Мари-Франсуа Горон
Убийцы, мошенники и анархисты. Мемуары начальника сыскной полиции Парижа 1880-х годов
MARIE-FRANCOIS GORON
LES MÉMOIRES
DE ANCIEN CHEF DE LA SÛRETÉ
Убийцы
Часть первая
Глава 1
Подготовительная школа для полицейского
Я высадился в Антверпене
[1], и, признаюсь, после того, как отправил жену и детей к моим родственникам в Ренн, у меня осталось в кармане только несколько сот франков, составлявших все мое состояние. Подобно новому Жерому Патюро, я стал меланхолически бродить по набережным в поисках достойного места в обществе. Я был так озабочен, что едва замечал любопытство, которое возбуждали в маленьких школьниках моя шляпа сомбреро и мягкие сапоги гуаша.
Приблизительно в этом же наряде, так как не обзавелся более приличным гардеробом, я явился в Париж 31 декабря 1880 года. Здесь я поспешил разыскать моего земляка, депутата господина Фелье, на которого возлагал большие надежды.
В те времена я не совсем исцелился от своей страсти к путешествиям и, когда Фелье спросил, какого рода занятие хотелось бы мне получить, заговорил о месте комиссара на одном из больших океанских пароходов. Мой покровитель написал обо мне очень теплое рекомендательное письмо, — и, в ожидании результатов его ходатайства, я поселился в Париже.
Я был энергичен, деятелен, а главное — проникнут твердой решимостью во что бы то ни стало найти место и обеспечить существование себе и своей семье. Нимало не сомневаясь в силе протекции господина Фелье, я все-таки понимал, что главным образом должен рассчитывать на свою собственную энергию. Как-то раз, вечером, я прочел в газете объявление следующего содержания:
«Господин Л.Б. предоставляет места всем, обращающимся к нему. Улица Сен-Дени, №…».
На следующее утро я уже был на улице Сен-Дени. Меня встретил элегантный, на вид весьма приличный молодой человек, который, улыбаясь, оглядел мой костюм и, видимо, заинтересовался рассказом о моих приключениях.
— Такой человек, как вы, не будет иметь отбоя от мест. Я достану вам занятие, за которое вы будете получать по 500 франков в месяц, но сначала вы должны уплатить 20 франков комиссионных, — объявил он.
Я с радостью бросил на конторку один из моих последних луидоров. Этот молодой человек показался мне очень честным и даже бескорыстным, так как взимал самые пустяки по сравнению с теми благодеяниями, которые расточал людям.
Между тем поиски места ни к чему не приводили. В обществе пароходства мне хотя и не отказали окончательно, но предупредили, что придется ожидать вакансии несколько месяцев.
Ждать мне было решительно немыслимо!
Тогда один из моих знакомых случайно направил меня к господину Каба, занимавшему в то время должность начальника муниципальной полиции.
Господин Каба оглядел меня с ног до головы, улыбнулся и сказал:
— Я могу хоть сейчас принять вас в администрацию: у меня есть вакантное место инспектора.
В своем полнейшем неведении всего, касающегося полиции, я очень обрадовался, даже возгордился, полагая, что должность инспектора — довольно влиятельный пост.
Господин Буассено, в то время начальник полицейского персонала, а ныне генеральный контролер, принял меня так же хорошо, как и господин Каба, но громко расхохотался, когда я рассказал ему, какое место мне предложил этот последний.
— Быть инспектором вам, капитану территориальной армии? Это невозможно! — сказал он. — Ведь инспектор — это простой агент, нечто вроде полисмена. Нет, вам следовало бы держать экзамен на должность секретаря.
Я выразил согласие держать экзамен и выдержал его, но на этот раз я не чувствовал никакого энтузиазма и говорил себе, что едва ли гожусь для того поприща, где названия должностей так мало соответствуют обязанностям. Вот почему господи Б., содержатель справочного бюро на улице Сен-Дени, остался единственной моей надеждой, и я ежедневно навещал его.
