Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мы сели в мотокар и отправились к дому Грациано.

Они с женой ожидали нас под навесом. Она сияла от радости. Он несколько меньше, хотя сильно изменился по сравнению с утром: побрит, причесан, в белой, идеально выглаженной рубашке.

Я попросил Марфаро остановиться перед домом.

– Вы садитесь на переднее сиденье.

Вместе с могильщиком мы подняли его на руки; мне было тяжело, подлая нога ныла, но в конце концов мы его усадили: я даже не подозревал, что у Иеремии такие сильные руки. Инвалидное кресло привязали сзади, я уселся на край кузова, ноги болтались в воздухе.

Марфаро рулил потихоньку, мы решили не ехать через центр города, поэтому по разбитым сельским дорогам добрались до кладбища с другой стороны.

До закрытия оставалось двадцать минут. Усадили Грациано в его кресло, и могильщик взялся его везти.

– Я сам, если не возражаете.

Иеремия уступил мне место, я перехватил ручки – и покатили. Хромой, везущий хромого, оба смотрители кладбища, мы казались героями мифов, где нас представляли посредниками между здешним и потусторонним миром, наподобие Эдипа и Филоктета. Я возвышенно пережил пересечение границы, въезд в беспредельность, за кладбищенские ворота.

Меликукка был заметно взволнован:

– Не думал, что еще раз доведется.

Но я помнил о главной причине, по которой мы оказались здесь.

– Я не мешкая покажу вам одно место.

Грациано смотрел по сторонам, здесь каждый уголок был ему памятен, и я представлял, как бы чувствовал себя на его месте.

– Это здесь, – сказал я, поворачивая на дорожку, ведущую к могиле Эммы.

Мы остановились перед ней.

– Это – могила той женщины с фотографии.

Меликукка ее осмотрел.

– Вспомните, вы ее хоронили?

– Нет, когда я стал сторожем, могила уже была, в этом я уверен. По фотографии я ее не узнал, а сейчас припоминаю, меня еще удивило отсутствие имени и дат.

– Значит, она была захоронена здесь как минимум четыре года назад.

– Как минимум. Этот сектор не такой уж и новый.

– В каком смысле?

– Значит, вы этого еще не поняли, – ответил он с намеком на улыбку. – Не считая семейных склепов и закупленных участков, захоронения производятся по секторам, это означает, что здешние могилы появились примерно в одно и то же время.

Я окинул взглядом соседей Эммы, но разница в годах оказалась слишком значительной, чтобы дать мне хоть какую-то зацепку. Последовало молчание. Я боялся, что Грациано спросит о причине моей заинтересованности, но он думал совсем о другом.

– Вас не затруднит провезти меня по кладбищу?

– Куда пожелаете, – ответил я, отвлекаясь от своих мыслей.

Он хотел побывать повсюду: у маленькой клумбы, которую он усадил желтыми розами, любимыми цветами жены, у бетонного распятия, вынутого из земли и прислоненного к кладбищенской ограде, перед которым он перекрестился, у могилы своей матери.

– Жаль, что не подумал захватить хотя бы цветок с огорода.

– В следующий раз возьмете. Когда бы вам ни захотелось наведаться, дайте только знать, я или Марфаро позаботимся о том, чтобы вас сюда доставить.

Но по лицу Грациано нельзя было сказать, что ему этого очень хотелось.

Под конец он решил побывать в покойницкой. Я спросил у него о предметах, стоявших на полке.

– Все они, кроме кассетника, уже были, когда я начал работать.

– И френологическая голова?

У Грациано вытянулось лицо, словно я говорил по-немецки. Для него это была всего лишь голова, и только.

– Наверное, осталась от Гераклита, бывшего смотрителем до меня. Когда он исчез и я занял его место, она стояла там, – указал он на столик у двери, – вместе со всеми бумагами. Наверное, эта штуковина его. Я всего лишь поставил ее на полку, среди прочего барахла. Бедняга Гераклит! Когда жена выгнала его из дома, он, до того как исчезнуть, стал ночевать здесь, на железном столе.

Я вспомнил о слове, дописанном на голове ручкой: безумие.

Последние слова он произнес медленно, словно устал от такого обилия разговоров: «Наверное, пора возвращаться», – намекнул он могильщику, показывая на часы.

Я спохватился и сказал:

– Последний вопрос. Вы никогда не видели, чтобы кто-то навещал женщину с фотографии?

– Нет, не видел. Я могу ошибаться, но в памяти никто не сохранился.

– А не помните, стоял ли когда-нибудь цветок на ее могиле?

– Ну как тут припомнишь цветок…

– А если я уточню, что это был репейник?

– Репейник? На кладбище? Вот что я вам точно скажу: никакого репейника ни на одной могиле не было.

Когда мы подъехали к воротам, Грациано попросил меня остановиться.

– Всего на минутку.

Руками развернул кресло в сторону кладбища и обвел его взглядом справа налево, задерживаясь на деталях, словно хотел все покрепче запомнить.

Это напоминало прощание. Долго сдерживаемое им волнение пролилось тихими и горькими слезами.

– У вас есть платок?

Я протянул. Он вытер слезы и вернул.

Именно в эту минуту через окропленный слезами белый лоскут произошла тайная передача полномочий от Грациано Меликукка к Астольфо Мальинверно.

19

На могилу Эммы я отправился поздно, понедельник выдался хлопотным.

Если женщина в черном и та, что изображена на фотографии, один и тот же человек, значит, похороны были инсценировкой, и могила ее пуста. Но ради чего устраивать собственные похороны? От какой опасности стремилась спастись Эмма?

В пыли, покрывающей цементные плиты, на прилегающем к могиле свободном участке земли, я обнаружил широкие следы, словно здесь ночевала бездомная собака.

Почувствовал, что за мной наблюдают, и несколько раз осмотрелся вокруг, но никого не увидел. Вытер пыль со стекла фотографии, взялся за метлу, чтобы расчистить дорожку.

– Почему вы так заботитесь об этой могиле?

