Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мо Янь

Сорок одна хлопушка

О премудрый монах, любителей прихвастнуть и приврать немало, их россказни у нас называют «хлопушками». Но то, что рассказываю вам я, – чистая правда.
Мo Yan

POW!

2003



Перевод с китайского Егоров И.А.

Хлопушка первая

– Десять лет назад, раннее зимнее утро. Десять лет назад, раннее зимнее утро – что это было за время? Сколько лет тебе было? – спросил, открыв глаза, премудрый монах Лань. Он много бродил по белу свету, где только не побывал. Временным пристанищем ему стал небольшой заброшенный храм. Голос его доносится словно из мрака глубокой пещеры, и я невольно содрогаюсь, хотя на дворе седьмой месяц, жарко и душно.

– Это был тысяча девятьсот девяностый год, наимудрейший, мне было тогда десять лет, – отвечаю я негромким бубнящим голосом, с такой, как обычно, интонацией. Дело происходит в храме Утуна,[1] что стоит между двумя оживлёнными городишками. Говорят, деньги на его постройку дали предки нашего деревенского старосты, почтенного Ланя. Рядом дорога с оживлённым движением, но заходят сюда возжечь благовония редко, как говорится, в воротах можно ставить сети на воробьёв, внутри пыль и затхлость. В проёме окружающей храм стены (он словно нарочно здесь проделан) разлеглась на животе женщина в зелёном жакете с красным цветком за ухом. Видно лишь пухлое, как фэньтуань,[2] лицо и белая рука, на которую она опирается подбородком. В лучах солнца кольцо у неё на пальце отбрасывает режущие глаз блики. Глядя на неё, я вспоминаю большой, крытый черепицей дом у нас в деревне, который до освобождения принадлежал крупному помещику из семьи Лань, а потом в нём размещалась начальная школа. По многим преданиям и вызываемой ими игре воображения, такая женщина в третью стражу после полуночи обычно входит в этот ветхий, годами не знавший ремонта дом и выходит из него с громким воплем, от которого аж мороз по коже. Мудрейший восседает с прямой спиной и безмятежным выражением лица, как у дремлющей лошади, на ветхом круглом молитвенном коврике перед полуосыпавшимся от времени изваянием Утуна. В руках у него алые чётки, его кашья[3] из разноцветных лоскутов, кажется, сшита из промокшей под дождём тонкой бумаги и может в любой момент распасться на кусочки. На ушах мудрейшего полно мух, однако на выбритой до блеска голове и лоснящемся лице нет ни одной. Во дворе растёт большое дерево гинкго,[4] из ветвей которого доносится птичий щебет, иногда перебиваемый кошачьим мяуканьем. Это пара диких котов – он и она, – дремавшие в дупле, принимаются ловить сидящих на ветках птиц. До храма доносится довольный кошачий вопль, за ним – жалобное птичье чириканье, а потом – хлопанье крыльев разлетевшейся в испуге стаи. Не то чтобы я почуял запах крови, скорее подумал о нём; и птиц, разлетевшихся кто куда, и кровь, замаравшую ветви, я не видел – лишь представил. А в этот момент кот, зажав истекающую кровью добычу в лапах, заигрывал с бесхвостой кошкой. Из-за отсутствия хвоста она на треть смотрелась как кошка, а в остальном походила на жирного кролика. Ответив мудрейшему, жду дальнейших вопросов, но не успеваю договорить, как глаза у него закрываются, и от этого даже возникает ощущение, что недавно заданный вопрос мне лишь почудился, что раскрытые в тот миг глаза мудрейшего и его вдохновенный взгляд – лишь плод моей фантазии. Глаза его полуоткрыты, из ноздрей примерно на цунь[5] торчат два пучка чёрных волос, они чуть подрагивают, как хвост сверчка. Я смотрю на эти волоски и вспоминаю, как десять с лишним лет назад староста нашей деревни Лао Лань на удивление маленькими ножницами подстригал себе волосы в носу. Почтенный Лань – потомок рода Ланей, среди его предков было немало выдающихся деятелей. При династии Мин один вышел в цзюйжэни.[6] При Цинах был членом академии Ханьлинь.[7] Во времена Республики был и генерал. А после Освобождения выявилась целая группа выступавших против революции помещичьих элементов. После того как перестали вести классовую борьбу, немногие из оставшихся отпрысков рода Лань мало-помалу распрямляли спины, вот почтенный Лань, продолжатель рода, стал у нас в деревне старостой. Я в детстве не раз слышал, как почтенный Лань горестно вздыхал: «Эх, с каждым поколением всё хуже и хуже!» Слышал я, и как сетовал деревенский грамотей старина Мэн: «Эх, чем дальше, тем хуже. Не заладился фэншуй семьи Лань». Старина Мэн в молодые годы пас скотину этой семьи и знал, в какой роскоши они тогда жили. «Ты, мать твою, и волоска предков не стоишь!» – говаривал он, бывало, тыча пальцем в спину Лао Ланя. Частичка пепла, похожая на тополиный пух ранней весной, плавно опустилась из сумрака храма на бритую голову мудрейшего. Потом ещё одна, словно родная сестричка первой, тоже похожая на тополиную пушинку весной, источая слабое дыхание времени, словно тайно заигрывая, плавно опустилась на его голову. Из-за двенадцати ярко выделяющихся и расположенных в строгом порядке шрамов она смотрелась очень величественно. Такие метки составляли гордость настоящего монаха, так что когда-нибудь на моей голове тоже будет двенадцать таких шрамов.[8] Мудрейший, прошу выслушать мой дальнейший рассказ…

В нашем высоком доме с черепичной крышей мрачно и влажно на стенах красивым узором лежит иней, он выступает крупинками мелкой соли даже там, куда поднимается во сне моё дыхание. Мы переселились сюда в начале зимы,[9] сразу как возвели кровлю, ещё штукатурка не высохла. Мать вставала, а я с головой закутывался одеялом, чтобы укрыться от холода, режущего, словно лезвие ножа. С тех пор, как отец сбежал с Дикой Мулихой, мать прикладывала все силы, завела дело и через пять лет, которые пролетели как один день, трудом и смекалкой накопила денег и возвела дом с черепичной крышей – самый высокий, самый большой и самый внушительный в деревне. Когда речь заходила о матери, все деревенские отзывались о ней с почтением, расхваливали на все лады, говорили, какая она молодец, но при этом никогда не забывали пройтись насчёт отца. Мне было пять лет, когда он спутался с женщиной по прозвищу Дикая Мулиха, имевшей в деревне недобрую славу, и сбежал с ней неизвестно куда.

– Во всём благое предопределение, – пробормотал мудрейший словно во сне, как бы показывая, что он внимательно слушает мой рассказ, хоть глаза его и закрыты.

Женщина в зелёном жакете с красным цветком за ухом так и лежит в проёме стены. Она меня завораживает, но не знаю, понимает ли она это. Дикий котище с птичкой изумрудного цвета в зубах проходит перед воротами храма, как охотник на тигра, красуется со своей добычей перед толпой. Подойдя к воротам, он на минуту останавливается и, склонив голову, заглядывает и них; выражение его морды – как у любопытного школьника…

* * *

Прошло пять лет, подлинных известий не было, а вот слухи об отце и Дикой Мулихе время от времени прибывали, как тихоходные составы на маленькую железнодорожную станцию, где скотину выгружают, и затем желтоглазые барышники неспешно гонят её в нашу деревню. Там они продают её мясникам – наша деревня специализировалась на забое скота – слухи порхали над деревней, как серые пташки. Говорили, что отец утащил Дикую Мулиху в глухие леса северо-востока, построил хижину из берёзовых стволов, возвёл большую печку, в которой весело полыхали сосновые дрова, крыша хижины покрыта снегом, на стенах развешаны связки красного перца, со стрех свешиваются хрустальные сосульки. Днём они охотились и копали женьшень, вечерами варили в печке мясо косуль. Я представлял себе, как багровые блики пламени ложатся на лица отца и Дикой Мулихи, будто размалёванные красным. По другим слухам, отец с Дикой Мулихой сбежал аж во Внутреннюю Монголию, днём разъезжал на рослом скакуне, накинув просторный монгольский халат, распевая мелодичные пастушеские песни и озирая стада коров и овец на бескрайних степных просторах; вечером забирался в юрту, разжигал костёр из кизяков, подвешивал над ним железный котёл, варил в нём баранину, мясной аромат щекочет ноздри, они едят мясо и пьют крепчайший чай с молоком. В моём воображении глаза Дикой Мулихи поблёскивают в свете костра словно два чёрных самоцвета. Рассказывали также, что они тайком перебрались через границу в Корею и в одном красивом приграничном городке открыли ресторан. Днём лепили пельмени и раскатывали тесто для лапши корейцам, и к вечеру когда ресторан закрывался, варили котёл сабачатины, открывали бутылку водки, каждый с собачьей ногой и руке, два человека – две собачьих ноги, в котле оставалось ещё две, которые, распространяя соблазнительный аромат ждали своей очереди. Я представлял себе, как они сидят каждый с собачьей ног ой в руке, чашкой водки в другой, глоток за глотком попивают водку и закусывают собачатиной, и набитые щёки выпирают, как блестящие от жира кожаные мешочки… Думаю, наевшись и напившись, они, конечно, заключали друг друга в объятия и занимались этим делом – глаза мудрейшего сверкнули, уголки рта дёрнулись, он вдруг громко хохотнул, потом неожиданно умолк: так от яростного удара колотушки по поверхности гонга дрожит в воздухе переливами громкий и чистый звук. Сердце моё затрепетало, в глазах зарябило. Было непонятно, даёт ли он этим странным смешком знак продолжать или велит остановиться. «Нужно быть честным перед людьми, – подумал я, – тем более нужно говорить всё без утайки перед лицом мудрейшего». Женщина в зелёном так и лежала там всё в той же позе, лишь вдобавок забавлялась тем, что пускала слюну. Она напускала одну за другой маленькие лужицы слюны, покачиваясь, слюна разлеталась в солнечном свете, а я пытался представить, каковы эти лужицы на вкус – скажем -

* * *

Прижавшись друг к другу измазанными в масле губами, да ещё безостановочно рыгая, они распространяют запах мяса по юрте, по маленькой лесной хижине, по маленькому корейскому ресторанчику. Потом помогают друг другу снять одежду, оголив тела. Тело отца я хорошо знаю – летом он часто носил меня на реку купаться, а тётю Дикую Мулиху видел только раз, да и то мельком. Но успел разглядеть как следует. Её тело, с виду гладкое, сочно-зелёное, поблёскивало при свете фонаря. Даже мои руки, руки маленького мальчика, тянулись к ней – попытаться погладить, если она не отвесит тумака, конечно, погладил бы как следует. Какое, интересно, при этом ощущение? Обжигающего холода или пышущего жара? Правда, хотелось знать, но я не знаю. Я не знаю, отец знает. Его руки тут же принялись гладить тело Дикой Мулихи, гладить её зад, груди. Руки отца смуглые, а зад и груди тёти Дикой Мулихи – белые, поэтому руки отца казались мне жестокими, разбойничьими, они будто воду из зада и грудей тёти Дикой Мулихи выжимали. Тётя Дикая Мулиха постанывала, её глаза и губы сверкали, глаза и губы отца тоже. Заключив друг друга в объятия, они катались по тюфяку из медвежьей шкуры, кувыркались на горячем кане, «пекли блины» на деревянном полу. Поглаживали друг друга руками, покусывали губами, переплетались ногами, тёрлись друг о друга каждым дюймом кожи… Тёрлись жарко, электризованно, тела стали светиться чем-то тёмно-синим, они сплелись как две большие ядовитые змеи, сверкающие чешуйками. Отец, закрыв глаза, не издавал ни звука, доносилось лишь его хриплое дыхание, а тётя Дикая Мулиха разнузданно орала. Теперь я, конечно, знаю, почему, а тогда я был сравнительно беспорочный, не разбирался в отношениях между мужчинами и женщинами, не понимал, что за представление отец с тётей Дикой Мулихой устроили.

– Братец любимый… – доносились хриплые вопли тёти Дикой Мулихи. – Ой, умру через тебя… Ой, умру…

Сердце моё бешено колотилось, я не понимал, что будет дальше. В душе я не боялся, но всё же был напряжён и взволнован, словно отец с тётей Дикой Мулихой, а в том числе и я, сторонний наблюдатель, совершали преступное деяние. Я видел, как отец опустил голову и накрыл своим ртом губы тёти Дикой Мулихи и, таким образом, поглотил почти все её вопли. Через уголки его губ проскальзывали лишь некоторые незначительные фрагменты звуков – я украдкой глянул на наимудрейшего, желая понять, какую реакцию может вызвать в нём моё подробное описание секса. Он оставался невозмутимым, лицо вроде бы чуть порозовело, а вроде таким и было с самого начала. Я подумал, что следует вовремя остановиться, хоть я уже и постиг мирскую суету и повествую об отце и матери, словно они жили в глубокой древности.

Не знаю, то ли запах мяса их привлёк, то ли крики отца и тёти Дикой Мулихи – из темноты высыпала целая ватага детей, они собрались вокруг монгольской юрты, пробрались к дверям маленькой лесной хижины и, задрав зады, стали заглядывать через щели внутрь. Потом я представил, что появился волк, да не один, а целая стая – на запах мяса, что ли? С появлением волков дети разбежались. Их маленькие неуклюжие силуэты вперевалку устремились по снегу, а позади оставались отчётливые следы. Волки уселись рядом с юртой отца и тёти Дикой Мулихи и жадно щёлкали зубами. Я переживал, что они располосуют эту юрту, прогрызут тонкий слой дерева, ворвутся туда и сожрут их обоих, но у волков такого и в мыслях не было. Они восседали вокруг монгольской юрты и маленькой деревянной хижины словно свора преданных охотничьих собак… За ветхой стеной, окружающей дворик храма, пролегает широкая дорога в бренный мир, туда, за обвалившийся от воздействия стихий и ног праздношатающихся провал в стене, за разлёгшуюся в этом провале женщину – в тот момент она расчёсывала густые волосы, положив красный цветок рядом на стену. Склонив шею, она раз за разом с силой проводила по волосам перед грудью красным гребнем. Проделывала она это чуть ли не отчаянными движениями, и сердце моё всякий раз сжималось, я переживал за эти красивые волосы, в носу свербило, почти наворачивались слёзы. «Вот бы она могла позволить мне расчесать её, – думал я, – я бы делал это самым нежным, самым терпеливым образом, ни один волосок у меня не поранился бы и не сломался, даже если в волосах у неё полно жуков и пауков, даже если там свили гнёзда и вывели птенцов пичуги малые». Я вроде бы увидел на её лице выражение какой-то досады, у большинства женщин с пышными волосами такое выражение, когда они расчёсываются. Это не то чтобы досада, скорее гордость. Затаившийся где-то в глубине волос тяжёлый запах теперь, без всякого сомнения, бил в нос, отчего голова кружилась, словно напился тягучего выдержанного шаосинского.[10] Было видно, что проезжает мимо по дороге. Перед глазами, словно движущееся гигантское живописное полотно, проскользнул с высоко воздетой стальной рукой кирпично-красный кран. В поле зрения один за другим проплывают двадцать четыре орудийных ствола, поблёскивающих мертвенно-бледным цветом и по форме напоминающих черепахоподобные танки. Подпрыгивая, приблизился небольшой, окрашенный в синий цвет пассажирско-грузовой прицеп: на крыше установлен громкоговоритель, по всему кузову расставлены разноцветные флаги, они колышутся, и на них то появляются, то исчезают большие белые изображения женских лиц с тонкими изгибами бровей и сочно-красными губами. На прицепе стоят с десяток человек в синих футболках и бейсболках, которые хором скандируют: «Народный депутат Ван Дэхоу: только работа, никаких шоу». Но перед храмом их крики вдруг стихают, и разукрашенный прицеп, который теперь смахивает на нарядный гроб, скрывается с моих глаз. Но за стеной в стороне от дороги, на большой лужайке как раз напротив полуразвалившегося храма Утуна непрерывно грохочет большущий экскаватор. Над стеной вокруг храма виднеются его верхняя часть оранжевого цвета и время от времени вздымающаяся вверх стальная рука с хищным ковшом.

Я вам всё говорю, не таясь, мудрейший, нет такого, что я не могу вам сказать. В то время я был бесхитростный подросток, который только и думал о том, чтобы поесть мяса. Дай мне кто ароматную жареную баранью ногу или чашку истекающей жиром свинины, я бы его не задумываясь, отцом родным назвал, или на коленях поклоны отбивал, или то и другое вместе. Сейчас, хотя всё переменилось, если окажетесь в наших местах, стоит лишь упомянуть моё имя – Ло Сяотун, – глаза людей тут же вспыхивают необычным светом, как при упоминании имени Лань Дагуаня, третьего дядюшки Лао Ланя. Почему они так вспыхивают? Потому что в головах людей, словно в книжке-картинке, раскладывались дела прошедших дней, связанные со мной, связанные с мясом. Потому что в головах складной книжкой-картинкой разворачивались сказания, связанные с третьим молодым господином семьи Лань, бедствовавшим на чужбине, переспавшим с тридцатью тысячами девиц, много чего испытавшим. Говорить они особо ничего не говорили, лишь восклицали: «Ах, этот милый, жалкий, ненавистный, достойный уважения, гадкий… Но ведь он, в конце концов, лишь необычный мальчик, помешавшийся на мясе… Эх, этот третий молодой господин Лань, вот уж не разберёшь, каков он, представить невозможно… Вот уж великий смутьян, князь демонов в человеческом образе…»

Случись мне вырасти в какой другой деревне, у меня, может, и не выработалась бы такая неуёмная страсть к мясу, но небесам угодно было, чтобы я вырос в деревне мясников, где куда ни глянь – везде мясо: живое, способное ходить, и лежащее, неспособное ходить, мясо, истекающее свежей кровью и начисто промытое, обработанное серой и необработанное, подержанное в воде и не подержанное, замоченное в формалине и не замоченное, свинина, говядина, баранина, собачатина, а ещё ослятина, конина, верблюжатина… Бродячие собаки в нашей деревне так отъедались на мясных отбросах, что у них шерсть сочилась жиром, мне же мяса не доставалось, поэтому я был худой как щепка. Пять лет мне не доставалось мяса не потому, что мы не могли его себе позволить, а из-за бережливости матери. До того, как отец сбежал, на стенках нашего котла всегда налипал толстый слой жира, а в углу, куда бросали кости, вырастала целая гора из них. Отец мясо любил, а больше всего – свиные головы, и через каждые несколько дней приносил их домой – с бледными щеками и ярко-красными кончиками ушей. Из-за этих свиных голов мать ссорилась с ним, не знаю, сколько раз, даже до драки доходило. Мать, дочь крестьянина-середняка, с детства была приучена к рачительному ведению хозяйства, к тому, чтобы жить по средствам и копить на дом и участок земли. После земельной реформы этот мой упрямый дед по матери наконец откопал свои многолетние сбережения и купил у начавшего новую жизнь батрака Сунь Гуя пять му[11] земли. Эти беспримерно впустую потраченные деньги на несколько десятилетий стали позором для семьи матери, а дед, который пошёл наперекор течению истории, стал предметом насмешек для всей деревни. Отец происходил из люмпен-пролетариев и с малых лет перенял у бездельника деда по отцу вольный характер обжоры и лентяя. В жизни он руководствовался одним неизменным правилом: сегодня сыт, а о дне завтрашнем не беспокойся, живи как живётся, лови миг удовольствия. Отец усвоил урок истории и не забывал судьбы моего деда, поэтому никогда не тратил из одного юаня лишь девять мао,[12] спать не мог спокойно, зная, что в кармане есть деньги. «Всё в этом мире – пустое, – часто наставлял он мать, – реально только мясо у тебя в желудке». «Купишь новую одежду, – говорил он, – с тебя её могут содрать; построишь дом, так через пару десятилетий можешь стать объектом классовой борьбы: в доме семьи Лань столько комнат, а не устроить ли в нём школу? Храм предков семьи Лань вон какой роскошный, так разве не устроила в нём производственная бригада[13] цех обработки бататов и производства лапши? Коли обращаешь деньги в золото и серебро, можешь на этом и жизни лишиться; а если покупать мясо и отправлять в живот, всё будет в полном порядке». Мать возражала, мол, мясоедам после смерти не бывать в раю, а отец отшучивался: с мясом в брюхе и в свинячьем хлеву рай. Если в раю нет мяса, ему туда и не надо, пусть хоть сам Нефритовый император[14] за ним явится. Я тогда был мал и на перепалки родителей не обращал внимания, они ругаются, а я мясо ем, наемся досыта, устроюсь в уголке и знай похрапываю, словно та бесхвостая кошка во дворе, что живёт в своё удовольствие. После ухода отца мать, чтобы построить этот пятикомнатный дом с черепичной крышей, довела экономию до такой степени, что и во рту было пусто, и в нужник сходить нечем. Я надеялся, что после постройки дома мать станет кормить получше и давно не виданное мясо вновь появится у нас на столе. Кто ж знал, что её бережливость ничуть не уменьшится, а станет больше, чем прежде. Мне было известно, что в душе мать вынашивает ещё более грандиозный план: приобрести большой грузовик, такой, как у первых богатеев деревни – семьи Лань: производства Первого автомобильного завода в Чаньчуне, марки «Освобождение», цвета хаки, с шестью огромными колёсами, квадратной кабиной, крепкий как сталь, ну что твой танк. Я предпочёл бы жить в прежнем низеньком шалаше из трёх комнат, было бы лишь мясо на столе, лучше ездить по грунтовым сельским дорогам на ручном мотоблоке, который всю душу вытрясет, но есть мясо. Шла бы она со своим домом с черепичной крышей, со своим грузовиком! Кому нужна такая жизнь, когда тешится тщеславие, а в животе ни капли жира! Чем больше недовольства матерью накапливалось в душе, тем пуще я тосковал по счастливым дням, когда отец был с нами, ведь для меня, жадного до еды ребёнка, счастье в жизни в основном заключалось в том, чтобы наесться от пуза мяса, было бы только мясо на столе, а скандалят мать с отцом или даже дерутся – какое это имеет значение? За пять лет до моих ушей дошло больше двухсот слухов про отца и Дикую Мулиху. Но в голове постоянно вертелись лишь три, и я раз за разом возвращался к ним, обсасывая как деликатес: это как раз те, о которых рассказывалось выше, и каждый связан с поеданием мяса. Всякий раз, когда такая картина вырисовывалась у меня перед глазами, как живая, я чуял соблазнительный мясной аромат, в животе начинало урчать, изо рта непроизвольно начинала течь прозрачная слюна. И всегда при этом глаза были полны слёз. Деревенские нередко видели, как я сижу один под большой ивой на околице и плачу. Вздохнув, они проходили мимо, и некоторые ещё приговаривали: «Эх, бедный парнишка!» Я понимал, что они неправильно толкуют мои слёзы, но исправить ничего не мог, даже скажи я им, что плачу потому, что мяса хочется, они всё равно не поверили бы. Такое в голове не укладывается: мальчик до того жаждет мяса, что слёзы в два ручья!