Первые дни элегантный молодой человек принимал меня с приветливой улыбкой и с утешительными обещаниями… на завтра. Назавтра я возвращался и спрашивал, в котором часу мне назначено свидание с благородным герцогом, который искал управляющего имением. В конце концов я вывел молодого человека из терпения и тот сказал:
— Убирайтесь к черту, у меня нет никаких мест для вас.
Я был не особенно терпелив, однако сдержал себя.
— Я отправлюсь куда мне угодно, — ответил я, — но возвратите мне прежде всего мои 20 франков.
Я никогда не забуду взгляда презрительного сострадания, которым удостоил меня элегантный молодой человек, и его звонкого смеха, когда, вытолкав меня, он захлопнул дверь за моей спиной. Я не совсем еще забыл южноамериканские привычки и готов был ворваться назад и собственным судом расправиться с негодяем, однако благоразумие восторжествовало, и я удалился, решившись прибегнуть к тому правосудию, исполнителем которого мне, может быть, предстояло сделаться в скором времени.
Но прежде чем подать жалобу, я послал с денщиком моего приятеля содержателю справочного бюро следующее послание:
«Милостивый государь, если вы не вручите немедленно подателю этой записки 20 франков, которые мошенническим образом у меня выманили, то нынче же вечером я подам на вас жалобу прокурору».
К великой моей радости, солдат принес мне деньги, которые оказались очень кстати, так как ресурсы мои сильно истощились.
На следующий день я получил из префектуры полиции официальное уведомление, приглашавшее меня явиться на улицу Виарм на хлебный базар (квартал Аль) в комиссарство господина Додье, куда я и был принят сверхштатным секретарем. Наконец-то общественное положение, пусть и весьма скромное, было найдено!
Господин Додье, много лет прослуживший комиссаром в квартале Аль, был добрейший человек в мире и принял меня очень приветливо, но и он также не мог удержаться от улыбки при виде моего странного костюма, переменить который мне еще не позволяли средства. Он пожелал узнать мою историю и, когда я окончил рассказ, ласково сказал:
— Видите ли, друг мой, полиция неподходящее для вас дело. Вы привыкли к независимости, которая несовместима с тем родом занятий, который вы избрали. Я даю вам два дня отпуска, обдумайте все хорошенько и, послушайтесь моего совета, не возвращайтесь сюда.
Я много размышлял в продолжение этих двух дней и ночей, но решение мое осталось неизменным, я не должен был упускать представившегося мне случая честно зарабатывать кусок хлеба.
— Как, это вы! — воскликнул господин Додье, когда на третий день утром я вошел в его кабинет. — Я уже думал, что никогда больше не увижу вас. Ну, друг мой, раз вы вернулись, я тотчас же дам вам дело. Вам предстоит интересный дебют. Под диктовку старшего секретаря вы будете записывать первый допрос одного очень ловкого мошенника, которого только что задержали…
Я поклонился и вышел в секретарское бюро, где занял место с сознанием важности той роли, которую мне предстояло играть в делах государства. Почти тотчас же дверь открылась и — кого же я увидел между двумя агентами?
Господина Б., содержателя справочного бюро на улице Сен-Дени, того самого молодого человека, который несколько дней тому назад послал меня ко всем чертям!
Он также узнал меня и, скрестив руки, воскликнул:
— А, теперь я все понимаю! Так вот зачем вы приходили ко мне! Поздравляю.
Я был совершенно ошеломлен и ответил, что он ошибается, так как я только сейчас поступил на службу полиции.
Б. пожал плечами.
— Знаем мы эти штуки, — заявил он, — но теперь я уже не попаду впросак!
Когда господин Додье возвратился, я рассказал ему всю историю, он много смеялся и наконец сказал:
— Бедняжка, вам решительно не везет, но ведь я говорил вам, что вы не созданы для полиции.
Тогда Б. удостоился чести быть допрошенным самим магистратом, но от этого он выиграл немного, так как был приговорен к годичному тюремному заключению, он остался твердо убежденным, что это я его выдал.
Год спустя, когда я однажды проходил по улице Монмартр, сильнейший дождь заставил меня укрыться под первыми попавшимися воротами. Там я заметил худенького, съежившегося оборванца, который пристально смотрел на меня. Это был Б., мой старый знакомый с улицы Сен-Дени. Я подошел к нему и сказал:
— Ну, мой бедный мальчик, вы отбыли срок наказания, что же намерены теперь делать?
