил ящик на свой стол. – Открывайте, – сказал он одному из солдат у двери. Тот бросился исполнять.

– Как я понимаю, вы – эксперт по произведениям искусства эпохи Итальянского Возрождения, фройляйн Бекер?

– Я работала над реставрацией произведений художников из множества эпох и мест, – сказала она. – Мемлинга, Фридриха, многих других.

Он выпил одним длинным глотком почти всю свою польскую водку и посмотрел прямо на Эдит.

– Значит, у нас с вами, я смотрю, много общих интересов. И у вас наметанный глаз.

Эдит почувствовала, как по шее бегут мурашки.

– Вы продемонстрировали талант находить и выделять самые важные, ценные картины, – продолжил он. – Исключительно первоклассные. Ничего дегенеративного.

– Я считаю, что любое искусство стоит того, чтобы его сохранять. – Эдит встретилась с ним взглядом.

– Вот поэтому я и попросил директора Пинакотеки одолжить мне вас на какое-то время.

Эдит чуть не онемела от изумления. «Одолжить»?