У меня похолодела кровь. Не было нужды оглядываться, чтобы понять, кто задал этот вопрос. Дрожь пробежала по телу. Я набрался духу и повернулся.

Наконец-то я увидел ее глаза.

Вне всяких сомнений, это была Эмма. Не такая бледная, как на фотографии, но это была она, и впечатление близкого знакомства, испытанное мною в первый раз, сейчас лишь усилилось. Не стоило даже сличать ее лицо с фотографией. Это была она.

Оставался вопрос, который она задала и на который я еще не ответил.

– Это – моя работа, – произнес я на остатках дыхания.

– Я давно за вами наблюдаю, – обронила она.

– Я не замечал. И насколько давно?

– Настолько, чтобы понять, что эта могила вам небезразлична. Вы проводите здесь больше времени, чем где бы то ни было. Я не видела, чтобы вы протирали другие фотографии рукавом рубашки.

Лгать было бесполезно. Она все знала.

– Так почему? – повторила она вопрос.

Я посмотрел на нее. Она шагнула ко мне, и я прожил это приближение как выход за пределы человеческого.

Когда она предстала передо мной существом из плоти и крови, я слегка расслабился. Прикидываться бесполезно. И глядя ей в глаза, я заговорил; мне казалось, будто я смотрю на фотографию Эммы и разговариваю с ней, и она наконец-то может меня слышать.

– В первый раз я испытал острое сочувствие. Одна только фотография, без имени, без дат, словно она умерла тайком, как и жила тайно. Примерно так же, как я. И я немедленно влюбился в эту фотографию, то ли чтобы она не чувствовала себя одинокой, то ли чтобы составляла мне компанию.

Так, вероятно, выразился бы персонаж Астольфо Мальинверно, точно так же прямолинейно сказал и я, и представил, как мой голос буква за буквой превращался в написанные слова, складывавшиеся во фразы на странице книги, персонажем которой я был, и кому автор, после длительного молчания, разрешил наконец-то высказаться.

Она подошла ко мне, а затем повернулась к надгробию.

Она смотрела на фотографию, а я на нее. Лицо ее было бесстрастно. Я впервые увидел ее в профиль. Чувство сродства не ушло, будто она находилась рядом с моим отцом, когда открылась моя хромоногость, рядом с матерью, рассказывавшей мне истории, рядом со мной, когда я переписывал финалы романов.

– Вы правы, все это очень грустно.

Какими голосами разговаривают персонажи литературных произведений? Каким голосом Гамлет говорил о смерти отца, Франческа сообщала Данте о Паоло, а Фауст договаривался с Мефистофелем: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!» Какой тембр голоса был у Раскольникова, Дон Кихота и Санчо, у короля Лира и Орландо?

Это последнее, о чем мы думаем, представляя себе литературного персонажа: каким голосом он разговаривает. Виноваты писатели, которые сообщают об этом всегда крайне мало, разглагольствуют больше о лицах, о позах, о видимых и без того подробностях, а вот голосу, тому голосу, который они записывают звук за звуком, буква за буквой, уделяют в лучшем случае какое-нибудь одно прилагательное, только чтобы обозначить, что у Ринальдо он ужасный, у Плутона – рычащий, у Маруццы Малаволья – дрожащий, у Пожирателя Огня – хриплый.

У этой таинственной женщины был голос мадам Бовари.

Я подумал, каким может быть голос у персонажа по имени Астольфо Мальинверно, служащего смотрителем кладбища, влюбившегося в фотографию с надгробного памятника и однажды встретившего женщину с фотографии, – и я попытался его воспроизвести:

– Но не только грусть и сочувствие приводят меня сюда.

Она потупила взгляд, собираясь с мыслями и чувствами.

– Я благодарна вам за столь любовную заботу.

Больше она ничего не сказала. На секунду сникла, закрыла глаза, крепко зажмурилась, покачнулась и, собравшись с силами, ушла. Даже не попрощавшись.

Инстинкт требовал броситься за ней, остановить, задать все вопросы, не дававшие мне покоя, но меня удерживал ее страждущий вид – вид мученицы, для которой каждое мое слово было бы ранящей стрелой, колющей шпагой, и поэтому я уговорил себя, что не попрощавшись она оставляла залог на будущую встречу, примерно как мы делаем пометку карандашом в книге, которую читаем, или оставляем засушенный цветок, или загибаем уголок страницы.

Она удалялась нетвердым шагом, дрожа, как лист на ветру, я видел, как она уменьшается, тает, словно во сне, превращается в точку и исчезает за столбами ворот.

Я готов был ждать ее возвращения, к ожиданию мне не привыкать, ибо мы не рождаемся в тот день, когда появляемся на свет, но гораздо раньше: большинство из нас забывает то темное, немотное время, которое проходит от зачатия до первого крика, но немногие, и я в их числе, помещают его в тот миллиметр материи между гиппокампом и амигдалой, где оно продолжает жить, сохраняясь как опыт терпеливого ожидания до появления на свет; в темноте и безмолвии ожидания эта ранняя энграмма формирует характер, приручает и обуздывает его.



Послышавшийся крик вырвал меня из паутины мыслей.

Кто-то громко ругался.

Когда я подошел ближе, то увидел Дездемонта Папаси́деро, который с угрожающим видом кричал приезжему:

– Вы кто такой? Что вы делаете на могиле моей жены? Отвечайте, не то угроблю! – Он схватил человека за плечи.

Приезжий не шевелился, он был так напуган, что даже уронил тетрадь на землю.

– Что вы тут делаете, что вы чирикаете в своей тетради, отвечайте!

– Успокойтесь, Папасидеро, – сказал я, беря его за руки и заставляя ослабить хватку.

– Вы, Мальинверно, не встревайте, я как-нибудь сам разберусь!

– С чем разберетесь? Отпустите его, он ничего дурного не делал, – продолжал я, налегая с большей силой на руки крикуна, казавшиеся стальными тисками.

– По-вашему, ничего дурного? Он стоял у могилы моей жены и что-то записывал. Я-то видел, а теперь желаю знать, кто он и чем занимается, а если он мне не скажет по доброй воле, я из него вышибу мозги!