— Ах, — с горечью ответил он, — это вы меня погубили! Вы подставили мне ловушку!
— Послушайте, — ваше мнение мне совершенно безразлично, но даю вам слово, что совершенно непричастен к вашему аресту, — возразил я.
Молодой человек посмотрел на меня с недоумением, но в тоне моего голоса, в словах и взгляде было столько искренности, что он опустил голову и прошептал, удаляясь:
— Неужели же в жизни бывают такие случайности!
О да, вся жизнь складывается из случайностей и неожиданностей! Случай — это главный помощник полиции. Во всех делах нужно рассчитывать на него, и часто он помогает разоблачению самых ловких мошенничеств и самых хитросплетенных планов.
Я принялся за работу с большим рвением и неослабевающим усердием. Каждый день я исписывал целые листы белой бумаги допросами мелких воришек, которыми изобилует этот торговый квартал Аль, но делопроизводство под отеческим надзором господина Додье было так просто, что все мои понятия о полиции перепутались.
Незадолго перед тем я прочел первый том мемуаров господина Клода, начинающийся такими страшными романтическими приключениями, и стал говорить себе, что действительность далеко не так сложна и что люди, в общем, гораздо лучше, чем их описывают в книгах. Впрочем, этот оптимизм не особенно изменился даже тогда, когда я узнал, что действительность превосходит иногда все, что воображение романиста может измыслить самого ужасного, и остаюсь при том убеждении, что громадная масса людей не делает и десятой доли того зла, которое могла бы сделать.
Мало-помалу господин Додье стал давать мне более серьезные поручения, и я постепенно знакомился со всеми отвратительными и печальными сторонами большого города. Во время ночных обходов мне случалось проникать в те заведения, с которыми я основательно познакомился потом, в бытность мою начальником сыскной полиции.
Квартал Аль изобилует акушерками более чем какой-либо другой. Чтобы в этом убедиться, достаточно пройтись по улицам Монмартр или Сент-Оноре. Мне было поручено ходить по родильным приютам и собирать заявления матерей, оставляющих своих детей на попечение общественной благотворительности. При этом случалось быть свидетелем таких душераздирающих сцен, что я сам, составляя эти протоколы безысходной нужды, должен был отворачиваться, чтобы скрыть волнение. Большинство девушек-матерей в последнюю минуту расставания с ребенком не проявляли ни негодования, ни протестов, чего, казалось бы, так естественно было ожидать. Те, которые не имели возможности прокормить своего ребенка, заранее вооружались твердой решимостью отдать его в воспитательный дом и после родов старались его не видеть и даже затыкали уши, чтобы не слышать его первого писка. Наоборот, те, которые после родов хоть раз брали на руки маленькое существо, уже не имели больше силы воли расстаться с ним. Меня всегда поражала какая-то особенная психологическая черта материнской любви, пробуждающейся в женщине от прикосновения к существу, которое есть плоть от ее плоти, кровь от ее крови.
Но что более всего волновало меня, так это рассказы всех этих женщин. Из этих рассказов я узнавал возмутительнейшие драмы нужды, порока, иногда даже преступлений. Мало-помалу я проникал за кулисы феерического города, где иностранец не видит ничего, кроме блеска и великолепия, но где под роскошью и шумным весельем скрывается столько горя и страданий!
Постепенно я начал привязываться к своему новому занятию. На службу полиции я поступил случайно, когда нужда в средствах к существованию заставила меня ухватиться за первый попавшийся заработок, но теперь я искренно заинтересовался и увлекся своим делом. Каждая житейская драма интересовала меня так же, как в былое время чтение романов, а преследование злодеев казалось мне более увлекательным и захватывающим, чем охота на диких зверей в Южной Америке. Я начинал понимать философское величие роли полицейского, если он честный человек.
Ниже я расскажу, как заметил, что самые прекрасные медали имеют оборотную сторону.