Издалека донёсся глухой раскат грома, словно вот-вот налетит кавалерийский отряд. В сумеречный храм залетело несколько птичьих перьев, пахнущих кровью, они покружились передо мной, как обиженные дети, а потом прилипли к изваянию бога Утуна. Увидев их, я вспомнил о смертоубийстве на большом дереве и понял, что поднялся ветер. В нём смешались гниль земли и запах растений, в духоте храма на какое-то время стало попрохладнее, нападало ещё больше пепла, он собирался на плешивой голове мудрейшего, опускался на мух, облепивших его уши, но мухи даже не шелохнулись. Я внимательно разглядывал их несколько секунд и обнаружил, что они тонкими ножками прочищают блестящие глаза. Надо же, твари с такой дурной славой, а вон какие выкрутасы выделывают! «Наверное, из всех животных только они и умеют так изящно протирать глаза ногами», – размышлял я. Большой гинкго во дворе, который с виду и не шевельнулся, стал поскрипывать, ветер задул не на шутку, запах гнили, который он нёс, стал ещё гуще, в нём присутствовал не только гнилой дух земли, но и зловоние разлагающихся трупов животных, а также затхлая вонь тины с пруда. Скоро быть дождю. Нынче седьмой день седьмого лунного месяца, день, когда, по легенде, встречаются разделённые Небесной рекой Пастух и Ткачиха. Любящие супруги в самом расцвете молодости, обречённые видеться раз в год в течение всего трёх дней – какая это, должно быть, мука! Даже новобрачным не сравниться по силе страсти с теми, кто был в долгой разлуке, им так и хочется все три дня не отрываться друг от друга – в детстве я часто слышал, как деревенские женщины так рассуждали, – слёз за эти три дня проливается немало, потому в это время непременно идёт дождь. Даже в трёхлетнюю засуху седьмой день седьмого месяца не бывает забыт. Темноту храма ярко – до малейших деталей – освещает белая вспышка молнии. От похотливой улыбочки на лице одного из пяти воплощений Утуна – Духа Лошади – я исполняюсь трепета. С человеческой головой и телом коня, он немного смахивает на эмблему того знаменитого французского вина. С балки над ним свешивается целая гирлянда безмятежно спящих летучих мышей. Глухие погромыхивания приближаются, будто где-то вдалеке одновременно проворачиваются несколько сотен каменных жерновов. Следом ещё одна ослепительная вспышка и оглушительные раскаты грома. Со двора врывается запах гари. Меня охватывает нервная дрожь, так и хочется вскочить. А мудрейший продолжает сидеть, не обращая ни на что внимания. На улице громыхает ещё сильнее, раскаты следуют один за другим, дождь полил как из ведра, косые капли залетают вовнутрь. Такое впечатление, что по двору катаются зеленоватые огненные шары, а из разверстых небес высовывается. огромная лапа с острыми когтями и нависает над входом, горя желанием в любой момент проникнуть в храм, заграбастать меня – конечно же, меня, умертвить и подвесить на большом дереве, а на спине выцарапать головастиковым письмом для тех, кто сведущ в священных письменах, все мои преступления. Инстинктивно я перемещаюсь за мудрейшего. Укрывшись за ним, вдруг вспоминаю о той красотке, что расчёсывалась, разлегшись в проёме стены. Её уже и след простыл, там лишь ливень, размывающий провал, и несколько вычесанных ею волос, которые уносит дождевой поток, и от воды во дворе начинает разноситься густой аромат османтуса… Тут раздаётся голос мудрейшего:

– Говори.

Хлопушка вторая

Выбивая зубами дробь, продолжаю рассказ. Ну и холодина! Закутавшись с головой, я съёжился под одеялом, тепло от кана[15] давно уже рассеялось, тоненький матрац почти не защищает от проникающего снизу, от цементной поверхности кана, холода, я боюсь пошевелиться, мечтая о том, как здорово было бы превратиться в завёрнутую в кокон куколку шелковичного червя. Через одеяло слышно, как мать в гостиной разжигает печь, яростными ударами колет топором дрова, словно вымещая при этом ненависть к отцу и Дикой Мулихе. Быстрее бы растопила печку, только когда в ней весело заполыхает огонь, можно изгнать из комнаты холод и сырость; в то же время я надеялся, что процесс растопки затянется как можно дольше, потому что, затопив печь, она первым делом выгонит меня из кровати самым бесцеремонным образом. Первый раз она кричит: «Вставай!» ещё довольно ласково; на второй это звучит тоном повыше, и уже явно проскальзывает отвращение; на третий это почти яростный рёв. Четвёртого раза уже не случалось, потому что, если после третьего «вставай!» я не выскакивал пулей из-под одеяла, она очень проворным движением сдирала его с меня, мимоходом хватала веник, которым подметала кан, и начинала яростно охаживать меня по попе. Когда доходило до такого, плохи были мои дела. Если при первом ударе я инстинктивно вскакивал и перепрыгивал на подоконник или забивался в угол кана, злость в её душе не получала выхода, и она могла в заляпанных грязью тапках забраться на кан, ухватить меня за волосы или за шею, чтобы нагнуть и отходить по заднице бессчётное число раз. Если я не пускался наутёк и не сопротивлялся, когда она меня лупила, она могла тут же распалиться от такого недостойного поведения, и тогда удары сыпались с ещё большей силой. Тут уж было неважно, как всё складывалось, главное, если до того, как раздавалось её третье «вставай» – уже не крик, а рык, я стремительно не вскакивал, и моей попе, и этой ершистой метле приходилось туго. Обычно, охаживая меня, мать тяжело дышала, взрыкивала, а когда начинала рычать по-настоящему, как хищный зверь – ярость чувств, но никакого словесного сопровождения, – после того, как веник опустился на мою попу раз тридцать с лишним, сила в руке заметно ослабевала, рычала она уже хрипло и глухо. Вот тогда среди рычания начинали появляться слова. Сначала они были про меня – и «дворняга беспородная», и «черепашье отродье», и «сосунок заячий», – потом, сама того не замечая, она обрушивалась на отца. Много времени она на него не тратила, потому что ругала его и меня примерно одинаково, в основном никаких открытий и нововведений, без огонька, даже на слух её ругань казалась скучной и пресной. И как мы по дороге в уездный город всегда проезжали ту маленькую железнодорожную станцию – проезжали быстро, но миновать её было нельзя, – так и мать, ругая отца, не могла не помянуть Дикую Мулиху. Брызжа слюной, она слегка проезжалась по репутации отца, а потом наступал черёд Дикой Мулихи. Голос матери становился громче, в пламени гнева высыхали слёзы, застилавшие глаза, когда она ругала нас с отцом. Если кому непонятен смысл выражения «когда встречаются два врага, глаза их особо ясны», прошу к нам домой, гляньте на глаза матушки, когда она честит на все корки Дикую Мулиху. Ругая нас с отцом, она повторяется, делает это как-то бестолково, да и слов – раз, два и обчёлся. Когда же дело доходит до Дикой Мулихи, речь её сразу становится многообразной и красочной. «Мой муж что племенной жеребец, заездит тебя, Дикая Мулиха, до смерти», «мой муж огромный слонище, проткнёт тебя насквозь, сучку этакую», – так она в основном выражалась. Классическую брань она переиначивала и так, и этак, но смысл, несмотря на всё многообразие, был один. Отец, по сути дела, превращался у матери в совершенное орудие мести и расплаты за её обиды, он постоянно становился у неё громадным, ни с чем не сравнимым животным, которое грубо насиловало Дикую Мулиху, тварь крошечную и слабую, словно лишь таким образом можно было излить всю ненависть, накопившуюся в душе. Когда высоко воздетый инструмент отца наносил оскорбления Дикой Мулихе, частота ударов по моей попе постепенно уменьшалась, рука матери тоже понемногу слабела, а потом она и вовсе забывала про меня. В этот момент я потихоньку поднимался, одевался, отходил в сторонку и увлечённо слушал её забористую брань, а в голове вертелось множество вопросов. Мне казалось, что меня мать поносила совсем бессмысленно. Если я – «дворняга беспородная», то с кем, спрашивается, скрестилась собака? Если я – «черепашье отродье», кто тогда меня выродил? Если я – «сосунок заячий», кто тогда зайчиха? Вроде бы ругает меня, а на самом деле – себя. Ругает отца, а в действительности – опять себя. То, как она Дикую Мулиху честит, если подумать как следует, снова полная бессмыслица. Отцу, как ни крути, никак в слона не обратиться, тем более в племенного жеребца, а раз в слона не обратиться, то и с сучкой не спариться. У домашнего жеребца может быть случка с дикой мулихой, а вот для неё такая приятность как раз вряд ли осуществима. Но высказывать свои размышления матери я не смею, даже представить не могу, к каким последствиям это привело бы, но меня точно ничего хорошего не ждёт, это вне всякого сомнения, а я не такой дурак, чтобы искать неприятности на свою голову. Устав ругаться, мать начинала плакать, слёзы её текли ручьём. Наплакавшись, она утирала слёзы рукавом, выходила вместе со мной во двор, чтобы немного подзаработать. Словно чтобы возместить время, потраченное на побои и ругань, она делала всё раза в два быстрее, чем обычно, и за мной следила гораздо строже. Поэтому я никак не мог испытывать привязанности к этой ничуть не тёплой постели, и стоило мне услышать, как начинают гудеть в печи языки пламени, матери не нужно было даже рот раскрывать, я уже автоматически вскакивал, мгновенно натягивал куртку и штаны на вате, стылые как стальные доспехи, сворачивал одеяло, бежал в нужник по малой нужде и, вернувшись, вставал навытяжку у двери в ожидании материных распоряжений. До какой ведь скаредности она дошла в этой своей бережливости, печку-то надо иногда топить в доме? А то ведь из-за сырости у нас с матерью и болячки одинаковые развились, колени воспалились и опухли, ноги онемели, сколько пришлось потратить на лекарства, прежде чем смогли встать на ноги и ходить, доктор предупредил, что, если на тот свет не хотим, нужно в доме печку топить, чтобы стены как можно быстрее высыхали, мол, лекарства гораздо дороже угля. Раз такое дело, матери, хочешь не хочешь, пришлось взяться за дело и устроить в помещении печку. Она купила тонну угля на железнодорожной станции и протопила наше новое жильё. Я так надеялся, что доктор скажет матери: если не хотите помереть, нужно есть мясо. Но он этого не сказал. Этот подлец доктор не только не стал убеждать нас есть мясо, но ещё и принялся отговаривать от жирной пищи, чтобы мы старались есть постное, лучше всего вегетарианскую пищу, это, мол, принесёт нам здоровье и долголетие. Этот паршивец и понятия не имел, что после того, как отец сбежал, мы и перешли на всё вегетарианское, до того постное, ну что твоя погребальная процессия или белый снег на горной вершине.[16] Целых пять лет у меня в кишках не было ни жиринки, которую можно было оттереть самым едким мылом.

Столько уже наговорил, что в горле пересохло, а тут как раз в двери под косым углом влетели три градины размером с абрикос и упали прямо передо мной. Если бы не удивительные способности совершенномудрого, который просто читал мои мысли, и его магия, это можно было бы назвать чистой случайностью. Я покосился на него: спина прямая, дремлет с полузакрытыми глазами, но по его ушным отверстиям, по торчащим в следах, оставленных мухами, и слегка подрагивающим чёрным волоскам понимаю, что он внимательно слушает. Я из молодых да ранний, много повидал, странных людей и чудаков, можно сказать, встречал немало, но совершенномудрый был единственным, у кого пара самых длинных чёрных волос росла из самого ушного отверстия. Уже из-за одних этих длинных волосков я испытывал перед ним бесконечное благоговение, а ведь он обладал ещё многими другими необычайными способностями и талантами. Я подобрал градины, запихнул в рот и, чтобы не отморозить слизистую, стал напряжённо гонять их языком. Они стремительно перекатывались, глухо стукаясь о зубы. На пороге появилась и нерешительно замерла лиса – худая как щепка, вымокшая под дождём, с прилипшим к телу мехом и жалостным выражением прищуренных глаз. Прежде чем я успел отреагировать, она юркнула в храм и скрылась за изваянием. Через какое-то время вокруг распространилось густое зловоние от её тела. Меня лисья вонь не отвращает, потому что я имел дело с лисами раньше. Могу добавить, что когда-то в наших местах многие принялись разводить лис, и тогда все эти изобилующие чудесами россказни о лисах рассыпались в прах – хоть они сидели у себя в клетках, напустив на себя таинственный вид, наши деревенские мясники их резали, как свиней и собак, с них сдирали шкуру, ели их мясо, и когда всё происходило таким совсем не волшебным образом, мифы о лисицах тоже исчезали. За воротами, словно в неизбывной ярости, с треском рассыпался гром. Волнами накатывал тяжёлый запах гари, и я, трепеща от ужаса, невольно вспоминал рассказы о том, как бог грома поражает молнией скотину, накликавшую на себя беду, и людей, творящих чёрные дела. Неужели эта лиса тоже кому-то напакостила? Если так, то, проникнув под своды храма, она всё равно что в сейф забралась – бог грома осерчает ещё пуще, ещё больше рассвирепеет небесный дракон, и не дойдёт ли дело до того, что этот небольшой храм сровняют с землёй? Ведь кто такой на самом деле бог Утун? Это пять ставших духами животных, и раз владыка небесный позволил им обрести бессмертие, им воздвигли храмы, установили статуи, получают подношения от людей, причём не только изысканные яства, но и прекрасных женщин, так почему бы и лисе не обратиться в духа? В это время внутрь шмыгнула ещё одна лиса. В первой я не распознал, самец это или самка, а вот это была самка, без сомнения, и не просто самка, а самка беременная. Потому что, когда она юркнула в ворота, было ясно видно отвисшее брюхо и набухшие сосцы, скользнувшие по мокрому порожку. Она и двигалась совсем не так ловко, как первая. Кто знает, может, этот первый – её муженёк. На сей раз они в ещё большей безопасности, потому что нет ничего беспристрастнее воли неба, правитель небесный не может подвергать опасности маленьких лисят у неё в брюхе. Я и не заметил, что градины во рту уже растаяли, и на меня, открыв глаза, глянул совершенномудрый. Похоже, он совсем не обратил внимания на этих двух лис, как не заметил во дворе звуков ветра, грома и дождя, тогда я и обнаружил огромную разницу между ним и мной. Ладно, продолжаю свой рассказ.

Хлопушка третья

Раннее утро. Завывает северный ветер, гудит огонь в печке, нижнее кольцо дымохода раскалилось докрасна, слой за слоем трескается сероватая окалина, иней на стене превращается в блестящие капельки, они скапливаются на ней повсюду, но не стекают. Отмороженные места на руках и ногах чешутся, из гнойников на отмороженных ушах течёт что-то жёлтое – как это невыносимо, когда отогреваешься. Мать сварила полкотелка жидкой каши из кукурузной муки, выловила редьку из крынки с солёными овощами, разрезала на две половинки, большую отдала мне, себе оставила ту, что поменьше, это и есть наш завтрак. Я знаю, что у матери в банке по меньшей-мере три тысячи юаней, да ещё Шэнь Гану из лавки, где жарят мясо, мы одолжили две тысячи под месячный процент в два фэня, выгода на выгоду, процент на процент, вот где настоящее ростовщичество. При таких деньжищах есть такие завтраки – чему тут радоваться. Но в то время мне было десять лет, и никто бы меня слушать не стал. Иногда я позволял себе поныть, но мать обращала на меня страдальческий взгляд, а потом принималась ругаться и говорить, что я ничего не смыслю. По её словам, такая бережливость исключительно для моего же блага, чтобы построить мне дом, купить мне машину, а в скором времени и подыскать невесту.

– Твой отец, сынок, – говорила она, – бросил нас с тобой, и нам нужно сделать так, чтобы показать ему и всей деревне, что без него мы будем жить лучше, чем с ним!

Ещё мать наставляла меня, мол, её отец, то есть мой дед, не раз говорил, что рот человека – всего лишь проход, после которого между рыбой с мясом и отрубями с овощами уже нет никакой разницы. Человек может баловать мула и лошадь, но не может баловать самого себя, если хочешь хорошо жить, нужно вести с самим собой словесную борьбу. В словах матери, наверное, был резон, если бы в течение пяти лет после ухода отца мы вовсю ели и пили, то наш дом с черепичной крышей уже было бы не построить. И какой смысл обрастать жирком и жить с полным брюхом в хижине, крытой соломой? Её суждения в корне противоречили теории отца, который утверждал: какой смысл в том, чтобы набивать брюхо отрубями и овощами, если живёшь в многоэтажном особняке? Я двумя руками поддерживал отцовскую теорию и двумя ногами попирал суждения матери. Я надеялся, что отец заберёт меня, пусть даже если лишь однажды накормит досыта жирным мясом, а потом вернёт домой. Но ему бы лишь объедаться мясом и блаженствовать с Дикой Мулихой, обо мне он уже и думать забыл.