– Я вам сказал – оставьте его в покое, он работает по моему заданию.

Эти слова возымели действие, я почувствовал под руками, как ослабляется хватка амбала, он отпускает руки и сверлит меня глазами.

– Что вы сказали?

Приезжий опомнился, краски вернулись ему на лицо, он заправил рубашку, поднял тетрадку и сунул ее в задний карман брюк.

– Этот человек работает по заданию мэрии. Мы проводим перепись захоронений для расширения площади, его задача – обойти все кладбище и записать необходимую нам информацию. Он работает для жителей города, а вы собираетесь вышибить ему мозги!

– Вы всерьез? – спросил он тоном, в котором не было и намека на былую разъяренность.

– Молитесь богам, чтобы он не накатал на вас жалобу! – добавил я, чтобы раз и навсегда закрыть вопрос, и это сработало.

– Прошу извинить меня, синьор, когда я увидел вас у могилы жены, взыграла ревность… Судите сами, до чего она была красива!

– Ничего страшного, – сказал приезжий.

– Мы вас покидаем, Папасидеро, у нас еще масса работы на сегодня.

Я по-свойски взял приезжего под руку, и мы удалились.

Он всю дорогу меня благодарил. Дойдя до подсобки, я предложил ему выпить, мне казалось, он еще не пришел в себя.

– С большим удовольствием! – сказал он, входя вслед за мною.

– Присаживайтесь, из напитков у меня только вода.

Я взял бутылку воды, наполнил два стакана и сел рядом с ним.

Он выпил залпом воду.

– Еще раз премного благодарен, – сказал он. – Да, задал он мне встряску! Не подойди вы в ту минуту…

– Я предупреждал вас об осторожности. К счастью, на этот раз обошлось.

– Ловко вы придумали насчет переписи! Вы прямо мастер сочинять истории, – сказал он, приподнимаясь со стула, чтобы вынуть из кармана мешавшую ему тетрадь.

– А вы в каком деле мастер? Если вы не художник, то чем занимаетесь? Слушаете звуки – и все? – спросил я, косясь на тетрадку.

Приезжий опустил глаза, и я представил, как он взвешивает «за» и «против». С одной стороны, сохранить все в тайне, с другой – ответить неблагодарностью за оказанную услугу и, главное, за доверие.

И вдруг неожиданно протянул мне тетрадь.

– Взгляните сами.

Я ожидал увидеть портреты, рисунки, самое большее – стихи, рассказы, отрывки из дневника, но обнаружил самое минимальное – указание времени, температуры воздуха, наличие или отсутствие ветра, краткое описание места и ряд непонятных мне аббревиатур.

– Тут нет ничего особенного, – сказал я, возвращая ему тетрадь.

– А вы чего ожидали?

– Я уже говорил, я думал, что вы – художник, поэт, последователь кладбищенской поэзии, Фосколо, для лучшего понимания, ищущий на кладбищах вдохновения под музыку, которую вы слушаете, вернее, под звуки, как вы сами сказали…

– Вы не представляете, друг мой, какими и сколькими звуками наполнен мир. В эту минуту, когда нам кажется, вокруг стоит тишина, на самом деле нас окружают сотни звуков, которые мы не в состоянии услышать.

Он посмотрел на часы.

– Мне пора, иначе пропущу автобус.

Он поднялся, пожал мне руку и снова поблагодарил.

– Мы все говорим да говорим, но вы мне так и не сказали, чем занимаетесь.

– Скажу, всему свой час, и тогда, друг мой, вы все поймете… – сказал он и, выходя, задал мне вопрос:

– Вы ухаживаете за мертвыми, вы верите им?

20

Между двумя точками можно провести одну и только одну линию.

В поисках хоть какой-нибудь зацепки, которая вывела бы меня к установлению личности Эммы, я обшарил все уголки покойницкой и склада, просматривая все обрывки бумаги, завалящие документы, но ни один из них ее не касался.

В ящичке для инструментов под одной из копий плана кладбища и прочих бумаг я обнаружил старую топографическую карту Тимпамары и относящихся к ней территорий, составленную, судя по чернильным пометкам, во время расширения кладбища в сторону юга.

Мне казалось, что рассматривая ее, я будто открываю новый для себя город, совершенно не похожий на тот, по которому мы колесим ежедневно, и подумал, что было бы неплохо время от времени смотреть на географические карты мест нашего обитания.

Поискал на ней основные точки моего существования, кладбище и библиотеку, чтобы посмотреть, как они выглядели с высоты, рассмотреть их форму, окружающую их паутину переулков, маршрут моего перемещения между ними.

Между двумя точками можно провести одну и только одну линию: это было одно из немногих правил математики, которые я помнил наизусть со школьной скамьи, запоминающихся тем, что являются абсолютной и, в этом смысле, пугающей истиной. Я представил линию, объединявшую те две точки, как линию жизни, как линию судьбы, начертанную на ладони.

Немного дальше, в западной части города, находился комбинат по переработке макулатуры: если бы я проложил прямую между двумя своими основными точками, то он оказался бы на ней. Это топографическое совпадение показалось мне пророчеством, предсказанием, чародейством. На самом деле библиотека появилась позже, посередине между местом, где заканчивалась жизнь книг, и тем, где заканчивалась жизнь смертных, словно она была перевертышем: она помогала выжить, сохраняя и тех, и других.

Среди этих трех точек моя жизнь с виду разворачивалась между кладбищем и библиотекой, но это, однако, не так: я, Астольфо Мальинверно, обязан перерабатывающему комбинату своей жизнью и, значит, я тоже ему принадлежал.

Мой отец работал на этом предприятии, на складировании макулатуры: он указывал грузовикам с полными кузовами бумаги, у которой свалки им разгружаться, руководил первым этапом переработки: подачей утильсырья на ленточный конвейер, по которому оно поступало в цех, где другие рабочие занимались его сортировкой.