Спустя некоторое время я был назначен штатным секретарем в Нельи, и скоро «тайны Булонского леса», — как принято выражаться в романах, — были открыты мне, но в первый раз я не без жгучего любопытства и с воображением, переполненным рассказами Лежена, вступал на остров Роважер и на Новый луг клуба дуэлистов.
Помню, когда мне пришлось в первый раз констатировать случай самоубийства, я был страшно взбешен ужасными последствиями некоторых предрассудков толпы. В одной постройке был найден повесившийся рабочий-каменщик. Мне тотчас же дали знать, я поспешил на место происшествия, и, когда велел вынуть тело из петли, оно оказалось еще теплым. Было очевидно, что если бы присутствовавшие догадались раньше перерезать веревку, то несчастного еще можно было бы спасти. Но нет, народный предрассудок, основанный бог весть на какой бессмысленной традиции и требующий, чтобы повесившегося не вынимали из петли до прибытия полиции, оказался сильнее чувства гуманности во всех этих простодушных людях, которые с разинутым ртом смотрели, как бедняга судорожно дрыгал ногами, покачиваясь в воздухе.
Мне много приходилось возиться с «ловлей» утопленников, как выражаются на своем грубом жаргоне сенские рыбаки. Я не знаю, правда ли, что в прежнее время за спасение утопающего платили меньше, чем за извлечение из воды мертвого, — так, по крайней мере, рассказывают старые лодочники, — но я хорошо знаю, что для получения премии, которая в департаменте Сены назначена больших размеров, чем в департаменте Сены и Уазы, некоторые лодочники доезжали до Нельи, таща труп на буксире. Как сейчас помню, что мне приходилось входить в лодку, чтобы составить протокол, так как предрассудок запрещает лодочникам совершенно вынимать утопленника из воды, нужно, чтобы в ней, по крайней мере, оставались хоть ноги. Почему? Это для всех тайна, но раз предрассудок существует, его не скоро удастся искоренить.
В жизни все так.
Я должен признаться, что наиболее интересовавшим меня полем деятельности был Булонский лес. В тот год господствовала какая-то эпидемия на самоубийства. Не проходило дня, чтобы в лесной чаще не был найден труп повесившегося или застрелившегося. Летом Булонский лес обладает какой-то удивительной притягательной силой для всех тех, кто желает вырваться из земной жизни, словно из темницы. Можно подумать, что несчастный, прежде чем кинуться в великую бездну неведомого, испытывает потребность подышать в последний раз свежим воздухом летнего вечера и успокоиться навсегда вдали от городского шума среди тишины этого подобия леса. Таким образом, мне последовательно изо дня в день приходилось видеть финалы самых странных и мрачных романов.
Можно подумать, что над некоторыми местностями тяготеет злой фатум, например, я знаю один глухой, заросший уголок в Булонском лесу, куда последовательно приходили умирать пять или шесть несчастных. Однажды мне пришлось вынуть из петли труп оборванца, одетого в самое жалкое рубище. При нем оказался маленький клочок бумаги, на котором он карандашом написал свою фамилию. Я не могу воспроизвести здесь его имени, так как оно принадлежит весьма почтенной семье, это даже громкая, известная фамилия. Были наведены справки, и этим путем нам удалось восстановить романтическую историю самоубийцы. Его историю мне напомнил недавно один громкий скандальный процесс в Англии. Этот человек, длинную всклокоченную бороду которого и сюртук с продранными на локтях рукавами я как сейчас вижу перед глазами, когда-то занимал высокий пост, — именно в Лондоне, — но ненависть женщины довела его до полного падения. Эта женщина была его женой. Она узнала, что он находится в любовной связи с ее матерью, и начала беспощадно мстить. С дьявольской изобретательностью и с полным презрением к имени, которое носила, она вовлекла мужа в адскую ловушку, он попал под суд и был приговорен к двухлетней каторге. Разоренный и обесчещенный, он, по окончании срока наказания, запил горькую и уехал в Париж. Его жена, жившая также в Париже, была приглашена для удостоверения личности покойного, и я никогда не забуду ни ее тона, которым она сказала: «Действительно, это он», ни торжествующего огонька, вспыхнувшего при этом в ее глазах.
