Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Впервые со второго мая тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, в восемнадцать четырнадцать, мне все было ясно.

— Ничего не кончено.

— Это как?

— Где ты живешь в Париже?

— На улице Пасси, а что?

— Я сбегу. Свалю из приюта и найду тебя.

— Не будь смешон. Никуда ты не денешься.

— Это мы еще посмотрим.

Я выбежал из гостиной. Роза догнала меня в коридоре у не устающего увядать в черных рамках гербария.

— Ты вправду сбежишь?

— Да.

— Тогда я сбегу с тобой.

Я в недоумении уставился на нее, фарфоровую куклу в драгоценных платьях.

— Знаю, о чем ты думаешь, Джозеф. И ты ошибаешься. Я уже давно хочу сбежать. Представь, что я стану как моя мать?

— Я не знаю, я с ней не знаком…

— А там не с кем знакомиться. Ее не существует. Типичная примерная жена. Как ты думаешь, почему отец неделями пропадает в Париже? Там его подружки. Думаешь, почему я беру уроки фортепиано? Чтобы однажды стать такой же примерной женой, никогда не возражать и устраивать ужины для клиентов, коллег и инвесторов. Такие супруги заводят специальный блокнотик, где записывают каждое меню из страха подать дважды одно и то же блюдо гостям. Вот почему меня тут прячут — ждут полного выздоровления. Бывшие туберкулезницы не могут появиться на рынке хороших жен. Думаешь, о такой жизни я мечтаю?

— А о чем ты мечтаешь?

Путешествия. Она хотела увидеть дворцы инков под дождем, жевать горькие грибы, способные превратить в орла, волка или барсука, вгрызаться в свежие лимоны сицилийским утром, чтобы потом скривиться и все выплюнуть, полной грудью вдыхать морозный воздух, подарить свою бледность жерлу вулкана. Она слышала, что где-то живут люди, способные петь, издавая два звука одновременно. Она хотела стать дипломатом на случай, если вьетнамцы, которых Лягух бомбил, расстреливал, забрасывал гранатами, вдруг захотят взять реванш. Она считала, что гораздо мудрее выслушать обе стороны и договориться: ты — мне, я — тебе, что все будут счастливы, поделившись с ближним. Она утверждала, что те, кто размахивает флагом и считает, будто другого такого нет, все равно держат в руках общий, человеческий флаг. Она говорила все это, а я сгорал от желания увидеть ее в роли дипломата, пусть женщины никогда раньше и не занимали эту должность.

— Я сбегу с тобой, Джозеф. И сразу для ясности: решение принято.

— Слишком рискованно.

— Говорю же, я давно обдумываю побег. У меня есть план.

Вот уже несколько месяцев она тайком училась водить машину, убедив нового садовника давать ей уроки, когда родителей не было дома — а их часто не было дома из-за подружек отца и занятий благотворительностью матери. Садовник сразу же очаровался молодой, явно скучающей девушкой с рассеянным взглядом, а может, и вовсе влюбился. Роза оказалась способной ученицей, хоть и маялась с застревавшей второй передачей. План был прост: она сбежит в полночь, когда мать уснет под действием валиума. Выбравшись из приюта, я должен был встретиться с ней на широком повороте в получасе ходьбы от приюта — она будет ждать. Ранним утром мы уедем уже далеко.

— Насколько далеко?

— В Испанию.

— Нас остановят на границе.

Роза рассмеялась.

— Границы для дураков. Моя мать оттуда, мы ездим в Испанию на каждые каникулы. Я знаю дорогу, все проверила по карте.

— И что мы будем делать в Испании?

— Работать, пока не исполнится восемнадцать. Я возьму денег из маминого кошелька, но нам придется зарабатывать на жизнь. Потом я поступлю в университет в Испании и стану дипломатом. Ты будешь играть на пианино. Сначала в барах, но в один прекрасный день тебя заметит какой-нибудь импресарио, и ты прославишься на весь мир.

— Ты говоришь по-испански?

— Ни капельки. Но мы научимся. В любом случае дипломат должен говорить на нескольких языках.

— У нас никогда не получится. Ты замечталась.

— Да, Джозеф, я мечтаю. Мне всего шестнадцать.

— Маловероятно, что твой план осуществится.

— Авиакатастрофы тоже маловероятны.

Я подумал, что она извинится, но Роза никогда не просила прощения. Она повернулась к стене, высматривая в полумраке картину. Ее пальцы нащупали яркий цветок — настоящий вихрь из золота и слоновой кости на огненном венчике.

— Царица ночи. Мой любимый цветок. Мы с тобой, как и он, цветем в темноте.

Роза была права: мне стоило прислушаться к ее прерывистому сумеречному дыханию сироты, которое теснилось в грудной клетке, поглощая ту, кому должно было дарить жизнь. Роза оказалась одной из нас. Я, она — мы оба были обязаны сбежать. Говорить о нас, сиротах, включая в этот круг Розу.

— Однажды мы поедем в Лас-Вегас… Я кое-кого там знаю.

— Если хочешь. Но как ты можешь кого-то там знать?

— Долгая история. Завтра вечером я сбегу после собрания Дозора. Они должны знать.

— Нет, завтра вечером отец будет дома. В понедельник. И последнее…

— Что?

— Я никогда не стану типичной примерной женой. Я бегу не ради тебя, а с тобой.

В темноте Роза проводила меня до двери. Я вздрогнул, когда она взяла меня за руку. Черный дождь решетил землю, резал листья и самые отважные почки, отчаянно возвещающие о приближении весны. Стоя на пороге, Роза всего на секунду задержала мою ладонь в своей.

— Смотри, дождь идет. Думаешь, по твоей вине, Джозеф?

— Из-за меня? Это смешно.

— Получается, ты тут ни при чем.

— Конечно, нет.

— Если дождь идет не по твоей вине, то и самолеты падают не из-за тебя.

~

Все хотели мне помешать. Я сходил с ума. Думал, что умру. Даже Момо казался печальным, пока Данни, сидя на привычном месте у стены, вдруг не заговорил:

— Если хочет сбежать, оставьте его в покое. Хоть у кого-то здесь есть яйца.

— У меня тоже есть яйца! — возмутился Безродный.

— У Джо они волосатые, — уточнил Данни.

Безродный умолк. Данни встал и пальцем указал на слабые места, прячущиеся за стеной дождя:

— Тебе надо добраться от северной стены к восточной, оттуда ты сможешь перепрыгнуть через забор. Затем спускайся по водостоку, но будь осторожен: самое опасное место там, где труба заворачивает за угол. Она не закреплена и треснет, как только обопрешься. А тебе придется опереться, чтобы обогнуть стену.