Мальчишкой я приходил к нему на работу и помню – он всегда стоял на вершине бумажной горы: я старался пробыть с ним как можно дольше, а когда он отправлял меня обратно, то давал с собой страницу для мамы, которую я прочитывал по дороге домой, и всегда там были стихи или рассказы про любовь. Их жизнь тоже казалась позаимствованной из книги, потому что благодаря тайному сговору между «Неистовым Орландо» и засохшим дубом моя мать влюбилась в моего отца Вито Мальинверно.

Она собралась в деревню Дзиофро́ в простой крестьянской одежде. Вдруг слышит, кто-то стонет, и видит – это Вито Мальинверно, сын донны Розарии Капистра́но, который от боли катается по земле, рядом с ним лестница, большая дубовая ветка и механическая пила.

Когда Катена увидела пострадавшего, она почувствовала в груди как бы призыв к милосердию, тронувший ее сердце, подбежала со словами:

– Вы поранились? Можно я вам помогу?

Но он продолжал кататься по земле и стонать.

Тогда она наклонилась, положила его руку на шею, помогла ему подняться и усадила на валун.

Увидела его окровавленную руку. Осмотрелась вокруг, набрала пучок тысячелистника и приложила к ране, чтобы остановить кровотечение.

– Эта трава останавливает кровь, скоро увидите.

Глаза их впервые встретились, и Катене на миг показалось невероятным, будто она – Анджелика, пришедшая на помощь раненому Медо́ро, и в это же время влюбляется в него, она даже оглянулась, не едет ли там всадник на лошади.

Она испытала дежавю: когда много лет назад она читала и перечитывала эту сцену, то вскидывала в небо глаза и думала про себя: ах, если бы так случилось со мной, и в ту же минуту подумала, что именно так с ней и случилось, Вито был красив, как Медоро, и она пожелала, чтобы Амур пронзил его своей стрелой.

Когда, благодаря чудотворной силе целебных трав, рана его затянулась, молодой человек увидел, что из кармана фартука девушки выглядывает книжка.

– Вы любите читать?

Девушка кивнула.

– Отчего бы тогда вам время от времени не приходить на комбинат? Я там работаю и могу снабжать вас книгами.

Через неделю Катена с подругами прогуливалась в районе бумажной фабрики, она не решалась явиться самостоятельно к Вито и надеялась, что он ее увидит и сам позовет. Так и случилось.

Она мне рассказывала, что когда впервые туда вошла, то, видя горы бумаги, которые могли быть романами, журналами, историями, громоздившимися друг на друге, у нее от восторга закружилась голова. Вито провел ее на открытую веранду:

– Эти книги я отобрал для тебя, – сказал он, показывая на небольшую железную этажерку. – Бери любую, а когда прочтешь, приходи за другой, а когда и ее прочтешь, приходи за следующей, а я прослежу, чтобы они не кончались. Каждый раз по книге, так я буду уверен, что ты вернешься.

Это было признанием в любви, которое Катене показалось цитатой из романа великого писателя. В тот день она унесла с собой «Трагедии» Шекспира, в которых не доставало двух последних актов «Троила и Крессиды».

После четырнадцатой книги Вито попросил руки Катены у моих бабушки и дедушки.

После двадцать седьмой книги они впервые предались любви, ночью, при полной луне, на ложе, убранном томами классиков, вывезенных днем из классической гимназии. Они возлежали на полном собрании сочинений Сенеки, вместо подушки у нее под головой покоился «Симпозиум» Платона, а в минуты высшего наслаждения она сжимала пальцами «Оды» Катулла и «Цинтию» Проперция.

После сорок второй книги они поженились.

Я грелся на солнышке, прислонившись к стене покойницкой, когда подошел Публийовидий Джера́че с желтым конвертом в руке. Поздоровался и спросил, нет ли у меня отвертки.

Я достал ее из ящика для инструментов.

– Принес фотографию своего друга Марчелло, надо приладить ее к памятнику.

– Хотите, могу помочь.

Мы дошли до могилы, я отвинтил боковые шурупы и снял металлическую рамку. Публийовидий вынул из конверта фотографию и приложил к стеклу, проверяя, подходит ли по размерам. Привинтив рамку, я взглянул на фотоснимок и сильно удивился: Марчелло был изображен в обнимку с молодой японкой в свадебном платье. В голубом фоне и слишком выбеленном платье узнавалась художественная рука Марфаро.

Публийовидий заметил мое удивление и то ли чтобы меня отблагодарить, то ли чтобы поделиться историей, делавшей честь его другу, рассказал мне историю о приключении, связанную с этим снимком.

Марчелло Сориа́но был знаменитым архитектором, уроженцем Тимпамары, преподавал в университете Реджо-Калабрии. Он прославился проектированием мостов, потому что, как он говорил, ему нравилось связывать то, что природа разъединила. Весной 1964 года за счет университета он отправился в научную командировку в Японию.

Стоял сезон цветения деревьев. Он прибыл на остров Кюсю, где через реку Тикуго переброшен прекрасный подъемный мост, который он должен был изучить. И здесь в налаженной жизни Марчелло, давно женатого по любви, неожиданно наступил перелом.

Однажды он в одиночестве шел по городскому парку, под облаками цветущей вишни. Там праздновали свадьбу. Его внимание привлекли молодожены, странная пара: невеста-красавица в белом платье и жених-образина, настоящий yokai bakemono[13]. Он ржал, как лошадь, а на лице девушки лежала печать грусти, которую не в силах были скрыть даже блески «золотой хукудзы»[14].

Марчелло, восприимчивый к знакам грусти, рассеянной по земле, смотрел на невесту, как на догорающую свечу. Он представлял богатого урода, бравшего в жены красавицу, чьи родители были бедны, и пока он размышлял о старушке-матери, объяснявшей дочери неизбежность этого брака, жених жестом руки подозвал его подойти.