Наконец, мне пришлось произвести под руководством господина Лежена первую облаву в Булонсом лесу. С помощью агентов сыскной полиции в ту ночь мы арестовали нескольких проституток, бродяг и всех тех, которые находились в их компании. В числе последних оказались два старых заслуженных кавалера ордена Почетного легиона. Отправляясь в дебри леса с предосудительной компанией, они не позаботились спрятать своих красных розеток. По неопытности я отправил их вместе с другими в арестный дом близ Ботанического сада. Полицейский комиссар, после допроса, тотчас же выпустил их на свободу, сделав им только приличное случаю внушение. Но они не исправились. Впоследствии, уже в бытность мою начальником сыскной полиции, я встречал их при тех же обстоятельствах. Эти двое несчастных, по какому-то инстинкту, который был сильнее их воли, всегда поддавались соблазну порока в самой нечистоплотной форме. Ничто не прельщало их так, как растрепанные, грязные и оборванные продавщицы букетов, за которыми они следовали в чащу леса. Скольких других людей из порядочного общества мне приходилось впоследствии находить в такой же обстановке! Многие доходили до того, что сутенеры обирали их и били, но они отказывались обращаться к правосудию! В Париже сообщничество в пороке слишком часто обеспечивает безнаказанность преступления, а полиция, которой постоянно приходится опасаться бесполезных скандалов, бывает вынуждена закрывать на это глаза.
Эти облавы в Булонском лесу представляли для меня такой же заманчивый интерес, как большие охоты в Южной Америке. С помощью караульных и полисменов мы оцепляли часть леса, в которой лесничие замечали накануне скопление бродяг. Затем мы шли, продвигаясь через кустарники, и наталкивались на ветви деревьев и растянутые проволоки. Ногами мы ощупывали спящих на траве и поднимали их. И какой причудливый, пестрый калейдоскоп парижской нищеты мелькал потом передо мной, когда мне приходилось переписывать в участке всех этих мужчин и женщин! Нам случалось поднимать тринадцатилетних девочек, которых уже нельзя было возвратить их семьям по той простой причине, что они их не имели. Я помню, однажды мы задержали старуху, седые волосы которой были начернены сажей и которая между сутенерами была известна под прозвищем Жиронде — что значит красавица на их жаргоне. Ей было шестьдесят семь лет, и она действительно слыла когда-то одной из известнейших кокоток, модной львицей бульвара Ганд, во времена блаженной памяти короля Луи-Филиппа.
— О да, сударь, — говорила она мне, — у меня было слишком доброе сердце, и я никогда не заботилась припрятать что-нибудь про черный день. Вот уже тридцать лет, как я под надзором полиции. Впрочем, не могу жаловаться, я до сих пор добываю три франка в день.
В Булонском лесу, в одной из густейших зарослей близ Багатель, мне случилось открыть парочку дикарей: мальчика лет четырнадцати и девочку лет двенадцати. Эти новейшие Дафнис и Хлоя, живя бок о бок с большим городом, вели существование настоящих дикарей.
Мое обучение быстро подвигалось, и за несколько месяцев полицейской службы я узнал о человеческих слабостях гораздо больше, чем за несколько лет путешествий по Африке и Америке. Я узнал также, насколько необходимо знание натуры человеческой для того, чтобы быть хорошим полицейским. Вот почему я не пропускал ни малейшего случая делать наблюдения, присматриваться и изучать людей.
Между тем, благодаря лестным обо мне отзывам господина Лежена, я получил повышение и был переведен штатным секретарем в квартал Сен-Венсан-де-Поль, где комиссаром состоял господин Коллас.
Два дня спустя, в отсутствие комиссара, за мной прислали, чтобы составить протокол о самоубийстве в одной гостинице около вокзала Северной железной дороги.
Я немедленно отправился на место происшествия.
Конторщица в гостинице рассказала мне, что какой-то прилично одетый господин явился к ним и попросил комнату «подешевле», ему отвели маленькую каморку в верхнем этаже за четыре франка. Едва он вошел в комнату, как вскочил на подоконник, и соседи, не успевшие даже позвать на помощь, увидели, что он выпил что-то из бутылочки, потом выстрелил из револьвера в висок и выбросился из окна. Несчастный упал на мостовую двора, и труп его лежал в большой луже крови. Хозяин гостиницы, уведомленный о случившемся, явился почти вслед за мной.