— И как тебе удалось?

— Я не помню.

— Ты вправду сбежишь? — спросил Безродный. — Знаешь, здесь не так уж и плохо.

Он едва сдерживал слезы, изо всех сил стискивая зубы и сжимая губы, чтобы не дрожали. Казалось, все его тело танцует тарантеллу. В тот вечер Мари-Анж говорила с нами, однако мы слышали лишь тишину между словами: даже она, казалось, устала, утомилась от часов прямого эфира посреди ночи и больше не находила сил одним своим голосом поддерживать каждого несчастного на этой земле. Мы выключили приемник, прогулялись по Вегасу и Млечному Пути — тянули время как могли. Ночь густела, накрывала нас морозом. Настал момент возвращаться.

— Я буду вам писать.

— Не давай обещаний, которых не выполнишь, — ответил Проныра и протянул мне руку. — Не забывай нас. Это уже что-то.

В тот понедельник сильно мело: зима обещала усложнить мне жизнь. Приют спал, словно зачарованный. Сквозняк гулял над уснувшими телами, врываясь в слуховое окошко: Лягух открыл его накануне, и «тот, кто осмелится его закрыть, будет иметь дело со мной». Лежащий под кроватью Проныра подмигнул мне и прошептал:

— Удачи.

У меня не было перчаток. Металл обжигал, и все в этой резкой ночи превратилось в сплошную боль. Дыхание синими облаками замирало на холоде, оставаясь висеть прямо передо мной. Старый монастырь трещал по швам, как и весь пейзаж вокруг, как и горы с водостоком под давлением льда. Когда я добрался до трубы, она возмутилась всей своей оцинковкой. В здании было четыре этажа, и мне потребовалось целых десять минут, чтобы преодолеть несколько метров, отделяющих меня от третьего. Голова кружилась в пару, который я выдыхал все быстрее и быстрее. Легкие горели, мышцы окоченели от напряжения, шерстяное пальто путалось в ногах. Я задержался у окна с открытыми ставнями. Той комнаты я никогда раньше не видел; луна освещала за стеклами кладбище мягких игрушек с забытыми именами, поездов, чьи деревянные колеса никогда и никого не увезут отсюда, — все это наверняка было конфисковано у воспитанников по прибытии в приют. Момо повезло, что у него остался Азинус. Чей-то плюшевый медвежонок с оторванным ухом с мольбой взглянул на меня. Я продолжил спускаться: каждый сам за себя.

На полпути ногами я нащупал карниз шириной с ладонь, местами покрытый свежим льдом. Внизу — десять метров пропасти, а под ними — пики на ржавом заборе, окружающем приют. За решеткой — тупик, каменный склон высотой в сто метров.

— Успокойся, мальчик мой. Так тебе не хватит кислорода.

Вы здесь, Майкл Коллинз? Знаю, что мужчины такого друг другу не говорят, но я страшно рад вас слышать. Простите, если мало разговаривал с вами в последнее время. Просто у меня появились друзья. Они бы подумали, что я сошел с ума. Хотя они уже так считают.

— А что ты думал? Что я брошу тебя в тот момент, когда ты собираешься на Землю? Keep your eyes on the prise, son. Не своди глаз с цели. Космонавт никогда не паникует — он изучает проблему и решает ее.

Прижавшись к отполированной годами бурь стене, я приближался к углу. В том месте дрожащая труба снялась с якоря. Данни был прав: опереться на нее, чтобы обогнуть угол здания, нельзя. Вдруг мою щеку обласкало бархатное дыхание, и я чуть не упал: филин невозмутимо полетел дальше, видимо приняв меня на такой высоте за одного из своих. Нужно изучить обстановку. Данни же как-то пролез. Царапая стену, поднялся ветер. Я чуть нагнулся и увидел в восточной стене две дыры, наполовину забитые снегом. Я мог достаточно глубоко засунуть в них большой и указательный пальцы левой руки и, держась только на двух пальцах, обогнуть угол.

Конечно же, левой руки. Той, в которой ритм. На ней все держится, как в пятнадцатой сонате, любимице Ротенберга. Обогнуть угол превратилось в жест музыканта, акт творения. Большой, указательный, забыть о телесной оболочке. Два пальца против целой пропасти. Ноги дрожали. В двух пальцах от падения. Левая нога нащупала водосток, а за ним — карниз восточной стены. Я находился на самом углу здания в метрах от пик на заборе, и «На Границе» давил на меня холодным позвоночником, словно пытаясь разломить надвое. Вот он, подходящий момент. Я отпустил все, кроме двух пальцев, и собрался с духом уже у восточной стены. Получилось.

В ту же секунду я увидел Лягуха всего в пяти метрах под ногами. Дрожа от холода, он курил и, казалось, не заметил меня. Правая нога соскользнула; стараясь не шуметь, я вцепился в стену двумя пальцами и уперся левой ступней. С карниза сорвалась горсть свежего снега и, чудесным образом рассеявшись в воздухе от порыва ветра, упала Лягуху на голову. Надзиратель потушил сигарету, смачно плюнул желтой слюной и, сунув руки в карманы, ушел по своим делам.

Я уперся отяжелевшей, словно из дерева, ногой в карниз. На восточной стене, казалось, труба была прочно закреплена. Я пытался считать до ста, представив, что Лягух поднимается к себе в комнату, — и даже в тот момент, когда он уже должен был туда добраться, я решил посчитать до ста еще раз, на случай, если он задержался по дороге. Затем я продолжил свой путь как можно тише. Добравшись до места, где забор соприкасался с приютом, я изо всех сил оттолкнулся от стены и приземлился тремя метрами ниже в сугроб, не веря в происходящее. Свободен. Где-то в чернильной темноте филин приподнял огромные брови, удивившись, как можно летать настолько плохо.

— Браво, мальчик мой. Миссия выполнена. Теперь пора возвращаться. Если когда-нибудь тебя занесет в Хьюстон, если однажды ты вдруг почувствуешь себя одиноким — а ты почувствуешь, — просто постучись в мою дверь. Мы с супругой будем рады. Проговорим о былых деньках до самого утра, как товарищи по Луне, только ты да я. Никто не видел того, что познали мы.

В последний раз я взглянул на приют, переводя дух. В получасе отсюда на широком повороте меня ждала Роза. На дворе было темно, все уснуло. Я помчался со всех ног: сначала через лес, триста-четыреста метров в практически абсолютном мраке, а затем — к дороге, спускающейся в деревню. Я знал маршрут наизусть: после кривого бука к гордо возвышающейся табличке «На Границе», водруженной на бетонные плиты без комочков. Потом еще сто метров по проселочной дороге — и дело в шляпе, свобода. Вспомнив о гололедице, я сбавил скорость.

Впереди мелькнула дорога, а на ней посреди перекрестка, спрятавшись в ночи, — машина. Фары ослепили меня. За рулем сидел аббат. Его лицо раскраснелось от холода. Препятствие между мной и свободой. Недолго думая, я скрылся в лесу, избегая света фар. За спиной послышался рев ползучего чудища, хищника, способного заткнуть даже самых маленьких. Сначала — за спиной, затем — сбоку. Надо бежать, петлять. Я перепрыгнул рухнувший ствол, спустился по склону, упал, распорол о камень колено, но поднялся и побежал дальше. Ручей. Чтобы запутать собак, надо бежать вдоль воды. Но собак не было. Тогда мчаться дальше, со щеками в ссадинах и разорванной ветвями одежде: деревья удерживали меня, будто завидовали возможности вырваться из этой черной долины, где они останутся навсегда. Лягух показался за сосной прямо передо мной, разгоряченный от радости, полный жизни. Он был дома: получеловек, полуживотное редкой красоты, которую Индокитай так и не оценил. Я сбежал от него в Каобанге. И в Дьенбьенфу. Теперь он догнал меня.

Охваченный трусливым облегчением жертвы, я угодил прямо к нему в руки и обрадовался этим объятиям. Затем, чтобы усложнить ему работу, я повис охапкой одежды весом в тонну — техника Безродного. Лягух без труда потащил меня к дороге, ликуя, что так легко обдурил беглеца, и время от времени награждая пинками.

Мне было больно, но не там, куда били. Не от ударов, а где-то глубоко внутри. Я думал о Розе: она ждала меня, вглядываясь в ночь в зеркало заднего вида, и больно было именно от этого. Но еще глубже, где-то в животе, меня пронзила другая, белая боль.

Я никому не говорил о побеге, кроме друзей.

В рядах Дозора был предатель.

~

Знаю, вы больше не ответите. Теперь я слишком далеко, записываю это сообщение и вверяю его случаю, звездным ветрам, чтобы вы знали: не сработало. Вы ошиблись, поверив в меня. Я провалил финальный этап, самый важный — свидание. Кружась без пункта назначения под взглядом карликовых белых звезд, гигантских красных и голубых планет, я погружаюсь все глубже в темно-синюю мглу. С сияющим забралом, в шелковых перчатках комет на руках я танцую один на звездном паркете. Ни звука — лишь дыхание и биение сердца. Если кто-нибудь в один прекрасный день найдет мой пустой скафандр за недавно родившейся звездой, то подумает, что все это безумное путешествие было лишь ради девчонки. Но я не хочу, чтобы вы, Майкл Коллинз, так считали.

Врата Забвения затворились за моей спиной шестнадцатого марта тысяча девятьсот семидесятого года. Лягух обрил мне голову. Аббат заставил пройтись маршем кающегося, словно на параде, вдоль почетного караула в обратную сторону по дороге, которую недавно прошел Данни. Мне пришлось пожать руку всем, даже самым маленьким, и попросить у них прощения. Все таращились, и лишь члены Дозора опустили глаза. Взяв за руку, Данни грубо притянул меня к себе и прошептал на ухо:

— Добро пожаловать в Дозор.

Момо не хотел меня отпускать. Он не понимал, что я буду делать там, взаперти. Я пытался оттолкнуть его, сказать, что все наладится, но он лишь качал головой и стонал все громче и громче. Лягух влепил ему увесистую пощечину, отчего Азинус отлетел в сторону. Момо собрал все силы и спрятался там, где, как он думал, никто его не найдет, — в глубине самого себя, в норе, где коченеет тело, изо рта идет пена, а пальцы сжимают пустоту. Лягух тут же унес Момо: нельзя баранам-эпилептиками портить торжественность момента.

Перед тем как запереть дверь, аббат прошептал:

— Джозеф, помни седьмой стих шестьдесят седьмого псалма: «Непокорные живут на иссохшей земле».

И меня поглотил мрак.

Роза была права. Я не виноват в смерти родителей. Я думал, что выжил в том крушении самолета, но на самом деле оказался главной жертвой. Взрыв отправил меня далеко, превратив в человеческое ядро, путешествующее в глубь космоса. Единственным способом вернуться на Землю была смена траектории после столкновения с чем-то твердым.

Аббат приходил посреди ночи — по крайней мере, мне казалось, что посреди ночи, — и читал отрывки из Священного Писания, стоя под дверью. Я видел лишь Лягуха: он приносил еду два раза в день и выводил справить нужду в старом фарфоровом горшке, размещенном в одном из боковых альковов. Приходилось облегчаться с открытой дверью под наблюдением. Лягух не соизволил ни разу отвернуться и всегда смотрел прямо в глаза. Неделю я сдерживался, а потом, глядя прямо ему в глаза, выдал все, что накопилось. Я еще не знал, что со мной обращались по-королевски.

Сенак знал обо всем, о каждой детали, рассказанной на собрании Дозору. Розу нашли на обочине: она все равно попыталась сбежать, но через пятьдесят метров угодила в кювет — все из-за чертовой второй передачи, на которую она так и не смогла переключиться. Жандармы привезли ее домой, отец в срочном порядке приехал из Парижа. Весь Лурд говорил только об этом.

— Чтобы избежать неприятных слухов, я сообщил семье Розы, что ты вернулся в приют после урока фортепиано, сразу пришел ко мне и покаялся. Ты рассказал о плане побега, потому что уже сожалел о содеянном, и попросил у меня духовного спасения.

Роза думала, что я бросил ее.

Наверняка она проклинала меня до потери пульса. Это, может быть, единственное, чего я до сих пор не могу простить Сенаку. Темнота сгущалась, погружала меня в тишину и одиночество Адама, Майкла Коллинза, пролетающего над обратной стороной Луны. Несколько раз я смиренно попросил прощения у аббата за свои проступки.

— Что именно ты сделал? — отвечал он за дверью.

— Я сбежал. Не послушался.

— Это не самый великий твой грех.

Как и следует католику, я выдумывал себе прегрешения на любой лад. Но я мог сколько угодно бороться, каяться в вымышленных преступлениях ради прощения — так по воскресеньям моют машину большими синими валиками, зная, что на следующей неделе она снова запачкается, — ничто не брало Сенака. Я долго спал, повторял ноты, повторял повторения нот, делал зарядку, но быстро сдался. Я не боюсь признаться, что ненавидел, причем Сенака гораздо больше, чем Лягуха.