Сориано приостановился, огляделся вокруг, кроме него, никого рядом не было: значит, звали именно его. Он приблизился, девушка тем временем опустила глаза. Жених, продолжая смеяться, взял его под руку, как близкого родственника, и подвел к гостям. Не доходя метра два, он отпустил его и велел приблизиться к своей невесте, подозвал фотографа и движением пальцев показал Марчелло, что это для фотоснимка: он просил его сняться с невестой, чтобы показывать друзьям как итальянскую реликвию. Невеста не решалась поднять глаза, она словно извинялась, подчиняясь дурацкому капризу, как подчинялась своей судьбе, растоптанной, как цветок вишни, лакированной туфлей богатого дурака. Жених подтолкнул его к ней и отошел, наблюдая, как фотограф наводит фокус. Тут подоспел еще один из гостей с «Полароидом».

Марчелло не знал, что делать. Он не хотел показаться неучтивым, но, самое главное, не хотел унизить девушку, которая тем временем приблизилась к нему, следуя грубым понуканиям жениха. В ту минуту их взгляды впервые встретились, словно в свете, льющемся из-за алтарного образа. Для Марчелло это был запоминающийся миг. Он никогда еще не видел столь кроткого и невыносимо грустного взгляда, а тело ее казалось легким, как пушинка, – сядь она на ветку вишни, та бы под ней не прогнулась. Он тоже опустил глаза, а когда их поднял, девушка ему улыбнулась – улыбка ее казалась последним призывом тонущего человека. Он тоже улыбнулся в ответ. На нем был темно-синий костюм, вполне подобающий для свадьбы. Девушка взяла его под руку, и Марчелло почувствовал, как волна притяжения прошла сквозь его мышцы, кости и кровь.

Жених-японец что-то сказал: девушка прижалась боком к итальянцу, который, повинуясь внезапно вспыхнувшему желанию, обнял ее за талию и положил ладонь на ее лобок. Послышались щелчки фотографа. В ту минуту Марчелло испытал неизвестное ему дотоле чувство, которое не испытывал даже в день своей женитьбы: странно сказать, но он почувствовал, будто это и вправду день его свадьбы, будто две противоположные части света сошлись и появилась новая человеческая монада. Он не хотел от нее отрываться, и она позволила ему держать ладонь на интимном месте сверх приличия долго, словно это было последнее прикосновение счастья, которое дарила ей жизнь. Будь их воля, они стояли бы, прижавшись друг к другу, вечность.

Когда жених их разъединил и, схватив ее за руку, направился к гостям, Марчелло почувствовал себя нагим – у него грубо отняли лучшую его часть. Ему хотелось ее остановить, но она, как во сне, удалялась. Он слегка уже ощущал себя вдовцом, не знавшим до тех пор любви. Да, мы, увы, так устроены, полагаемся на свой опыт и думаем, будто всю жизнь знали, что такое любовь, дружба, боль, давали этим чувствам названия, которые мы слышали, читали, которые воображали себе, но вдруг происходит нечто, говорящее нам, что это суть пустые слова; то, что мы называли любовью или болью, было лишь промежуточными ступенями, и мы удивляемся жизни, искаженной словами, и после долгих лет мистификации осознаем, что ничего из называемого этими словами мы так и не прожили.

В то короткое мгновение, когда оторвавшийся с ветки цветок кружился в воздухе, Марчелло понял – то, что он называл любовью всей своей жизни, любовью не было, и когда он увидел удаляющийся свадебный кортеж, то почувствовал, что увязает в черной липкой жиже. Потеряв цветок, он впервые почувствовал одновременно счастье любви и боль потери.

От группы гостей отошел человек с «Полароидом», приблизился к нему и протянул фотографию. Архитектор посмотрел на нее, это было реальное отражение произошедшего. Он держал снимок благоговейно, как реликвию, в то время как единственная любимая им женщина шла навстречу своей судьбе – судьбе растоптанного цветка, а сквозь ветки вишен лил озаряющий свет, и крылья разводного моста поднимались. На этом снимке была изображена пара влюбленных, празднующих свою свадьбу.

Он посмотрел на поворачивающий за угол кортеж, и в эту минуту невеста оглянулась; в глазах ее была грусть вдовы, недавно потерявшей мужа, она лучезарно ему улыбнулась, словно говоря: прощай, мой обетованный, помни меня навечно, так же поступлю и я. Сердце Марчелло сжалось в комок, он снова взглянул на снимок, а потом бережно положил его во внутренний карман пиджака. Прощай, обетованная моя.

Он наклонился, захватил пригоршню опавших лепестков и пошел своей дорогой.

В дальнейшем он признался своему ближайшему другу, что в тот раз впервые почувствовал себя женатым. А поскольку у любимой должно быть имя, он назвал ее Сакурой, как японскую вишню, под сенью которой они сочетались. Каждый раз, когда он смотрел на фотографию, он был уверен, что Сакура в эту минуту думает о нем, поскольку любить можно по-разному.

С тех пор каждый спроектированный им мост приводил его в состояние грусти, потому что мосты не только объединяют то, что разъединено, но и напоминают, что они – суть иллюзия и что мы – лишь плавающие острова в океане.

Марчелло умер от болезни сердца через год после жены. Перед смертью он признался другу, что хотел бы, чтобы эта фотография была на его надгробии вместе с закупоренной вазой, в которой хранились засушенные им цветки сакуры.

Публийовидий Джераче рассказал мне эту историю в общих чертах, подробности добавил я. Это мой извечный порок – воображать людей, придумывать истории и перекладывать их в слова, хотя я уверен, что Марчелло именно так и думал: мы не более, чем плавающие острова.

Я осмотрелся вокруг, и это ощущение окрепло: все могилы находятся порознь, но объединяет их какой-нибудь незначительный пустяк – лепестки цветов, которые ветер переносит с одного надгробия на другое, бабочки, садящиеся где придется, ручеек воды, вытекающий из разбитой вазы и стремящийся к соседней могиле, словно природа создает мосты, прядет нити связей, пунктиром намечает пути.

Марчелло и его японская суженая были двумя противоположными точками земли, между которыми пролегла одна и только одна прямая линия.

21

Уже долгое время в Тимпамаре не упало и капли воды. Земля сохла и трескалась, вода из фонтанов текла жидкими струйками, зелень лугов и садов поблекла, местами пожухла.