— Я надеюсь, — говорил он с сильным раздражением и указывая на труп, испачканное пальто которого и смятая бесформенная шляпа имели довольно жалкий вид, — я надеюсь, что вы поспешите как можно скорее избавить меня от этой рухляди. Отправьте его в морг! Что за нахальство — прийти ко мне умирать!
В эту минуту инспектор, сопровождавший меня, перевернул труп, и в петличке его сюртука оказалась большая красная розетка. Хозяин гостиницы быстро наклонился, не веря своим глазам, потом воскликнул:
— Кавалер ордена Почетного легиона! Кто бы мог подумать… Несчастный человек! Нельзя же оставлять его валяться в грязи! Мари! Мари! — крикнул он жене. — Сейчас же приготовить чистое белье в номер 48!
Полчаса спустя, возвратясь для того, чтобы закончить протокол, я нашел самоубийцу вымытым, прибранным и покоящимся последним сном на белой, чистой постели с распятием на груди.
С тех пор мне часто приходилось убеждаться, что красненькая ленточка в петличке или титул производят магическое действие. Люди, самые черствые и безжалостные к чужому горю, становятся мягкими и услужливыми перед обаянием власти или богатства.
Этот рассказ был бы неполным, если бы я не добавил, что хозяин гостиницы за хлопоты и беспокойство получил сто франков от семьи покойного, — бывшего высокопоставленного чиновника, лишившего себя жизни в припадке белой горячки, — а кухарка в гостинице потребовала такой же суммы за потрясение, причиненное ее организму неожиданным волнением!
Спустя некоторое время мне пришлось составлять другой протокол, заставивший меня убедиться, что на долю чиновника часто выпадает исполнение довольно-таки отвратительных обязанностей.
На улице Кел жила некая мадемуазель X., особа легкого поведения. Однажды, когда я был один в бюро, привратник того дома, в котором она жила, пришел заявить, что квартирантки не видно уже более недели, а между тем из-под входных дверей ее квартиры просачивается какая-то вонючая жидкость. Я всегда чувствовал непреодолимое отвращение к трупам. Долгие ночи, проведенные на поле битвы, путешествия по Южной Америке, где часто приходилось везти издалека труп убитого товарища, не излечили меня от этой слабости. И странное дело, даже теперь, после стольких лет службы в полиции, я не могу избавиться от этого чисто инстинктивного отвращения. Эта слабость была так сильна, что мне приходилось делать довольно большие усилия, чтобы заставить себя войти в морг для составления протокола по поводу убийства или самоубийства.
Итак, я отправился на улицу Кел без особенного энтузиазма, но все-таки заинтересованный возможностью раскрытия преступления, о чем в глубине души всегда мечтает каждый новичок полицейский.
Это было в июле. Жара стояла тропическая. Когда слесарь, сопровождавший нас, открыл входную дверь, страшное зловоние, несмотря на то, что дверь в спальную была еще заперта, сдавило всем нам дыхание.
— Честь и место, господин секретарь! — немного насмешливым тоном сказал слесарь, пропуская меня вперед.
Магистрат или тот, кто его заменяет, подобно офицеру, должен всегда показывать пример другим.
Я взялся за ручку двери и толкнул ее, тогда на меня пахнуло таким зловонием, что мне показалось, будто сама смерть дохнула мне в лицо. Инстинктивно среди темноты, царившей в комнате, я, вместо того, чтобы направиться к постели, на которой лежали два разложившихся трупа, подошел к герметически закрытому окну и машинально выбил стекло, пропустив таким образом в комнату немного света и свежего воздуха. Грандами, наш полисмен, докончил начатое мною: он выбил стекла и ставни и почти на руках вынес меня на балкон.
Я был в таком состоянии, что мне стоило невероятнейших усилий докончить составление протокола.
Оказалось, что со времени исчезновения мадемуазель X. прошло более двух недель, а не неделя, как заявил привратник.