Я был одержим мыслью о предателе. Кто разболтал? Кто точно мог? Данни, чтобы испытать меня, или Синатра, который явно меня недолюбливал? Проныра, чьи интересы были превыше всего? Бабушка давала мне книги Агаты Кристи. «Если и нужно что-то прочесть, бери романы Агаты», — советовала она с тем удивительным непоследовательным шовинизмом, свойственным англичанам. В романах Агаты Кристи виноват всегда тот, кого меньше всего подозреваешь. Может, Безродный, из слабости? Эдисон, которому пообещали долгожданные учебники по математике, физике и химии? «Нет, нет, — раздражался Пуаро, — вы не замечаете очевидного: вне всяких подозрений сама Роза!»

Я сходил с ума: капля за каплей вытекали остатки рассудка из пор, ушей и глаз. Особенно из глаз.

Однажды ночью аббат объявил:

— Я открыл чемодан, с которым ты приехал в приют.

Мне было глубоко плевать, что он там открыл. Я отвернулся к стене и укутался в одеяло, сидя на свернутом матрасе. Я бы отдал все свои чемоданы за одну лишь минуту разговора с Розой, чтобы сказать: я не предавал ее и никогда по-настоящему не ненавидел, разве что странной, согревающей сердце ненавистью. Я бы сказал, что долгое время мечтал поцеловать ее — с первого зажженного человеком огня, с танцев бизонов, с наскальной живописи. Тот чемодан собирала соседка перед моим отправлением на Луну. Мадам Демаре наверняка положила туда все, что только нашла у меня в комнате. Я почти его не открывал: там, где я оказывался, мне всегда выдавали одежду. Разве что достал пару свитеров и туалетные принадлежности.

— На дне чемодана я нашел пластинку.

Я распахнул глаза: аббат что-то задумал. Он шарил в поисках очков для чтения. Я прижал ухо к двери.

— «Sympathy for the Devil», «Роллинг»… «Роллинг Стоунз».

Я не понимал. У меня никогда не было такой пластинки. Единственная на моей памяти принадлежала Анри Фурнье. Может, он попросил мадам Демаре передать мне свою? В качестве последнего подарка из другого мира, тем самым говоря: даже если мы больше не видимся, я остаюсь его другом? Еще немного рассудка утекло через глаза.

— Я вижу, ты любишь рок — так ведь это называется?

— Да, но технически эта песня написана в ритме самбы.

— В ритме самбы. Скажи, Джозеф, тебе симпатичен дьявол? Ведь так?

— Разве что из сострадания, — машинально поправил я его.

— Что, прости?

— «Sympathy» по-английски значит сострадание. Можно перевести и как симпатию, но я думаю, тут речь о сострадании.

— Это ничего не меняет.

— Это многое меняет. Дьявол мне не симпатичен, но я ему сочувствую.

— Почему же?

— Потому что, возможно, он ни о чем не просил. Может, он не родился дьяволом, а был обыкновенным розовым младенцем, как остальные. Может, его родители погибли, его самого отправили в приют и уже там он стал дьяволом.

Повисла долгая тишина, чуть разбавленная потрескиванием лампочки в коридоре. Полоска света исчезла. Вдалеке заскрипели дверные петли. Возможно, самую большую победу я одержал тогда под ритмы самбы, поразив Сенака из запертой на два оборота темницы.

Со следующего дня не стало завтрака. Обед в Забвение никогда не приносили — пришлось довольствоваться одним приемом пищи в день. Также я больше не мог выйти в туалет: вместо этого Лягух выдал мне ведро, которое каждый день выносила одна из сестер. Сенак больше не приходил.

Однажды утром — я понял, что было утро, по размытой серости в темноте — я спросил у сестры, сколько времени прошло со дня заточения. Она, пожалуй, сжалилась надо мной, поскольку боязливо оглянулась по сторонам и прошептала:

— Три недели.

Три недели. Всего три недели в этой вечности, перечеркнутой полосами света из коридора. Дверь захлопнулась, предоставив меня полетам, путешествию цвета индиго и звездным сумасбродствам.

Согласно моим расчетам, прошло еще два-три дня, когда я задал сестре тот же вопрос. Она снова оглянулась и прошептала:

— Пять недель.

Аббат вернулся ночью, которая была, по ощущениям, темнее обычного — черной, как угольная шахта.

— Джозеф, я знаю, что ты чувствуешь. Я знаю, что ты ненавидишь меня, как я ненавидел своих учителей. Но благодаря именно им я до сих пор жив.

— Месье аббат, вы ведь тоже сирота, не так ли?

Я понял это где-то между Юпитером и Сатурном на задворках нашей Галактики. Потребовалось какое-то время, хотя до этого я уже видел знак, подтверждающий догадки, — его руки дрожали.

— Я уже говорил тебе, что сирот не существует, так как у нас есть единый Отец. И этот Отец доверил мне миссию воспитать тебя. Мир снаружи суров и подчиняется правилам. Господь приготовил подходящее место для каждого из нас. А если мы откажемся от собственного места, что тогда будет? Что ты скажешь, если твоя супруга станет однажды непокорной? А твои дети? Ты тоже разозлишься, конечно. Послушай, что говорит нам Самуил: «Если не будете слушать гласа Господа и станете противиться повелениям Господа, то рука Господа будет против вас, как была против отцов ваших». Не заставляй Бога наказывать тебя, как он покарал твоих родителей, Джозеф. Подумай о будущем.

Нет, месье аббат, я видел будущее в лучшем мире с летающими машинами и светофорами в небе. Там люди превращаются в животных, а может, мужчины — в женщин. Это мир свежих лимонов и милосердных вулканов, где приспущены все флаги, потому что благодаря Розе они больше ничего не значат. Это мир, где родители не умирают так рано. Я видел будущее, и оно не похоже на то, каким вы его рисуете.

— Джозеф, ты слушаешь меня?

— Христос не подчинялся правилам.

— Нет, Христос не подчинялся. Но он был Христом, и его пришествие предсказывали пророки. Никто не предсказывал твой приход, Джозеф.

— Но если Господь создал нас по своему образу и подобию, все мы — Христос, каждый из нас.

— Этот ловкий ответ тебе продиктован дьяволом, с которым ты хорошо знаком. Используй свой ум во благо, во имя веры, и тебе будет легче.

Наверху лестницы хлопнула дверь, свет погас. Я изо всех сил старался удержать его, запечатлеть, пока он не превратился в одну точку и не исчез окончательно. Я покорно вернулся к своему одиночеству и тишине, просачивающейся сквозь остановившиеся стрелки часов.

Eli, Eli, lama sabachthani?

Однажды вечером, уже собираясь уходить, как бы между прочим аббат едва слышно прошептал за дверью:

— Ты говорил мне об учителе музыки…

— О месье Ротенберге?

— Да. Он умер.

Первым делом я чуть не рассмеялся: конечно же нет, мой старый учитель не умер. Он еще столько мне не объяснил. Как тогда, когда он говорил: «Не путай ритм и темп, ослиная голова. Ритм — это не горизонтальная структура, а вертикальная. Как поднимающаяся из земли роса, как отзвуки колоколов, когда они уже отгремели, понимаешь?» — «Нет, месье Ротенберг». — «Итальянские живописцы обрели ритм, как и горстка других, чьи имена почти всегда начинаются с „Ван“: Гог, Эйк, Рейн, дер Вейден, — они нашли ритм и спрятали его в своих картинах. Теперь понятно?»

Я тоже не все ему сказал. Например, что наконец-то понял, почему он произносит «повезло» так мрачно, когда его взгляд затуманивается и он шепчет: «Мне повезло». Примерно о таком же везении шла речь, когда я остался дома и не полетел на том самолете. Я бы рассказал ему, что встретил девушку, царицу Савскую, что хотел, как они с Миной, состариться вместе с ней.

«Элегантность чехов, безумие русских, юмор итальянцев, трагедия немцев, наглость французов — вот чему тебе придется выучиться, мальчик мой, чтобы стать сносным пианистом». — «А англичане, месье Ротенберг?» — «Если англичане тебе аплодируют, значит, ты стал сносным пианистом».

Ротенберг не мог умереть. Он должен был жить, чтобы и дальше обзывать меня кретином, идиотом, дураком — никто не делал этого лучше него.

— Нет, месье аббат. Здесь какая-то ошибка.

— Никакой ошибки. Он умер.

Все случилось быстро: Ротенберг встал посреди ночи, зажег свет повсюду в крошечной квартире, а когда его супруга удивилась поведению мужа, он объяснил: «Мне приснилась удивительная мелодия». Ротенберг сел за пианино и тихо наигрывал ее, пока жена засыпала. На следующий день Мина нашла его с улыбкой на губах и руками на клавиатуре. Эти ладони еще полнились подзатыльниками, которые Ротенберг уже никому не отвесит.

Вильхельмина Ротенберг позвонила в приют, чтобы сообщить мне новость. Она даже предложила вывезти меня в срочном порядке за ее счет на похороны старого учителя. Сенак ответил, что любое путешествие отменяется, поскольку я тяжело болен.

— Отпустите меня, месье аббат. Клянусь, я вернусь. Я ничего никому не расскажу.

— Никому не расскажешь? О чем?

— Ни о чем, месье аббат.

— Слишком поздно. Это случилось две недели назад. Ты должен благодарить меня за то, что я скрыл истинные причины, по которым ты не можешь поехать. К тому же у этих людей странные привычки. Они быстро закапывают покойников, ты бы все равно не успел.

— У этих людей?

— Ну же, у евреев.

— А, то есть и вы тоже.

— Что значит «я тоже»?

— Будь я евреем, это плохо?

— Насколько мне известно, ты не еврей.

— Нет.

— Тогда все хорошо. Все просто замечательно. Доброй ночи, Джозеф.

Моя самая длинная беседа с Сенаком:

— Я не понимаю, месье аббат.

— Что именно ты не понимаешь, Джозеф?

— Зачем вы это делаете?

— А что я делаю?

— Для начала, покрываете Лягуха.

— Месье Марто… Я среди первых признаю, что он сложный человек. Но его надо понять: он видел такое, отчего сломались бы самые сильные. Например, как его товарищи один за другим падали в отравленные реки. Как ты думаешь, почему он занимает комнату на последнем этаже, откуда ничего не слышно? Разве ты, Джозеф, просыпаешься по ночам, когда он кричит? Разве ты приходишь положить ему полотенце на лоб и прогнать ядовитые, горькие сны? Так что да, я его защищаю. Я вас всех защищаю. Но забудем пока о месье Марто. Что тебе сделал лично я?

— Вы меня заперли!

— Ты не заперт, Джозеф.

— То есть я могу выйти?

— Конечно же, можешь. Ключ у тебя, и имя ему — смирение.

— Вы чудовище. Не знаете любви. Не знаете нежности.

— Я едва знал своего отца, но отлично помню жестокого мужчину, музыканта, способного играть самую слащавую музыку на свете после того, как побьет мою мать, моих братьев и сестер. Поэтому прости мне, что я не верю в нежность и, помимо прочего, не выношу звуков пианино. Думаешь, я не люблю вас? Я люблю вас, как Бог любит своих детей. Любовь Господа крепче алмаза: она холодная и белая. Она ранит. Я восстал против этой любви в твоем возрасте. Я хотел стать цирковым акробатом, пожирателем огня, но мои учителя были бдительны. Я поступаю точно так же ради твоих товарищей. Я передаю вам то, что унаследовал от своих учителей. Миру плевать на пожирателей огня.

— Но должен же быть другой способ…

— Я не думаю, Джозеф. Это значило бы, что мои учителя ошиблись, что их учителя заблуждались в свое время, и до них — тоже.

Моя самая длинная беседа с аббатом состоялась лишь у меня в голове.

Но это не значит, что ее не было.

Однажды я все-таки оттолкнулся от чего-то твердого. А может, просто услышал голоса в голове, поскольку вся эта история вертится вокруг слуха, с самого начала. Проснувшись, я осознал свой самый великий грех. Он выплыл передо мной в воздухе, переливаясь всеми цветами радуги в апокалиптической мгле.

Предатель разболтал мой план целиком. Аббат и Лягух могли остановить меня в ту же секунду, как я вышел из спальни, однако позволили залезть на крышу, преодолеть спуск под проливным дождем, пробраться по заледеневшему карнизу, пока немели пальцы, а в каждую клеточку пробирался колючий холод. Я наплевал тогда на туманные законы логики, статистики и гравитации. Они были в курсе и позволили мне проделать весь путь, зная, что, если я упаду, кто-нибудь из Департаментского управления заинтересуется происходящим в приюте. Они подвергли меня этой головокружительной, ледяной опасности, потому что Сенак искренне, как миссионеры из прошлого, верил, что это ради моего же блага. Сенак верил в греховную сущность сирот и евреев, во все те убеждения, которые он с ударами кулаков перенял от другого аббата и от другого Лягуха. Чудовища порождают чудовищ. Сенак был порочным и злым, но от всего своего больного сердца, всей душой.

Как только аббат пришел ко мне в тот вечер, я прильнул к замочной скважине:

— Я прошу прощения, месье аббат.

— За что тебя простить, Джозеф?

— За то, что заставил вас наказывать меня. За то, что вы добры. Мое наказание — это прежде всего ваше наказание. Вы страдаете еще больше меня, и в этом мой самый великий грех.

Я задержал дыхание.

Свет погас, скрипнула дверь.

На следующее утро моя темница открылась. Показался желтый оскал Лягуха.

— Через час у тебя урок, поэтому не затягивай в душе. Но на мыло не скупись — от тебя воняет.

Я вышел через шестьдесят пять дней заточения. Если иногда кажется, будто мой взгляд витает далеко, простите меня. Просто мои глаза слишком долго всматривались в царство Забвения.

~

Джекпота не было, как не было и жетонов, брошенных вместо чаевых высокомерному крупье. Никаких шатаний по Тропикана-авеню среди песка и смолы в поисках выпивки в ближайшем баре, который уже через мгновение уходил в прошлое. Никаких кабриолетов и пальм, не отбрасывающих тени в кислотных ночах. Не было и столика у самой сцены, как и сцены вообще. Мы не поехали в Лас-Вегас.

Синатра оказался предателем. Когда я, полуслепой и хромой, вернулся в класс, едва не упав в обморок, Синатра уже месяц как покинул «На Границе». Мои по-прежнему зимние глаза смотрели на ту внезапную ослепительную весну — она врезалась в виски лезвиями из чистого золота. На неделю меня положили в медпункт, а потом пришлось освободить койку для малыша с отравлением.

Синатра лгал с первого дня в кабинете у аббата. Фрэнк никогда не отправлял эксперта — он вообще не ответил ни на одно письмо. В тот день Сенак сообщил Синатре, что объявился его биологический отец с целью пройти все необходимые процедуры и забрать сына из приюта. Настоящий отец оказался мясником в пригороде Каора, и его имя уже было вписано в свидетельство о рождении Синатры: не оставалось ни малейших сомнений в их родстве, в тесте больше никто не нуждался. Синатра поранил руку циркулем, чтобы мы поверили в историю с уколом. Ему было стыдно. Стыдно, что вместо певца из Вегаса его ждал мясник из Лота. Все те месяцы бумажной волокиты до своего ухода Синатра умолял аббата ничего не рассказывать. Сенак согласился при условии, что Синатра будет доносить обо всем происходящем в приюте. И не беспокоить по пустякам. Аббат жаждал серьезных проступков, и Синатра сдал Дозор.

Сенак позволил нам собираться, с паучьим терпением выжидая истинного, сочного прегрешения — моего. Ревущий Синатра признался во всем Проныре накануне своего отъезда, когда больше невозможно было тянуть и лгать: все увидели толстого лысого коротышку, вышедшего из фургончика с надписью «Наша конина такая свежая, что еще ржет!». Все увидели — вот прямо как я вас сейчас, — как толстяк неловко пожал руку Синатре и усадил его на пассажирское сиденье. Синатра уехал так же, как приехал в приют, — потупив взгляд. Мне не было его жаль. Я поклялся, что однажды врежу ему.

Тайное общество пришлось распустить. Дверь на крышу была закрыта, собранный Эдисоном приемник конфисковали, Мари-Анж заперли глубоко в долине. Члены Дозора до потери пульса занимались общественным трудом. Наверху больше не было увязших в звездных бурях стражников — приют «На Границе», как и вся планета целиком, остался без защитников. Тот год был чудовищным: самолеты разворачивали, людей убивали из-за цвета кожи — если ты не белый, тебе не жить, «Битлз» распались. Может, совпадение. Роза покинула регион сразу же после моего спуска в Забвение — так сказал Этьен, он был знаком с их садовником.

Лягух следовал приказу и пресекал малейшую попытку общения между бывшими членами Дозора. Ночью он внезапно вырастал из-под земли и проверял, лежим ли мы в своих постелях или под кроватями. Проныра посвятил все свое время сделкам, Безродный изнывал в компании малышей, Эдисон размышлял, как превзойти скорость света. Данни продолжал всматриваться в пустоту и ни с кем не разговаривал. По крайней мере после драки он отказался от мысли снова меня травить. Только Момо мог приближаться ко мне: «Блаженны нищие духом», от Матфея, 5: 3, поскольку нищие не представляют никакой угрозы. Аббат выбрал себе другого секретаря — блондинчика лет четырнадцати, который тут же заважничал.

Я медленно возвращался к своему сиротскому полусуществованию и наконец обратил внимание на переглядывания, кодовые знаки, записки, передающиеся из рук в руки в долю секунды. Однажды утром Лягух пропал. Пошли слухи, что его отвезли в больницу в Лурде, где ему предстояло провести ночь под наблюдением врача. Лягуха внезапно ударило током, когда он вышел из комнаты и дотронулся до выключателя в коридоре. Каким-то образом фазный кабель сместился, соприкоснувшись с металлической рамкой выключателя. Лягуха отбросило к противоположной стене на двухстах двадцати вольтах добротного пиренейского электричества — иногда из-за прорванной плотины оно подскакивало до двухсот пятидесяти. Вполне хватит, чтобы тело отлетело в одну сторону, а душа — в другую, но у Лягуха не было души, поэтому он выжил. Весь день Эдисон ходил с довольной рожей: из некоторых сирот все-таки получаются хорошие электрики.

Проныра разбудил меня в полночь, прижав палец к губам. По другую сторону от бархатной занавески, где спали малыши, остальные из Дозора уже собрались. Проныра сунул шоколадный батончик в руку одному из мальчиков, и тот побежал сторожить у двери в спальню: даже если Лягух медленно разряжался на больничной койке, это не значило, что мы не рисковали. Тем немногим заспанным ребятам, повернувшим головы в нашу сторону, Проныра пригрозил:

— Кто пикнет — завтра не проснется.

Ребята тут же уснули. Спальня малышей сообщалась с душевыми. Последняя кабинка за прогнившей дверцей скрыла от лишних глаз наше первое за три месяца собрание.

— Мы — Дозор, — объявил Данни.

Охваченные волнением, мы повторили:

— Мы — Дозор.

— И мы отсюда свалим.

— Ты спятил. Тебе прошлого раза мало было? — спросил Проныра, бросив на меня быстрый взгляд. — И тебе тоже?

— Делайте что хотите. Я сваливаю. И Джозеф тоже.

Моего мнения он не спросил, но мы были связаны братскими узами Забвения.

— Это нереально, — настаивал Проныра. — Главные ворота на замке. Аббат приказал разобрать часть водостока, ведущую к забору. Даже если мы выберемся отсюда, склон нам не преодолеть, да и на дороге нас поймают.

— Мы сбежим, но не по склону и не по дороге.

— Ну да. И что ты предлагаешь? Улететь?

— Туннель. Железнодорожный туннель. В Испании нас никто не будет искать.

Мы потеряли дар речи. Каждый представлял себе внутренности туннеля как арку, багряную от крови несчастных, которые только подумали туда сунуться. Данни махнул Эдисону. Тот развернул покрытый схемами и расчетами листок и начал объяснять:

— Этьен говорил, что длина туннеля — пять километров. Поезда въезжают каждые полчаса по очереди с каждой стороны и пересекают туннель за четыре минуты. Я уже два месяца занимаюсь расчетами и могу ошибаться на тридцать секунд. Как в большую сторону, так и в меньшую. Это значит, что между двумя составами у нас максимум двадцать девять минут, чтобы добраться до конца туннеля, пока туда не въедет другой поезд и не размажет нас. Из осторожности скажем — двадцать восемь минут. Мы можем вбежать сразу после поезда из Франции или как только уедет поезд из Испании — разницы никакой. Двадцать восемь минут.

Эдисон говорил быстро, словно генерал военной кампании, водя пальцем по рисункам: человечкам из палочек, перемешанным с чудовищными локомотивами, неверными расчетами, переписанными несколько раз заново, чтобы учесть каждую деталь.

— Предположим, мы забежим сразу за поездом с французской стороны, помчимся вслед за последним вагоном. Выход в пяти километрах. Рашид утверждает, что взрослый человек без особой физической подготовки, но в форме, в среднем пробежит подобную дистанцию на скорости десять километров в час. Получается, немного поторопившись, он сможет добраться до выхода за двадцать восемь минут. Проблема в том, что мы не знаем ни его веса, ни выносливости. Это значит: чтобы пересечь туннель до того, как поезд въедет с другой стороны, мы должны много тренироваться. Вопросы?

Я поднял руку, отчего остальные заулыбались.

— Если состав пересекает туннель за четыре минуты, почему они пускают поезда каждые полчаса? Вдруг станут пускать чаще?

— Я задал этот вопрос Этьену. Он сказал, так делают из соображений безопасности. Как-то раз испанский стрелочник отошел пописать, а когда вернулся, то был уверен, что поезд из Франции уже прошел, и отправил испанский. Только вот французский состав сломался и застрял в туннеле. Машинист бежал к аварийному телефону на выходе — и не добежал. Туннель старый, ненадежный, построен не по технике безопасности. Тридцать минут позволяют избежать аварии.

Проныра покачал головой.

— Это все замечательно. Допустим, мы не раскрасим нос локомотива. Что нас ждет в Испании?

Об этом я знал благодаря Розе.

— Там никто не будет нас искать. Мы спрячемся, станем подрабатывать до совершеннолетия, а потом — свобода.

— Ну что, кто бежит? — спросил Данни у присутствующих.

Я поднял руку. Момо повторил за мной. Проныра долго размышлял, но в итоге кивнул. Безродный уже несколько минут тянул вверх обе руки.

— Тебя не возьмем, — ответил Данни. — Ты слишком маленький.

— Мне уже десять! Вы же не гады и не бросите меня здесь!

— Если хочешь сдохнуть… Мне плевать. Это твой выбор.

Эдисон встал на колени перед Безродным.

— Послушай, Данни прав. Ты не сможешь бежать так быстро. Мы сами не уверены, что получится. К чему тебе там погибать? А если останешься здесь, будешь шефом Дозора, наберешь новеньких и расскажешь всем легенду о нас. Что думаешь?

Безродный задумался, с самодовольным видом пожевывая губу.

— Шеф Дозора, ага… — Он выпятил грудь: — Согласен. Но можно мне тренироваться вместе с вами?

— Если хочешь.

— Сбежим, как только будем готовы, — заключил Данни. — И последнее: оказавшись в туннеле, даже не думайте останавливаться. Ни на секунду. Ни чтобы отдышаться, ни чтобы помочь другому. Двум мужчинам не обязательно погибать, когда можно ограничиться одним. Помните наш девиз.

Мы сложили ладони в центре. Под влажным синим потолком раздалась клятва:

— Каждый сам за себя.

~

Даже если Рашид и удивился, когда мы заявили, что хотим бегать больше, то виду не подал. В прошлом больше похожие на праздные шатания, уроки физкультуры превратились в занятия, требующие максимальной концентрации. Мы стискивали зубы, бледнели от напряжения, теряли сознание под открытым небом и наблюдали, как с каждым днем становимся шире в плечах. Ко всеобщему удивлению, Момо оказался самым способным. Я не знаю, за какой мечтой он гнался: может, сквозь ржавую решетку мрачного двора он видел пустынные пляжи Алжира или смеющуюся девушку — она пряталась и завлекала его все дальше и дальше, туда, где песок окрашивается в лиловый цвет. Момо бежал без всяких усилий, в то время как я уже на четвереньках расставался с завтраком. Данни гнался за разумом, покинувшим его тело. Проныра, Эдисон и я старались изо всех сил. Безродный мчался за нами и кричал: «Подождите меня, ну подождите!» Мы поднимались по лестницам, перепрыгивая ступеньки. Ночью Данни будил нас отжиматься, приседать и делать выпады. Приют сумел то, с чем не справился мой учебник физкультуры. В начале июля тысяча девятьсот семидесятого года после нескольких недель в таком ритме я перестал узнавать себя в зеркале после душа — я превратился в атлета.

Несмотря на все усилия, мы развивали скорость максимум в восемь километров в час на дальних дистанциях. Только Момо подбирался к одиннадцати. Данни ругал нас по ночам. Проныра проворачивал сделки и одаривал шоколадными батончиками ребят, работающих на кухне, чтобы те доставали нам провизию. Мы ужинали дважды: в трапезной и в постели. После тренировок больше не тошнило. Наполнившись силой и окрепнув, мышцы требовали больше. Иногда я просыпался посреди ночи от нетерпения и шел подтягиваться на карнизе со шторой, отделяющей спальню больших от малышей.

Цель в десять километров в час казалась недостижимой. Во время прогулок по лугам мы бегом поднимались по склонам. Приходилось почаще возвращаться к остальным, чтобы не вызывать подозрений. Первым необходимую скорость развил Данни. Будто оскорбившись, мы догнали его в скором времени, однако только на коротких дистанциях. Наши расчеты основывались на одной лишь теории, и было сложно предугадать реальные шансы преодолеть обозначенное расстояние. Эдисон тайком вел дневник наших успехов, пряча его вместе со страницей из энциклопедии за изображением Девы Марии на стене в спальне — та явно сердилась, что никто никогда к ней не прикасался, и мы решили исправить это недоразумение, как только заметили, что Лягух боится этого портрета и каждый раз вздрагивает, проходя мимо. Эдисон подсчитал, что нам нужно еще два месяца усиленных тренировок перед тем, как попытать удачу. Чтобы все получилось, требовалось развить скорость в двенадцать километров в час. Проныра жаловался:

— Сенак точно что-нибудь заподозрит. Я уже видел, как он смотрит на нас в окно кабинета, пока мы бегаем.

— Еще два месяца, — повторял Эдисон. — Самое раннее — к концу сентября.

Июльским утром, год спустя после того, как Майкл Коллинз рассматривал обратную сторону Луны, пока его друзья наблюдали с ее поверхности, как просыпается Земля, во дворе поднялся переполох. Лягух размахивал одной рукой, держа в ней Азинуса, а другой отталкивал Момо. Тот кричал, плакал и тянулся к плюшевому ослику. Момо было уже семнадцать, и под его носом росли пышные усы. Но Лягух оказался сильнее и без труда удерживал парня на расстоянии, упершись ладонью в лицо Момо, словно пытаясь смять листок с каракулями.

— Не стыдно в твоем-то возрасте играться с мягкими игрушками? Знаешь, что делают с типами вроде тебя снаружи? Этот осел еще и воняет. Может, выкинем его на помойку, а?

Момо орал, рыдал во все горло, пока Лягух безжалостно отталкивал его. Мы с Пронырой переглянулись, Данни покачал головой.

— Каждый сам за себя, — прошептал он. — Мы так близко к цели, нельзя срываться. Он выкрутится.

Данни был прав. Но только в тот момент и в том месте — вот почему мы должны были сбежать и добраться до страны, где он ошибался бы. Мы уже собирались вернуться в приют, как вдруг откуда ни возьмись появился Рашид. Он бросился на Лягуха и влепил ему увесистую пощечину. Азинус взмыл в воздух — казалось, он летел на своих огромных ушах — и приземлился прямо в руки Момо. Лягух покачнулся, но не упал: ему уже было за пятьдесят, он растолстел, но эта удивительная сила, как у скорпиона или колонизатора, никогда не покидала его. Он подскочил к Рашиду, но тот ударил его в печень, отчего Лягух сложился пополам, раскрасневшись от боли. Он захватил шею Рашида в замок и повалился на землю. Малыши расплакались, а одна из сестер завопила. Сенак не замедлил явиться во двор, учуяв хаос.

Приподнимая полы сутаны, он медленно подошел к драчунам. Мужчины тут же отпрыгнули друг от друга, преисполненные взаимной ненавистью. У Лягуха была рассечена бровь, на щеке краснел отпечаток ладони — восхитительная репродукция наскальной живописи. У Рашида шла кровь из носа. Вслед за Сенаком оба скрылись в здании.

Рашида уволили в тот же день, запретив попрощаться с нами. Парень, который в тот день полол грядки, видел, как Рашид сел в машину. Мальчик клялся, что учитель плакал. Больше мы его не видели. Рашид этого не знает, но мы единогласно включили его в ряды Дозора одним из самых почетных членов.

В тот же вечер за несколько дней до моего семнадцатилетия Данни разбудил нас посреди ночи:

— Пора.

~

Испанский поезд выскочил из туннеля, покачивая вагонами с топливом. За ним, словно стервятник, следовал тяжелый сернистый запах машинного масла. Тошнота скрутила мне живот. Кожа Проныры блестела от пота в темноте. Настоявший на том, чтобы проводить нас, Безродный стоял весь бледный.

— Слишком рано, — повторял Эдисон, качая головой. — Мы не готовы. Еще два месяца. Мы не выдержим дистанцию.

Данни влез на какую-то цистерну и вгляделся в темноту — ночь редкой удачи или ошибочных расчетов.

— Без Рашида еще долго не будет уроков физкультуры. А тренируясь просто так, мы вызовем подозрения. Сейчас или никогда.

Послышался скрип, и Данни спешно слез. С Проныры пот тек ручьем. Я согнулся пополам, чтобы блевануть, но ничего не вышло. Где-то далеко металлический скелет уже начал свой звонкий танец. Гремя ржавыми костями, приближался поезд.

— Как только проедет последний вагон — бегите, — приказал Эдисон. — И между рельсами, а не рядом, понятно? На стенах туннеля висят фонари — не сводите с них глаз. Постарайтесь изо всех сил.

Момо похлопал меня по плечу, как обычно, улыбаясь. Он покачал головой, Азинус помахал ушами вместе с ним. Нам больше не нужны были банальные, очевидные слова, чтобы понимать друг друга.

— Ты не побежишь?

Момо снова покачал головой.

— Ты никогда и не собирался бежать.

Тогда он выдавил два слова — единственные, которые я от него слышал за всю жизнь. Скопившись где-то в глубине горла, они неловко вылетели, чтобы облегчить нам прощание.

— Здесь… лучше…

Звук приближающегося поезда отдавался в каждом теле. Поднялся ветер. «Здесь лучше». Момо предпочел приют жизни, ожидающей его за стенами. С первого дня в приюте я жаловался на свой статус отверженного, неприкасаемого, но хватило всего двух слов — «здесь лучше», — чтобы понять: нам еще повезло. Быть сиротой без родителей — печально, хуже — быть сиротой без себя самого. Я обнял Момо и прошептал ему на ухо:

— Я вернусь за тобой.

Казалось, он поверил. Вдалеке замерцали фары локомотива, толкая вперед свет. Какой-то инженер, видимо в душе поэт, окрестил тот состав «А1А-А1А 68000». Если и гибнуть под колесами, то я бы предпочел, чтобы меня раздавил «Калифорния Зефир», «Эмпайр Билдер», «Кэпитал Лимитед» или любой другой американский поезд со звучным названием.

Мы повернулись к Безродному. Он протянул руку ладонью к земле.

— Мы — Дозор.

— Теперь ты — Дозор, — поправил Данни.