Доев кашу, я высунул язык и вылизал начисто чашку, так что и мыть не надо. Потом мать повела меня во двор загружать старый мотоблок. Этот мотоблок был в употреблении у семьи Лао Ланя, на стальных ручках ясно виднелись следы его больших рук, протектор на колёсах давно стёрся, цилиндр и поршень дизеля серьёзно поизносились, прилегали не полностью, и когда двигатель заводили, он изрыгал клубы чёрного дыма и из-за пропускаемого воздуха и подтекавшего масла издавал странные звуки, похожие на кашель и чихание – будто старик с неважным сердцем и трахеитом. Лао Лань вообще отличался великодушием, а в эти годы, разбогатев на торговле мясом с водой, стал ещё щедрее. Он изобрёл научный метод закачивания воды в туши животных через лёгочную артерию с помощью насоса высокого давления. Его методом можно было закачать в тушу свиньи весом две сотни цзиней целое ведро воды, а по старинке в бычью тушу влезало лишь пол ведра. Сколько воды по цене мяса купили за все эти годы в нашей деревне хитроумные горожане? Если подсчитать, то цифры, наверное, будут поразительные. Лицо Лао Ланя круглое, вид цветущий, говорит он громко, будто большой колокол гудит – по всем статьям прирождённый администратор. Это у него в роду. Став старостой, он не утаил для себя метод закачки воды под давлением, а передал его односельчанам, возглавив тех, кто стремился разбогатеть нечестным путём. В деревне кто ругал его почём зря, кто нападал, расклеивая сяоцзыбао,[17] в которых его называли помещиком, сводящим старые счёты, подрывающим в деревне диктатуру пролетариата. Но такие слова давно уже спросом не пользовались. Из больших репродукторов по всей деревне гремели слова почтенного Ланя: «Драконы порождают драконов, фениксы – фениксов, а мышь рождается, чтобы выкопать норку в земле».

Лишь потом мы осознали, что Лао Лань, подобно мудрому наставнику боевых искусств, не мог передать ученикам все секреты мастерства в полном объёме, а в целях самосохранения оставил кое-что в секрете. Его мясо тоже было с водой, но имело приятный цвет и запах и выглядело свежим: положи его на солнцепёк на пару дней – не испортится, а у других не распроданное за день мясо начинало пованивать, в нём заводились червяки. Так что почтенному Ланю не нужно было беспокоиться, что он не распродаст товар, и снижать цену, мясо было настолько великолепное, что даже речи не было о том, что его можно не продать. Отец впоследствии утверждал, что Лао Лань впрыскивает в мясо не воду, а формальдегид. А когда отношения нашей семьи с Лао Ланем наладились, он признавал, что одного формальдегида может быть довольно, однако для сохранения свежести и цвета нужно ещё три часа окуривать мясо серой.

* * *

Мой рассказ прервала стремительно вошедшая в ворота женщина, голова которой была покрыта одеянием кирпичного цвета. Её появление заставило меня вспомнить ту, что совсем недавно возлежала в проёме стены. Куда она подевалась? Может, эта ворвавшаяся в храм женщина в красном – воплощение той, в зелёном? Войдя в ворота, она совлекла с головы одеяние и извинительно кивнула в нашу сторону. Губы у неё синюшные, лицо бледное, кожа вся в нарывах, как у ощипанной курицы. Глаза холодно поблёскивают, как капли дождя за воротами. Замёрзла, наверное, страшно, перепугана так, что и слова вымолвить не может, но мыслит ясно. Ткань её одеяния, скорее всего, поддельная и некачественная, по уголкам стекают кроваво-красные капли, очень похожие на кровь. Женщина, кровь, гром, молнии – столько запретного собралось вместе, выпроводить бы её надобно, но совершенномудрый закрыл глаза и отдыхает, более степенный, чем статуя с человеческой головой и лошадиным телом у него за спиной. А я тем более не осмелюсь выгнать за ворота под дождь и ветер эту пышнотелую молодую женщину. Тем более что ворота храма распахнуты настежь, зайти может любой, да и какое право я имею её выгонять? Она повернулась к нам спиной, вытянула руки на улицу и, склонив голову, чтобы укрыться от дождевых струй, выжимает своё одеяние. С журчанием стекает красная вода, смешивается с потоками на земле и через какой-то миг исчезает. Давненько не было такого жуткого ливня. Потоки низвергаются со стрех зеленовато-серыми водопадами, вдалеке что-то грохочет, словно несётся огромный табун. Маленький храм подрагивает, разносятся крики потревоженных летучих мышей. Начинает протекать крыша, капли дождя звонко падают в медный умывальный таз совершенномудрого. Женщина довыжала одежду, обернулась и ещё раз виновато кивнула. С её кривящихся губ слетают звуки, похожие на комариный писк. Я вижу её пухлые синеватые губы, похожие на перезревшие виноградины, такого клёвого цвета, не то что у этих расфуфыренных девиц в городе, что стоят под уличными фонарями, дрыгая ногами и покуривая. Вижу также, что белое нижнее бельё плотно прилипает к телу, и ясно проступают все очертания. Крепкие холмики грудей походят на замёрзшие груши. Я представляю себе, что сейчас они просто ледяные. Вот если бы я мог – как бы мне этого хотелось! – помочь ей стащить с себя это мокрое насквозь бельё, уложить её в ванну с горячей водой, отмочить её как следует и помыть. Потом накинуть ей на плечи просторный и сухой домашний халат, усадить на тёплый и мягкий диван, заварить кружку горячего чая, лучше всего чёрного, добавить молока, а ещё подать пышущую жаром булочку, чтобы она поела и попила вволю, и уложить на кровать спать… Слышу вздох мудрейшего, тут же привожу в порядок свои разгулявшиеся мысли, но глазами невольно следую за её телом. Она уже отвернулась, прислонясь левым плечом к внутренним воротам и косясь на бушующий снаружи ливень. Правой рукой она придерживает одежду, словно только что содранную с лисицы шкуру. Продолжаю рассказ, мудрейший. Голос мой звучит неестественно, потому что добавился ещё один слушатель.

Отец с Лао Ланем как-то сцепились не на шутку: Лао Лань сломал отцу палец на руке, а отец откусил ему пол-уха. Из-за этого наши семьи стали враждовать, но после того, как отец сбежал с Дикой Мулихой, мать завела дружбу с Лао Ланем. Он продал нам по цене металлолома старый мотоблок. Причём не только продал, но и сам бесплатно обучил, как им управлять. Деревенские сплетницы пустили слух, что между Лао Ланем и моей матерью существует связь, я же, как сын, поручился перед своим находящимся где-то далеко отцом, что их слова – полный вздор, они завидовали тому, что мать научилась управлять мотоблоком, а рот завистливой женщины всё равно что дырка в заднице, и всё, что такие женщины говорят, – чушь собачья. Лао Лань – персона важная, деревенский староста, человек богатый и представительный, то и дело на большущем грузовике возит мясо в город, каких только женщин не видывал? Как ему могла понравиться моя мать, грязная и неумытая, в лохмотьях? Я хорошо помню, как он учил мать управлять мотоблоком на деревенском току. Было раннее зимнее утро, только показался красный шар солнца, на стогах сена рядом с током застыл слой розоватого инея, на стене, вытянув шею, кричал большой красный петух, со стороны деревни, то ослабевая, то усиливаясь, доносился пронзительный визг свиньи на заклании, из печных труб молочно-белой дымкой курился дымок, тронувшийся со станции поезд мчался навстречу показавшемуся солнцу. Мать в оставленной отцом большой, не по размеру, тёмно-жёлтой куртке, подпоясанной красным электрическим проводом, сидела на месте водителя, широко расставив руки и вцепившись в рукоятки. Лао Лань восседал позади неё на переднем борту кузова, расставив ноги, и держал её руки, лежащие на ручках мотоблока. Вот уж действительно передавал свой опыт из рук в руки, и с какой стороны ни посмотри – спереди или сзади, – держал мать в объятиях, и хотя мать была одета, как грузчик на железнодорожной станции, и ни о какой женской привлекательности говорить не приходилось, но она была женщиной, вот деревенские бабы и заходились от ревности, да и часть мужского населения давала волю воображению. Лао Лань был человек при деньгах и с положением, до женского пола известный охотник, и в деревне с ним заигрывали всё мало-мальски симпатичные бабёнки. Сам он не обращал внимания на пересуды, но мать-то мою бросил муж, а, как говорится, у ворот вдовы чего только не скажут, ей надо было быть осмотрительной и осторожной, не давать никакого повода для слухов, но она всё же позволяла Лао Ланю учить себя вождению в такой позе, и такое поведение можно было объяснить лишь тем, что она потеряла голову от жадности. Дизель мотоблока оглушительно ревел, из радиатора поднимался пар, выхлопная труба плевалась сгустками чёрного дыма, создавалось впечатление, что хоть он и сорвал голос, но жизненные силы в нём бьют ключом, он таскал мать с Лао Ланем по току кругами, похожий на яростно подхлёстываемого плетью телёнка. На бледном лице матери появились яркие пятна румянца, уши покраснели, как петушиный гребешок. Утро в тот день действительно выдалось морозное, от этого сухого холода у меня кровь стыла в жилах и всё тело будто кошки покусывали. А у матери по лицу тёк пот, от волос шёл пар. Она никогда не имела дело с механизмами, впервые сидела за рулём и, хотя это был простейший мотоблок, конечно же, испытывала ни с чем не сравнимое возбуждение, страшно волновалась, иначе как объяснить то, что в это морозное утро она обливалась потом. Я видел, что глаза матери сияют каким-то прекрасным блеском, они никогда так не сияли с тех пор, как отец покинул нас. После того, как мотоблок сделал с десяток кругов по току, Лао Лань легко спрыгнул с него. Он человек тучный, но каким грациозным было это его движение! Когда Лао Лань спрыгнул, мать напряглась, повернув голову, стала искать его, и мотоблок устремился прямо к канаве у края тока.

– Поворачивай! Поворачивай! – закричал Лао Лань.

Мать стиснула зубы, мускулы щёк напряглись. И, в конце концов, когда мотоблок вот-вот должен был залететь в канаву, выправила его. Поворачиваясь, Лао Лань, не отрываясь, следил за матерью, словно вокруг пояса у неё была привязана невидимая верёвка, конец которой он держал в руке.

– Вперёд смотри, – громко подсказывал он, – не на колёса, не отвалятся они, и на руки нечего смотреть, они у тебя грубые, как наждак, чего на них любоваться. Вот так, как на велосипеде едешь. Я же говорил, привяжи свинью на сиденье водителя, она тоже сможет кругами ездить, чего уж говорить о взрослом человеке! Жми на газ, чего боишься! Все эти механизмы, туды их, одинаковы, нечего относиться к ним трепетно, лучше всего – расколотить, чтобы осталась груда искорёженного металла, чем больше бережёшь, тем чаще что-нибудь приключается. Верно, вот так, учёба твоя кончилась, можешь на нём домой возвращаться, для сельского хозяйства главный выход – механизация. Знаешь, кто это сказал,[18] ублюдок маленький? – спросил он, уставившись на меня. Мне не хотелось отвечать, было страшно холодно, даже губы немного задубели. – Ладно, езжай, вас отец бросил, так что деньги за мотоблок через три месяца отдашь.

Мать соскочила на землю, ноги у неё пару раз подкосились, она чуть не упала, Лао Лань, протянув руку, поддержал её со словами:

– Осторожно, сестра!

Мать залилась румянцем, вроде собралась что-то сказать в благодарность, но долго стояла с раскрытым ртом, будто у неё язык отнялся, и так ничего и не произнесла. От этой свалившейся на неё радости она разве что дар речи не потеряла. За десять с лишним дней до покупки мотоблока мы известили об этом деревенского делопроизводителя почтенного Гао, но никакого ответа не получили. Даже такой мальчуган, как я, понимал, что такое дело изначально не может быть успешным, отец откусил человеку пол-уха, весь облик ему испортил, ну как он может продать нам эту машину? Будь я на его месте, я бы так сказал: «Семья Лотуна хочет купить мою технику? Хм, да я скорее в реку её загоню и оставлю ржаветь, чем продам им!» Но когда мы уже потеряли всякую надежду, к нам всё же явился почтенный Гао и передал, что Лао Лань согласился продать нам технику по цене металлолома, а также предлагает явиться за ней завтра рано утром на ток.

– Староста сказал, что он, староста деревни, должен помочь вам избавиться от нищеты и стать зажиточными,[19] – добавил почтенный Гао, – он хочет самолично научить тебя водить машину. – От волнения мы с матерью не спали всю ночь, она то поминала добром Лао Ланя, то поносила отца, а потом перенесла весь огонь на Дикую Мулиху и стала крыть её почём зря. Из этой её ругани я и узнал, что эту стычку не на жизнь, а на смерть между Лао Ланем и отцом подстроила Дикая Мулиха. И никак не шло из головы, что разодрались они тоже рано утром, но в начале лета.

Глаза у этой женщины большущие, в уголке рта родимое пятно в форме головастика, из него курчавятся рыжеватые волоски. Выражение глаз какое-то странное, такое впечатление, что она не в себе. Край одежды ещё зажат у неё в руке, но она то и дело с бульканьем встряхивает её. За воротами беспрестанно поливает косой дождь, по её телу течёт вода, под ногами грязь. Только сейчас замечаю, что она босая. Большие ступни, по меньшей мере размера сорокового, никак не сочетаются с остальной фигурой. На подъёмах стоп налипли листья с деревьев, пальцы промокли под дождём и уже побелели. Я продолжаю говорить и в то же время гадаю, откуда она взялась. В такую погоду, в такой денёк что могло занести эту полногрудую женщину в крохотный храм вдалеке от деревни и постоялого двора? Однако этот храм, посвящённый пятёрке сверхлюдей с потрясающими сексуальными способностями, ещё в былые времена люди образованные именовали храмом бога распутства. Хотя меня обуревали сомнения, в душе зародилось немало тёплых чувств. Очень хотелось подойти, поздороваться, обнять, но передо мной сидел совершенномудрый, мне хотелось воспользоваться возможностью и попросить его стать моим наставником, вот я безостановочно и рассказывал ему свою историю. Женщина словно почувствовала мои желания, она стала часто коситься в мою сторону, губы, плотно сжатые с того самого момента, когда она вошла, приоткрылись, обнажив сверкнувшие зубы, желтоватые, неровные, но с виду крепкие. Густые брови почти срослись и были расположены очень близко к глазам. Эти брови придавали её лицу особенную живость, что-то экзотическое. Не знаю, намеренно или непроизвольно она поддёргивала прилипшие к ягодицам штаны, но, когда она отводила руку, штаны прилипали снова. Я очень переживал за неё и всё же ничего путного придумать не мог. Будь я хозяином в этом храме, я бы, несмотря на все запреты и предписания, позволил бы ей пройти в заднюю часть храма и переодеться. Да-да, разрешил бы переодеться в кашью совершенномудрого, а свою одежду – повесить сушиться на его кровать. Но согласится ли он? Она вдруг скривилась и звонко чихнула.

– Поступай по своему разумению, женщина, – не открывая глаз, произнёс совершенномудрый. Та отвесила ему земной поклон, кокетливо улыбнулась мне, подхватила своё одеяние и прямо перед носом шмыгнула за статую духа лошади.

Хлопушка четвёртая

В летнее время рано утром народ очень усталый, потому что ночи очень короткие, кажется – только успел закрыть глаза, как уже рассвело. Мы с отцом уже нырнули в облако пыли на деревенской улице, но ещё слышали громкие крики матери во дворе. Мы тогда жили в доставшейся по наследству от деда приземистой и старой тростниковой хижине из трёх комнатушек, жили беспорядочно и шумно. Среди недавно возведённых в деревне домов с красной черепичной крышей хижина эта выглядела образцом такой ужасающей бедности, что походила на нищего, выпрашивающего на коленях подаяние у разодетых в бархат и шелка богатеев-помещиков. Окружающая двор стена высотой в половину человеческого роста покрылась травой – она не то что от грабителей, от беременной суки защитить не могла. Вот через неё частенько и перемахивала сучка Го Шестого, чтобы стащить у нас кости с мясом. Я нередко, словно зачарованный, наблюдал, как эта сучка легко перепрыгивала стену туда и обратно, задевая её своими чёрными сосками, которые болтались из стороны в сторону, когда она приземлялась. Отец шагал по улице, я сидел у него на плечах, глядя с высоты, как мать яростно ругается и режет тесаком для овощей обрезки батата, за которыми она ходила рыться в мусорной куче у железнодорожной станции. Поскольку отец был обжора и лентяй, жизнь у нас в семье проходила словно в конвульсиях: то деньги есть и еды полно, то денег нет и в доме есть нечего. Отец на ругань матери обычно отвечал:

– Погоди, погоди, скоро начнётся вторая земельная реформа, тогда ещё спасибо мне скажешь. Не надо Лао Ланю завидовать, он кончит, как и его отец, дружина крестьянской бедноты выволочет его на мост и… – Тут отец наставлял указательный палец на макушку матери и изображал губами выстрел – бабах! Мать, побледнев, в страхе хваталась за голову. Но вторая земельная реформа всё как-то не начиналась и не начиналась, и бедная мать вынуждена была собирать выброшенные бататы, чтобы накормить поросят. Эти двое поросят у нас в доме постоянно недоедали, визжали от голода, и слушать их было сущее наказание.

– Орёте, орёте, а чего, мать вашу, орёте?! – разозлится, бывало, отец. – Докричитесь у меня, зажарю и съем ублюдков.

Мать хватала тесак для овощей и сверкала глазами, вперившись в него:

– Только попробуй, этих двух поросят я своими руками выкормила, пусть кто посмеет хоть волосок на них тронуть, буду биться не на жизнь, а на смерть!

– Гляньте, как разошлась, – хихикал отец. – Заморыши – оба, кожа да кости, даже если предложишь съесть их, не стану!

Я смерил поросят пристальным взглядом: съедобного мясца они и впрямь не нагуляли, а вот из четырёх развевающихся ушей ещё можно было приготовить вкуснятины на пару чашек. Уши, я считаю, самое вкусное на свиной голове: мясо нежирное, одни белые хрящики внутри, похрустывают на зубах, а если их приготовить со свежими огурчиками в пупырышках да с толчёным чесноком и кунжутным маслом, то ещё вкуснее.

– Пап, – заявил я, – мы можем их уши съесть!

Мать яростно уставилась на меня:

– Смотри, как бы я сначала тебе, ублюдку мелкому, уши не отрубила! – И просто вихрем налетела на меня со своим тесаком, напугав так, что я поспешил укрыться на груди отца. Ухватив за ухо, она тащила меня оттуда, отец тянул назад за шею, а я, раздираемый между опасностью и страданием, тонко верещал, и мои вопли сливались с визгом свиней под ножом в деревне – почти никакой разницы. Отец в конце концов взял верх и вырвал меня из рук матери. Опустив голову, он тщательно осмотрел моё перекрученное ухо и глянул на мать:

– Ну и злыдня же ты! Говорят вот, тигр как ни свиреп, детёнышей своих не пожирает, а ты, видать, посвирепее тигра будешь!

Мать аж пожелтела от злости, как свечка, губы посинели, и её всю била дрожь, хоть она и стояла возле очага. Под защитой отца я осмелел и громко заорал, назвав мать по имени:

– В твоих мерзких бабских руках, Ян Юйчжэнь, вся моя жизнь прахом идёт! – От моей ругани мать аж застыла, выпучив на меня глаза. Отец делано засмеялся, взял меня на руки и выбежал на улицу. Лишь когда мы бежали по двору, я услышал, как она пронзительно голосит:

– До смерти разозлил меня, пащенок этакий…

Виляя тонкими длинными хвостиками, оба поросёнка сосредоточенно рыли землю в углу стены, словно двое заключённых, задумавших прорыть подземный ход и сбежать из тюрьмы. Отец потрепал меня по голове и негромко спросил:

– А ты, негодник, откуда знаешь её имя?

Я поднял глаза на его серьёзное смуглое лицо:

– Я слышал, как ты сам говорил!

– Когда это я говорил, что её зовут Ян Юйчжэнь?

– Ты с тётей Дикой Мулихой разговаривал и сказал: «В руках этой мерзкой бабы, Ян Юйчжэнь, вся моя жизнь прахом пошла!»

Отец своей большой ручищей прикрыл мне рот и вполголоса произнёс:

– Чтобы не распускал у меня язык, паршивец, отец к тебе великодушно относится, смотри и ты не навреди мне!

От руки отца, мясистой и мягкой, сильно пахнет табаком. Такие руки у мужчин в деревне встречаются редко, а всё потому, что он полжизни бездельничал, почти не занимался тяжёлым физическим трудом. Когда он отпустил меня, я тяжело вздохнул, крайне недовольный его двусмысленной позицией. В этот момент из дома с тесаком в руке выскочила мать. Она будто нарочно привела в беспорядок волосы, и голова её больше походила на сорочье гнездо на большом тополе.

– Ло Тун, Ло Сяотун, бесстыжее черепашье отродье, – крикнула она, – пусть мне не жить, но я разделаюсь с вами сегодня, всё равно так жить дальше нельзя, вот нам всем вместе конец и придёт!

По страшному выражению её лица мы поняли, что она разошлась не на шутку и это не пустая угроза, судя по всему, она пойдёт до конца, чтобы погибнуть вместе с нами. Если женщина готова отдать жизнь, против неё и десятку мужчин не устоять, в такой ситуации выходить навстречу означает, в общем-то, погибнуть, в такой момент самое разумное – убежать. Отец мой – человек непутёвый, но ума ему не занимать: настоящий мужчина не станет срамиться на глазах у всех, он подхватил меня под мышку, повернулся и рванул к стене. Он не побежал к воротам и правильно сделал, потому что, хотя в доме у нас ничего ценного не было, мать сохранила принесённую ещё из родительского дома дурную привычку каждый вечер запирать ворота на большой медный замок. К слову, это единственное имущество в доме, которое можно было обменять на поросёнка. Думаю, когда ему невмоготу хотелось мяса, отец наверняка не раз заглядывался на этот замок, но мать берегла его, как собственное ухо, потому что его передал ей, как приданое, её отец, это был подарок, его забота о ней. Если бы отец со мной под мышкой побежал к воротам, он, конечно, сломал бы их и выскочил, но, без сомнения, долго бы возился, а в это время наши головы, как бутоны цветов, раскрылись бы под ударами материного тесака. Подбежав к стене, отец сделал кульбит и перемахнул через неё, оставив позади рассвирепевшую мать и целую кучу неприятностей. Я ничуть не сомневаюсь, что и матери ничего не стоило преодолеть эту стену, но она этого не сделала. После того, как мы вылетели со двора, она погоню прекратила, попрыгала какое-то время у стены и вернулась к дому, чтобы продолжить рубить гнилые бататы, сопровождая всё это руганью. Это был отличный способ выпустить пар – обойтись без кровопролития, после которого уже ничего было бы не исправить, и без непременно последовавшей бы ответственности по закону, но при этом почувствовать, будто кромсаешь тесаком заклятых врагов. Тогда мне казалось, что вместо гнилых бататов она представляет наши головы, но теперь, когда я вспоминаю об этом, уверен, что она видела голову Дикой Мулихи. Настоящим врагом в её душе был не я и не отец, а именно Дикая Мулиха. Она считала, что именно Дикая Мулиха соблазнила отца, а правда это или нет, сказать точно не могу. Кто задавал тон в отношениях отца с Дикой Мулихой, кто первым начал строить глазки другому, об этом известно лишь им двоим.

Договорив до этого места, я почувствовал, что сердце исполнилось какой-то необычайной теплоты, оно обратилось к женщине за статуей Духа Лошади, так похожей на мою тётю Дикую Мулиху. Она сразу показалась знакомой, но я об этом как-то не подумал. Потому что тётя Дикая Мулиха десять лет назад умерла. А может, не умерла? Или после смерти переродилась в кого-то? Или воскресла под другой личиной? В душе всё смешалось, и перед глазами всё поплыло.

Хлопушка пятая

Мой отец – человек умный, уж точно умнее Лао Ланя, физике он не обучался, но знает, что есть электричество отрицательное, а есть положительное, не учил физиологию, но знает о сперме и яйцеклетке, он никакой не химик, но знает, что формалин может уничтожать микробы, предохранять мясо от порчи и стабилизировать протеины, вот и догадался, что Лао Лань его в мясо впрыскивает. Задумай он разбогатеть, наверняка стал бы первым богачом в деревне, в этом я нисколько не сомневаюсь. Он личность выдающаяся, «дракон среди людей», а такие пренебрегают накоплением собственности. Многие, наверное, видели, как белки, мыши и другие мелкие зверушки роют норы и делают припасы, а кто видел, чтобы рыл норы и запасал еду царь зверей – тигр? Тигр обычно спит в горной пещере и выходит на охоту, лишь когда проголодается; вот и отец у меня обычно ест, пьёт и развлекается и, лишь проголодавшись, отправляется на заработки. Отец не будет, как Лао Лань и ему подобные, вести за деньги кровавую схватку, или, как неотёсанная деревенщина, проливать пот, работая грузчиком на железнодорожной станции, он зарабатывает своим умом. Как в древности был некий повар Дин,[20] мастер по разделке говяжьих туш, так и нынче есть мой батюшка, эксперт по оценке скота. С точки зрения повара Дина, скот – это лишь нагромождение мяса и костей, так же смотрел на скотину и мой отец. Один лишь взгляд повара Дина был подобен ножу, взгляд моего отца уподоблялся ножу, а также весам. То есть когда перед отцом выводили живого быка, он обходил вокруг него пару раз – самое большее трижды, а иногда ещё для показухи засовывал руку быку под переднюю ногу, а после этого мог чётко назвать вес быка брутто и выход мяса почти с той же точностью, что и современнейшие электронные весы самой крупной английской скотобойни с погрешностью не больше килограмма. Поначалу народ считал – отец болтает, что ему в голову взбредёт, но после нескольких проб не смог не выразить удовлетворения. Услуги отца позволили барышникам и мясникам исключить сделки вслепую и наобум, установить элементарную справедливость. После того как авторитет отца был установлен, некоторые барышники и мясники стали заискивать перед ним в надежде, что оценка обойдётся им дешевле. Но отец, будучи человеком дальновидным, решительно отказался порочить свою репутацию ради сиюминутной мелкой выгоды, потому что это значило потерять работу, как говорится, разбить чашку с рисом. Барышник мог прислать к нам в дом сигареты и вино, отец же выбрасывал всё на улицу, а потом у стены крыл его на все корки. Мясник мог поднести поросёнка, но отец и его вышвыривал на улицу, а затем у стены ругался почём зря. «Экий этот Ло Тун, – говорили и барышники, и мясники, – с норовом, но справедлив безмерно». После того как в отце признали человека с норовом, твёрдого и прямолинейного, степень доверия к нему возросла дальше некуда, и когда продавец с покупателем не хотели уступать друг другу, их взоры обращались к нему:

– Хватит спорить, послушаем Ло Туна!

– Хорошо, послушаем Ло Туна. Что скажешь, почтенный Ло?

Отец с важным видом обходил пару раз вокруг быка, не глядя ни на продавца, ни на покупателя, а, уставившись в небо, сообщал вес брутто и выход мяса и, назвав цену, отходил в сторонку покурить. Продавец и покупатель звонко ударяли по рукам, звучало «Добро! По рукам!», по завершении расчётов оба подходили к отцу, и каждый вынимал банкноту в десять юаней в благодарность ему за труды. Нужно заметить, что до появления на барышном рынке отца существовали также старомодные посредники, в большинстве своём смуглолицые и поджарые старикашки, некоторые с торчащей позади косичкой, они торговались с клинтами при помощи пальцев, спрятанных в широком рукаве, и это придавало их ремеслу некую таинственную окраску. Когда появился отец, неясности в торговле были устранены, исчезли и тёмные стороны в этом процессе, всех этих жуликоватых дельцов с жадными глазками отец изгнал с исторической сцены. Это был огромный прогресс в истории скототорговли, чуть ли не революция. Глазомер отца проявлялся не только при оценке крупного рогатого скота – он был спец и по свиньям, и по баранам, ну как сверхискусный столяр делает не только столы, но и табуретки, может и гроб выстругать, дай отцу оценить верблюда, так тоже не вопрос.

В этом месте моего рассказа мне показалось, что за статуей Духа Лошади кто-то всхлипнул, неужели это и правда тётя Дикая Мулиха? Если это действительно так, почему её внешность за десять лет не изменилась? Ведь это же невозможно, значит, она не тётя Дикая Мулиха. Но если это не она, почему я вызываю у неё такое чувство привязанности? А может быть, это она? Говорят, души умерших не отбрасывают тени, жалко вот, я не заметил, есть у неё тень или нет. На улице дождь, сумрачно, солнца нет, тут ни у кого из людей нет тени, так что думать про это без толку. Что она, интересно, сейчас за статуей делает? Не гладит ли этого человекоконя по заду? Десять лет назад я слышал, как люди говорили, что некоторые женщины, желающие, чтобы их мужья обрели большую мужскую силу, воскурив ароматные свечи и поклонившись образу этого духа, подбираются к нему сзади и хлопают прекрасного и могучего жеребца по круглому крупу. Насколько мне известно, в стене позади статуи есть небольшая дверца, а за ней тёмная комнатушка без окон, где даже днём нужно зажигать фонарь, чтобы разглядеть, что там есть. А там стоит шаткая деревянная кровать, застеленная грубым одеялом с синими узорами, набитая соломой подушка, всё грязное и засаленное. В комнатушке полно блох, и если ты войдёшь туда голая, то услышишь, как они, обрадованные, шумно накинутся на твою кожу. Слышно будет даже, как радостно заверещат клопы на стенах: «Мясо, мясо пришло!» Люди едят мясо свиней, собак, коров и баранов, а блохи и клопы питаются человеческой плотью – то, что называется, на одну силу есть другая сила, или зуб за зуб, око за око. Вот что я тебе скажу, барышня, тётя Дикая Мулиха или нет: выходи-ка ты оттуда, не надо позволять этим страшным тварям впиваться в твоё богатое тело. Тем более не надо хлопать по заду коня. Если я вызываю у тебя какие-то чувства, то, надеюсь, ты похлопаешь по попе меня. Хотя понимаю, что, если ты тётя Дикая Мулиха и есть, допускать подобные мысли – грех. Но желания сдержать не получается. Если эта женщина сумеет увести меня с собой, я от мира не удалюсь, и всё тут, мудрейший, и говорить больше не буду, в душе всё уже смешалось. Мудрейший будто заглянул мне в душу, эти слова я проговорил про себя, а он будто уже всё прознал. Одной холодной усмешкой взял и на время отсёк нить моих желаний. Ладно. Рассказываю дальше.

Хлопушка шестая

Однажды в начале лета отец со мной на плечах пришёл на деревенский ток. После того как наша деревня стала специализироваться на забое скота, большую часть пахотных земель забросили; при баснословных барышах, какие обещала эта специализация с учётом применения таких противозаконных методов, как впрыскивание воды, лишь последний болван мог заниматься земледелием. Земли опустели, и ток стал местом, где шла торговля скотом. Чиновники городка планировали устроить скотный рынок перед городской управой, чтобы получать деньги за управленческие расходы, но народ и слушать не захотел. Чиновники привели ополченцев, чтобы насадить свой замысел силой, произошли стычки с мясниками, вооружёнными ножами, в ход пошло оружие, ещё немного, и были бы жертвы. Четверых мясников задержали. Жёны мясников стихийно организовали подачу петиции и, набросив на себя кто бычью шкуру, кто свиную, кто баранью, провели сидячую забастовку у ворот городской управы, сопровождая её криками, мол, если вопрос не будет решён, они отправятся в провинциальный центр, а если и там не будет решения, сядут на поезд и поедут в Пекин. А последствия появления этакой толпы женщин в звериных шкурах на Чананьцзе[21] трудно даже себе представить. Никто не мог предугадать, что можно ждать от этой толпы скандальных женщин, но чиновничьи шапки восьми-девяти из десяти уездных ганьбу[22] точно бы полетели. Поэтому женщины в конце концов добились победы, мясников отпустили за отсутствием состава преступления, мечты чиновников городка об обогащении пошли прахом, ток в нашей деревне, как обычно, был полон живности, а городской голова, по слухам, получил нагоняй от начальника уезда.

На току семеро перекупщиков с утра пораньше уже восседали на корточках, покуривая и поджидая мясников, рядом с ними скотина неторопливо жевала свою жвачку в неведении о том, что их ждёт конец. Торговцы были в основном из уездов ближе к западу и изъяснялись с чудным произношением, словно актёры жанра миниатюры. Они появлялись примерно раз в десять дней, и всегда каждый из них приводил две-три головы скота, но не больше. Как правило, они приезжали на особо медленных смешанных товарно-пассажирских поездах, люди и скот в одном вагоне, сходили с поезда ввечеру и до нашей деревни добирались уже в полночь. До железнодорожной станции всего-то с десяток ли, и даже прогулочным шагом можно дойти за пару часов, но торговцы преодолевали это расстояние за восемь. Они тащили за собой скотину, которая покачивалась от вызванного долгой поездкой головокружения, и скапливались на выходе из станции. Там ревизоры в синей форме и фуражках тщательно проверяли у них наличие билетов на себя и на скотину и отпускали, лишь сочтя, что всё в порядке. На выходе животные любили обдать ревизоров жидким навозом через железную ограду, то ли подшучивая, то ли издеваясь над ними, а может, и в отместку. Весной на выходе из станции к ним примешивались и ехавшие в том же поезде из западного края торговцы цыплятами и утятами, на широких и длинных, гладких и упругих добротных бамбуковых коромыслах у них покачивались клетки из тростника и бамбука, они бочком выходили за пределы станции, а потом стремительным шагом оставляли барышников позади. В больших широкополых плетёных шляпах, просторных накидках синего цвета, они шагали скоро и легко, достойно и свободно и составляли яркий контраст с неряшливо одетыми, перемазанными с ног до головы навозом, падшими духом скототорговцами. Бритоголовые, грудь нараспашку, в невероятно модных тогда очках с ртутным покрытием, придававшим жуликоватый вид, те косолапо вышагивали навстречу огненно-красному закатному солнцу по грунтовой сельской дороге в сторону нашей деревни, покачиваясь на каждом шагу, точно сошедшие на берег моряки. Дойдя до канала с многовековой историей, заводили в него скотину на водопой. Если было не так уж холодно, они всегда мыли и чистили животных, чтобы они смотрелись новенькими и бодрыми, как невесты. Затем мылись сами, ложась на спину прямо на мелкий песок, чтобы чистые струи мелководья неторопливо омывали брюхо. Если по дороге у канала проходили молодые женщины, лаяли почём зря, как псы в гоне. Наплескавшись в воде, выбирались на берег, отпускали скотину пастись у канала, а сами садились кружком, пили вино, ели мясо, грызли сухие лепёшки, пока на небе не высыпали звёзды, и потом, пьянёхонькие, еле волоча ноги и ведя за собой скотину, направлялись к нам в деревню. Почему они непременно появлялись в деревне поздно ночью, в третью стражу, оставалось их тайной. В детстве я спрашивал об этом родителей и убелённых сединами деревенских стариков, но они всегда выпучивали на меня глаза, будто мой вопрос настолько труден, что и не ответишь, или же просто отвечать нет нужды. Когда торговцы входили со своей скотиной в деревню, все деревенские псы, как по команде, поднимали бешеный лай. В деревне все от мала до велика просыпались – ага, барышники явились. В моих детских воспоминаниях это были загадочные существа, и ощущение таинственности тесно связано с их полуночными появлениями. Я всегда считал эти появления полными глубокого смысла, но взрослые в основном думали иначе. Помню, как лунными ночами после того, как в деревне замолкал лай собак, мать, закутавшись в одеяло, садилась к окну, вглядываясь на улицу. Отец тогда ещё нас не бросил, но уже, бывало, не ночевал дома. Потихоньку сев на кровати, я скользнул взглядом мимо матери за окно: там по улице безмолвно шли барышники, таща за собой скотину, начисто вымытая, она отбрасывала блики света, будто только что извлечённые из земли огромные фигуры из цветной керамики. Если бы не отчаянный собачий лай, представшее перед глазами можно было бы счесть красивым сном, но и собачий лай, как я теперь вспоминаю, в то время воспринимался как часть этого прекрасного сна. У нас в деревне было несколько постоялых дворов, но барышники там не останавливались, они направлялись со своей скотиной прямо на ток и ждали там рассвета, несмотря на ветер и дождь, лютый мороз или страшную жару. Пару раз в ветреную и дождливую ночь к ним приходил хозяин одной гостинички, чтобы зазвать к себе, но барышники вместе со скотиной переносили непогоду как каменные изваяния, и никакие уговоры на них не действовали. Или они хотели сэкономить на плате за проживание? Ничего подобного – говорят, этот таинственный народец отправлялся после продажи скотины в город и там предавался безудержному разгулу и пьянству, спускали почти все деньги, и им едва хватало на билет обратно. Привычки и манеры у них были совсем не такие, как у знакомых мне крестьян, разительно отличались они и по образу мыслей. В детстве я не раз слышал, как те, кто пользовался уважением и авторитетом, вздыхали: «Эх, да что это за народ такой? О чём они только думают?» Да, что за мысли вертятся у них в головах? Приводят и рыжую скотину, и чёрную, быков и коров, больших и маленьких, однажды привели дойную корову с выменем, что твой жбан для вина, мой отец, оценивая её, даже столкнулся с затруднениями, потому что не очень понимал, считать ли это вымя мясом или чем-то второсортным.

Завидев отца, торговцы поднялись из-под низкой стены. Эта компания с утра пораньше уже напялила свои бандитские очки, выглядели они пугающе, но сморщенные в улыбке лица говорили о том, что отец у них в почёте. Отец снял меня с плеч, присел на корточки метрах в трёх от них, вынул мятый портсигар и достал деформированную влажную сигарету. Барышники подошли со своими, и с десяток сигарет появилось перед ним. Он собрал все предложенные сигареты вместе и аккуратно сложил на земле.

– Покури, почтенный Ло, тудыть тебя, разве тебя несколькими сигаретами подкупишь?

Усмехнувшись, отец промолчал и всё же закурил свою изломанную. Кучками стали подходить деревенские мясники, вроде бы чисто помытые, но от них всё равно пахло кровью, видать, будь она бычья или свиная, совсем её не смоешь. Скотина, учуяв исходящий от мясников запах, сгрудилась вместе, в глазах засверкали искорки страха. Пара молодых бычков жидко обделалась, старые коровы вроде бы хранили спокойствие, но я-то понимал, что оно деланое, потому что они напряжённо прижали хвосты, словно боясь оскоромиться, жилка над большими глазами подрагивала, будто рябь на воде от лёгкого ветерка. Чувства крестьян к скотине глубоки, убийство коровы, особенно старой, всегда считалось нарушением законов небесных и человеческих, у нас в деревне одна женщина, больная проказой, бывало, глубокой ночью, когда все спят, прибегала на кладбище за околицей и начинала громко кричать, повторяя одно и то же: «Не знаю, кто из предков убил старую корову, пусть возмездие падёт на сыновей и внуков». Коровы могут плакать, и та молочная корова, с которой отец пришёл в замешательство, когда её привели на убой, опустилась перед мясником на передние ноги, и из её голубых глаз потекли большущие слёзы. При виде этого руки мясника, занёсшего было над ней нож, опустились, на память ему пришли многочисленные рассказы о коровах. Нож выскользнул и брякнулся на землю. Колени мясника подогнулись, он опустился на них и повернулся лицом к корове. И зарыдал в голос. С тех пор мясник оставил свой нож и стал заниматься разведением собак. Когда его спрашивали, почему он всё же встал перед коровой на колени и заплакал, он говорил, что в глазах коровы увидел свою умершую мать, что, возможно, эта корова была её перерождением. Этот мясник (фамилия его Хуан, а имя – Бяо), став собакозаводчиком, всегда ухаживал за той старой коровой, как преданный сын ходит за старухой-матерью. Когда буйно разрасталось разнотравье, мы нередко видели, как он ведёт свою старую корову на берег реки попастись. Сам идёт впереди, корова сзади, никаких верёвок, чтобы её вести. Люди слышали, как Хуан Бяо говорит ей: «Пойдём, матушка, поешь молодой травки у реки». Или: «Давай домой, скоро стемнеет, зрение у тебя неважное, не наелась бы какой отравы». Хуан Бяо – человек дальновидный, когда он лишь затеял собаководство, многие над ним насмехались. Через пару лет никто и не смел зубоскалить. Он стал скрещивать местных собак с породистыми немецкими и получил прекрасное потомство смелых и умных щенков, которые и дом сторожили, и помогали хозяевам получать информацию. Стоило вынюхивавшим всё чиновникам или журналистам из уезда приблизиться к деревне на три ли, собаки, унюхав их, поднимали беспрестанный лай. Предупреждённые, мясники тут же всё убирали, наводили порядок во дворах, не оставляя нежданным гостям никаких доказательств. Однажды парочка репортёров из вечерней газеты, переодевшись нелегальными мясниками, тайно проникли в деревню с намерением раскрыть наше широко известное нелегальное мясное производство. Они, хоть и одежду свиным жиром и кровью измазали, и мясников своим видом ввели в заблуждение, но собачьи носы провести не смогли, и в конечном счёте несколько десятков метисов, выведенных Хуан Бяо, принялись гонять этих репортёров с одного конца деревни на другой и оборвали им штаны так, что вывалились спрятанные в мотне журналистские удостоверения. Поэтому бессовестная обработка мяса в нашей деревне смогла беспрестанно продолжаться, а соответствующим организациям так никогда и не позволили взять это дело в свои руки. Помимо победы над продажными чиновниками у Хуан Бяо вообще-то имеется ещё одна заслуга. Он разводил также собак на мясо: больших, глупых, с очень низким интеллектом, которые виляли хвостом при виде и хозяина, и воришек, забравшихся в дом поживиться. Из-за своей примитивной организации эти собаки отличались благодушием, только и знали, что есть и спать, и быстро набирали вес. Спрос на таких собак превышал предложение, и покупатели приходили за щенками, когда они только появлялись на свет. В восемнадцати ли от нашей деревушки была деревня Хуатунь, где жили корейцы – вот уж кто больше всех в мире любит собачье мясо, да ещё искусно готовит его; они открыли ресторан собачьего мяса в уездном городе, других городах и даже в провинциальном центре. Хуатуньская собачатина была очень популярной, но своей славой она в большой мере была обязана высококачественному сырью, которое поставлял Хуан Бяо. От приготовленных из него блюд шёл аромат не только собачатины, но и телятины. А всё потому, что дней через десять после рождения щенят Хуан Бяо отнимал их от матери и переводил на коровье молоко, чтобы ускорить репродуктивность сук. Молоко давала, конечно же, старая корова. Глядя, как Хуан Бяо богатеет на торговле собаками, деревенское отребье от зависти и злости накидывалось на него: «Эх, Хуан Бяо, Хуан Бяо, тебе старая корова как мать! Это вроде бы великое почитание родителей, а на деле ты последний лицемер, ведь если старая корова тебе мать, ты не должен доить её и кормить щенков – если ты кормишь их её молоком, разве она не становится собачьей матерью? А если твоя матушка – мать собакам, ты разве не сукин сын? А раз сукин сын, значит, сам пёс и есть, верно?» От их непрестанной докучливой болтовни у Хуан Бяо аж глаза на лоб полезли, он не стал разбираться и раздумывать, а схватил заржавевший нож, которым когда-то резал коров, и наставил на них. Те, видя, что дело плохо, пустились наутёк, но молодая жена Хуан Бяо давно уже спустила собак, и не очень-то умные мясные собаки со смышлёными метисами во главе, как стая пчёл, бросились в погоню за ними по кривым улочкам и переулкам, откуда вскоре послышались отчаянные вопли злыдней и бешеный собачий лай. Красотка жена Хуан Бяо залилась смехом, сам он глупо хихикал, почёсывая шею. Кожа у неё белоснежная, в то время как у Хуан Бяо смуглая до лаковой черноты, и когда они рядом, чёрное кажется ещё чернее, а белое – белее. Когда Хуан Бяо ещё не был женат на ней, он частенько появлялся за полночь под задним окном Дикой Мулихи и распевал песни. «Возвращайся домой, брат, – говорила она. – У меня уже есть мужчина, но тебе я обязательно жёнушку найду». Эту женщину, которая работала в придорожной лавке, как раз Дикая Мулиха и помогла ему найти.

Когда пришли мясники, торг начался. Они расхаживали вокруг скотины туда-сюда, иногда казалось, что в нерешительности – покупать эту животину или нет; но стоило продавцу протянуть руку с зажатой в ней верёвкой на шее коровы, как через пару секунд все мясники уже хватались за неё. Покупатели на всю скотину нашлись молниеносно. Ситуаций, когда двое мясников бились бы за одну корову, почти не было, а случись такое, они могли разрешить спор с головокружительной быстротой. Обычно те, кто занимается одним и тем же – враги друг другу, но у нас в деревне мясники под руководством Лао Ланя сплотились в дружный боевой коллектив, выступавший против врагов. Лао Лань установил свой авторитет, передав мясникам способ впрыскивания воды в туши и объединив этих людей благодаря наживе и беззаконию. Лишь когда мясники хватались за верёвку, барышники вальяжно подходили, и начинался торг один на один, неустанная борьба за цену. С тех пор, как установился престиж отца, торг между ними перестал иметь большое значение, постепенно превратился в формальность и привычное действо, потому что решающее слово было за отцом. Поторговавшись, мясник с барышником подводили быка к отцу, словно парочка, которая направляется в городскую управу, чтобы зарегистрировать брак. Однако в тот день ситуация была несколько необычной: появившиеся мясники не устремлялись, как прежде, к сгрудившейся вместе скотине, а разгуливали по краю тока. От их понимающих усмешек становилось не по себе. Особенно когда они проходили мимо отца – дурные предчувствия зарождались от того, что скрывалось за их делаными усмешками, словно готовился какой-то масштабный заговор, и как только придёт время, он разразится. Я со страхом тайком поглядывал на отца, он вёл себя так же, как всегда, равнодушно покуривал низкосортную сигарету; накиданные ему барышниками хорошие сигареты так и лежали перед ним аккуратной стопкой, он не тронул ни одной. Он и прежде эти сигареты не трогал, а дожидался, когда после завершения торгов их собирали с земли и раскуривали мясники, которые превозносили его честность и беспристрастность.

– Эх, почтенный Ло, – полушутя говорили некоторые, – если бы во всём Китае люди были такие, как ты, коммунизм бы ещё несколько десятков лет назад наступил.

Отец молча посмеивался. Всякий раз в такие моменты моё сердце разрывалось от гордости, и я всегда говорил про себя: «Вот так надо делать дело, вот таким надо быть человеком». Барышники тоже поняли, что сегодня что-то не так, бросали взгляды в нашу с отцом сторону и невозмутимо наблюдали за вышагивающими туда-сюда мясниками. Все молча чего-то ждали, как публика терпеливо ждёт начала интересного представления.

Хлопушка седьмая

Шум дождя за воротами постепенно стихал, вспышки молний и раскаты грома тоже ушли куда-то далеко. Весь двор залило, исчезла выложенная гравием дорожка. На поверхности воды плавают зелёные и жёлтые листья, а также надувная игрушка из пластика. Она вверх ногами, похоже, это маленькая лошадка. Капли дождя падают всё реже, пока он не перестаёт совсем. Из полей налетает ветерок, крона гинкго раскачивается, шелестит, серебристые струйки падают, будто из решета, скопившаяся вода находит тысячи отверстий. Из дупла на середине ствола высовывается парочка тех самых диких котов, мяукнув пару раз, они снова скрываются. Оттуда доносится слабый и болезненный писк котят, и становится ясно, что, пока лило как из ведра, бесхвостая кошка принесла приплод. Как говаривал отец, скотина любит разрешаться от бремени во время ливня. Вижу, как по воде, извиваясь, плывёт чёрная змейка с белым узором. А ещё серебристая рыбка храбро выскакивает из воды, плоское тело лемехом изгибается в воздухе, прекрасное и упругое, изящное и гладкое, и со звонким всплеском падает в воду – много лет назад так же звонко мне отвесил оплеуху мясник Чжан своей большущей пятернёй, измазанной в свином жире, за стащенный кусок мяса. Откуда эта рыбка взялась? Лишь она об этом и знает. По мелководью рыбам плавать трудно, их зеленоватые спинные плавники торчат из воды. Из ворот храма над моей головой проносится летучая мышь, а за ней ещё целая стая. Упавшие передо мной градины, которые я не успел съесть, уже почти полностью растаяли.

– Мудрейший, – говорю я, – скоро стемнеет.

Мудрейший не издаёт ни звука.

* * *

Когда солнце, раскрасневшееся словно лик кузнеца, поднялось над полем пшеницы на востоке, на сцену вышел главный герой. Это был наш деревенский староста Лао Лань: высокий, крепко сбитый, тогда он ещё не раздобрел, и пузцо не выпирало, и щёки не выдавались. Желтоватая бородка и усы, глаза тоже жёлтые, с виду и не скажешь, что чистый китаец. Когда он широкими шагами зашёл на ток, все воззрились на него. Озаряемое солнцем лицо, казалось, необычно сияло. Лао Лань подошёл к отцу и остановился, но его взгляд был устремлён в поля поверх низкой стены, туда, где только что взошло солнце и разливался ослепительный свет. Зеленели поля пшеницы, распускались и благоухали полевые цветы, в розовом просторе небес заливались жаворонки. Лао Лань даже не взглянул отцу в глаза, словно у стены такого человека и не было. Если на отца он даже не глянул, то на меня, уж конечно, тем более. Может, у него в глазах помутилось от солнечного света? Это я тогда так наивно подумал, но вскоре всё понял: Лао Лань действовал вызывающе. Склонив набок голову, он разговаривал с мясниками и барышниками и в то же время, расстегнув молнию брюк своего френча, как ни в чём не бывало вытащил свою черномазую штуковину. Перед моим отцом ударила желтоватая струя. Я тут же учуял горячую вонь. Струя этого пса била далеко, по меньшей мере метров на пятнадцать. Это надо было всю ночь терпеть, чтобы столько излить из себя. Он заранее всё продумал, чтобы осрамить отца. Десяток сигарет, лежавших перед отцом, поплыли в луже мочи и очень скоро стали ни на что не похожи. Когда Лао Лань вытащил свой инструмент, мясники с барышниками как-то странно хохотнули, но смех резко оборвался, будто шеи им сдавила большая невидимая рука. Они смотрели на нас, раскрыв рты и потеряв дар речи, и на лицах застыла растерянность. Даже те мясники, которые давно знали, что Лао Лань собирается бросить отцу вызов, не думали, что он сделает это таким способом. Мочой нам забрызгало ноги, а отдельные капли попали на лица и губы. Я возмущённо вскочил, отец даже не шевельнулся, застыв словно камень.

– Лао Лань, мать твою ети! – разразился руганью я. Отец не проронил ни звука. На лице Лао Ланя появилась усмешка, он по-прежнему смотрел на всех с высокомерием. Отец прищурился, как благодушный крестьянин, который любуется стекающей со стрехи водой. Сделав свои дела, Лао Лань застегнул молнию, повернулся и зашагал туда, где собралась скотина. Я услышал, как мясники и барышники испустили глубокий вздох, не знаю, в знак чего – досады или удовлетворения. Потом мясники разошлись среди скотины, и очень быстро каждый выбрал то, что хотел купить. Подошли и барышники, стали препираться с покупателями. Я обратил внимание, что препираются они как-то рассеянно, и понял, что мыслями они в основном не на торжище. Прямо в глаза отцу они не смотрели, но было ясно, что каждый про себя думает о нём. А что же мой отец? Сдвинув колени, он уткнулся в них лицом, словно сокол, устроившийся вздремнуть на развилке ветвей. Лица его я не видел и, конечно, не мог знать, какое у него выражение. Я был очень недоволен его слабостью, мне тогда было всего-то лет пять, но я понимал, что Лао Лань очень серьёзно унизил отца, любой мужчина, в ком есть хоть капля смелости, не смог бы проглотить такое страшное унижение, даже я, пятилетний мальчик, не побоялся грубо выругаться, а отец не произнёс ни звука, словно неживой, словно камень. Торги в тот день закончились, а решающее слово отца так и не прозвучало. Однако продавцы и покупатели по старой привычке стали подходить и бросать ему бумажные деньги. Первым, кто это сделал, был тот же Лао Лань. Этот пёс, этот ублюдок, будто не отвёл душу, помочившись перед отцом, он ещё похрустел в руках новенькими десятиюаневыми банкнотами, словно желая привлечь внимание отца, но отец остался в той же позе, не изменившись в лице. Изобразив ещё большее разочарование, Лао Лань обвёл всех вокруг взглядом, а потом швырнул эти две бумажки перед отцом. Одна из них опустилась как раз в лужу ещё не остывшей мочи этого пса и смешалась с размокшими сигаретами. В тот миг отец для меня уже умер. Он полностью потерял лицо восемнадцати поколений предков нашей семьи Ло. Его вообще нельзя было считать за человека, так, с большой натяжкой можно счесть за размокшую сигаретину в луже мочи этой собаки Лао Ланя. Вслед за Лао Ланем стали подходить и бросать деньги барышники и мясники. Лица полны скорби и сочувствия, будто мы с отцом – особо достойные сочувствия попрошайки. Денег они набросали вдвое больше, чем обычно; ясное дело – награда за то, что отец не противился Лао Ланю и принял его деланое великодушие. Глядя на эти падающие передо мной, как сухие листья, банкноты, я громко разревелся. Тогда отец всё же поднял с колен большую голову: на лице ни гнева, ни печали, не лицо, а какая-то высохшая деревяшка. Он холодно глянул на меня, в глазах его сквозило недоумение, словно он не мог понять, с чего это я расплакался. Я вцепился ногтями ему в шею:

– Отец, я не хочу больше тебя отцом называть, лучше Лао Ланя так называть буду! – Говорил я громко, все вокруг на миг замерли, а потом расхохотались. Лао Лань поднял большой палец:

– Молодец, Сяотун, принимаю тебя в сыновья, с этого дня можешь есть и жить у меня, захочешь свинины, приготовим свинины, захочешь говядины – будет тебе говядина. А если мамку с собой приведёшь, тем более приму с распростёртыми объятиями!

Большего унижения придумать было невозможно, и я бросился на бедро Лао Ланя. Тот молниеносным движением легко уклонился, и я растянулся на земле, разбив до крови губу.

– Ах ты, паршивец! – захохотал Лао Лань. – Только что отцом признал, и на тебе, драться. Кому такой сын нужен?

Никто не протянул мне руку, пришлось вставать самому. Я вернулся к отцу и пнул его по ноге, чтобы излить своё недовольство. Отец ничуть не рассердился, он даже ничего не понял и большими ослабевшими руками потирал лицо. Потом вытянул их и зевнул, как вконец обленившийся старый кот. Затем опустил голову и принялся неторопливо, сосредоточенно, тщательно, одну за другой подбирать купюры из лужи мочи этого пса Лао Ланя. Взяв одну, он поднимал её и рассматривал в солнечном свете, будто проверяя, не фальшивая ли. Наконец, потёр о штаны, старательно очищая брошенные Лао Ланем в грязь новенькие бумажки. Положил деньги на колено, разгладил, зажал средним и безымянным пальцами левой руки, поплевал на животе на большой и указательный пальцы правой и стал вслух пересчитывать. Я рванулся к нему с намерением выхватить деньги, разорвать в клочки и швырнуть в воздух, лучше всего, конечно, в лицо Лао Ланю, чтобы хоть немного рассеять унижение, которое обрушилось на нас. Но отец проворно вскочил, высоко подняв зажатые в руке деньги и громко бормоча:

– Сынок, глупенький, что ты делаешь? Деньги ни при чём, это люди виноваты, не надо на деньги серчать.

Левой рукой я тянул его за изгиб предплечья, подняв правую как можно выше и подпрыгивая, чтобы вырвать у него из руки эти унизительные деньги, но я доставал высоченному отцу лишь до подмышки, и моим замыслам никак не суждено было сбыться. Разозлённый донельзя, я раз за разом тыкался головой ему в пояс. Отец миролюбиво потрепал меня по голове:

– Будет, будет, сынок, не кипятись, вон туда посмотри, видишь, вол лаоланевский уже завёлся.

У этого здоровенного рыжего вола с запада Шаньдуна были ровные прямые рога, атласная шкура, а мускулы так и ходили под кожей, как у чемпионов-культуристов, которых я позже видел по телевизору. Всё тело золотистое, а морда диковинно белая, такую у вола я видел впервые. Он косился на людей глазами с красной поволокой с таким выражением, что становилось страшно. Вспоминая сейчас об этом, я думаю, что подобное выражение глаз, наверное, было у легендарных дворцовых евнухов. У людей после кастрации меняется характер; наверное, меняется и норов у выхолощенных быков. Отец своей подсказкой заставил меня на время забыть о деньгах, и я, повернувшись, стал смотреть, как бык следует в поводу за Лао Ланем, вышагивающим с сияющей физиономией. Ещё бы ему не быть довольным – унизил нас дальше некуда, а никакого отпора не встретил, вот уж огромное подспорье для укрепления его авторитета в деревне и среди торговцев скотом! Одолел единственного человека, который его ни во что не ставил, и теперь никто в деревне не осмелится бросить ему вызов. Однако тут произошло потрясающее событие, о котором и через много лет я вспоминаю, не зная, верить этому или нет. Неторопливо шагавший вол вдруг остановился, и Лао Лань, обернувшись, с силой потянул за верёвку, чтобы заставить его идти дальше. Но тот стоял как вкопанный и, несмотря на все старания Лао Ланя, даже с места не двинулся. Лао Лань был мясник, и одного его запаха было достаточно, чтобы затрепетал от ужаса робкий телёнок, не говоря уже о таком упрямом воле, которому перед ним только и оставалось покорно ожидать конца. Не сумев сдвинуть вола с места, он зашёл сбоку и с силой рубанул его по крупу ладонью, одновременно гаркнув так, что обычная скотина даже обделаться смогла бы от страха. Но этот рыжий лусийский[23] здоровяк оказался ему не по зубам. Только что одержавший великую победу над отцом Лао Лань, как кичливый солдат, не учёл норова животины и пнул его в брюхо. Рыжий лусиец мотнул задом, взревел и, опустив голову, поддел мясника рогами. Вроде бы особых усилий он не прилагал, но Лао Лань, как ничего не весящая плетёная циновка, взлетел в воздух и распластался на земле. Это произошло так внезапно, что все барышники и мясники на току застыли, разинув рот и не в силах сказать ни слова, но никто на выручку Лао Ланю не поспешил. Рыжий великан снова бросился вперёд, пригнув голову, но Лао Лань, человек всё же незаурядный, в последний момент перекатился и увернулся от губительных рогов. Вол с налившимися кровью глазами предпринял ещё одну атаку, но Лао Лань, который был на волосок от смерти, проявил чудеса изворотливости и, в конце концов, воспользовавшись случаем, вскочил на ноги. Похоже, он был ранен, но незначительно. Он стоял напротив вола, согнувшись, выпучив глаза и не смея отвести взгляд. Вол снова опустил голову, изо рта у него текла белая пена, он хрипло и тяжело дышал, готовый в любой момент броситься на врага. Лао Лань поднял руку, видимо, чтобы отвлечь внимание вола и произвести впечатление силы при внутренней слабости, он напоминал перепуганного насмерть матадора, который из последних сил пытается спасти репутацию. Он переступал с ноги на ногу, а вол величественно застыл, лишь ещё ниже склонив огромную голову, готовый к новому раунду схватки. В конце концов Лао Лань отставил геройство, повернулся и с воплем напускной бравады бросился наутёк. Вол, раскидывая ноги в стороны, ринулся за ним с торчащим, как железный прут, хвостом. Куски земли летели у него из-под ног, как осколки снарядов. В панике Лао Лань устремился в гущу толпы, надеясь обрести в ней защиту, но кому в тот момент было до него? Все с дикими воплями разбежались кто куда, жалея лишь, что от родителей им не досталось второй пары ног. Хорошо ещё, что вол различал людей и преследовал одного Лао Ланя, не вымещая свою злость на других. Барышники с мясниками улепётывали так, что пыль столбом стояла: кто забрался на стену, кто залез на дерево. Ничего не соображавший от страха Лао Лань в конечном счёте устремился к нам с отцом. Отец мгновенно ухватил меня одной рукой за шкирку, другой за зад и с маху закинул на стену. Как раз в этот момент подлец Лао Лань спрятался у отца за спиной. Отец хотел метнуться в сторону, но тот крепко вцепился в одежду, держа перед собой как шит. Отец отступил назад, Лао Лань тоже отпрянул, пока не упёрся в стену. Отец помахал перед глазами вола зажатыми в руке деньгами, приговаривая:

– Волушка-вол, мы с тобой не враги и раньше в мире жили, что ни случится, сядем рядком да поговорим ладком…

В мгновение ока отец швырнул деньги и, целясь волу в глаза, почти одновременно рванулся к его голове, воткнул пальцы в ноздри, ухватился за кольцо в носу и высоко задрал его. Почти весь скот, который пригоняли торговцы из западных краёв, был тягловым, пахотным, а таким животным вдевали кольца в нос, самое чувствительное место. Отец добрым крестьянином не был, но в скотине разбирался получше любого успешного хозяина. Сидя на стене, я еле сдерживал слёзы: «Отец, как я горжусь тобой, ты в критический момент проявил такой ум и отвагу, смыл позор и вернул себе доброе имя». Тут сбежались мясники и торговцы и помогли отцу уложить рыжего вола с белой мордой на землю. Чтобы он не поднялся и никого не поранил, один мясник резво, как заяц, сбегал домой, принёс нож и вручил Лао Ланю. Тот с бледным лицом отступил на шаг и отмахнулся, мол, действуй сам. Мясник поднял нож и помахал им в воздухе:

– Ну, кто возьмётся? Нет желающих? Если нет, я церемониться не буду.

Он засучил рукава, пару раз вытер нож о каблук, потом присел, зажмурил один глаз, как плотник с отвесом, нацелился на впадинку на груди у вола и резко всадил лезвие. Когда он вытащил нож, отца обдало струёй горячей крови.

Вол испустил дух, и все стали неторопливо подниматься с его туши. Из раны с бульканьем, как из родника, вырывалась тёмно-красная пузырящаяся кровь, в чистом утреннем воздухе разносилась обжигающая ноздри вонь. Люди казались какими-то опустошёнными, как сдувшиеся резиновые мячи. Всем много чего хотелось сказать, но никто не раскрывал рта. Отец, втянув голову в плечи, обнажил жёлтый ряд крепких зубов:

– Правитель небесный, перепугал меня до смерти! – Все взгляды устремились на Лао Ланя, а тот не знал, куда деваться, и чтобы скрыть смущение, смотрел вниз на вола. У того ноги вытянулись, беспрестанно подрагивала нежная кожа на внутренней стороне бедра, один голубой глаз был широко распахнут, словно он ещё не излил злобу.

– Мать твою, – пнул вола Лао Лань, – всю жизнь бил диких гусей, а тут один гусёнок чуть глаза не выклевал! – И поднял глаза на отца: – Я сегодня перед тобой в долгу, Ло Тун, но наши дела ещё не завершены.

– Какие ещё дела между нами? – удивился отец. – Никаких дел между нами вообще быть не может.

– Не смей трогать её! – яростно выдохнул Лао Лань.

– Я её и не трогаю, – ответил отец, – это она позволяет себя трогать, – он довольно усмехнулся: – Она тебя псом называет, говорит, что больше не позволит тронуть её.

Тогда я не понимал, о чём они говорят, это только потом я понял, что речь шла о державшей небольшой ресторанчик Дикой Мулихе. А тогда я спросил:

– Пап, вы о чём говорите? Что трогать?

– Детям не пристало встревать в дела взрослых! – отрезал отец.

А Лао Лань подхватил:

– Ты, сынок, ведь со мной, с семьёй Лань. Чего же ты его папой называешь?

– Кусок собачьего дерьма вонючего, вот ты кто! – бросил я.

Но Лао Лань продолжал:

– Вернёшься домой, сынок, скажи матери, что папочка твой забился к Дикой Мулихе и выходить не хочет!

Тут отец рассвирепел, ну совсем как тот вол, и, опустив голову, бросился на Лао Ланя. Сцепились они очень ненадолго, народ быстро растащил их, но за это время Лао Лань успел сломать отцу палец на руке, а отец откусил ему пол-уха, выплюнул и злобно бросил:

– Ещё смеешь моему сыну говорить такое, пёс поганый!

Хлопушка восьмая

Неслышно появившаяся женщина скользнула в узкое пространство между мной и мудрейшим. Складками одежды она чуть задела мне кончик носа, а её прохладная голень коснулась моей коленки. В полном смятении я даже дар речи потерял. В просторном длинном халате из грубой ткани, держа в руках старинный медный тазик, в котором омывал лицо мудрейший, она зашла в большую лужу посреди двора. Худое лицо было обращено ко мне боком, на нём играла еле различимая улыбка. В разрыве сплошной пелены чёрных туч показалось розоватое небо. К западу на золотисто-красном фоне вспыхнули багровые облака. В небе мерцающими крупинками кружили жившие в храме летучие мыши. Лицо женщины отливало блеском. Её халат сшит из домашней холстины, запах на груди, ряд медных пуговиц. Нагнувшись, она опустила полный одежды тазик, и он тяжело закачался на воде. Она прошлась по двору, загребая ногами. Воды было ей по голень. Она подняла обеими руками полы халата, обнажив золотистые бёдра и белый зад. Я с изумлением обнаружил, что, кроме халата, на ней ничего нет. То есть скинь она этот халат – и останется абсолютно голой. Халат мог принадлежать лишь мудрейшему. Его хозяйство я знал, как свои пять пальцев, но этого халата никогда не видел. Где, интересно, она его нашла? Вспомнилось, что, когда она только что проходила мимо, от халата пахнуло плесенью. Теперь этот запах разнёсся по всему двору. Она походила немного и, определившись, направилась к углу стены. Шла она торопливо, громко расплёскивая воду. За её спиной снова выскочила и плюхнулась в воду рыбка. Чтобы не забрызгаться, она высоко задрала полы халата, обнажив зад во всей красе. Добравшись до угла и придерживая левой рукой полы халата, она нагнулась, выгребла правой рукой ветки и траву, забившиеся в водосток, и выбросила всё это за стену. Обращённые к пылающим на западе облакам, её ягодицы сверкали как медные тарелки в оркестре. Вода с шумом хлынула по водостоку, она выпрямилась и отскочила в сторону, глядя на бурлящий поток. Вода потекла со двора в её сторону, неся опавшие листья и пластиковую лошадку. Тазик с одеждой переместился на несколько метров и сел на мель. Постепенно стало видно рыбку: сначала она ещё могла бороться с течением, но вскоре уже лежала плашмя и трепыхалась, брызгаясь во все стороны. Я почти слышал её пронзительный вопль. Сперва показалась выложенная голышами дорожка, затем бурая поверхность земли. В иле прыгала лягушка, кожа внизу рта у неё беспрестанно подрагивала. В канаве за стеной раздавался целый лягушачий хор. Женщина отпустила полы халата, которые до этого придерживала рукой. Разгладила складки мокрыми руками. Тут перед ней выпрыгнула рыбка. Она смотрела на неё пару секунд, покосившись в мою сторону. Я, конечно, не мог сказать ей, как распорядиться жизнью этой несчастной рыбки. Она пробежала несколько шагов, оскальзываясь и чуть падая на иле, и обеими руками прижала непокорную рыбку к земле. Встала, держа её двумя руками, и ещё раз глянула на меня. Потом вздохнула в лучах зарева, охватившего полнеба, и, словно нехотя, швырнула её прочь. Рыбка вильнула хвостом в воздухе, перелетела через стену и исчезла. Но эта золотистая мерцающая дуга запечатлелась в моём сознании надолго. Женщина вернулась к тазику, вытащила платье, взялась за воротник и с такой силой встряхнула, что треск пошёл. Это красное платье в свете алой вечерней зари походило на язык пламени. Из-за её сходства с тётей Дикой Мулихой мне казалось, что между нами существует какая-то особая связь, необычная близость. Хотя мне уже почти двадцать, глядя на женщин, я всё ещё чувствую себя мальчиком лет семи-восьми, но сердечное волнение и нередко вскидывающая голову штуковина между ног убеждают меня, что я уже не ребёнок. Красное платье она пристроила на чугунной курильнице напротив ворот, а остальные вещи разложила на мокрой стене. И стала подпрыгивать, чтобы дотянуться и расправить их. Я смотрел, как энергично подскакивает её гибкая поясница. Затем она подошла к воротам храма, встала, словно у ворот своего дома, развела руки в стороны, будто чтобы сделать упражнение, положила их на пояс и принялась раскачиваться в стороны и вертеть задом. Она словно тёрлась им о что-то невидимое. Я был не в силах отвести от неё глаз, но могло ли это стать настолько важным для послушника мудрейшего, чтобы вынудить его принести жертву? «Если она захочет убежать со мной в далёкие края, – подумалось мне в тот момент, – как тогда заманила с собой отца тётя Дикая Мулиха, смогу ли я отказаться?»

* * *

Мать велела закрыть задний борт кузова мотоблока, а сама приволокла от угла стены пару корзин с коровьими и овечьими костями. Взявшись одной рукой за край корзины, а другой за дно, она выпрямлялась и ставила их в кузов. Кости обгрызали не мы, их мы собирали среди отбросов. Оставайся у нас после еды столько костей, пусть даже сотая часть этого, стал бы я печалиться, и об отце даже не вспоминал бы, твёрдо занял бы позицию матери и вместе с ней рассуждал бы, какие они с Дикой Мулихой злодеи. Я не раз пытался расколоть вроде бы свежие бычьи берцовые кости, чтобы полакомиться костным мозгом, но куда там – продавцы костей давно уже сами всё подчистили. Загрузив кости в кузов, мать заставила меня помогать ей грузить металлолом. Это был и не бросовый металл вовсе, а детали машин в идеальном состоянии. Встречались и маховики от дизельных двигателей, и разъёмы от строительных лесов, и крышки от городских канализационных люков – всякого добра вдоволь. Однажды даже японский миномёт попался, его привезли на муле старик восьмидесяти с лишним лет вместе с семидесятилетней женой. Поначалу у нас опыта не было, но раз уж принимаешь утиль, надо его и продавать, разница в цене грошовая, но и это был заработок. Хотя мы быстро наловчились. Все поступавшие детали классифицировали и сбывали в городе самым разным компаниям: строительные детали – строительным компаниям, канализационные люки – водопроводной, детали механизмов – компаниям, которые занимались металлоизделиями и электротехникой. Не нашлось, правда, подходящей компании, куда можно было бы пристроить миномёт, и его, как драгоценность, на время оставили дома. Покупателя не нашлось, но и я был решительно против его продажи. Как и остальным мальчишкам, мне нравилось всё военное, и я был без ума от оружия. Безотцовщина, я и головы не мог поднять перед сверстниками, но с тех пор, как у нас появился миномёт, я уже больше не горбился и задирал нос перед теми, у кого отцы были. Помню, слышал, как двое парней, известных в деревне своими разнузданными выходками, втихаря рассуждали, что, мол, теперь Ло Сяотуна просто так задеть нельзя – у них там миномёт куплен, обидит кто, так он миномёт на дом обидчика наведёт, шарахнет – и нет дома. Услышав такое, я просто ног под собой не чуял от восторга. Мы продавали специализированным компаниям этот утиль, который и утилем-то не был, по ценам, гораздо более низким в сравнении с такими же оригинальными деталями, но они всё же были значительно дороже настоящего утиля, и в основном по этой причине мы смогли за пять лет покрыть крышу черепицей.

Погрузив металлолом, мать вытащила из пристройки драные картонные коробки, разложила их на земле и велела мне накачать воды из колодца. Этим я занимался не впервой и знал, что ранним утром рукоятка чугунного колодца ужасно холодная и можно замочить руки. Поэтому натянул негнущиеся рабочие рукавицы из свиной кожи. Эти рукавицы у нас появились, тоже когда мы стали утиль собирать. Того же происхождения и большинство вещей у нас в доме – от подушки с поролоновым наполнителем на кане до поварёшки в котле. На самом деле некоторые вещи не были в употреблении: мою шапку, подбитую цигейкой, никто не носил, хотя она настоящая армейская, с резким запахом камфоры и красной квадратной бирочкой производителя с датой выпуска «ноябрь 1968 года». Отец в то время ещё под себя ходил, мать тоже, а меня вообще не было. В больших рукавицах руки неуклюжие. На улице холодина, кожаная прокладка насоса замёрзла, с писком пропускает воздух почём зря, вода качается плохо. Мать сердито покрикивает:

– Быстрее давай, что копаешься? Говорят, у бедняков дети рано хозяевами становятся, но когда тебе десять лет и ты даже воды накачать не можешь, какой прок тебя кормить? Вот только поесть и горазд, всё ешь, ешь, ешь, если б хоть половину своих сил, которые тратишь на еду, обратил бы на работу, то стал бы ударником труда, ходил бы весь в алых шёлковых лентах и с красным цветком на груди…

От занудного пиления матери в душе всё аж кипит. «Пап, с тех пор, как ты ушёл, я ем всякую дрянь, как свинья или собака, одеваюсь, как нищий, работаю как вол, а она всё равно недовольна. Пап, ты, когда уходил, выражал надежду на вторую земельную реформу, я теперь на неё ещё больше тебя надеюсь, но что-то она задерживается, всё нет её и нет, а эти незаконно разбогатевшие всё больше распоясываются, совсем страх потеряли». После ухода отца мать прозвали «королевой утиля». Меня же хоть и знают, как её сына, на самом деле я – её раб. Когда пиление матери сменяется яростной руганью, я теряю самоуважение и веру в себя. Стаскиваю защищающие кожу рукавицы, хватаюсь голой рукой за ручку – р-раз! – и ладонь пристала. Стынь, стынь, ручка насоса, накрепко приставай к моей руке. Пусть всё будет как будет, как говорится, разбивай кувшин, он всё равно треснул, наплевать на всё, замёрзну насмерть, и не будет у неё сына, а не будет сына, то какой смысл во всех этих её черепичных крышах и грузовиках. Она ещё лелеет мечту в скором будущем просватать меня, уже знает, за кого, это светловолосая дочка Лао Ланя, старше меня на год. Детское имя у неё Тяньгуа – Сладкая Дыня, а взрослого ещё нет, выше меня на голову, вечно с насморком и круглый год с двумя жёлтыми соплями. Мать спит и видит, как бы выгодно породниться с семьёй Лао Ланя, у меня же руки чешутся разнести его дом из миномёта. Мечтай, мечтай, матушка! Сжимаю ручку насоса, кожа мгновенно пристаёт. Приставай, приставай, всё одно – это сначала рука её сына, а потом уж моя. Наваливаюсь на ручку, насос урчит, бьёт струя, от которой идёт пар, и с бульканьем льётся в ведро. Припадаю к воде и выпиваю пару глотков.

– Не смей пить холодную воду! – кричит мать. Не обращаю на неё внимания и пью дальше. Надуться бы так, чтобы живот заболел, чтобы от боли кататься по земле, как замученный ослик. Приношу ей воду, она посылает меня за ковшом. Приношу ковш, она велит поливать картон. Лить не слишком много и не слишком мало. Вода быстро превращается в лёд, она настилает сверху ещё один слой картона, и я опять поливаю. Этим мы занимались много раз, понимали друг друга без слов, рука уже набита. Такой картон весит немало, поливаю я картон водой, а получаются деньги. Мясники в деревне впрыскивают воду в мясо и тоже получают деньги. После того, как отец сбежал, мать, пройдя через страдания, сделалась сильнее, задумала заняться забоем скота и пошла учиться к Сунь Чаншэну, взяв меня с собой. Жена Сунь Чаншэна приходилась ей дальней родственницей. Но это ремесло, когда лезвие входит в плоть белым, а выходит красным, в конечном счёте не для женщин, мать по духу человек выносливый и трудолюбивый, но куда ей до тётушки Сунь, настоящего демона в женском обличье. С тем, чтобы резать поросят и ягнят, мы с матерью ещё кое-как справлялись, но вот с крупной скотиной было тяжело. Большие животные тоже воздействовали на нас, выпучивали глаза, хотя в руках у нас были блестящие ножи. И Сунь Чаншэн сказал матери:

– Эта работа, тётушка, тебе не подходит. В городе сейчас ратуют за мясо высшего качества, химичить с мясом долго не удастся, мы, мясники, зарабатываем на впрыскивании воды, как только это запретят, никакого заработка не будет.

Он и уговорил её собирать утиль, отметив, что эта работа совсем не требует начального капитала – только прибыль и никаких убытков. Мать это дело изучила и решила, что Сунь Чаншэн прав, вот мы и занялись сбором утиля. И через три года обрели славу королей утиля на тридцать ли вокруг.

Мы подняли замёрзшие листы картона в кузов, привязали со всех сторон, и на этом погрузка закончилась. Сегодня цель нашей поездки – уездный центр. Туда мы ездили раз в три-пять дней, и всякий раз это причиняло мне страдания. Столько там вкусностей, я за двадцать ли чувствовал разносившиеся ароматы не только мяса, но и рыбы, но ни то ни другое было не про мою честь. Наш рацион мать приготовила уже давно: пара холодных булочек и горка солёных овощей. Если удавалось сбыть утиль по хорошей цене, преодолев все ухищрения и очковтирательства (тогда скупавшие утиль компании по производству местной продукции тоже становились всё опытнее, опасались, что их одурачат поставщики утиля из разных мест), то настроение у неё было прекрасным, и я мог получить в награду свиной хвостик. Мы устраивались на корточках за воротами компании, где не было ветра – а летом в тени дерева, и, вдыхая десятки самых различных ароматов, доносившихся с боковой улочки, жевали свои холодные пирожки с овощами. Эта улочка была мясная, обжорная, там под открытым небом стояли с десяток больших котлов, где готовили свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, собачьи головы, свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, верблюжьи ножки, свиную, баранью, говяжью, ослиную, собачью печень, свиное, баранье, говяжье, ослиное, собачье сердце, свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, собачьи желудки, свиной, бараний, говяжий, ослиный, собачий ливер, свиные, бараньи, говяжьи, ослиные, собачьи лёгкие, свиные, бараньи, ослиные, верблюжьи хвосты. А ещё там жарили кур, гусей, варили уток в маринаде, варили в рассоле кроликов, жарили голубей, готовили воробьёв во фритюре… На кухонных досках было разложено пышущее жаром мясо во всём многообразии. Одни вооружённые сверкающими ножами продавцы резали эту вкуснятину на ломтики, другие нарезали мясо кусками. Лица у всех багровые, маслянистые, выглядели они на ять. Пальцы у одних толстые, у других тонкие, короткие и длинные, но все благословенные. Они могут поглаживать, как хотят, это мясо, они всё в жире от него, от них пахнет им. Превратиться бы в пальцы этих продавцов, вот было бы счастье! Но я в эти благословенные пальцы не превращаюсь. Несколько раз в голову приходит мысль протянуть руку, стащить кусок мяса и запихнуть в рот, но меня всякий раз останавливает большой нож в руках продавцов. Я грызу под ледяным ветром чёрствый стылый пирожок, и слёзы текут из глаз. Когда мать жалует мне свиной хвостик, чувства отчасти изменяются к лучшему, но много ли на хвостике мяса? Раз-два, и сгрыз всё начисто. Даже маленькие косточки пережёвываю и проглатываю. От хвостика алчущий мяса червь в желудке ещё больше возбуждается. Я не в силах отвести взгляд от всего этого мяса, которое переливается всеми цветами радуги и щекочет ноздри ароматами, и беспрестанно текут и текут слёзы.

– Что ты всё плачешь, сынок? – спрашивает мать.

– Мам, я о папе думаю, – отвечаю я. Она тут же меняется в лице. И, задумавшись, печально усмехается:

– Ты, сын, не об отце думаешь, а о мясе. Думаешь, сможешь обмануть меня, мелочная твоя душонка? Но вот сейчас я удовлетворить твои желания не могу. Человеческое чрево ублажить дорогими яствами легче лёгкого, но сразу хлопот не оберёшься. С древних времени немало героев, ублажая желудок, утратили решимость стать человеком, погубили собственные великие начинания. Не плачь, сынок, я обещаю, и в твоей жизни настанет время, когда ты сможешь наедаться мясом от пуза, а сейчас надо потерпеть, пока мы не построим дом, купим грузовик, найдём тебе жену, пусть твой ублюдочный папаша посмотрит, я тебе целого быка зажарю, чтобы ты забрался в него и выедал изнутри!

– Мам, не надо мне дома, не надо грузовика, а тем более жены, я хочу лишь сейчас наесться мяса от пуза!

Мать строго посмотрела на меня:

– А мне, думаешь, поесть как следует не хочется, сынок? Я тоже человек, так и хочется целую свинью проглотить! Но человеческая жизнь – борьба, вот я и хочу показать твоему отцу, что без него мы заживём ещё лучше, чем с ним!

– Да я лучше буду с отцом скитаться и милостыню просить, чем жить с тобой такой жизнью.

Мои слова страшно огорчили её, и она заплакала:

– Я стараюсь жить скромно и умеренно, чтобы отомстить за причинённое нам зло, и ради кого всё это? Да ради тебя, ублюдок мелкий! – А потом стала честить отца: – Эх, Ло Тун, Ло Тун, подонок ты, елдой чёрного мула деланный, всю жизнь с тобой загубила… Я ведь тоже была бы хороша, коли сладко ела бы да пила, было бы всего вдоволь, то и глаза бы блестели, и ни в чём бы не уступала этой шлюхе!

– Ты, мама, совершенно верно говоришь, – сказал я, растроганный жалобами матери, – начни ты есть мясо от пуза, то, бьюсь об заклад, не пройдёт и месяца, как ты превратишься в богиню, гораздо красивее Дикой Мулихи, тогда отец бросит её и мигом вернётся к тебе как на крыльях.

Мать подняла на меня полные слёз глаза:

– Сяотун, скажи, я правда красивее Дикой Мулихи?

– Конечно, красивее! – заверил её я.

Мать спросила:

– А если я красивее, то почему твой папаша нашёл себе эту Дикую Мулиху, с которой кто только ни забавлялся? И не только нашёл, но ещё сбежал с ней?

Я принялся отца выгораживать:

– А отец, я слышал, говорил, что не он Дикую Мулиху искал, а она его нашла.

– Какая разница! – вспыхнула мать, – Сучка не подставит, кобель не вставит; у кобеля не клеится, сучка даром стелется!

– Ты, мама, то про одно, то про другое, совсем запутала.

– Ты дурачком-то не прикидывайся, ублюдок мелкий. Давно ведь знал, что папаша твой с Дикой Мулихой шашни завёл, а всё помогал ему дурачить меня. Сказал бы мне, я бы не дала ему сбежать.

– Мам, а каким образом ты не дала бы ему сбежать? – осторожно поинтересовался я.

Мать вытаращила на меня глаза:

– Ноги бы ему отрубила! – Я испугался и в глубине души порадовался за отца. А мать всё не унималась: – Ты всё же не ответил, почему твой папаша за ней приударил, если я красивее?

– Тётя Дикая Мулиха каждый день готовит мясо, папа учуял запах, вот и пошёл.

Мать холодно усмехнулась:

– Значит, если я с сегодняшнего дня начну ежедневно готовить мясо, он может учуять запах и вернуться?

– Ясное дело, – обрадовался я, – это уж как пить дать, как станешь ежедневно готовить мясо, отец быстро вернётся, у него нюх знаешь какой: против ветра на восемьсот ли учует, а по ветру на все три тысячи. – Я агитировал мать силой всего своего красноречия в надежде, что у неё не будет оснований гневаться, что она поведёт меня на эту обжорную улочку, вытащит хранящиеся где-то деньги, накупит целую гору ароматного и нежного мяса, чтобы дать мне наесться от души, пусть я помру от переедания, но стану духом благородным, с полным животом мяса. Но мать на мои уловки не поддалась, крякнула с досады и продолжала, сидя на корточках, глодать стылый пирожок. Увидев, как безгранично я ценю её мнение, она с неохотой подошла к крайней лавке на этой улице, долго препиралась с хозяином, наплела с три короба, что наш отец умер, оставив нас, вдову с сыном, плакалась, плакалась, в конце концов, потратила на один мао меньше и купила тощий свинячий хвостик, похожий на высохший стручок фасоли. Крепко зажав его в руке, будто он мог взмахнуть крыльями и улететь, она вернулась в наш укромный уголок и вручила мне его со словами:

– На, ешь, чертяка прожорливый, только потом тебе хорошо потрудиться придётся!

Хлопушка девятая

Женщина сидит на порожке, опершись о ворота плечом, одна нога во дворе, другая на улице, губы сжаты, уставилась на меня, будто слушает, что я рассказываю. Она то и дело морщит почти сросшиеся брови, будто вспоминает об отдалённом прошлом. Продолжать рассказ под внимательным взглядом этих чёрных глаз непросто. Меня и тянет к её глазам, и при этом я не смею взглянуть в них. Всё тело напряжено под их острым взглядом, губы словно онемели. Очень хочется о чём-нибудь поговорить, расспросить, как её зовут, кто она такая. Но смелости недостаёт. Хотя просто горю желанием стать ближе. Пожираю глазами её ноги, колени. На ляжках какие-то синюшные пятна, на колене чётко виден шрам. Она так близко, что идущий от неё аромат свежеприготовленного мяса проникает в меня, прямо за душу берёт. Ах, как я весь устремлён к ней, руки так и чешутся, губы зарятся, приходится сдерживать жгучее желание броситься к ней, обнять, ласкать её, позволить ей ласкать меня. Хочется прижаться ртом к её груди, чтобы она напоила меня молоком, хочется быть мужчиной, а ещё больше хочется стать ребёнком, тем ребёнком лет пяти. В сердце всплывают картины прошлого. Прежде всего вспоминаю, как вместе с отцом иду домой к тёте Дикой Мулихе есть мясо. Как отец, пользуясь тем, что я увлечён едой, тайком целует тётю Дикую Мулиху в розовую шею, как тётя Дикая Мулиха перестаёт резать мясо, отпихивает его задом и говорит негромко, с хрипотцой:

– Кобель несчастный, ребёнок же видит…

Слышу слова отца:

– Ну и пусть видит, наши отцы – братья…

Вспоминаю, как вырывается горячий пар из котла с мясом, как туманной дымкой распространяется вокруг аромат… Вот и смерклось, одеяние, что сушится на чугунной кадильнице, уже не красное, а тёмно-фиолетовое. Летучие мыши летают ниже, гинкго отбрасывает на землю массивную тень. На иссиня-чёрном небосводе выглянули мерцающие звёзды. В храме зазвенели комары, опираясь на руки, неторопливо поднимается мудрейший. Он заходит за статую. Перевожу взгляд на женщину, она уже вошла и проследовала за мудрейшим. Я иду вслед. Мудрейший достаёт зажигалку, щёлкает ею, зажигает толстую белую свечу и вставляет её в залитый оплавленным воском подсвечник. В золотистом огоньке зажигалки вижу, что эта вещь фирменная и недешёвая. Женщина держится уверенно, как говорится, будто едет в лёгкой повозке по знакомой дорожке, будто у себя дома. Берёт подсвечник и проходит в каморку, где спим мы с мудрейшим. На печке, которую мы топим угольными брикетами и на которой готовим еду, стоит чёрный стальной котёл, в нём уже кипит вода. Она опускает подсвечник на тёмно-красную квадратную табуретку и молча смотрит на мудрейшего. Мудрейший подбородком указывает на балку. Там я вижу пару колосьев, в пламени свечи они покачиваются, как хвостики хорьков. Она забирается на табуретку, сдирает три щепотки, потом спрыгивает, трёт в ладони, снимая мякину, подносит ко рту, сдувает, и в руке у неё остаётся пара десятков золотистых зёрен. Она кидает их в котёл и накрывает крышкой. Потом усаживается и спокойно восседает в тишине. Мудрейший застыл на кане и тоже не говорит ни слова. Муха, сидевшая у него на ухе, уже когда-то успела улететь, выявив истинный облик уха. Оно у мудрейшего тонкое, прозрачное, с виду будто и ненастоящее. «Может, муха всю кровь у него из уха высосала?» – размышляю я. Над головой беспрестанно звенят комары, а ещё множество блох, они тыкаются в кожу лица, а некоторые успевают даже в глотку провалиться, стоит мне раскрыть рот. Я трясу рукой, почувствовав, что в ладони полно блох и прочей живности. Вырос я в деревне, где занимаются убоем скота, откуда из-за всей этой бойни взяться познаниям в добродетели, но раз уж пришёл к мудрейшему с просьбой взять в ученики, нужно, как минимум, держаться правила не лишать никого жизни. Я разжимаю ладонь и отпускаю всех, летающие пусть улетают, а прыгающие скачут прочь.

* * *

По деревне разнёсся предсмертный свинячий визг, это взялись за дело мясники. Поплыли ароматы готовящегося мяса, это принялись готовить товар продавцы мясных изделий. Погрузку мы закончили и вскоре должны были тронуться в путь. Мать вытащила из-под сиденья водителя заводную ручку, вставила в крестообразное отверстие в передней части мотоблока, глубоко вздохнула, нагнулась, расставила ноги и принялась крутить изо всех сил. Первые несколько оборотов дались с трудом: всё замёрзло, но мало-помалу раскручивалось. Тело матери то вздымалось, то опускалось, действовала она решительно, по-взрывному, совсем как мужчина. Маховик дизеля поворачивался с шипением, выхлопная труба натужно кашляла. Израсходовав до конца первые запасы сил, мать резко выпрямилась, она тяжело дышала, будто ныряльщик, появившийся на поверхности воды. Маховик крутнулся пару раз и остановился, первая попытка оказалась неудачной. Я знал, что с первого раза не заведёшь, после двенадцатого месяца запуск двигателя стал для нас с матерью самой большой головной болью. Мать умоляюще глянула на меня в надежде на помощь. Я взялся за ручку, крутанул изо всех сил, и маховик начал набирать обороты, но, прокрутив пару раз, я почувствовал, что полностью изнемог, да и откуда взяться силам у человека, который круглый год не ест мяса? Я ослабил хватку, ручка отскочила назад и сбила меня на землю. Мать испуганно вскрикнула и бросилась ко мне. Я притворился мёртвым и в душе был очень доволен. Если бы эта ручка зашибла меня насмерть, то в первую очередь зашибло бы её сына, а потом уже – меня самого. Что можно вспомнить хорошего о жизни без мяса? По сравнению со страданием от невозможности поесть мяса, что такое удар заводной ручкой? Мать подняла меня, осмотрела тело сына с ног до головы, убедилась, что всё цело, оттолкнула меня в сторону, и в её словах звучало: «Чего ещё от тебя можно ждать?»:

– Подыхать, так в сторону давай, барахло никудышное!

– У меня сил нет!

– И куда же это они все делись?

– Отец говорил, что, если мужчина не ест мяса, у него ненадолго сил хватит!

Она лишь сплюнула и снова взялась за ручку. Тело заплясало вверх-вниз, волосы развевались за головой, как коровий хвост. Обычно с третьего-пятого раза допотопный дизель с неохотой откликался, тяжело дыша, как горный козёл с трахеитом. Но сегодня он не откликался, а поклялся – не откликнусь и всё. День был самый холодный с наступления зимы: небо плотно закрыто тёмными тучами, в воздухе сырость, северный ветер такой силы, что лицо будто ножом режет, может, вот-вот пойдёт снег. В такую погоду и дизель не желал отправляться в путь. Мать раскраснелась, широко разевала рот, тяжело дыша, на лбу выступили капельки пота. Она с ненавистью смотрела на меня, будто я произвожу такие не схватывающие искру дизели. Я изображал, что страшно переживаю, но про себя радовался. Не было никакого желания в такую жуткую холодину трястись битых три часа на этом холодном, как лёд, мотоблоке в уездный город за шестьдесят ли отсюда, за стылый пирожок и полкусочка прогорклых солёных овощей. Да пусть даже расщедрится и одарит свиным хвостиком, и то не поеду. Ну а если наградой будет пара свиных ножек в соевом соусе? Но такого просто не случится.

Мать крайне расстроилась, но сдаваться не собиралась. Как для мясников, так и для продавцов утиля эта стужа была золотым времечком. В такую холодину спрыснутое водой мясо не протекало и сохраняло качество; приёмщики компаний, покупающих утиль, из-за холода проверяли товар кое-как, и наш картон с водой мог благополучно проскочить. Она развязала провод на поясе, скинула тёмно-жёлтую мужскую куртку, надетый под ней новенький свитерок из синтетики, который достался ей как бросовый, засунула за пояс, невысокая, но энергичная, незаурядная личность. На груди этого свитерка вилась надпись из замысловатых букв и была изображена девушка – мастер боевых искусств, наносящая в полёте удар ногой. Свитерок этот был вещь драгоценная, когда мать снимала его в потёмках через голову, от него с шелестом отлетали зелёные искры. От покалывания этих искр мать негромко постанывала, но на вопрос, больно ли ей, отвечала, что не больно, а только приятно покалывает. Теперь-то я много чему научился и знаю, что это безобразие творило статическое электричество, но в то время считал, что ей досталось сокровище. Были и мысли тайком поменять материн свитерок на половину свиной головы и съесть её, но в последний момент сомнения одолели, у меня хватало к матери претензий, но я не мог не помнить и о её достоинствах, больше всего меня не устраивало то, что она не давала мне есть мяса, но она и сама его не ела, вот если бы тайком его ела, а мне не давала, тогда не то что свитерок втихаря загнал, её саму продал бы торговцу живым товаром и глазом бы не моргнул, но ведь она с таким трудом создала своё дело и меня задействовала, даже на свиной хвостик не глянет, что тут скажешь? Когда мать – застрельщик, сыну остаётся лишь подвергаться тому же, что и она, и уповать на то, что отец вернётся и эта не жизнь, а мука – скоро закончится. Она прилагает все усилия, и так берётся, и этак, несколько раз глубоко вздыхает, задерживает дыхание, оскаливается, прикусывает нижнюю губу и, крутанув ручку, заводит дизель. Маховик разгоняется примерно до двухсот оборотов в минуту, это соответствует пяти лошадиным силам, если при такой скорости не активируется система сгорания, значит, этот сукин сын дизель и впрямь сволочь, и не просто сволочь, а сволочь последняя. Вот таким он и оказался, выбившаяся из сил мать отшвырнула заводную ручку на землю. Двигатель с холодным равнодушием усмехался, не производя ни звука. Лицо матери потемнело, растерянный взгляд, было впечатление, что она пала духом, утратила боевой задор. Так она выглядела милее, отвратительнее, страшнее всего она смотрелась, когда испытывала воодушевление, рвалась в бой. Тогда она становилась самой что ни на есть скупердяйкой, начинала на всём экономить, ей так и хотелось, чтобы мы с ней положили зубы на полку, что называется, ели землю и питались ветром. А в теперешнем состоянии она могла ещё сорить деньгами, наделать лапши, поджарить полкочана капусты, добавить немного сурепного масла, а то и вонючего соуса из креветок, такого солёного, что глаза на лоб лезли. В нашей деревне электричество появилось более десяти лет назад, но в наш новый дом с черепичной крышей оно не проведено. В доставшейся от деда хижине с тростниковой крышей всё было ярко освещено, а теперь мы вернулись в эпоху мрака и пользовались керосиновой лампой. По словам матери, скупость тут ни при чём, это реальный протест против продажности деревенских чиновников, которые повышают тарифы на электроэнергию. Когда мы ужинали при крохотном огоньке лампы, на лице матери во мраке всегда светилось довольное выражение.

– Повышайте, повышайте, – говорила она, – хоть до восьми тысяч юаней, всё одно я ваше паршивое электричество[24] не использую!

Когда мать была в духе, во время вечерней трапезы даже лампу не зажигали. Если я высказывал недовольство, она говорила:

– Есть не вышивать, неужто ты без света еду в нос занесёшь?

Верно она говорила, действительно не занесу. Когда имеешь дело с матерью, проповедующей упорную борьбу, ничего не остаётся, как только покорно терпеть, ни капли не раздражаясь.

Обескураженная тем, что двигатель не заводится, мать вышла на улицу, может, поискать, с кем посоветоваться? А может, поискать Лао Ланя? Ну, это уж вряд ли, механизм этот из его дома выброшен, Лао Лань, конечно, знает его норов. Через некоторое время она торопливо вернулась и возбуждённо заявила:

– Разводи огонь, сынок, немного подпалим этого сукиного сына!

– Это Лао Лань велел тебе поджечь его?

Она удивлённо уставилась на меня:

– Что с тобой? Что ты на меня так смотришь?

– Ничего, – сказал я. – Поджигать так поджигать!

Она притащила от угла стены кучу бросовой резины, сложила под дизелем, принесла огня из дома и подожгла. Резина загорелась, заплясали языки жёлтого пламени, повалил чёрный дым и резкая вонь. За последние несколько лет мы насобирали много бросовой резины, которую нужно было переплавлять в квадратные формы, иначе компании по приёмке утиля её не принимали. В то время мы ещё жили в центре деревни, и вонь от нашего производства вызывала яростный протест соседей слева и справа, а чёрный дым с сажей разносился с нашего двора по всей деревне. Началось с того, что соседка с восточной стороны, бабушка Чжан, принесла матери показать воду, зачерпнутую в чане их дома, мать вообще ничего там не увидела, а я заметил плавающие в ней частички, похожие на головастиков, это была сажа от горевшей у нас во дворе резины.

– Мать Сяотуна, – кипятилась Чжан, – тебе не стыдно заставлять нас пить такую воду? Мы от неё заболеть можем!

Мать ответила ей ещё хлеще:

– Не стыдно, вот ни капельки не стыдно, а если вы, продавцы левого мяса, все перемрете, то-то будет славно!

Чжан хотела что-то добавить, но, глянув в налившиеся кровью от злости глаза матери, спасовала и отступилась. Позже ещё несколько мужчин приходили к нам в дом с протестами. Мать в слезах выбежала на улицу и стала причитать, что несколько мужчин сообща обижают бедную вдову, призывая прохожих зайти и стать свидетелями. Лао Лань, дом которого располагался позади нашего, обладал властью утверждать земельные участки. Когда отец был ещё с нами, мать прожужжала ему все уши, и он подал заявление на земельный участок, и от нас ожидалось подношение. Отец вообще не собирался дом строить, не думал он и о подношении, сказав мне потихоньку: «Мы, сынок, как будет у нас мясо, сами его съедим за милую душу, зачем кому-то отдавать?» После того, как отец ушёл, мать тоже подавала прошение, а также поднесла упаковку печенья. Но не успела она выйти из его дома, как упаковка вылетела на улицу. Не прошло и полугода с того времени, как мы начали жечь резину, как однажды он повстречался нам на дороге в уездный центр. Он ехал на трёхколёсном мотоцикле салатного цвета с надписью «Полиция» на ветровом стекле. Белый шлем на голове, чёрная кожанка. В коляске восседала большая откормленная овчарка. С чёрными очками на носу она походила на учёного и так строго посматривала на нас, что у меня душа в пятки ушла. Тогда в нашем мотоблоке что-то сломалось, мать взволнованно крутилась туда-сюда, останавливала всех подряд – машины, пешеходов – и просила помочь, но никто не откликался. Мы остановили этот мотоцикл, но поняли, что это Лао Лань, лишь когда он снял шлем. Сойдя с мотоцикла, он пнул ржавый борт и презрительно бросил:

– Давно надо было уже поменять эту развалюху!

– Планирую вот сначала дом построить, – сказала мать, – а потом на новый грузовик копить буду.

– Ну да, – кивнул Лао Лань, – гонору ещё хоть отбавляй. Он присел на корточки и помог нам устранить неисправность. Взяв меня за руку, мать рассыпалась в благодарностях.

– Оставь ты свои благодарности, – бросил он, вытирая руки ветошью. Потом потрепал меня по голове:

– Папаша твой возвратился, нет?

Я резко отбросил его руку и отступил на шаг, с ненавистью глядя на него. Он усмехнулся:

– Характерец. На самом деле подлец твой папаша!

– Сам подлец! – огрызнулся я. Мать отвесила мне оплеуху:

– Как ты разговариваешь с дядюшкой?

– Ничего, ничего, – сказал он. – Напиши своему папаше письмо, скажи, пусть возвращается, скажи, мол, я их простил. – Он забрался на мотоцикл, завёл его, двигатель взревел, выхлопная труба зафырчала, собака залилась лаем. А он крикнул матери: – Ты, Ян Юйчжэнь, резину не жги, я тебе разрешение на участок теперь же подпишу, сегодня вечером приходи ко мне за свидетельством!

Хлопушка десятая

По каморке разнёсся аромат жидкой каши. Женщина открыла крышку. Я с удивлением обнаружил, что каши в нём полно, на три полные чашки. Женщина достала из угла три большие чёрные чашки и стала накладывать кашу деревянной поварёшкой с обугленными краями. Один черпак, другой, ещё один; один черпак, другой, ещё один; один черпак, другой, ещё один; три полные чашки, а в котле оставалось ещё много. Я был в недоумении, в восторге и ничего не мог понять. Неужели столько каши можно сварить из горстки зерна? Кто всё же такая эта женщина? Может, злой дух? Или небесная фея? Привлечённые ароматом каши, в каморку безбоязненно зашли те два лиса, что забежали в храм во время ливня. Впереди самка, самец сзади, а между ними ковыляют трое пушистых лисят. Такие глупышки, просто прелесть. Правду говорят, что в грозу с громом и молнией, когда льёт как из ведра, любит живность разрешаться от бремени. Взрослые лисы уселись перед котлом, то поднимая головы и посматривая на женщину сверкающими мольбой глазками, то жадно уставясь на котёл. Из брюха у них доносится бурчание: голод не тётка. Троица лисят тыкается в брюхо самки, ища соски. У самца глаза влажные, очень выразительные, он то и дело разевает пасть, словно сказать что хочет. Я знаю, что он сказал бы, если бы умел говорить. Женщина смотрит на мудрейшего, тот со вздохом берёт стоящую перед ним чашку и подставляет самке. Женщина точно так же ставит свою чашку с кашей под нос самцу. Оба лиса кивают мудрейшему и женщине в знак благодарности и с чавканьем принимаются за еду. Каша горячая, едят они осторожно, а в глазах у них стоят слёзы. Я в затруднении, смотрю на кашу перед глазами и не знаю, есть или не есть.

– Ешь, – говорит мудрейший. Такой вкусной каши я точно не едал, да и поешь ли такую вкуснятину ещё. Так мы с лисами три чашки и убрали. Сытно рыгнув, они враскачку пошли прочь, лисята за ними. Тут я обнаруживаю, что котёл пуст, в нём ни зёрнышка. Чувствую себя виноватым, но мудрейший уже уселся на кане и перебирает чётки, словно засыпает. Женщина сидит перед печкой, где полыхают угольные брикеты, и играет с кочергой. Слабые отсветы огня освещают её лицо, живое и одухотворённое. Она чуть улыбается, будто воспоминаниям о чём-то прекрасном или совершенному отсутствию всяких мыслей. Я поглаживаю выпятившийся живот, слушая, как за стеной в храме лисята сосут молоко. Котят в дупле не слышно, но я будто вижу, как они тоже сосут матку. У меня тоже появляется сильное желание пососать молока, но где мне взять титьку? Сна у меня ни в одном глазу, и, чтобы преодолеть желание молока, я говорю:

– Продолжаю рассказ, мудрейший.

* * *

Вернувшаяся со свидетельством мать взволнована донельзя и разговорчива, как расчирикавшийся воробей.

– Сяотун, а Лао Лань на деле не такой уж плохой, как нам кажется, я ещё гадала, как он себя поведёт, а он без лишних слов взял и вручил мне свидетельство.

Она ещё раз развернула передо мной это свидетельство с красной печатью, потом заставила выслушать воспоминания о тернистом пути, пройденном нами после того, как отец покинул нас. Её рассказ был полон печали, но гораздо отчётливее в нём звучали удовлетворение и гордость. Меня клонило ко сну, вскоре глаза уже не открывались, я уронил голову и заснул; проснувшись, я увидел, что она, накинув куртку и прислонившись к стене, одна в темноте продолжает бубнить одно и то же на все лады. Не будь я смельчаком с детства, точно перепугался бы до полусмерти. На этот раз долгая болтовня матери была лишь генеральной репетицией, настоящее представление, считай, началось в один из вечеров через полгода, когда мы наконец воздвигли большой дом с черепичной крышей. Тогда мы обитали в хижине, временно возведённой во дворе, было начало зимы, и в свете луны большой дом смотрелся великолепно, облицованные цветной мозаикой стены сияли. Хижина с четырёх сторон продувалась ветром, холод был собачий, слова матери со свистом вырывались наружу, а у меня из головы не шла перебираемая руками мясника свиная требуха.

– Эх, Ло Тун, Ло Тун, ублюдок ты неблагодарный, – говорила мать, – ты думал, что мы вдвоём с сыном без тебя не проживём? Тьфу! Мы не только выжили, но и большой дом с черепичной крышей построили! У Лао Ланя дом пять метров высотой, а наш – пять десять, на целых десять сантиметров выше! У него дом бетоном оштукатурен, а наш цветной мозаикой облицован!

Эта её страсть к пустому тщеславию вызывала у меня непреодолимое отвращение. У Лао Ланя дом снаружи в бетоне, зато внутри потолок из трёхслойной фанеры, стены первоклассной плиткой выложены, полы мраморные. А у нас снаружи цветная мозаика, а внутри стены известковые, балки и столбы торчат, пол неровный, один слой шлака и уложен. Дом Лао Ланя – то, что называется «в пирожке мясо внутри, а не по бокам», а наш близок к тому, что называется «ослиный навоз – снаружи один блеск». Лунный свет освещает её рот, словно кинокамера выхватывает крупный план. Губы беспрестанно двигаются, в уголках рта скопилась белая пена; я укутываюсь с головой влажным одеялом и засыпаю под её болтовню.

Хлопушка одиннадцатая

– Помолчи, мальчик, – женщина впервые заговорила, и между звуками словно протянулась медовая нить. По её голосу я чувствую, что она уже многое хлебнула в жизни. С лёгкой улыбкой, исполненной таинственного намёка, она отходит на пару шагов и усаживается на неизвестно когда появившийся, а может, всегда там и стоявший тёмно-красный стул из палисандра. Она махнула мне рукой и снова сказала: – Мальчик, помолчи, я знаю, о чём ты думаешь.

Я не мог оторвать взгляд от её тела. Я смотрел, как она, не спеша, словно на театральном представлении, расстёгивает на этом большом халате медные пуговицы, затем, потянув за полы, резко выпрямляет руки, словно расправляющий крылья страус, и я вижу под этим простым и заношенным халатом роскошную плоть. Я и впрямь ужасно взволнован, просто с ума схожу. Голова гудит, тело бьёт озноб, сердце бешено колотится, зубы стучат, будто я голышом стою в ледяной воде. Её глаза и зубы поблёскивают в пламени печки и свете свечи. Её похожие на плоды манго груди в центре чуть провисают, образуя изящную кривую, а у вершины вновь элегантно вздымаются, подобно пленительно задранным мордочкам каких-то зверушек, вроде ежей. Они сердечно призывают меня, хотя мне не сдвинуться с места – ноги будто приросли к земле. Я воровато поглядываю на мудрейшего, он сидит прямо и неподвижно, скрестив руки, будто уже отошёл в мир иной.

– Мудрейший… – мучительно шепчу я, словно желая получить от него спасительных сил, словно ожидая получить от него кивок в знак согласия, который позволил бы мне следовать собственным желаниям. Но мудрейший смахивает на ледяную статую и даже не шевельнётся.

– Мальчик, – снова подаёт голос женщина, но этот звук вроде даже не слетает с её губ, а доносится откуда-то сверху, откуда-то из её чрева. Я, конечно, слышал рассказы о чревовещании, но владевшие этим искусством были если не мастерами Улинь,[25] то тучными женщинами и тощими клоунами из цирка. Все они люди необыкновенные, такие окружены загадочными, удивительными особенностями, с ними всегда связывают случаи колдовства и убийства младенцев.

– Подойди, мальчик, – снова звучит голос. – Не нужно противиться сердцу, что оно тебе говорит, то и делай, ты же его раб, а не хозяин. – Но я ещё судорожно борюсь. Понимаю, что стоит сделать один шаг, и назад никогда возврата не будет. – Ну что же ты? Разве ты всё время не думал обо мне? А как только мясо оказалось у рта, почему-то не осмеливаешься вкусить его? – После смерти сестрёнки я уже принял решение, что мяса больше есть не буду, и с тех пор действительно не ел его. Теперь вид мяса вызывает у меня тошноту, начинает казаться, что я в чём-то провинился, вспоминается, сколько бед оно мне принесло. Когда речь зашла о мясе, силы самоконтроля в какой-то степени восстановились. Она холодно усмехнулась, словно из пещеры холодом повеяло, и когда снова заговорила, стало заметно, с каким язвительным выражением на лице она раскрывает рот: – Думаешь, не касаясь мяса, ты сможешь значительно облегчить свою вину? Считаешь, что если не станешь пить моего молока, то сможешь доказать, что ты прозрачен, как лёд, и чист, как яшма? Хотя ты несколько лет и не ел мяса, ты ни на миг о нём не забывал; сегодня ты можешь моего молока не пить, но потом вовек не сможешь забыть его. Что ты за человек, мне ясно. Ты должен понимать, что я следила за тем, как ты растёшь, я разбираюсь в тебе, как в себе самой.

На моих глазах выступили слёзы:

– Ты тётя Дикая Мулиха? Ты жива? Значит, ты и не умирала? – Я чувствую, что моя душа тянется к ней, меня будто сносит прямо к ней мощным потоком, но меня останавливают её холодная усмешка и язвительное выражение. Её рот кривится:

– Какая тебе разница, Дикая Мулиха я или нет? Жива я или умерла, тебе-то что? Если хочешь напиться моего молока, подходи и пей; не хочешь, то и задумываться об этом не надо. Если пить моё молоко – грех, тогда то, что ты хочешь испить моего молока, но не пьёшь – грех ещё больший.

От её язвительной насмешливости я не знал, куда деваться, хотелось спрятать лицо под какой-нибудь собачьей шкурой.

– Ну, спрячешь ты лицо под собачьей шкурой, и что дальше? – сказала она. – В конце концов, всё равно придётся снять её. Ну, поклянёшься не снимать её, она постепенно сгниёт, рассыплется, и покажется твоя похожая на картофелину физиономия. И как мне быть тогда, скажи? – Я что-то мямлил и смотрел на неё умоляющим взглядом. Она запахнула полы халата, закинула левую ногу на правую и почти тоном приказа заявила: – Рассказывай давай свою историю.

* * *

Замёрзший дизель потрескивал под языками пламени от горевшей резины, и мать, не теряя времени, взялась за заводную ручку, двигатель пару раз чихнул, и из выхлопной трубы вылетел клуб чёрного дыма. Я радостно вскочил с земли, хоть и надеялся, что она никогда не заведёт его. Но не тут-то было, дизель заглох опять. Мать потянула ручку зажигания, подбросила огня и принялась яростно крутить ручку снова. Наконец двигатель взревел, как сумасшедший, мать рукой подбавила газу, маховик стремительно завертелся, вроде бы ещё не разогревшийся, но судя по тому, как сотрясался весь механизм и какой густой чёрный дым повалил из выхлопной трубы, на сей раз он и вправду завёлся. Значит, этим утром, когда капля воды превращается в лёд, мне придётся вместе с ней ехать в уездный центр по обледенелой дороге навстречу пронизывающему до костей ветру. Мать сходила в дом, надела овечий полушубок, сшитый из отдельных кусков, подпоясалась ремнём из воловьей кожи и напялила чёрную собачью ушанку. В руке она несла серое хлопчатобумажное одеяло. Всё это – и одеяло, и полушубок, и ремень, и ушанку – мы подобрали на помойке. Мать закинула одеяло в высокую кабину, на моё место – я укутывался в него от холода. Сама уселась на место водителя и велела мне открыть ворота. Они у неё получились самые внушительные во всей деревне, таких здесь сто лет не было. Две створки, обитые толстыми стальными листами в сантиметр толщиной и накрепко сваренные угловым железом, даже из пулемёта не пробьёшь. Выкрашены чёрным лаком, с двумя медными кольцами в звериной пасти. Деревенские относились к ним уважительно, а нищие обходили стороной. Я открыл материн медный замок, с усилием растворил половинки ворот, и ворвавшийся с улицы холодный ветер вмиг прохватил меня насквозь. Но я не стал размышлять по поводу холода, потому что увидел высокого мужчину, который, ведя за руку девочку лет четырёх-пяти, неспешно приближался с той стороны, откуда торговцы ведут в деревню скотину. Сердце у меня вдруг остановилось, потом бешено заколотилось, и я, ещё не разглядев как следует его лица, понял, что это вернулся отец.

Мы не виделись пять лет, я тосковал о нём днём и ночью и всякий раз представлял себе его возвращение чем-то потрясающим, но на самом деле всё произошло очень просто и обыденно. Отец был без шапки, на жирных растрёпанных волосах налипло несколько соломинок, в волосах этой девочки тоже, будто они только что вылезли из скирды. Лицо отца немного отекло, уши усыпаны чирьями, на подбородке чёрная с сединой щетина. На правом плече битком набитая жёлтая брезентовая сумка, к наплечному ремню привязана эмалированная кружка. На груди вытертой армейской шинели старого образца две коричневые пуговицы отлетели, но нитки, которыми они были пришиты, ещё торчат, видны и вмятины от пуговиц. Штаны не разберёшь какого цвета, на ногах высокие, уже не новые, яловые сапоги, они доходят ему почти до колен, покрыты грязью, но кое-где блестят как лакированные. При виде этих сапог я тут же вспомнил о его прежней славе, если бы не они, в то утро он выглядел бы совсем блёкло в моих глазах. На красной шапочке девочки, которая, держа его за руку, еле поспевала за ним вприпрыжку, беспорядочно подпрыгивал растрёпанный помпон. Полы тёмно-красного пуховика почти волочились по земле, она смахивала в нём на надутый кожаный мяч и словно катилась на бегу. Смуглое лицо, большие глаза, длинные ресницы, густые, не подходившие ей по возрасту брови почти сходились на переносице лаково-чёрной прямой линией. Её глаза сразу заставили вспомнить Дикую Мулиху, отцову любовницу и соперницу матери. Я к Дикой Мулихе не только не испытывал ненависти, но даже симпатизировал ей, и до того, как они с отцом убежали, любил бывать у неё в ресторанчике; одной из причин этой симпатии было то, что я мог там поесть вдоволь мяса, но не только в этом было дело, она была мне близка, а когда я узнал, что она – любовница отца, стал относиться к ней как-то ещё более по-родственному.

Я не стал звать его, а совсем не так, как много раз представлял себе при виде его, не обращая ни на что внимания, бросился в его объятия, жалуясь на то, сколько страданий мне пришлось пережить после его ухода. Я не стал сообщать матери, что он пришёл. Лишь метнулся к створке ворот и застыл там как часовой. Увидев, что ворота распахнуты, мать взялась за ручки и привела в движение похожий на небольшую гору мотоблок. Когда он оказался напротив проёма ворот, с улицы туда как раз подошёл отец с маленькой девочкой.

– Сяотун? – как-то неуверенно крикнул он.

Я не ответил, уставившись на мать. Она вдруг побледнела, её взгляд остановился, будто заледенел; мотоблок, как слепая лошадь, ткнулся в угол стены у ворот; и затем она, точно подстреленная птица, соскользнула с сиденья водителя.

Отец на миг замер, раскрыв рот и обнажив желтоватые зубы; потом закрыл рот и прикрыл их; затем опять открыл рот и захлопнул вновь. С каким-то раскаянием он посмотрел на меня, словно ожидал от меня помощи. Я торопливо отвёл глаза. Он поставил сумку на землю, отпустил руку девочки и, поколебавшись, направился к матери. Дойдя до неё, он опять глянул на меня, я снова отвёл взгляд. Наконец, он склонился над сидевшей у мотоблока матерью и поднял её. Тем же застывшим взглядом она непонимающе посмотрела на него, словно на незнакомого. Отец оскалился, захлопнул рот, из горла у него вырвалось подобие кашля. Мать вдруг протянула руку и царапнула его по лицу. Потом вырвалась у него из рук, повернулась и пустилась бегом к дому. Её ноги подгибались, как полоски лапши, будто из них исчезли все кости. Она бежала, раскачиваясь в разные стороны, загребая грязь и воду. Влетев в дом, с грохотом захлопнула за собой дверь, причём с такой силой, что одно из стёкол вылетело, упало на землю и разлетелось на мелкие кусочки. Всё затихло, но через какое-то время раздался долгий вопль, а потом она заголосила на все лады.

Отец стоял там, как трухлявое дерево, и в смущении продолжал без конца раскрывать и закрывать рот. На щеке у него проявились три глубокие царапины, сначала бледные, потом на них выступила кровь. Девочка подняла на него глаза и захныкала.

– Пап, у тебя кровь… – запищала она с ярко выраженным нездешним произношением. – Пап, кровь идёт… Пап, кровь…

Отец присел на корточки и обнял её. Девочка обхватила его за голову, не переставая хныкать:

– Пап, пойдём…

Дизель продолжал рычать, как раненый зверь. Я подошёл и выключил его.

Когда рёв мотора стих, плач девочки и матери, казалось, стал лезть в уши ещё навязчивее. Во двор стали заглядывать женщины, ходившие поутру за водой, и я сердито захлопнул ворота.

Взяв девочку на руки, отец встал, подошёл ко мне и учтиво спросил:

– Сяотун, ты меня узнаёшь? Я твой папа…

В носу защипало, к горлу подступил комок.

Большой ручищей отец погладил меня по голове:

– Несколько лет не виделись, а ты вон какой вымахал…

Из глаз у меня брызнули слёзы, и он стал вытирать их большой пятернёй:

– Не плачь, сынок дорогой, вы с мамой молодцы, живёте, я смотрю, хорошо, так что я спокоен.

Я, в конце концов, выдавил из себя «пап».

Отец поставил девочку на землю:

– Познакомься, Цзяоцзяо, это твой старший брат.

Девочка спряталась за его ногу и робко поглядывала на меня.

– Сяотун, – обратился отец ко мне, – это твоя сестрёнка.

Глаза девочки очень красивые, глядя в них, я тут же вспомнил о той женщине, что угощала меня мясом, она мне понравилась. И я кивнул ей.

Вздохнув, отец поднял сумку, взял одной рукой за руку меня, другой – девочку и направился к двери в дом. Рыдания матери накатывали волнами, одна другой выше, ещё довольно громкие, они не прекращались ни на миг. Опустив голову, отец подумал, потом постучал в дверь:

– Юйчжэнь, прости меня… Я вернулся, чтобы повиниться перед тобой…

Из глаз у него катились слёзы, это было так трогательно, что слёзы закапали и у меня.

– Я вернулся в надежде, что теперь мы с тобой заживём хорошо. Факты свидетельствуют, что жить так, как живёт семья твоих родителей, – правильно, а традиции в семье моих – неверные. Если бы ты смогла простить меня… Надеюсь, ты сможешь простить меня…

Жёсткая самокритика отца и тронула меня, и раздосадовала. Если даже он действительно сдержит слово и останется, разве получится, как раньше, есть свиные головы? Дверь в дом резко распахнулась, и на пороге появилась мать. Она встала в дверном проёме, уперев руки в бёдра, лицо бледное, глаза покрасневшие, взгляд обжигающий. Отец отступил на шаг, дрожащая от испуга девочка спряталась у него за спиной. Мать походила на огнедышащий вулкан, извергающий лаву:

– У тебя, Ло Тун, ублюдка, совесть потерявшего, что ли, тоже есть настоящее? Пять лет назад сбежал с этой лисой-обольстительницей, нас двоих бросил, пожил с ней всласть, а теперь тебе ещё хватает наглости заявляться в дом?

Девочка заревела в голос:

– Пап, мне страшно…

– Вот как славно, даже ребёнка на стороне нажил! – гремела мать, пожирая девочку глазами. – Ну просто копия, копия! Маленькая лиса-обольстительница! Что же ты большую лису с собой не привёл? Пусть бы только явилась, я бы ей всю лисью вонь выпустила!

Отец виновато улыбался с таким видом, как говорится, что «под крышей чужого дома волей-неволей голову опустишь».

Мать снова закрыла дверь и ругалась уже через неё:

– Убирайся вместе со своей девкой нагулянной, видеть вас больше не хочу! Лиса твоя хвостом тебе махнула, так ты о нас с сыном вспомнил? Вон пошёл, ты в наших сердцах умер давно!

Отругавшись, мать снова разразилась рыданиями.

Отец зажмурился и тяжело перевёл дух, как астматик на последнем издыхании. Через какое-то время его дыхание пришло в норму, и он обратился ко мне:

– Сяотун, живите счастливо с матерью, а я пошёл…

Он потрепал меня по голове, присел на корточки перед девочкой, чтобы она могла вскарабкаться ему на спину. Девочка росточку была крохотного, да ещё в широченной куртке, наполовину забравшись к отцу на спину, она всё время соскальзывала. Протянув руку, отец взял её за ножку и затащил на загривок. Поднялся с ней на спине, вытянув голову, шея у него тоже вытянулась, как у быка, который подставляет её под нож. Битком набитая сумка раскачивалась у него под мышкой, как свешивающийся с прилавка мясника говяжий желудок.

Я потянул его за куртку:

– Пап, не уходи, я не пущу тебя!

И стал стучать в дверь, умоляя мать:

– Мама, пусть папа останется…

Из дома донёсся её крик:

– Пусть катится прочь, далеко-далеко!