Это был эпилог трогательной драмы, которая, однако, чуть не стоила мне жизни! Мадемуазель X. была замечательно хороша собой, но об этом я уже не мог судить, так как помню, что видел только какую-то черную, бесформенную массу, в которой копошились черви… Кроме того, она была очень романтична и страстно любила молодого человека, родители которого требовали, чтобы он с ней расстался. С горя влюбленные решили покончить с собой классическим способом: жаровня, уголья и смерть от угара!
Итак, мне не пришлось открыть преступления, зато скоро было суждено распутать нити одного уголовного дела, которым я сильно заинтересовался и которое дало мне случай испытать способности сыщика.
Однажды рабочий, живший в переулке Бради, вручил мне жалобу, заключавшую в себе страшное обвинение против человека, у которого он работал, одного из крупнейших фабрикантов квартала, пользовавшегося репутацией безусловно честного и порядочного человека. Это был формальный донос, в котором рабочий обвинял хозяина, будто тот заманил в свой дом его малолетнюю дочь, девочку пяти лет, и совершил возмутительное преступление. Господин Коллас немедленно послал за ребенком. Это было странное маленькое существо; замечательно крупная для своих пяти лет, малютка смотрела на нас большими, серыми глазами и очень толково отвечала на все вопросы. Она с замечательной подробностью описала убранство комнаты фабриканта, указала, как размещена мебель, рассказала сюжеты гравюр и картин, развешанных на стенах, и сделала подробное описание всех безделушек, находившихся на камине.
Нетрудно догадаться, что мы были поражены этой точностью в ее показаниях и, оставив все текущие дела, решились расследовать это преступление.
Отец получил от доктора, осматривавшего ребенка, удручающее свидетельство. Не оставалось никакого сомнения, что человек-зверь, посягнувший на малютку, причинил ей неизгладимый вред. Если бы подозрение пало на человека, известного своей безнравственностью, то господин Коллас не поколебался бы арестовать заподозренного, какое бы высокое положение он ни занимал, но, наводя справки о господине X., мы были смущены превосходными отзывами, которые получили о нем. Это был человек безукоризненно честный в своих коммерческих делах и почти с отеческой добротой заботившийся об участи своих рабочих. Наконец, он вел безупречный образ жизни, был прекрасным семьянином и никогда не выезжал из дому без жены и дочерей. Неужели же он стал жертвой внезапного умопомрачения?
Господин Коллас, после долгих размышлений, решился не приступать немедленно к аресту. В контору господина X. был послан инспектор с приказанием просить господина X. явиться в комиссариат по делу, лично его касающемуся. Несчастный, знакомый немножко с господином Колласом, пришел к нам в самом веселом настроении и дружески протянул руку комиссару, но тот принял его с холодной сдержанностью, подобающей случаю, и в двух словах объяснил, какое возмутительное обвинение над ним тяготеет.
— Но это невозможно!.. — бледнея, воскликнул господин X. — Подобное обвинение против меня! Надеюсь, это несерьезно!
— Увы, даже слишком серьезно! — возразил господин Коллас. — Судите сами, вот показания малютки!
Затем господин Коллас прочел подробный рассказ девочки.
— Да, это правда, — сказал несчастный фабрикант, — эта малютка была очень мила и несколько раз, когда приходила в мастерскую встречать отца, я давал ей конфет, но никогда, клянусь вам, никогда она не переступала порога моего дома!
— Между тем, — возразил комиссар, — можете ли вы отрицать, что сделанное ею описание вашей комнаты неверно?
Господин X., бледный как полотно, беспомощно опустил руки и ответил только:
— Да, все это так… Но клянусь вам жизнью моих детей, что я никогда не приводил ее к себе!
Казалось, он был совершенно подавлен уликами, тяготевшими над ним.
Комиссар отпустил его домой, и за ним был установлен строгий негласный надзор, чтобы он не мог бежать.
На следующий день в назначенный час он явился в комиссариат для очной ставки с девочкой. Эта очная ставка была для него фатальной. Девочка тоном непреложной истины повторила все, что сказала в первый раз, не пропустив ни одной детали. