Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ваш покорный слуга никак не хотел обидеть госпожу, надеюсь, вы простите мне мою поспешность!

– Что значит хотел – не хотел? Что значит обидел – не обидел? Нужно ловить ассасинов – ловите, нужно смотреть – смотрите. Но помните, что вы такое себе позволяете лишь потому, что думаете, будто бы семейство Цзэн Гофаня пришло в упадок!

– Вы все правильно говорите, госпожа, но ваш покорный слуга – человек военный, я лишь подчиняюсь приказам вышестоящих!

– Отправляйся-ка ты к этому своему Юань Шикаю и вызови его сюда, хочу спросить, какое вообще может быть основание для того, чтобы врываться в мои покои? Глубокой ночью, в третью стражу, посылать солдат, чтобы они проникли во внутренние покои чиновника, унижать его супругу, губить ее репутацию – вот какой, оказывается, этот ваш Юань Шикай, сановник династии Цин? У этого его превосходительства Юаня дома разве нет жен и наложниц, сыновей и дочерей? Человек ученый предпочитает смерть унижению, а женщина готова сгинуть, но не допустить позора. Я с Юань Шикаем насмерть бороться готова!

Как раз в это время снаружи послышались торопливые шаги, и кто-то негромко сказал:

– Его превосходительство уездный вернулся! Его превосходительство вернулся!

Супруга в голос разрыдалась.

Уездный ворвался в комнату, переполненный чувствами:

– Супруга, никчемный я человек, заставил тебя так перепугаться!

4

Ушли солдаты губернатора, закрылись двери и окна, потушили свечи, сквозь полог над кроватью вновь полился лунный свет, в комнате снова установилась мягкая светотень. Я выбралась из постели и негромко сказала:

– Благодарю госпожу за спасение, если мне будет дарована еще одна жизнь, то обязательно стану в ней вам коровой или лошадью!

Сказав это, я хотела сразу выйти. Но супруга уездного ухватила меня за рукав. В сумраке ее глаза поблескивали, и я почуяла исходящий от ее тела тонкий аромат кассии. Я вспомнила про дерево во дворике. На Праздник Середины осени над осыпанной золотом кассией витает точно такой же приятный запах. Должно быть, именно там супруга уездного пьет вино и любуется луной. Я хоть и не могла вместе с любимым любоваться луной, но и у меня было ощущение тайного свидания в управе, вдали от всех сложившихся обстоятельств. Все вокруг утверждали, что именно мой батюшка нарушил всеобщую великую безмятежность. Я же полагаю, что все же немцы оказались слишком бесчинными в своем произволе. Вспомнилось, как трогательно и печально выглядел отец, от чего грустные думы переполнили сердце. Эх, отец, старикан ты несчастный, совсем умом двинулся! Чтобы спасти тебя, дочка все ноги оттоптала. Чтобы вызволить тебя, нищие день и ночь хлопотали. Для твоего спасения Сяо Шаньцзы целых три зуба себе выбил, всю грудь измазал себе кровью. Для твоего спасения Чжу Восьмой лично взялся за дело. Чтобы выручить тебя, столько нищих пожертвовали своей жизнью. Столько усилий потрачено, чтобы тайно подменить тебя и вызволить из камеры смертников, казалось, что все уже подходило к развязке… Но надо было тебе во что бы то ни стало бестолково раскрыть рот и заорать…

– Сейчас тебе нельзя уходить, – прервала мои путаные мысли супруга уездного. Слышно было, что в переднем дворе ничего еще не успокоилось, оттуда то и дело доносились крики солдат.

Уездный отправился дежурить на ночь в судебный зал, то был приказ Юань Шикая. Да как я могла все позабыть, что едва избежала опасности, исходившей от прорвавшихся в покои солдат. Госпожа встала и закрыла дверь. В свете оплывшей кровавыми слезами свечи я увидела ее покрасневшее то ли от волнения, то ли от гнева лицо. Послышался ее ледяной голос:

– Ваше превосходительство, я тут решила вместо вас завести себе любовницу!

Уездный глянул за окно, торопливо подошел к кровати, откинул одеяло, увидел меня и резво накинул одеяло обратно мне на лицо. Я услышала его негромкий голос:

– Супруга, ты же знаешь свой долг. Забудем прежние раздоры. Кто ты, как не самая великая из женщин? Цянь Дин тебе бесконечно признателен.

– Ну так что, отпустить ее или оставить?

– На ваше усмотрение.

Снаружи раздался чей-то крик, и Цянь Дин быстро вышел. Со стороны могло показаться, что он спешил по делам службы, но на самом деле хотел избежать очередной неловкой ситуации. Такие развороты нередко случаются в театре, так что я все сразу поняла. Супруга уездного задула свечу и впустила в комнату лунный свет.

Я растерянно уселась на табуретку в углу. Во рту пересохло, глотка горела. Супруга уездного, словно в ту вселился дух небожительницы, сразу поняла, что я мучаюсь от жажды, собственноручно налила в чашку холодного чая и подала ее мне. Немного поколебавшись, чашу я приняла и, выпив до дна, поблагодарила:

– Спасибо, госпожа.

– Не думала, что ты к тому же талантливая и смелая воительница! – насмешливо проговорила супруга уездного.

Я ничего не ответила.

– Тебе в этом году сколько лет?

– Докладываю госпоже: простолюдинке сейчас двадцать четыре года.

– Слышала, ты уже беременна?

– Простолюдинка молода и невежественна. Если я как-либо обижаю этим госпожу, то надеюсь, что вы проявите ко мне снисхождение. Как гласит пословица, человек высокого положения не видит вины человека простого, а душа первого человека среди первых лиц должна быть широка, как море.

– А ты за словом в карман не лезешь, – супруга уездного говорила абсолютно серьезно. – Можешь поручиться, что ребенок у тебя от барина?

– Да, ручаюсь.

– Тогда чего ты желаешь: остаться или уйти?

– Желаю уйти! – без капли сомнения сказала я.

5

Я стояла у колонны передней арки перед управой, с нетерпением вглядывалась внутрь управы. Я всю ночь не сомкнула глаз, с риском для жизни пережила потрясающие события, и хотя моей истории еще придется подождать появления на сцене, рано или поздно этот сюжет положат на музыку, вынесут на суд публики и сделают достоянием общественности. Вчера ночью супруга уездного посоветовала мне уехать подальше, чтобы избежать бед и страданий, и даже сунула мне пять лянов серебра. А я не уехала, сказала, что не уеду, вот и не уехала, умру я в уезде Гаоми, но напоследок устрою много шуму, поставлю кверху дном и Землю и Небо.

Земляки все знают, что я – дочь Сунь Бина, горой стоят за меня, как стая клушек защищает одного цыпленка. Пара седоволосых старух сунули мне горячее яйцо. Я сначала не хотела брать, так они с плачем запихнули его мне в карман:

– Поешь, доченька, не мори себя голодом…

Вообще, в душе я понимала, что перед тем, как с отцом случилась беда, у всех этих женщин уездного города, старых и молодых, будь то дамы из приличных семей или проститутки из публичных домов, при упоминании моего имени просто зубы чесались от невозможности укусить меня. Они ненавидели меня за связь с начальником уезда, за то, что живу я зажиточно, за то, что могу спокойно бегать на своих больших ногах. А тут еще, как нарочно, начальнику Цяню понравились как раз мои большие ноги. Когда вы, отец, пошли на бой с пушками и знаменами, все местные женщины переменили отношение ко мне. Когда вас взяли в плен и посадили в тюрьму, то отношение ко мне стало еще лучше. Теперь, когда в уезде на плацу у Академии Всеобщей добродетели воздвигли помост, и по всем деревням объявили о том, что вы, отец, приговорены к сандаловой казни, ваша дочь стала сразу для всех жителей Гаоми дражайшей дочуркой, которой все сочувствуют.

Эх, отец, наши планы вызволить тебя прошлой ночью чуть не завершились успехом. Если бы вы временно не помутились рассудком, то наш подвиг свершился бы. Эх, отец, отец, ладно, если бы вы просто помешались, а ведь из-за помутнения вашего рассудка приняли смерть четверо нищих. Один взгляд по бокам главных ворот – и на глазах выступают кровавые слезы, а сердце сжимается от боли. На левом закрылке – две человеческие головы, на правом – еще две человеческие головы да обезьянья головка. Слева – Чжу Восьмой и Сяо Луаньцзы, а справа – Сяо Ляньцзы, Семерочка Хоу и обезьянка (даже обезьянку не отпустили, звери жестокосердые!).


Солнце поднялось уже высоко, но в уездной управе еще было тихо. Думаю, ждут полудня, чтобы вытолкать моего отца из камеры смертников. В это время из переулка семьи Дань, что наискосок от главных ворот управы, медленно вышла группа достойных с виду людей в халатах и шапках. Переулок семьи Дань – самый знаменитый во всем нашем уезде. Он знаменит тем, что из него как-то вышли сразу два цзиньши. Слава этих господ осталась в прошлом, а теперь семью Дань поддерживал один цзюйжэнь. Уже старенький, этот господин прославил род Дань отменным знанием старых книг. Благодаря своим просветленным мыслям он стал первым авторитетом в уезде. Хотя дедушка этот никогда не заходил к нам домой выпить вина и купить собачатины, а жил дома взаперти, читал книги, писал письмена и рисовал горы и реки, для меня он был человеком далеко не посторонним. Из уст барина Цяня я слышала имя этого почтенного старца не менее ста раз. Глаза барина каждый раз загорались. Поглаживая бороду, уездный смотрел на иероглифы и картины, написанные рукой почтенного старца, и приговаривал: «Выдающийся человек, выдающийся, как могло случиться, что он оказался невостребованным?» Через некоторое время он опять с чувством вздыхал: «Как такой человек мог оказаться не у дел?» Его слова оставили меня в недоумении. Как-то я стала его расспрашивать по этому поводу. Но Цянь Дин ничего ясно не ответил, а лишь заявил, поддерживая меня за плечо: «Лучшие люди Гаоми признают за ним первенство, но при дворе вскоре откажутся от отбора путем экзаменов, к сожалению, у него не будет возможности, как говорится, урвать ветку коричневого дерева в Лунном дворце. Не выбиться ему в большие люди!» Я посмотрела на эти горы, похожие на горы, но и не горы, на деревья, похожие на деревья, но и не деревья, на смутные фигуры людей, на покосившиеся иероглифы, и так и не увидела, что во всем этом было хорошего. Сама я – простая женщина, могу спеть что-нибудь из маоцян, а больше ни в чем не разбираюсь. А господин Цянь – из цзиньши, человек ученый, то, что он понимает, и говорит, – все хорошо. И господин Дань, которым барин так безмерно восхищается, конечно же, – еще более достойный небожитель, чем мой любимый.

У цзюйжэня Даня густые брови, большие глаза, вытянутое лицо, широкий нос и громадный рот, борода лучше, чем у обычного человека, но не лучше, чем у моего отца и Цянь Дина. После того, как отцу бороду выдрали, первой в Гаоми стала борода Цянь Дина, а борода цзюйжэня Даня – только второй. Когда господин Дань вышагивает перед прочими людьми – ни дать ни взять вождь. Шея чуть кривая, не знаю, всегда ли она была такой, или только сегодня искривилась. Прежде видела его пару раз, но никогда не обращала внимания на эту мелочь. С шеей набок вид у него диковатый, посмотришь – не знаток литературы, а главарь прячущихся в горах изгоев. За Данем теснились почтенные жители Гаоми. Вон тот толстяк в шляпе с красными завязками – Ли Шицзэн, он держит закладную лавку. А тот худышка, что постоянно отводит глаза, – Су Цзыцин, владелец лавки тканей. Этот с лицом, испещренным неглубокими белыми оспинками, – хозяин аптеки Цинь Жэньмэй… Все первые люди города пришли. У кого-то вид торжественный и благоговейный, в стороны не косится. Кто-то в панике поглядывает налево и направо, будто какую-то опору себе ищет. Некоторые идут, опустив голову, глядя под ноги, будто не узнают знакомых. Вся эта компания вышла из переулка семьи Дань, привлекая к себе взгляды с обеих сторон главной улицы. Глядя на них, кто-то ничего не понял, а кто-то сразу понял все. Понявшие говорили:

– Вот и славно, вот и хорошо, цзюйжэнь Дань спустился со своих вершин, значит, Сунь Бин в живых останется!

– Что уж говорить о начальнике Цяне и всех шэньши нашего уезда, его превосходительство Юань тоже наверняка захочет высказать некоторое почтение господину Даню!

– Государь не может не учитывать чаяния народа, пошли все вместе!

И большая часть толпы пристроилась позади господина Даня и шэньши, тесно сомкнувшись на пустыре перед управой. Стоявшие по обе стороны ворот немцы и гвардейцы Юань Шикая, словно смурные псы, облитые холодной водой, тут же воодушевились, подняли винтовки, которые они вытянули у ног, как палки. Я видела, как из глаз немецких солдат заструился зеленый свет.

С тех пор, как немецкие дьяволы высадились в Циндао, до моих ушей доходило множество странных слухов. Говорили, что у этих тварей ноги прямые, как палки, коленок нет, ноги у них не сгибаются, повалятся они наземь, и им уже не встать. Это, ясное дело, враки. Вот они, немецкие солдаты, передо мной, на них узкие брюки, где эти коленки выпирают, как пестики для толчения чеснока. Говорят еще, что эти твари, подобно мулам и лошадям, как вскарабкаются на тебя, так сразу истекают. Но я слышала, как проститутки перешептывались. Правитель Небесный, какие там мулы и лошади! Немцы все – сущие свиньи, заберутся на тебя и откажутся слезать, и часа два им будет мало. Еще ходят слухи, что эти твари везде отыскивают смышленых мальчиков с правильными чертами лица и хорошо подвешенными языками, излавливают их, подрезают им ножом язычки, а потом заставляют их учить свою дьявольскую речь. Я спросила об этом начальника Цяня, он посмеялся, сказал, что это, возможно, и правда, но у нас нет мальчика, поэтому нам бояться не стоит. Он погладил мне живот своей мягкой рукой и сказал, посверкивая глазами:

– Эх, Мэйнян, Мэйнян, родила бы ты мне сына!

– Боюсь, что не смогу, если бы могла рожать, то почему не родила, живя с Сяоцзя столько лет.

Барин ущипнул меня:

– А разве ты не говорила, что Сяоцзя – дурачок? Разве не говорила, что он ничего в таких делах не понимает?

Руки у барина сильные, от боли аж слезы потекли.

– С тех пор, как мы с тобой поладили, я Сяоцзя к себе не подпускала, не веришь, спроси у него.

– Славно придумано, – сказал он, – вот так я, выдающийся начальник всего уезда, прямо пойду разузнавать, как обстоят дела в моих владениях, у дурачка?

– Так и у начальника всего уезда дружок вроде бы не из камня высечен, – парировала я, – и он, сморщившись, болтается свободной сопелькой. Не вздумал ли властитель целого уезда ревновать меня к дураку?

После моих слов Цянь Дин убрал руку и захихикал. Потом обнял меня:

– Сокровище, ты мое – благое снадобье, с которым я обретаю свободу и блаженство, ты чудодейственное средство, которое специально для меня сотворил Нефритовый Император…

Я зарылась лицом у него на груди и промурлыкала:

– Барин, названый батюшка мой, выкупил бы ты меня у Сяоцзя, чтобы я триста шестьдесят дней в году ухаживала за тобой. Никакого положения мне не надо, только быть твоей личной служанкой и служить тебе.

Он покачал головой:

– Это нам ни к чему! Как я, видный человек, начальник уезда, чиновник императорского двора, могу умыкнуть чужую жену? Если об этом станет известно, то вся Поднебесная будет смеяться надо мной, боюсь, чиновничью шапку сохранить на голове будет трудно.

– Тогда брось меня прямо сейчас, – сказала я, – и с сегодняшнего дня я ни шаг не подойду к управе.

Он поцеловал меня в губы:

– Но как же я могу расстаться с тобой? – и спел отрывок из маоцян:

– С этим делом мне беда – ни туда и ни сюда…


– Как, ты и маоцян петь умеешь? У кого это ты научился, родной мой господин!

– Чтобы научиться чему-либо, надо поладить с наставником! – озорным тоном заявил он и, отбивая такт по моему заду и подражая голосу моего отца, ритмично запел:

– Солнце садится за западные горы, наступают сумерки, тигр мчится в глухомань, грач спешит укрыться в лесу. Лишь мне, уездному, некуда бежать, сижу один в судебном зале, тоскую…


– Чего тебе тосковать, разве я не лежу рядом с тобой, полная жизни, не разгоняю твою тоску?

Он не ответил, а, пошлепывая меня по заду, как по барабану маоцян, и четко и громко отбивая ритм, запел дальше:

– С тех пор, как познакомился с девицей из рода Сунь, словно благодатный дождь окропил посевы после долгой засухи.


– Как ты умеешь обманывать меня приятными речами. Что во мне доброго, я же простая крестьянка, продавщица собачатины!

– Твоих достоинств не счесть! Ты – прохлада в жару, ты – огонь в холода. Когда ты даришь мне любовь, я потею каждой частичкой, каждой своей клеточкой чувствую твою мягкость. Спать в объятиях Мэйнян из семьи Сунь – большее блаженство, чем быть живым небожителем… —


Он пел и пел, повернув меня на спину, и его распущенная конским хвостом борода закрыла мне лицо… Ах, названый отец, как в песне поется:

– Никогда не знаешь, что найдешь, а что потеряешь… Старался, сажал цветы, а они не расцвели, между делом воткнул ветку ивы в землю – а она вдруг разрослась в тенистое дерево. В тот день, когда мы с тобой вступили, как феникс и жар-птица, на облачную башню, я думать не думала, что твои жемчужины сложатся в драконье яйцо… Хотела лишь доставить тебе безудержное ликование. Кто бы мог подумать, что ты арестуешь моего отца, чтобы предать его казни…


Я увидела, как цзюйжэнь Дань, а за ним и толпа господ шэньши, приблизился к свирепым солдатам, которые вытаращили глаза и взяли свои большие винтовки на руку. Все шэньши, кроме Даня, замедлили шаги, словно между ног у них неожиданно оказались булочки из рисовой муки, словно ступни их вдруг связал клей. Цзюйжэнь Дань медленно отделился от толпы и вышел вперед, будто вожак птичьей стаи. Он миновал первую арку. Защелкали затворы винтовок в руках солдат. Оробевшие шэньши остановились за аркой и дальше не пошли, а цзюйжэнь Дань остановился перед ней. Я выскочила из горстки женщин, пробежала несколько шагов до арки, опустилась на колени лицом к шэньши и спиной к цзюйжэню Даню и громко зарыдала, перепугав их всех. Собравшиеся в панике завертели головами. Я запела, взывая к ним:

– Господа хорошие, дядюшки, хозяева и ученые, я – Сунь Мэйнян, дочь Сунь Бина, челом вам бью, умоляю вас, умоляю, спасите моего отца. Отец начал смуту, но на то есть причины, пословица гласит, что загнанный заяц и тот кусается, тем более что отец – знаток устоев и правил, церемоний и приличий, человек культурный, самоотверженный муж, честный и прямодушный. Он и народ собрал бунтовать для общей пользы. Господа хорошие, дядюшки, хозяева и ученые, окажите милость, спасите жизнь моего отца…


Пока я рыдала, высоченный Дань приподнял полы длинного халата, сделал пару шагов вперед. Ноги у него подогнулись, и он опустился перед солдатами на колени. Я понимала, что цзюйжэнь Дань опустился на колени не перед солдатами, а перед управой уезда Гаоми, перед начальником уезда Цянь Дином, моим названым отцом господином Цянем.

Ах, названый отец, у Мэйнян быстро поспевает в животе плод, зачат наш ребенок, ваш дражайший отпрыск. Он – ваше семя, и когда он вырастет, он будет воскуривать по вам те же благовония, что и семья Цянь. Не заглядывай в глаза монахам, взирай на Будду и спаси жизнь деда твоего ребенка.


Первым на колени опустился цзюйжэнь Дань, его примеру последовали все шэньши, скоро тьма народа стояла на коленях по всей улице. Цзюйжэнь Дань вынул из-за пазухи свиток бумаги, развернул перед собой. На бумаге четко были видны большие письмена. Цзюйжэнь Дань стал громко читать:

– Сунь Бин начал смуту, но не без причин. Пострадали жены и дочери, сильный огонь опалил сердца простого люда. Многие взбунтовались, выступив в защиту народа. Кара, вменяемая ему, не отвечает степени его вины, Сунь Бину следует оказать снисхождение. Освободите Сунь Бина, утешьте чаяния людей…


Цзюйжэнь Дань двумя руками поднял прошение над головой и долго не вставал, словно ожидая, что кто-то подойдет и возьмет бумагу у него. Но подобные волкам и тиграм солдаты плотно встали перед входом в управу, безмолвствовавшую будто заброшенный старый храм. С балок кухни горевшего вчера ночью подворья еще тянулись струйки сизого дыма, а от голов нищих у входа уже разило вонью.

Прошлой ночью герои славно пошумели в управе, большой огонь рвался в небо, везде гремели крики.


Если бы я сама не принимала в том действии участия, не видела все те картины собственными глазами, то в жизни не смогла бы представить того, что произошло прошлой ночью, как вспомнишь, сразу охватывает запоздалый страх. А подумаешь, и не страшно ничего, сразу думаешь о том, как не щадили своей жизни нищие. Отрубят тебе голову – будет тебе всего лишь рана размером с чайную чашку.

С тайной ненавистью вспомнила я, как прошлой ночью отец тронулся головой и погубил такую великую задумку. Сам жизни лишишься – пустяк, а вот потащил за собой других – дело серьезное. Столько нищих сгинули. Если бы госпожа не пришла на помощь, то твоя дочь тоже бы с жизнью распрощалась.


Почему же, почему, отец, скажи, ну почему?

Время от времени из управы вылетал кто-то из чиновников и с опаской, как дикий кот, прошмыгивал мимо. Прошло время, за которую целую трубку можно выкурить. Цзюйжэнь Дань застыл в той же позе, словно глиняное изваяние. Шэньши и народ за ним оставались в том же положении. Из управы не доносилось ни звука. Вновь пролетело время на то, чтобы трубку выкурить. В управе все оставалось недвижным, солдаты перед воротами стояли, вытаращив глаза и сжимая винтовки, будто перед лицом могучего врага. По шее цзюйжэня Даня текли капли пота. Прошло еще немного времени, и руки цзюйжэня Даня начали дрожать, пот заструился у него по спине. Но за воротами управы по-прежнему царила мертвая тишина.

Неожиданно в толпе заголосила старушка из семьи Сун:

– Смилуйтесь…

За ней в плач ударились другие:

– Смилуйтесь… Смилуйтесь…

Мои глаза затуманились от горячих слез. Было смутно видно, как толпа земляков на главной улице стала отбивать земные поклоны. Множество тел поднимались и опускались, слева и справа слышался плач и стук лбов о камни.

Земляки простояли на коленях на главной улице перед воротами до самого полудня, сменились три караула солдат, но никто так и не вышел из ворот, чтобы принять прошение из рук цзюйжэня Даня. Высоко воздетые руки старика постепенно склонились, прямое тело мало-помалу сгибалось в пояснице. И в конце концов почтенный цзюйжэнь Дань повалился на землю. А в это время…

В управе загремели барабаны, трижды выстрелили пушки, ворота с громыханием отворились, мелькнула процессия перед парадной аркой. Но я смотрела не на свирепых солдат, не на внушительного вида свиту, я смотрела лишь на повозку в их рядах, на клетку на ней и на стоящих в клетке двух людей: моего отца, доблестного Сунь Бина, и Шаньцзы, Сунь Бина ненастоящего.


Мяу-мяу, мяу-мяу, какая печаль на сердце…

Глава 16. Сунь Бин говорит об опере

Превосходно, замечательно, отлично! Устроим здесь для вас представление на славу! Вот вам Сунь Бин, едущий по большой дороге у тюрьмы. Как раз на Праздник Середины осени яркое солнце воссияло в Небесах и на Земле. Стоит Сунь Бин в арестантской повозке и осматривается по сторонам. Да видит он только повсюду земляков, застывших по обе стороны улицы. Видит только перед повозкой служителей управы, расчищающих себе дорогу звонкими гонгами. Видит только позади повозки ожесточенных солдат на конях. Мечи обнажены, стрелы натянуты, патроны лежат наготове. Немецких чертяк и китайских бойцов единит напряжение. И все оттого, что накануне вечером братец Чжу Восьмой повел толпу с налетом на тюрьму, понадеявшись, что уловкой сможет подменить столбы и украсть перекладины. Вот только я решился идти на казнь. В такие моменты к богам взывать тщетно, а демоны тебя и не услышат. И остается только стоять неприступной горой на этой повозке. Прости, брат, Сунь Бин обманул твои ожидания и надежды товарищей, и вы за это поплатились жизнью. Висят теперь ваши умерщвленные головы на стене управы. Но имена ваши будут вписаны в списки великодушных духов и будут прославлены навечно не одной оперой маоцян. Отрывок из маоцян «Казнь сандалового дерева», «Сунь Бин следует по улице»

1

Рука Чжу Восьмого железным крюком сжала мне горло, из глаз искры посыпались, в ушах – грохот, глаза вышли из орбит, виски распирает… Чувствую, что вот-вот попрощаюсь с жизнью. Но нет, так я умереть не могу, очень уж западло погибнуть от руки Чжу Восьмого. Я родился героем, умереть тоже нужно мощно. Братец Чжу Восьмой, Сунь Бин понял, что ты всем этим хотел показать. Ты боялся, что меня пригвоздят сандаловыми колышками, казнят такой казнью, что папу с мамой кричи не кричи, боялся, что придет время, мне и при желании будет не помереть, и в живых остаться не получится, вот ты и задумал задушить меня, чтобы расстроить планы немецких дьяволов. Отпусти руку, брат Чжу Восьмой. Задушив меня, ты лишь опозоришься да лишишь себя доброго имени. Ты не понимаешь, что, подняв знамя сопротивления в борьбе с немцами, я совершил свой подвиг лишь наполовину. Если я сбегу с полдороги, то все пойдет на спад и останется незавершенным. Я хочу проехать по улице, распевая маоцян. В жизни надо быть твердым и неприступным, как железо или алмаз. А смерть должна наступить красиво и торжественно. Дай же мне на эшафоте, что в пять чжанов, показать присутствие духа. Хочу своим видом пробудить всех почтенных земляков, ошеломить заморских дьяволов. С приближением смерти на меня снизошло прозрение, и я пальцами вцепился в глаза Чжу Восьмого и начал бить его коленом ниже живота. Чувствую, как полилось что-то горячее… Его пальцы разжались, а моя шея освободилась.

В лунном свете я увидел множество солдат и офицеров, выстроившихся вокруг нас с Чжу Восьмым. Лица у них распухли, подобно раздуваемому мясником мочевому пузырю свиньи. Некоторые из военных приблизились, схватили меня за руки и поставили меня на ноги. Зрение у меня наконец-то восстановилось, и я увидел перед собой давнего друга, нищего Чжу Восьмого. Тот лежал на боку. Его тело сотрясала дрожь. Вся голова Чжу Восьмого была залита чем-то синим, и от него разносилась жуткая вонь. Только тогда я понял, почему он отпустил меня – совсем не из-за того, что я сопротивлялся, а потому что его сильно ударили по голове солдаты.

Солдаты толпой потащили меня через парадную арку и каменные воротца, задержались они только на площадке перед главным залом. Подняв голову, я увидел, что величественный судебный зал уже ярко освещен. Фонарь, подчеркивающий присутствие Юань Шикая, висел высоко под передней балкой здания. Фонарики правителя уезда Гаоми робко теплились по сторонам. Тащившие меня солдаты вошли в судебный зал. Только тут они ослабили хватку и швырнули меня на каменный пол. Опираясь на пол, я приподнялся. Ноги подкосились, тело закачалось. Один из солдат пнул меня под колено, и я невольно осел на камни. С помощью рук я вытянул ноги перед собой и так и остался сидеть на полу.

Разместившись поудобнее, я поднял голову и увидел круглое поблескивавшее лицо Юань Шикая и вытянутое сморщенное лицо Клодта. Уездный Цянь Дин стоял в сторонке, согнувшись и сгорбившись, жалкий и унылый. До меня донесся голос Юань Шикая:

– Разбойник, представший перед судом, назови свое имя!

Я рассмеялся в голос.

– Ваше превосходительство Юань, воистину у вас, благородного человека, глаза никуда не годятся, я, как говорится, не меняю имени в пути и фамилии при остановке. Я – великий вождь, поднимающий народ на сопротивление немцам. Звать меня Сунь Бин, а теперь, осененный божественным Юэ Фэем, я готовлюсь принять наказание в павильоне, где бушуют ветры и гремят волны!

– Внести фонари! – рявкнул Юань Шикай.

Несколько фонарей нависло над моим лицом.

– Уездный начальник Цянь, это как понимать? – холодно вопросил Юань Шикай.

Цянь Дин поспешно шагнул вперед, поднял рукава халата и опустился на одно колено:

– Докладываю вашему превосходительству: ваш покорный слуга только что был с проверкой в камере смертников. Сунь Бин все еще там, сидит в цепях, надежно прикован к камню.

– А это тогда кто?

Уездный поднялся, встал передо мной, принялся с помощью фонаря внимательно разглядывать мою физиономию, глаза его при этом поблескивали, как блуждающие огни.

Я поднял подбородок и разинул рот.

– Смотри, смотри хорошенько, сановник Цянь, мой подбородок ты должен точно узнать, еще совсем недавно его украшала роскошная борода. А тут во рту когда-то были зубы, такие, что кости перекусывали и железо пережевывали. Бороду мне ты собственноручно выдрал, а зубы Клодт мне пистолетом выбил.

– Если ты – Сунь Бин, то кто тогда тот Сунь Бин, который в тюрьме? Или ты умеешь раздваиваться? – спросил Цянь Дин.

– Не я умею раздваиваться, это вы смотрите и не видите.

– Всем на постах повысить бдительность, главные ворота запереть, внутри управы искать по всем углам разбойников, и живых, и мертвых. Всех сюда в зал, – отдал приказ своим подчиненным Юань Шикай. Большие и малые головы роем умчались вон. – Ну, а ты, уездный, быстро отправляйся за этим своим вторым Сунь Бином, я все же хочу убедиться, кто из них – настоящий, а кто – нет!

Очень скоро солдаты притащили в зал тела четырех нищих и обезьянки. На самом деле сказать «тела» было бы неуместно, ведь почтенный Чжу был еще жив. Из его горла вырывалось клокотание, а на губах цветком хризантемы пузырилась кровавая пена. Сидя в трех ч и от него, я увидел, что его еще не закрывшиеся глаза давали мутный отсвет. Этот отблеск словно стальным острием пронзил мое сердце. Почтенный Чжу Восьмой, брат мой любезный, мы уже двадцать лет дружим с тобой, я хотел в этом году собрать в городе всю труппу маоцян, чтобы дать представления, ты пригласил меня в Храм Матушки-Чадоподательницы выпить с тобой три чашки вкусного. Ты – большой поклонник маоцян, можешь даже декламировать со сцены. Голос у тебя хрипловат, но ты научил его мяукать. Ты вполне сносно исполняешь арии бородатых героев и поешь с бесконечным очарованием. Ах, любезный брат, вспомнил дела твои былые, и не избавиться от душевного волнения, один за другим рвутся наружу тексты арий. Я чуть не запел на весь зал, но тут снаружи послышался шум.

Под лязг кандалов толпа служителей управы доставила в зал Сяо Шаньцзы. В рваном белом халате, кандалы на руках и ногах, все тело в кровоподтеках, губы разбиты, в щербатом рту не хватает трех зубов, глаза пышут огнем… Все его движения сходны с моими, только зубов у меня на один больше. Я про себя невольно изумился, впечатлившись тем, как тонко провел этот спектакль почтенный Чжу Восьмой. Если бы не лишний выбитый зуб, боюсь, и родная мать не признала бы меня.

– Докладываю вашему превосходительству: ваш покорный слуга доставил вам преступника Сунь Бина, – доложил уездный, поспешив опуститься на одно колено.

Юань Шикай и Клодт в изумлении вытаращили глаза.

Сяо Шаньцзы стоял с достоинством, по лицу его гуляла улыбка умалишенного.

– Почему не преклоняешь колена, дерзкий арестант? – сурово вопросил Юань Шикай, ударив деревянной колотушкой.

– Являясь в залы на поклон к вышестоящим, я преклоняюсь перед небожителями и государями. Неужели мне положено склоняться перед такими чужеземными бродячими псами, как вы? – подражая моему голосу, пылко проговорил Сяо Шаньцзы.

Этот негодник был словно создан для исполнения оперы. Как-то по приглашению почтенного Чжу Восьмого я отправился в Храм Матушки-Чадоподательницы, чтобы учить нищих театральным текстам, и оказалось, что многие из них талантом не отличаются, лишь из одного Сяо Шаньцзы могло получиться нечто путное. Я разучил с ним по действию из «Хунмэньского пира» и «Погони за Хань Синем». Пел Сяо Шаньцзы отчетливо и мелодично, к театру относился с увлечением. Я даже хотел привлечь его работать в труппе, но почтенный Чжу Восьмой собирался оставить его главным после своего ухода на покой.

– Братец Сяошань, как ты? Столько лет не виделись! – приветствовал я его малым поклоном.

– Брат Сяошань, как ты? Столько лет не виделись! – Он поднял руки под лязг кандалов и, повторив мои слова, тоже сложил их в малом поклоне.

Надо же, белиберда какая. Целую сценку из «Прекрасного царя обезьян» разыграли мы с ним на двоих в судебном зале.

– Эй, приговоренный к смерти, преклони колени и отвечай на вопросы! – грозно сказал Юань Шикай.

– Я – как бамбук на ветру, скорее сломаюсь, чем согнусь, как яшма в горах, скорее разобьюсь на осколки, чем отдамся вам в руки.

– На колени!

– Режь, убивай – что угодно, а вот чтобы я встал перед тобой на колени – не выйдет!

– А ну поставьте его на колени! – взъярился Юань Шикай.

Набежала свора управских. Волки и тигры выкрутили Сяо Шаньцзы руки, навалились ему на шею и поставили-таки на колени посреди зала. Но стоило им отпустить руки, он, как и я, не стал стоять на коленях, а сел на пол. Я оскалил зубы, он тоже оскалился, я вытаращил глаза, и он тоже. Я сказал: «Какой же ты болван, Сяо Шаньцзы». И он сказал: «Какой же ты болван, Сяо Шаньцзы». Наше с ним передразнивание оказалось таким потешным, что в конце концов гнев Юань Шикая рассеялся. Он мелко захихикал. По-дурацки засмеялся и сидевший рядом с ним Клодт.

– Сколько служу чиновником, сколько странных людей и дел перевидал, а такого смертника еще не видывал, – заявил Юань Шикай с холодной усмешкой. – Уездный начальник, ты человек многоопытный и большого знания, объясни-ка мне в чем тут дело!

– У вашего покорного слуги знания и опыт ограниченны, уповаю на указания вашего превосходительства! – подобострастно воскликнул Цянь Дин.

– Поди разберись вместо меня, кто из двоих сидящих в зале Сунь Бин.

Цянь Дин подошел к нам и стал переводить взгляд с меня на Сяо Шаньцзы. На лице уездного отразилась нерешительность. Я понимал, что этот хитрющий, как обезьяна, начальник с одного взгляда может определить, кто настоящий Сунь Бин. Чего же он тогда изображает сомнение? Неужели вспомнил про любовную связь с дочерью и хочет защитить меня, своего бесславного недотестя? Неужто задумал послать на сандаловую казнь вместо меня нищего?

Уездный долго смотрел на нас, потом повернулся к Юань Шикаю:

– Докладываю вашему превосходительству: глаза у вашего покорного слуги никуда не годятся, никак не могу различить.

– А ты еще раз взгляни, попристальнее.

Уездный подошел, всматривался в лицо то одного, то другого и, наконец, покачал головой.

– Ваше превосходительство, ну не различить никак.

– А ты в рот им загляни!

– И у того, и у другого зубов не хватает.

– Есть разница?

– У одного трех зубов не хватает, у другого двух.

– У Сунь Бина сколько не хватало?

– Ваш покорный слуга точно не помнит…

– Сукин сын Клодт пистолетом три зуба выбил! – оживился Сяо Шаньцзы.

– Нет, Клодт мне два зуба выбил, – громко поправил я.

– Уездный начальник, ты, должно быть, помнишь, сколько зубов выбил Сунь Бину губернатор Клодт?

– Ваше превосходительство, ваш покорный слуга в самом деле точно не помнит…

– Значит, ты не можешь точно сказать, кто настоящий, а кто нет?

– У вашего покорного слуги зрение никудышное, правда, не вижу…

– Раз уж ты, уездный начальник, точно не помнишь, не стоит и разбираться, – махнул рукой Юань Шикай. – Отправьте обоих в тюрьму, а завтра они вместе пойдут на сандаловую казнь. Тебе, уездный, этой ночью караулить их в тюрьме, если с этими двумя преступниками пойдет что-то не так – спрос будет с тебя!

– Ваш покорный слуга непременно приложит все силы… – согнулся в поклоне уездный. С него градом катил пот, от прежде вольного сияющего облика не осталось и следа.

– Раз приключился такой цирк с подменой, значит, определенно не обошлось без управских, – уверенно заключил Юань Шикай. – Взять под стражу начальника тюрьмы, тюремщиков камеры смертников. Всех арестовать! А наутро допросим каждого как следует!

2

Не дожидаясь, пока за ним придут, начальник тюрьмы повесился на балке тюремного храма. Управские стражники перетащили его, как дохлого пса, к двум дорожкам за парадной аркой и положили рядом с Чжу Восьмым и Семерочкой Хоу. Когда солдаты тащили меня в тюрьму, я увидел несколько палачей, которые, выполняя неизвестно чей приказ, отрубали головы убиенным. Сердце невероятно защемило, в душе клокотали угрызения совести. Я подумал, что, наверное, виноват, нужно было послушаться почтенного Чжу Восьмого, бесшумно скрыться, чтобы планам Юань Шикая и Клодта не было дано исполниться. Ради завершения своего подвига, ради сохранения в веках своего имени, ради пресловутых чести, любви к людям и справедливости загублены столько жизней. Прочь, досадные мысли, осталось продержаться одну долгую ночь до рассвета.

По указанию уездного нас с Сяо Шаньцзы приковали к одному камню. В камере зажгли три большие свечи, снаружи высоко повесили фонарь. Уездный принес стул и уселся рядом с камерой. Через окошко величиной с чайную чашку за его спиной было видно семь-восемь служителей управы, а позади них кругом стояли солдаты. Огонь на кухне уже погас, но жар и запах гари становились только сильнее.

Удар гонга возвестил четвертую стражу.

Отовсюду стали доноситься крики петухов, свет фонаря постепенно мерк, свечи в камере тоже наполовину прогорели. Уездный сидел на стуле, свесив голову, как побитый инеем росток, не в духе, ни жив ни мертв. Я понимал, что дела у парня плохи, даже если голову сохранит, то шапку чиновника точно потеряет. Эх, Цянь Дин, куда делся твой вольный дух, когда ты, выпив вина, читал стихи? Где бешеная энергия, которую ты демонстрировал во время поединка наших бород? Уездный, уездный, мы же с тобой не враги, чтобы встречаться на узенькой дорожке, завтра со смертью враз кончатся наша с тобой взаимная любовь и неприязнь.

Сяо Шаньцзы, Сяо Шаньцзы, ты, по сути дела, – мой ученик. И вот мой ученик обезобразил себя и сам себя посадил в тюрьму ради меня. Уже этой чести и отваги достаточно, чтобы твое имя воспевали многие века. Но зачем тебе нужно было с пеной у рта настаивать, что ты – Сунь Бин? Я понимаю, ты отдаешь себе отчет в реальном положении дел, в том, что тебе непременно отрубят голову, но это значительно легче принять, чем все то, что связано с сандаловой казнью.

– Братишка, зачем тебе все это? – негромко обратился я к нему.

– Наставник, – еще тише ответил он, – к чему я себе выбил три зуба, если не собираюсь дать посторонним отрубить мне голову?

– Но ведь тебе грозит сандаловая казнь!

– Наставник, нищие мучают сами себя сызмальства. Когда господин Чжу Восьмой взял меня в ученики, то первое, что он сделал, – заставил меня ткнуть самого себя ножом. С тех пор я долго тренировался на своей плоти, резал себя вдоль и поперек. В Поднебесной есть нищие, которые всегда счастливы, но нет таких, кто не вынес бы мучений. Наставник, советую вам все же признать, что вы не Сунь Бин, чтобы они не доставили вам боли и чтобы на казнь вместо вас пошел я. Я готов понести за тебя сандаловую казнь, а слава человека, принявшего такую кончину, останется за тобой.

– Раз уж ты принял твердое решение, – сказал я, – давай тогда плечом к плечу ворвемся в ворота преисподней. Покажем всем, как надо умирать. Пусть эти заморские дьяволы и предатели посмотрят, какой самоотверженный народ в Гаоми!

– Наставник, до наступления света еще есть время, чтобы не терять его, расскажите мне лучше о происхождении «кошачьей оперы», – попросил Сяо Шаньцзы.

– Хорошо, Сяо Шаньцзы, любезный брат. Пословица гласит: «перед смертью слова человека идут от сердца». Вот наставник и расскажет тебе всю историю маоцян от макушки до хвоста.

3

Говорят, что в годы правления под девизом Юнчжэн в нашем северо-восточном крае Гаоми появился удивительно талантливый человек по имени Чан Мао. У него не было ни жены, ни детей, лишь была с ним черная кошка, и они во всем поддерживали друг друга. Чан Мао был лудильщиком котлов и другой медной посуды, он день-деньской ходил по улицам и переулкам со своими инструментами и кошкой. Мастер Чан Мао был замечательный, человек он был порядочный и общался в округе со многими. Однажды случилось ему участвовать в похоронах друга. Стоя перед могилой, Чан Мао вспомнил, как при жизни друг по-доброму относился к нему, и невольно исполнился скорби, растрогался, запричитал, да так мелодично и прочувствованно, что родственники покойного забыли о своих рыданиях, а зеваки перестали шуметь. Каждый почтительно внимал его стенаниям, проникнувшись глубоким чувством. Люди и думать не думали, что у лудильщика Чан Мао ко всему прочему и голос был такой великолепный!

Это было важное время в истории маоцян. Чан Мао пел от всего сердца, изливал душу, он по-женски причитал, взывая к небу и стукаясь лбом о землю, и по-мужски бесслезно говорил все, что в голову придет. Скорбящим он нес утешение, не ведающим страданий доставлял удовольствие. Это была самая что ни на есть революция в традиции оплакивания на похоронах. Люди теперь все слышали и видели по-новому. Они уподобились буддистам: смотрели на западные небеса и видели землю обетованную, красочно расписывая, что там небесные цветы падают с выси. Или стали как путники, измазанные в пыли с дороги и вдруг попавшие в баню, где им открылась возможность смыть с себя прах земной жизни, выпить горячего чая, пропотеть каждой порой. Вот пошла из уст в уста молва, все уже знали, что лудильщик Чан Мао не только мастер лудить медную посуду, но и обладатель славной луженой глотки, а также отличной памяти и хорошо подвешенного языка. Постепенно стали находиться семьи умерших, которые приглашали его на похороны, чтобы он поговорил и спел перед могилой, утешил душу усопшего, смягчил скорбь родственников. Поначалу Чан Мао отвергал такие предложения: разве дело причитать перед могилой мертвеца, к кому ты не имеешь никакого отношения? Но народ приглашал его раз за разом, один раз не идешь, второй воздерживаешься, а на третий раз отказать совсем трудно. Не зря же великий полководец Троецарствия Лю Бэй, приглашая Чжугэ Ляна в советники, трижды заходил к тому в шалаш. Тем более что все они жили в одних краях, все были близкие земляки. Когда постоянно сталкиваешься друг с другом, на сто лет вперед-назад, то как тут не породниться? Живым земляка не увидел, так мертвому в лицо посмотришь. Человек в смерти уподобляется тигру, а тигр – барану. Мертвый человек важен, живой – ничтожен. Вот Чан Мао и пошел на похороны. Один раз, два, три… Всякий раз его принимали, как почетного гостя, с горячими приветствиями. Дерево боится, что дерьмом с мочой корни ему обольют, ровно так же человек опасается возлияний и пресыщений. Бесконечно благодарный за щедрый прием лудильщик, конечно, работал для людей не покладая рук. Нож чем больше точишь, тем он острее, в мастерстве чем больше упражняешься, тем оно совершеннее. После неоднократных экзерсисов искусство пения и словесного обращения Чан Мао обрело новые высоты. Чтобы придать своему пению новое звучание, Чан Мао попросился в ученики к самому большому авторитету в округе, господину Ма Дагуаню, и нередко уговаривал того поведать рассказы о древности до наших дней. Каждый день на рассвете Чан Мао отправлялся на дамбу практиковать свои вокальные способности.

Поначалу Чан Мао приглашали исполнять песни перед могилой бедняки, а когда слава о нем разнеслась, его стали на церемонии звать и богатые. В те годы любой мог позвать его на похороны и чуть ли не на самые большие праздники в Гаоми. Не боясь перспективы пройти туда-сюда несколько десятков л и, народ от мала до велика приходил послушать певца. А если Чан Мао на похоронах не выступал, то как бы ни был пышен эскорт и как бы обильны ни были жертвоприношения,

пусть даже флаги заслоняли солнце, высились горы мяса и лились реки вина,


людей на такие обряды являлось совсем немного. В конце концов Чан Мао забросил свои лудильные инструменты и стал профессиональным плакальщиком.

Говорят, при резиденции Конфуция, что располагается в той же провинции Шаньдун, тоже служили профессиональные плакальщицы: несколько женщин с очень хорошими голосами. Но они выдавали себя за родственников усопшего, делали вид, что переполнены горем, потрясали плачем небеса, а воплями корежили землю. Их плач не мог сравниться со скорбью Чан Мао. Почему наставник сравнивает плакальщиц из управы Конфуция с основателем нашего ремесла? Потому что несколько десятилетий назад кто-то пустил ложный слух о том, что Чан Мао начал свою профессиональную карьеру, получив указания от этих плакальщиц. В связи с этим наставник специально ездил в город Цюйфу, чтобы разобраться во всем. Там до сего дня есть профессиональные плакальщицы. Что бы они ни пытались выпалить из себя, ни о каких потрясающих основы Неба и Земли притч во языцех, которыми славился основатель маоцян, и говорить не приходится. Эти плакальщицы в сравнении с Чан Мао что земля в сравнении с небом, что фазан в сравнении с фениксом.

Чан Мао перед могилой часто импровизировал, в слова выступления он вкладывал события из жизни покойного. Такие, как он, обладатели живого таланта, говорят, как пишут, ритмично, в рифму, незамысловато, но с высоким литературным мастерством. Слова плачей Чан Мао являлись, по сути дела, пропетыми траурными речами. Впоследствии, чтобы угодить слушателям, Чан Мао больше не ограничивался изложением жизни усопшего и его восхвалением, а во множестве приплетал в свои речи реалии сегодняшней жизни. Вот это, по сути дела, уже была наша опера маоцян.

Я прервал рассказ и глянул на сидевшего рядом с камерой уездного. Тот сидел, склонив голову, словно почтительно слушая. Хочется послушать, так слушай, тебе же на пользу будет. Не послушав маоцян, невозможно понять, почему мы в Гаоми такие. Не зная истории маоцян, нельзя разобраться в душе нашего народа. Я нарочно повысил голос, хотя глотка саднила, словно изрыгала огонь, а язык болел.

Я уже упоминал, что у отца-основателя была кошка, и кошка эта была не обычная, а волшебная, как рысак по кличке Красный заяц, на котором скакал герой Гуань Юя. Чан Мао очень любил эту кошку, и она отвечала ему той же теплотой. Куда бы он ни шел, кошка следовала за ним. Когда Чан Мао выступал перед могилой, кошка сидела перед ним и внимательно слушала. В самом печальном месте она начинала в унисон с ним издавать горестные вопли. Основатель маоцян обладал незаурядным голосом, и его кошке в мяуканье тоже не было равных в Поднебесной. Из-за того, что Чан Мао постоянно сопровождала кошка, люди того времени даже прозвали его плакальщиком-кошатником. До сего дня рифмованные частушки на эту тему имеют хождение среди земляков Гаоми…

– Лучше ваши поучения слушать, чем вопли кошки Чан Мао, – с чувством вставил Сяо Шаньцзы.

А потом кошка эта взяла и сдохла. Насчет того, как это случилось, есть несколько версий: одни говорят, что она умерла от старости, другие утверждают, что ее отравил кто-то из театральной труппы другого уезда, третьи заявляют, что ее избила до смерти женщина, которая хотела выйти замуж за Чан Мао, но получила от того отказ. Как бы то ни было, кошки не стало. Чан Мао сильно переживал и с трупиком зверушки на руках проплакал три дня и три ночи. И не просто плакал, а плакал и пел, пока на глазах не выступила кровь.

После пережитого горя Чан Мао изготовил себе из шкур диких зверей головной убор и костюм. Маленький головной убор из шкуры дикой кошки с высокими ушами он в обычные дни носил на голове. Хвост накладывался поверх косы. Большой наряд был сшит из десятка с лишним шкурок и походил на величественную парадную форму. Сзади одеяния тащился большой толстый хвост. С тех пор Чан Мао и на похороны стал приходить в таком кошачьем одеянии.

После смерти кошки в выступлениях основателя маоцян произошли значительные перемены. Раньше в его пении было что-то радостное, что-то воодушевляющее. После того, как кошки не стало, в песнях Чан Мао стали преобладать печальные мотивы. Да и форма песен тоже изменилась: во время печального пения Чан Мао то и дело вставлял самые разные грустные мяуканья – интерлюдии между основными частями номеров. Все это вылилось в яркие особенности, которые маоцян сохраняет и по сей день.

– Мяу-мяу! – Не сдержав чувств, Сяо Шаньцзы пару раз мяукнул.

После смерти кошки Чан Мао и ходил, и разговаривал, словно подражая ей, будто бы душа кошки вселилась в него, и они духом с нею слились воедино. Даже глаза у Чан Мао постепенно изменялись: днем они сужались до щелочек, а вечером и ночью сверкали в темноте. А потом и сам отец-основатель умер. По преданию, перед смертью он обратился в огромного кота с крыльями, прорвал бумагу в окне, выпал во двор на большое дерево, затем взлетел и отправился прямо к луне. После кончины Чан Мао ремесло оплакивания пошло на убыль, но приятные на слух, душераздирающие мелодии продолжали и продолжают звучать в сердцах людей.

4

В годы правления Цзяцина[142] и Даогуана в пределах нашего северо-восточного края начались регулярные выступления небольших трупп, подражавших голосу и мелодиям Чан Мао. Обычно такие представления устраивали супружеские пары с ребенком: мужчина пел, женщина подпевала, а ребенок в кошачьем костюме им подмяукивал. Бывало, что артисты пели на похоронах у богатых людей – обрати внимание, это был уже не «плач на похоронах», а именно «пение на похоронах». Но гораздо чаще такие труппы выступали на рынках. Муж с женой играли и пели, а ребенок в кошачьем наряде ходил, мяукая, с корзинкой в руках и собирал деньги. Репертуар таких артистов в основном состоял из отрывков больших пьес: например, таких, как «Лань Шуйлянь торгует водой», «Вдова Ма плачет на могиле», «Третья сестра Ван думает о муже» и других. Представления были, по сути дела, сбором подаяния. Поэтому нас, возникших в те годы актеров маоцян, и нищих связывало одно ремесло. Иначе мы с тобой даже не стали бы наставником и учеником.

– Ваши слова, наставник, совершенно справедливы, – сказал Сяо Шаньцзы.

В таком виде представления маоцян продолжались не один десяток лет. В те времена в маоцян не было музыкального сопровождения, не было каких-либо правил игры. Тогдашний маоцян и был, и не был театром. Помимо семейных выступлений, о которых я тебе только что рассказал, были еще собратья из крестьян, которые в свободное от полевых работ время колотили в маленький гонг, как у продавцов сладостей, и в маленький барабанчик, как у продавцов соевого творога, и, импровизируя со словами, развлекались пением в подвалах, где плели соломенные сандалии, или в доме на кане, чтобы рассеять скуку и страдания. Эти маленькие гонги, как у продавцов сладостей, и маленькие барабанчики, как у продавцов соевого творога, стали для нас в маоцян самыми ранними музыкальными инструментами.

Наставник тогда был молодой, с живым умом – это не бахвальство. В восемнадцати деревнях уезда Гаоми голос наставника считали лучшим. Люди собирались послушать, как я пою, и слава моя постепенно росла. Сначала являлись жители этой же деревни, потом стали приходить послушать меня и люди из окрестных сел. Народу было много, на кане и в подвале все уже не помещались, и представления переместились во двор и на ток. На кане и в подвале можно петь сидя, а вот во дворе или на току так не споешь – двигаться надо. В повседневной одежде двигаться тоже не годится, нужен театральный костюм. А когда ты на себя нацепил театральный костюм, то бледная физиономия уже не подходит, приходится наносить грим. Нанесли мы грим, одного гонга и барабанчика стало мало, потребовалось полноценное музыкальное сопровождение. В те времена к нам заезжали самодеятельные труппы из других уездов, в том числе «ослиные» труппы с юга Шаньдуна, они обычно устраивали представления верхом на осликах. Имели место и «скользящеголосые» труппы из Циндао, у них каждая фраза скользила сверху вниз, как человек скользит вниз по склону. Были также «петушиные» труппы из провинции Хэнань и примыкающих к Шаньдуну земель, они после каждой пропетой фразы выдавали фальцетом звук, похожий на крик петуха после того, как он прокукарекает. У всех этих трупп было свое музыкальное сопровождение, обычно хуцинь, которую чужеземцы называют китайской скрипкой, флейта, а также сона и труба. От единомышленников мы получили эти инструменты для музыкального сопровождения маоцян. Наши представления заметно улучшились. Но твой наставник все время стремился всех превзойти, не желал брать что-то готовое от других. К этому времени у нашего театра уже было свое название – маоцян. Нам хотелось, чтобы он был непохож на другие театральные жанры, и, помимо мяуканья, нам это удалось сделать благодаря маоху – «кошачьей скрипке», которую изобрел твой наставник. И когда этот инструмент у нас появился, то маоцян наконец встала на ноги.

По сравнению с другими видами хуцинь наша маоху была, во-первых, больше, а во-вторых, четырехструнная и с двойным смычком, при игре на таком инструменте получается двойной звук и двухголосный мотив, необыкновенно приятные на слух. Хуцинь обтягивается змеиной кожей, а наша маоху – выделанной шкурой котенка. Хуцинь звучит однообразно, а на нашей маоху можно имитировать и мяуканье кошки, и лай пса, и рев осла, и ржание лошади, и плач ребенка, и смех девушки, и кукареканье петуха, и квохтанье несушки – во всей Поднебесной нет звука, который нельзя воспроизвести на нашей маоху. С появлением маоху наш театр маоцян и прославился, и влияние заезжих трупп на Гаоми прекратилось.

Вслед за маоху наставник придумал «кошачий барабанчик» маогу, покрытый кошачьей кожей, а еще с десяток кошачьих театральных масок – радостную, сердитую, коварную, верную, любящую, обиженную, ненавидящую, гадкую… Можно ли сказать: не будь меня, Сунь Бина, не было бы и маоцян в сегодняшнем виде?

– Верно сказано, наставник, – согласился Сяо Шаньцзы.

– Впрочем, я, конечно, не основатель маоцян, им является Чан Мао. Если маоцян – большое дерево, то Чан Мао всегда был и всегда будет его корнем.

5

– Любезный брат, каким двум спектаклям наставник обучил тебя десять лет назад?

– «Хунмэньскому пиру», наставник, – негромко проговорил Сяо Шаньцзы, – а также «Погоне за Хань Синем».

– Эх, братец, эти пьесы наставник позаимствовал из других жанров театра. Возможно, ты знаешь, что я успел поработать статистом в десятке с лишним театральных трупп из других мест. Изучая театр, я побывал и на правобережье реки Янцзы, и в Шаньси, пересекал Янцзы, отметился и в Гуандуне, и в Гуанси. Нет ни одной оперы в Китае, которую наставник не смог бы петь, нет ни одной роли в Поднебесной, которую наставник не сумел бы исполнить. Аки пчела он собирал пыльцу со всех цветов, чтобы создать мед нашего маоцян.

– Вы, наставник, человек – выдающийся!

– В душе твой наставник с самого начала вынашивал грандиозные замыслы, хотел всю оставшуюся жизнь руководить нашей маоцян. Хотел отправиться петь в Пекин, представить маоцян государю и императрице. Хотел довести маоцян до уровня общенационального театра, чтобы весь китайский театр представляла лишь одна опера маоцян, чтобы по обоим берегам Янцзы ни одна мышь больше не смела пищать что-то иное. Но, к моему большому сожалению, вынашивая амбициозные планы, он и подумать не мог, что один негодяй вырвет ему бороду. Борода придавала твоему наставнику и внушительность, и смелость, и дарование, и душевность нашей маоцян, без бороды наставник стал будто кот без усов, как петух без перьев, как добрый конь с отрезанным начисто хвостом… Эх, брат любезный, наставнику не оставалось другого выхода, как только сменить ремесло и открыть небольшую чайную, чтобы жалко влачить свои дни… Воистину: постарел, не добившись своих целей, а тело умерло, и осталось только героям оплакивать его!

Тут я увидел, как задрожало тело уездного. А в глазах Сяо Шаньцзы заблестели слезы.

– Эх, братец, коронный номер у нас – «Чан Мао плачет перед гробом». Это первая большая пьеса, которую создал твой наставник. Мы этой пьесой каждый год открывали сезон и всегда исполняли первой. Сыграешь ее хорошо – весь сезон будет успешным; как с ней что не задалось, так и в сезоне что-то приключается. Ты вот – из наших земляков, сколько раз смотрел ее?

– Не помню, наверное, пару десятков раз.

– По-твоему, ее когда-нибудь играли одинаково?

– Нет, наставник, всякий раз, когда я смотрел эту пьесу, было ощущение полной новизны, – заявил погруженный в воспоминания Сяо Шаньцзы. – Врезалось в память даже, при каких обстоятельствах я впервые видел ее, тогда я был еще маленьким, но на голове у меня красовалась котеночья шапка. Вы, наставник, в тот день играли Чан Мао. Пели так, что воробьи с деревьев на землю падали. Меня больше всего привлекало не ваше пение, наставник. Больше всего мне был интересен на сцене большой мальчик, наряженный кошкой. Он мяукал на все лады, и все у него выходило по-разному. К середине пьесы взрослые и дети перед сценой совсем разошлись. Малыши шныряли между ног у взрослых, упражняясь в мяуканье. Рядом со сценой стояли три больших дерева, и мы наперегонки стали карабкаться на них. Обычно я не особо умел лазать по деревьям, а в тот день забрался очень проворно, словно настоящий котенок. На тех деревьях и впрямь было много котов, не знаю, когда они туда позабирались. Они стали громко мяукать вместе с нами, мяуканье неслось отовсюду – и на сцене, и перед ней, и на небе, и на земле. Мужчины и женщины, взрослые и дети, настоящее и притворное мяуканье – все смешалось вместе, все рвали глотки, чтобы испустить звуки, которые обычно не в силах издавать, делали движения, какие обычно никогда не делали. Народ взмок от пота, из глаз покатились слезы. Обессиленные, все повалились на землю, тела походили на россыпь пустых скорлупок. Мальчишки один за другим посыпались с деревьев, как увесистые черные камни. Настоящие коты тоже один за другим послетали вниз, словно вмиг обратившись в летучих мышей с перепонками между лап. Последнего мотива в пьесе я не помню. Что-то вроде «моя любимая кошка, мяу-мяу-мяу…». Это последнее «мяу» у вас, наставник, получилось как-то особо воспаряющим, оно улетело выше крон больших деревьев, на несколько десятков чжанов ввысь, а за ним и все собравшиеся в душе вознеслись к облакам.

– Ты, брат, вполне способен исполнить заглавную роль.

– Нет, наставник, если бы я смог выступать на одной сцене с вами, то я хотел бы выступать в наряде кота.

Я с глубоким чувством посмотрел на этого замечательного представителя нашего северо-восточного народа и сказал:

– Дружок, мы уже прямо сейчас разыгрываем с тобой последнюю выдающуюся оперу маоцян. Может, она будет называться «Казнь сандалового дерева».

6

По заведенному много лет назад обычаю, нас доставили в судебный зал, принесли четыре блюда в коробочках, кувшин вина, стопку лепешек и щепоть лука. В одной коробочке была жареная свинина, в других – жареная курица, рыба и говядина в соевом соусе. Лепешки были большие, с крышку от котла размером, лук был свежий, искрящийся влагой. От подогретого вина шел пар. Мы с братом Сяошанем улыбнулись друг другу. Два Сунь Бина – один настоящий, другой нет – подняли чашки, чокнулись, и вино забулькало в глотках. Когда вино оказалось в желудке, на глазах выступили слезы: вот оно – воодушевляющее братство вольницы, плечом к плечу бросаем последний взгляд на родные места прежде, чем прыгнуть в пучину преисподней. Скоро обратимся мы в радугу и взлетим на девятые небеса. Наедаемся мы с Сяошанем досыта, зубы наши, правда, никуда не годятся, глотаем, не пережевывая. На смерть мы смотрим, как на возвращение домой, и оттого исполняемся храбрости. Великому представлению положено начало!

Арестантская повозка выкатилась на улицу, зевак пруд пруди. Вот оно – самое популярное театральное представление: стойкий и мужественный человек едет на казнь. Я, Сунь Бин, сыграл в тридцати пьесах, но только сегодня я сорву наконец свой самый большой триумф.

Впереди сверкали штыки, позади поблескивали красные и синие шарики на шапках, посверкивали и глаза земляков по обе стороны улицы.

Видно было, как подрагивали бороды у многих шэньши, как текли слезы у многих женщин. У многих детей, стоявших, разинув рот, по подбородку лилась слюна.


Неожиданно я увидел дочку, малютку Мэйнян, которая пряталась в толпе женщин. Сердце заныло, глазницы запылали, на глаза выступили слезы.

Добрый молодец кровь проливает, а не слезы, возможны ли у героя нежные чувства?


Деревянные колеса повозки тарахтели по булыжной мостовой, солнце пригревало так, что зачесалась голова. Громыхали расчищавшие дорогу медные гонги, легко веял августовский ветерок. Я посмотрел в высокое, голубое, как черепица, небо, и душу охватило уныние. При виде голубого неба и белых облаков невольно вспомнились чистые воды реки Масан, на поверхности которой отражались белые облака. Я носил эту чистую воду, обслуживая прибывающих отовсюду клиентов у себя в чайной. Вспомнилась жена Сяо Таохун, вспомнились мои малыши. Проклятые немецкие дьяволы, нарушили вы своей железной дорогой весь фэншуй нам и погубили мой Гаоми. При этих печальных мыслях горло зазудело, и я высоким мотивом из маоцян поблагодарил односельчан:

– Выезжаем с пышной свитой, величественный у нас вид… На мне парадный халат, золотые цветы на шапке. Покачиваюсь я туда-сюда… Пояс украшен у меня яшмой… Кто из толпы хряков и псов посмеет задрать ногу на меня, господина Суня…


Когда я пропел это, народ по краям дороги дружно разразился «браво». Любезный брат Сяо Шаньцзы, не теряя времени, мяукал на все лады, чтобы добавить моему пению блеска.

– Смотрю, как в небесах гуляет осенний ветер, гляжу на пышную зелень на деревьях… Я – дух перерожденного героя, я поднял знамя восстания, чтобы вершить справедливость… Должен я защитить наши китайские реки и горы, не позволить заморским дьяволам построить их железную дорогу… Только что съел печень дракона и мозги феникса да выпил прекрасного сока долголетия…
– Мяу-мяу-мяу! —


подпел любезный брат.

На глазах земляков блестели горячие слезы. Вслед за Сяо Шаньцзы стали громко мяукать дети, а потом и взрослые. Тысячи людей мяукали так, словно собрались вместе кошки со всего мира.

Я увидел, что маоцян из-за моего пения и мяуканья земляков заставил Юань Шикая и Клодта побледнеть, как и заморских солдат и офицеров, будто бы те увидали перед собой сильного врага. В жизни лишь однажды можно так петь, Сунь Бин. Ты умираешь не зря!

– Ладно, ладно, не досадуйте, земляки… Думы думайте, ведь все видят злодейские полки… Глядите и смотрите, как братья поднялись на бунт… Маршем и галопом кинулись мы железку разбирать… Гибель и кончину славную нам дали… Большой пожар мы запалили… Но не получилось, не удалось нам довести дело до конца… Нужно бы доделать все по чести…
– Мяу-мяу-мяу-мяу…


– Мяу… мяу… мяу…

Глава 17. Сяоцзя распелся

Гремят пушки, позаимствованные у рыжих варваров[143]. Посреди ясного дня гремит гром, да ревет ветер… Мяу-мяу-мяу… С отцом мы идем вершить казнь. И как на сердце все цветет буйным цветом! Ах, как горит все ярким багрянцем, чистым пурпуром, блестящим золотом, бледной белизной, живой лазурью… Хорошо быть с отцом… Приятно быть вместе, мяу-мяу… Отец утверждает, что убивать людей занятнее, чем рубить свиней. От радости я готов скакать хоть на три чи… У-у! Ы-ы! А-у!.. Наелся с утра до отвала: зачерпнул себе хрустящих полосок из теста в большой кастрюле, набрал говядины из малой кастрюли. В тесте ощущался, правда, вкус крови из бедра. Не к смерти ли?.. Мяу-мяу-мяу… Впрочем, и в мясе чувствовалась кровь. Еще одно предвестие о кончине… У-у! Ы-ы! А-у… Сандаловый кол мы уже обварили, опробовали на жирном хряке. Отец направлял мои руки. В искусности ему не откажешь. Теперь остается ждать, когда мы всадим этот кол меж ягодиц Сунь Бина. И будем мы тянуть, тянуть, тянуть кол сквозь него… Мяу-мяу-мяу… Со всех сторон галдят да шумят высыпавшие на улицу люди. Дурно стреляют пушки, у меня даже цвет глаз сменился, и снова дал о себе знать тот тигриный волосок. Все люди и вещи на глазах изменились. Ни одного человека не осталось. На плацу – одни свиньи, псы, кони, быки, волки, жуки, тигры и леопарды, а в паланкине виднеется огромная черепаха – вконец запутавшийся начальник Юань Шикай. И ничего, что он крупный чиновник. Ему до моего папки далеко! Мяу-мяу-мяу… Мур-мур… Отрывок из маоцян «Казнь сандалового дерева», «Песенка мальчонки»

1

Продрав глаза, я увидел красное зарево – не пожар ли там? Э-ге-ге, не пожар это, это солнце восходит. В соломе полно мошек, закусали они меня так, что все тело чешется. От недожаренных в масле «утопленников» живот всю ночь вертело, а зад пучило. Отец еще не черный барс, он все еще отец. Перебирая сандаловые четки, он сидит, этакий таинственный волшебник, на пожалованном государем императором драконьем престоле. Мне тоже хотелось посидеть в этом кресле, но отец не позволял, сказал, что никто не может сидеть на нем, если он не рожден от драконовых чресел, что, мол, посидишь на нем, геморрой будет – обманывает, наверное, сам-то рожден от драконовых чресел, почему же тогда сын не такой? Если отец такой, а сын нет, то отец не отец и сын не сын. Давно уже слышал, как люди говорят, что «от дракона рождается дракон, от феникса – феникс, а от мыши что родится, то сразу в норку шмыг». Отец сидит в кресле, пол-лица красное, поллица белое, глаза вроде открыты, а вроде нет, губы то ли двигаются, то ли нет, словно спит.

– Пап, а пап, – говорю я, – а позволь мне посидеть в кресле, понаслаждаться, пока никого нет.

Отец посуровел:

– Нельзя, сейчас нельзя.

– А когда можно-то будет?

– Вот большую работу закончим, тогда можно, – все с таким же суровым лицом проговорил отец. Я знаю, такое лицо он состроил нарочно. В душе он страшно любит меня. Я же такой хороший мальчик, всем сразу нравлюсь, как отец может меня не любить? Я приникаю к нему сзади, обнимаю его за шею, тихонько трусь подбородком о шею и говорю:

– Если ты не позволяешь мне посидеть в кресле, то, пока никого нет, расскажи мне о Пекине.

Отец раздражился:

– Каждый день рассказываю, откуда мне взять для тебя столько историй?

Я понимаю, что отмахивается он притворно, на самом деле ему нравится рассказывать о Пекине.

– Ну расскажи, – пристаю я, – если нет ничего нового, расскажи еще раз что-то старое.

– Какой смысл рассказывать старое? Если даже доброе слово повторять три раза, то и собака не будет слушать меня.

– Собака не будет слушать, а я буду, – сказал я.

– Вот ведь негодник, никакой управы на тебя нет. – Отец взглянул на солнце. – Еще есть немного времени, давай я расскажу тебе про Го Мао.

2

Я не забыл ни одного отцовского рассказа, их было всего сто сорок один. Все он брал из головы. В голове у меня множество выдвижных ящичков, как в шкафу в лавке с лекарствами. В каждом ящичке – один рассказ. Еще много ящичков стоят пустыми. Я уже просмотрел все истории из ящичков, и рассказа про Го Мао там не оказалось. Здорово, радость какая, это что-то новое! Я выдвинул сто сорок второй ящичек и приготовился загрузить туда рассказ про Го Мао.

– В годы правления Сяньфэна в районе Тяньцяо появились отец с сыном, отца звали Го Мао, сына Го Сяомао. Оба занимались звукоподражанием. Знаешь, что такое звукоподражание? Это когда умеют имитировать самые разные звуки.

– А они мяукать умели?

– Когда взрослые рассказывают, дети не лезут с расспросами! В общем, отец с сыном давали уличные представления и очень скоро стали знаменитыми. Мой собственный отец был тогда «племянником» у бабушки Юя. Услышав про них, папа тайно от бабушки один убежал в Тяньцяо посмотреть представление. Добравшись на место, он увидел лишь пустырь, окруженный толпой людей. Отец был тогда росточка небольшого, совсем щуплый, вот он и пролез у людей между ног. Перед ним предстал мальчишка, сидевший на небольшой табуретке и прикрывавший лицо шапкой. Сзади была натянута синяя занавеска, из-за которой донесся крик петуха. После этого с разных концов волна за волной запели десятки других голосов. Среди этого кукареканья можно было расслышать и первые попытки прокукарекать молодых неоперившихся петушков. Слышно было также, как эти молодые петушки хлопали крыльями. Потом старуха принялась поднимать старика и сына. Старик кашлял, отхаркивался, высекал огонь, чтобы закурить, выбивал трубку о край кана. Сын храпел, пока на него не прикрикнула старуха. Встал сын, что-то бормоча себе под нос, зевая и нашаривая одежду. Скрипнула дверь, сын подошел к углу стены и стал мочиться, потом набрал воды и умыл лицо. Старуха развела огонь и поставила на него воду, послышалось пыхтение мехов. Потом стало слышно, как отец с сыном заходят в хлев и хватают свинью. Свинья начинает носиться по всему хлеву. Она разносит калитку в хлев, носится по двору, опрокидывает ведро с водой и разбивает ночной горшок, проникает в курятник, где испуганно кудахчут куры, сразу летящие на забор. Слышно, как сын хватает ее за задние ноги. Подошедший отец вместе с сыном выволакивают ее за задние ноги из курятника. У свиньи голова застряла в курятнике, она отчаянно визжит. Ей вяжут ноги веревкой. Отец с сыном волокут ее на верстак, где они колют свиней. Она барахтается на нем. Звук удара по голове дубинкой, который наносит сын свинье, и как свинья при этом хрюкнула. Затем слышно, как сын точит нож на камне. Отец тащит таз, чтобы собирать кровь. Сын всаживает нож свинье в шею. Свинья орет. Плеск крови, бьющей из раны на землю, а потом в таз. Следом старуха приносит таз горячей воды. И все трое начинают суетливо удалять щетину с трупика. После этого сын вспарывает свинье брюхо и вынимает внутренности. Слышно, как подобравшаяся собака утаскивает часть ливера и как ее честит и лупит старуха. Отец с сыном развешивают мясо по крюкам. Появляются покупатели. Среди них старуха, старик и женщина с ребенком. После того, как мясо распродано, слышно, как отец с сыном подсчитывают деньги. Когда подсчет окончен, семья усаживается кружком хлебать клейкую жидкую кашу… Неожиданно синяя занавеска отдернулась, и зрители увидели, что за ней ничего не было, там только сидел один совсем высохший старичок. Все захлопали. Малец встал и пошел по кругу собирать деньги. Медяки сыпались в шапку обильными каплями дождя, некоторые монеты упали на землю. Все это – то, что увидел отец, ни полслова неправды здесь. Все как в старой поговорке: каждое ремесло предполагает свой талант.

3

Закончив рассказ, отец остался сидеть с закрытыми глазами в полудреме, а меня все не оставляла опьяняющая дымка от услышанного. К тому же ведь история отца была про таких же, как мы, отца и сына. Мне казалось, что, рассказывая все это, отец на самом деле рассказывал про нас с ним. Получается, что он и есть этот подражатель Го Мао, а я – тот маленький мальчик, собирающий в шапку деньги по кругу. Мяу-мяу… Мяу…

В Пекине отец устроил столько представлений с казнями, посмотреть на которые приходили тысячи зрителей. Стольких людей так привлекало отцовское мастерство, и я с готовностью мог себе представить, как слезы наворачиваются у них на глазах. Вот бы я в то время был рядом с отцом, с шапкой в руке и шкурой котенка на голове ходил по кругу и собирал деньги. Красота! Собирал бы я деньги и мяукал – «мяу-мяу». Вот бы было зрелище! А сколько денег мы бы собирали! Отец, ну правда, почему ты давным-давно не вернулся домой и не признал меня, а потом не взял с собой в Пекин? Будь я сызмальства рядом с тобой, теперь тоже был бы мастером казнить людей…

Когда отец только вернулся, тайком сказали мне как-то товарищи, что, мол, Сяоцзя, твой отец не человек. А кто он, если не человек? Злой дух в теле умершего. Сам подумай, Сяоцзя, говорили они, мать твоя, когда умирала, говорила, что у тебя есть отец? Не говорила? Ясное дело, что нет. Мать не сказала, что отец есть, а тут вдруг какой-то отец появляется, словно с неба свалился или из-под земли вылез. Кто он, если не злой дух?

Всех матерей ваших в топку! Мяу-мяу! Схватил я большой тесак да как прыгну к этим негодяям, которые только и знают, что языком чесать. У меня отца двадцать с лишним лет не было, с такими трудами заимел его, а вы тут смеете говорить, что он мне не отец, и не только то, что он мне не отец, а еще, что он не человек, а дух! Набрались вы наглости, во все глаза на меня уставились. Мыши вы, которые лижут зад кошке. Вот я и занес свой тесак над вами. Мяу-мяу, мог бы этим тесаком развалить вас с макушки до пят. Отец говорил, что в уголовном уложении это называется «большой разруб». Вот я сегодня и устрою «большой разруб» вам, ублюдкам, смеющим утверждать, что мой отец вовсе не отец мне. Увидев, что я вышел из себя, товарищи обделались от страха и разбежались. Мяу-мяу! Хм, берегитесь, крысы длиннохвостые, мой отец себя в обиду не даст, и я не такой покладистый, как вы думаете. Мяу-мяу! Кто не верит, подходите, полюбуйтесь: вот мой отец – палач, восседающий на драконьем престоле. Сам государь император пожаловал ему право действовать по своему почину: человека увидит – казнит, собаку увидит – убьет. А я – отцовский подручный, мне голову человеку снести – что собаку зарезать.

Я попросил отца рассказать еще одну историю, но тот говорит:

– Не приставай, готовься лучше, чтобы не суетиться, когда придет время.

Знаю, сегодня предстоит большое дело. И это день большой радости для нас с отцом, ведь отныне возможностей послушать его рассказы будет больше! Что-то особо вкусное зараз не съешь. Вот проведем мы сандаловую казнь, и душа отца возрадуется. А потому не стоит жалеть, что он еще не выложил мне одну за другой все истории, что держит в себе! Я встал и направился за навес облегчиться, а по дороге оглядел все, что творится вокруг. Вон помост – что театральные подмостки под открытым небом. В лучах солнца, хлопая крыльями, купается стая диких голубей. Вокруг плаца расставлены солдаты и столбы, столбы и солдаты. По бокам плаца установлена пара десятков больших стальных пушек, кто-то называет их черепахами, я же говорю, что это пушки собачьи. Черепахи они или собаки – не очень-то и важно. Все равно эти орудия все гладкие-прегладкие да тявкают изредка. Единственная разница: на черепахах – мох, а на собаках – шерсть и подшерсток. Мяу-мяу…

Я повернулся к навесу, праздные руки зудели, хотелось найти им занятие. Обычно в это время я уже развешивал освежеванных свиней и собак на крюки, в воздухе вместе с птичками носился запах свежего мяса, а перед лавкой нашего дома выстраивались в очередь покупатели. Я с большим тесаком в руке стою у разделочного стола, беру еще теплое мясо, ударом тесака почти безошибочно отрубаю, сколько надо. Покупатели показывают мне большой палец: молодец, Сяоцзя! Сам знаю, что молодец, ваших добрых слов мне для понимания этого не надобно. Но сегодня я здесь впервые, нам с отцом предстоит большая работа, и эта работа поважнее, чем свиней колоть. А что с клиентами? А что с ними? Да ничего, переживут один день без мяса.

Отец ничего не рассказывает, скучно – сил нет. Подошел я к очагу. Огонь почти погас, масло в котле тоже не бурлит, только посверкивает, не масло, а большое зеркало, в медной оправе, посветлее, чем у моей жены, каждый волосок на лице отражается. На земле перед очагом и на приступке засохла черная кровь. Это кровь Суна Третьего. Она пролилась не только на землю перед очагом и на приступку, но и прямо в котел с маслом. Не от того ли масло такое светлое? После сандаловой казни я хочу установить этот котел с маслом у нас во дворе, пусть жена на себя любуется. Будет плохо вести себя с отцом – не позволю ей смотреться. Прошлой ночью я спал неспокойно, во сне услышал, как бабахнуло, и Сун Третий полетел головой вперед в котел с кипящим маслом, и когда его голову вытащили оттуда, она уже наполовину сварилась. Вот ведь забавно. Мяу-мяу…

Кто же так метко стреляет? Отец понятия не имеет, слышавшие выстрел и подоспевшие с осмотром солдаты – тоже. Только один я все знаю. В уезде Гаоми лишь два таких метких стрелка: один – Нюцин, охотник на зайцев, другой – уездный начальник Цянь Дин. У Нюцина есть лишь один левый глаз, правый выбило при разрыве ствола ружья. Правда, лишившись левого глаза, Нюцин стал стрелять еще лучше. Зайцев он снимал на бегу. Стоило ему вскинуть ружье – и зайцу было уже не избежать встречи с царем преисподней Янь-ваном. Нюцин – мой добрый приятель, мой добрый приятель – Нюцин. А еще чудо-стрелок из местных – уездный начальник Цянь Дин. В поисках лекарственных корешков в лугах на западной окраине, чтобы вылечить жену, я видел, как охотились Цянь Дин вместе с Чуньшэном и Лю Пу. Чуньшэн и Лю Пу верхом подымали трупики зайцев с земли, а уездный прямо со своего коня выхватывал из-за пояса пистолет и стрелял, почти не целясь. Ба-бах – и заяц подпрыгивает на полчи и падает замертво.

Я лежал в сухой траве, боясь пошевелиться. Слышно было, как Чуньшэн льстиво хвалит стрельбу уездного. Лю Пу же сидел на лошади, свесив голову, безо всякого выражения на лице, непонятно почему. Мэйнян рассказывала, что Лю Пу – доверенное лицо уездного – был названым сыном супруги начальника, человеком ученым и способным. Зачем ему, спрашивается, с такими способностями служить кому-то загонщиком? Если человек способный – ему бы нужно, как моему отцу, с выкрашенным красным лицом задирать большой меч над головой, и – хрясь! хрясь! хрясь! хрясь! хрясь! хрясь! – вот уже шесть голов валяются на земле.

Не то, что уездный метко стреляет, подумал я про себя, ему просто повезло, что кошка наткнулась на дохлую мышку. Вовсе необязательно, что он в следующий раз попадет. Уездный словно прочитал мои мысли, поднял пистолет и подстрелил пролетавшую пичугу. Мертвая птица черным камнем упала прямо рядом с моей рукой. Мать твою, чудо-стрелок, мяу-мяу! Подбежала охотничья собака уездного. Схватив пичугу, я встал, жар от тушки обжигал руку. Собака с громким лаем прыгала передо мной. Я тебя не боюсь, собака, это ты меня боишься. При виде меня все собаки Гаоми поджимают хвосты и поднимают бешеный лай. Боятся. Это значит, что в своем подлинном обличье я – тоже черный барс, как отец. Для виду собака уездного заливалась яростным лаем, но в этом лае я слышал уверенность, что за ней хозяин. А в душе она меня ой как боится! Ведь я в Гаоми – собачий Янь-ван. Заслышав собачий лай, прискакали Чуньшэн и Лю Пу. С Лю Пу я был незнаком, а Чуньшэн – мой добрый приятель, он нередко заходит в нашу лавку поесть мяса и выпить вина, и я всякий раз принимаю его по высшему разряду.