В баре и на улицах только и говорили, что если так будет продолжаться и дальше, то наступит конец земле, животным и людям.

Живые изгороди, клумбы, кустарники на кладбище могли засохнуть, поэтому я каждое утро занимался их поливкой. Если не дотягивался шланг, то я с помощью Илии наполнял бидоны и отвозил на тачке. Казалось, это война со временем, иногда вода испарялась прямо на глазах, и стебли уступали неодолимой силе солнца.

Каждый вечер жители Тимпамары смотрели в небо, пытаясь угадать в его разводах, есть ли намек на дождь.

Никто из них и подумать не мог, что этот непролившийся дождь сыграет роковую роль в судьбе механика Федора Диаманте.

Накануне он подарил себе мотоцикл, в день своего двадцатисемилетия, девять лет копил деньги; он оседлал его в позе Марлона Брандо, и невеста сделала фотографию, после этого он проехал маленький круг между набережной Пьяно и площадью, а на следующий день собрался преодолеть на максимальной скорости все три километра прямой дороги, которая ведет за пределы города.

Эта прямая дорога небезопасна: на каждом буке, растущем на ее обочине, была прикреплена фотография погибшего здесь в аварии, ибо прямой эта дорога была только по названию, она была обманчиво коварна, издалека казалась совершенно прямой и невольно возникала охота промчаться по ней на головокружительной скорости, хотя здесь могла таиться ловушка, справа и слева к ней примыкали проездные дороги в поля, и в любую минуту оттуда, как разящая стрела, могла выскочить машина или любое другое транспортное средство.

В то утро Федор Диаманте и Николай Чинквефро́нди проснулись почти одновременно, словно удар кузнеца Шатобриана молотом по наковальне был их общим будильником.

Один проснулся в плохом настроении, другой – в отличном.

Плохое настроение Николая объяснялось тем, что накануне вечером он отправился в кровать с надеждой на дождь, который напоит его поля, а встав и поглядев в окно, обнаружил палящее солнце и растрескавшийся асфальт, выматерился в бога душу мать, прости господи, ему до смерти не хотелось загружать цистерны с водой на трактор и ехать поливать пересохшие поля.

Отличное настроение Федора объяснялось тем, что он открыл глаза с горячим нетерпением услышать рев своего металлического коня, и в такой, как этот, солнечный день было бы грехом не осуществить свое желание.

Николай выехал намного раньше его, а Федор не торопился, ему хотелось продлить наслаждение ожиданием; зашел в бар выпить чашечку кофе и сел за стойку и, когда через четверть часа собрался подняться, нерасторопный официант испачкал ему голубую рубашку, которую он отправился застирать в туалет.

Когда Федор уселся на мотоцикл, Николай закончил поливку полей и укладывал пластмассовую цистерну на трактор.

Федор сорвался с места и, как каждое утро перед работой в своей авторемонтной мастерской, зашел поцеловать свою невесту Маргариту. Исполнив ритуал, он не успел сделать и трех шагов, как Маргарита позвала его обратно, чтобы обменяться с ним самым долгим поцелуем.

Федор вложил этот поцелуй в свой шлем, застегнул ремешок и, когда под взглядом возлюбленной Маргариты включил первую скорость, подумал, до чего прекрасна жизнь.

В городской черте он ехал на маленькой скорости, но, выехав за пределы Тимпамары на дорогу, которая кажется прямой, прибавил газу и полетел, как в свободном падении.

Он летел на такой скорости, что козырек его шлема в мгновение ока оказался усеян мошкарой, одна мошка отвлекла его, на мгновение ему даже показалось, что брызнула кровь. Он на миг отвлекся и не увидел трактор Николая, который, подавшись вперед, смотрел то направо, то налево и не видел впереди никакого препятствия.

Когда две железяки столкнулись и мотоцикл превратился в лепешку, хорошее и плохое настроение поменялись местами.

Так погиб молодой Федор, по причине непролившегося дождя, заставившего Николая выехать спозаранку в поля, из-за долгого, повторяющегося поцелуя, нерасторопного официанта, капли кофе, пролившейся на рубашку, окровавленной мошки, наверное, комара, и кто скажет, знал ли Федор, что мошкара – это самые быстрые из всех летающих насекомых, например, мокрецы производят тысячу взмахов крыльями в секунду, – тысячу в секунду, – так что, глядя на них, кажется, будто они неподвижны, и когда Николай подошел, то увидел, что голова Федора лежит на краю дороги, что он мертв и столь красивый, что казался живым.

На следующий день вся Тимпамара собралась на отпевание.

Я вывесил на двери библиотеки объявление и тоже пошел туда. Там я снова увидел черного пса; он вошел в церковь с похоронной процессией и улегся, свернувшись в клубочек, у катафалка с гробом; никто его не прогонял. Где он находился между одним отпеванием и другим, никому не известно. Он стал принадлежностью похоронной церемонии Тимпамары, и кому-то даже в голову пришло дать ему кличку. Придумал ее Сергей Чессанити, работавший на комбинате и собиравший русские книги, рассказы, романы и вообще все русское, поскольку был сыном простого солдата, отправленного в Россию с Итальянским экспедиционным корпусом под командованием генерала Франческо Дзингалеса и пропавшего без вести, может, погибшего при осаде Петриковки.

Когда он увидел пса, то сказал друзьям, пришедшим на похороны и сидевшим на ступеньках церковной лестницы, гляди-ка ты, Каштанка явилась, которую он произнес, как прочитал в названии: Качтанка, и это слово, неизвестное многим, понравилось всем, ибо что, в сущности, должны делать слова, как не нравиться, даже если ничего не значат.

С тех пор черного пса стали называть этим именем, некоторые коверкали его, и за исключением небольшой части злоязычников, пытавшихся распускать слухи, будто это пес от дьявола и влечет за собою смерть, все жители Тимпамары стали обходиться с ним, как со своим ближним.

Он улегся под гробом Федора Диаманте, а Маргарита в окружении подруг билась в истерике.

Когда в последнюю минуту Марфаро стал закрывать крышку гроба и лицо Федора исчезло навеки, Маргарита вскрикнула и лишилась чувств.

Я видел и раньше, как близкие теряют сознание в последнюю минуту, когда захлопывается крышка гроба. Это было не в первый раз, но доселе матери и отцы оплакивали своего ребенка, и когда они теряли сознание, это как бы скрепляло печатью перевернувшийся порядок мер и свидетельствовало о нарушенном порядке цифр и правил, и мне казалось естественным, когда это происходит при похоронах сына, но чтобы лишалась чувств невеста, – такое я видел впервые, ведь их не связывало кровное родство, а всего лишь сердечные узы. Дело в том, что я не верил, будто все пары в Тимпамаре, которые уже поженились или еще гуляли, взявшись за руки, и рожали детей, что все они по-настоящему влюблены друг в друга, ибо часто верх берет обычай, страх одиночества, нужда приноравливаться, ибо, как говорится, голодный и от камня откусит. А потом, мужчины до того тюфяки, что порой хватаются за первую встречную юбку и считают себя состоявшимися людьми.

Настоящие любовные романы бывают только в книгах, думалось мне, либо их можно воображать, что примерно одно и то же, и они должны оставаться нетленными, как святые реликвии в усыпальницах, как любовь Дон Кихота к Дульсинее, как любовь Вертера, Ортиса, как моя любовь к Эмме. А Маргарита лишилась чувств и ее вывели, в то время как гроб суженого перенесли в кладбищенскую покойницкую перед днем погребения.

Любовь людей, которых я встречал ежедневно, казалась мне лишь возвышенной формой приспособления, безобидной добродетелью хамелеонов, но Маргарита лишилась чувств, доказав, что среди бесконечных комбинаций сердец какая-то складывалась и работала, ибо и постороннего, не связанного кровными узами, иногда можно любить как родного, как сына, естественно и вечно.



В ту ночь я спал мало и плохо. Слезы Маргариты меня сразили, вдобавок в ту ночь дул сумасшедший ветер, словно протестуя против невзгод людей.

Ни чтение меня не отвлекло, и даже понимающий взгляд Эммы не успокаивал. Несколько раз я вставал с кровати выпить воды, сходить в туалет, проверить, надежно ли заперты окна.

Казалось, что сирокко в паре с западным ветром сотрясают не только деревья, но и что-то как будто во мне – я не мог понять, что меня беспокоит.

Легче не становилось, я вернулся в постель, погасил свет и стал ждать, когда придет сон.

Проснулся ни свет ни заря в том же тревожном состоянии духа, поэтому отправился на кладбище на час раньше.

До ворот все было в порядке, но в покойницкой дверь была распахнута настежь. Может, я забыл ее плотно закрыть, а ветер довершил мою работу?

Я никогда не запираю ее на ключ, чтобы души усопших могли покидать ее, когда им заблагорассудится, но мне бы и в голову не пришло, что ее откроет живая душа.

Рядом с гробом своего суженого на железном столе лежала Маргарита. Я приблизился, правой рукой обнимая гроб, она дышала глубоко и ровно. Я закашлялся от холода, тянувшего с улицы и от металлического стола. У меня не хватило духа ее разбудить, я прикрыл ее покрывалом, сел за столик и стал на нее смотреть. Подумал в ту минуту о себе, о том, как я обнимаю фотографию Эммы, об отчаянии несложившихся судеб.

Минут через десять меня снова обуял кашель, на этот раз сильный, он ее разбудил. Ей понадобилась минута, чтобы прийти в себя, она осмотрелась вокруг, все поняла, поднялась, уселась на краю стола.

В эту минуту наши глаза встретились, она не вздрогнула, увидев меня, напротив, ей все показалось обычным, здесь – ее комната, а я – отец, который пришел будить, пора собираться в школу.

Она встала молча, поцеловала гроб и ушла, не спуская с меня глаз, и я подумал, что никогда еще не видел столь невыносимого, отчаянного взгляда.

В то утро я был как заводной, работал без передышки. Заканчивал мелкие работы, накопившиеся за эти дни: физическая занятость отвлекала меня от мыслей, день проходил быстрей, я не чаял поскорее отправить его в архив.



Я молился всего лишь раз в своей жизни, чтобы остановившееся сердце забилось. Но этого не произошло. С тех пор я не молюсь, потому что если молитва не исполнилась один раз, так и в следующие не исполнится.

Я ни разу не просил о защите, о перемене судьбы, ибо прекрасно знал и знаю, что никто не удлинит мою ногу на два сантиметра, а все, о чем молишься – это о чуде, но чудеса не являются таковыми, если они происходят.

Но иногда проносятся мысли, похожие на молитвы. Когда, например, я увидел фотографию Эммы, то подумал: как жаль, что я не знал ее при жизни.

Возможно, в каждой мысли скрыта молитва, возможно, многие люди не молятся потому, что сами они – молитва, как и деревья, сопротивляющиеся ветру, как стены, не поддающиеся дождю, как дрожь частиц, мигание квазара, молитва – это циркулирующая кровь, вдыхающие воздух легкие, всевидящий глаз: любая форма жизни в ее борьбе за выживание, по сути, является молитвой.

Я формулировал эти мысли, не подозревая, что однажды они могут осуществиться. И вот – пожалуйста – чудо. Это было первое слово, которое я вспомнил, когда увидел Эмму во плоти и крови, стоящей рядом со мной: чудо.

Сейчас я представления не имел, как реагировать. Как надо вести себя после свершившегося чуда? Принимаешь его безоговорочно, как обычное явление жизни, или отвергаешь, как незаслуженный дар? Что означает быть избранными среди неисчислимого множества неизбранных и чувствовать себя мышонком, попавшим в ловушку? Чего ждал от меня тот, кто ставил эксперимент?

Я продолжал называть ее Эммой. Это было ее имя все то время, когда я думал о ней и все больше утверждался в мысли, что под этой цементной плитой никто не захоронен.

Эмма инсценировала свою смерть. Она была несчастливой женой, тяготившейся сожительством с человеком, которого терпеть не могла, но сказать об этом не решалась. Каждый раз, когда муж возвращался домой, она пробовала сказать ему, что это не жизнь, что она погибнет, если не уйдет, она готовилась к этому разговору весь полдень, репетировала перед зеркалом, выбирала слова, выдерживала паузы, контролировала выражение лица, но едва он переступал порог дома, как она сдавалась и переводила разговор на обед, дескать, уже все готово, и за ложкой супа хлебала ложку отчаяния и безнадежности, хотя хватило бы слова даже между первым и вторым блюдом, стоило положить вилку на нетронутую тарелку, посмотреть ему в глаза и безбоязненно все высказать, но есть люди, предпочитающие скорее умереть, чем сказать правду, обманывающие прежде всего самих себя внешним спокойствием, что есть самое неприятное в любом компромиссе. Существуют слова, которые не будут произнесены и под страхом смерти. Но что, в сущности, в этом плохого, бывает, что любовь проходит, и если такое случается, то лучше и проще сразу об этом сказать, ибо с течением времени кажется, что никогда не сможешь признаться, думая о страданиях дражайшей своей половины, но стоит это произнести – и уже на следующий день начинает дышаться легче, набираешь полные легкие кислорода, никаких больше ахов и охов, ибо если свыкаешься со смертью, то к чьему-то отсутствию и подавно привыкнешь.

Но есть люди, предпочитающие исчезнуть, нежели сказать правду. Все что угодно, только чтобы никто не знал. Поэтому однажды утром Эмма, находясь на пределе отчаяния, решила, что наступило время исчезнуть, рассеяться, раствориться в воздухе. Без слов. В тишине и молчании.

Ей надо было как-то умереть. Ей пришла в голову мысль похоронить себя в метафорическом смысле, стереть себя с лица земли и заменить фотографией на цементном памятнике на соседнем кладбище. Потом она уехала далеко-далеко, но спустя несколько лет появилась и принесла себе цветок репейника.

Какой была ее жизнь все эти долгие годы? Вернулась ли она, чтобы остаться, или это был промежуточный этап перед новой миграцией?

Я был уверен, что еще с ней увижусь, и готовился к этой встрече, ибо если любовь и жизнь существуют недалеко друг от друга, то теперь они, несомненно, сблизились.

22

Опасаясь, что она может прийти на кладбище, когда я занят в библиотеке, я придумал маленькую хитрость. У стены кладбища была навалена гора песка, который использовали рабочие. Я засыпал пару ведер в тачку и отвез к могиле Эммы. Высыпал на расчищенную дорожку и разровнял граблями. Получилась гладкая поверхность, на которой остались бы следы, если бы она приходила. Так поступают охотники, выслеживающие дичь.

Мера оказалась бессмысленной, ибо через два дня после того, как я увидел Маргариту на столе в покойницкой, я, собираясь на обед, столкнулся с незнакомкой в калитке.

Она заметила мое волнение, может, потому что я замедлил шаг или покрылся румянцем, но как бы там ни было, она поняла, что я в затруднительном положении.

– Вы уходите? – спросила она совершенно обычным голосом.

– Да, то есть, нет… – отвечал я, запутавшись.

Она стояла передо мной, я смотрел на нее и думал, что молитвы исполняются, а чудеса происходят.

– Так вы уходите?

– Нет, сегодня задержусь подольше.

– Тогда проводите меня, – сказала она, – если угодно.

Всегда трудно идти с кем-то в паре. Мне было тяжело, потому что я старался идти в ногу со смущенной спутницей, которой было тоже тяжело укорачивать шаг, приноравливаясь к моей походке. Но когда я пошел рядом с ней, тяжести как не бывало, она двигалась не торопясь, словно обычной своей походкой, и то, что мы шли с ней слаженно, тоже показалось мне чудом.

– Тут у вас все так ухожено!

– Стараюсь по мере сил.

– Нужно самому быть очень одиноким, чтобы проникнуться одиночеством других.

Я подумал, что она, наверное, за мной наблюдала, знала, что я живу один, что работаю библиотекарем, что у меня нет друзей.

– Вы сказали, что ухаживаете за могилой из сострадания, – продолжала она, – но сострадание – не простое чувство, оно предполагает небезразличие.

Изредка разговаривая, а по большей части молча, ступая неторопливым, синхронным шагом, мы подошли к могиле Эммы.

– А что означает этот песок? – спросила она, заметив ловушку.

– Наверное, рабочие просыпали, – ответил я торопливо.

Она опустила глаза и осмотрела землю, не слишком-то веря моим словам, потом ступила одной ногой на песок, сильно вдавила и убрала ногу. След получился четкий. Она посмотрела мне в глаза.

– Сделаем так, – сказала она, словно разгадав загадку, – отныне, наведываясь, я буду заглядывать к вам, если застану на месте.

– Я здесь всегда по утрам, – ответил я торопливо, – в полдень практически не бываю.

Твердой ногой она сделала следующий шаг и застыла перед фотографией, словно хотела, чтобы следы оставались четкими и нетронутыми.

Невесть почему, я вздумал поступить точно так же. Протянул правую ногу, стараясь не шевелиться, чтобы не топтать песок, затем подтянул левую и, не удержав равновесие, пошатнулся. Эмма заметила и поспешила на помощь, поддержав меня за руку. Нежданное прикосновение, продолжавшееся миг. Одно из тех, вокруг которых вращаются человеческие судьбы. Я оказался рядом с ней.

Мы оба смотрели на фотографию, но сейчас этот портрет не производил на меня прежнего действия, он был от меня далек, обратно пропорционально близости воскресшей Эммы и неукротимого желания смотреть на нее. Они были похожи, как две снежинки, как два лепестка. Я ей об этом сказал.

– Вы поразительно похожи…

Эмма взглянула на фотографию, словно подтверждая мои слова.

– Кажетесь одним и тем же человеком, – подытожил я.

– Возможно, так и есть, кто может сказать с уверенностью, – смиренно ответила она.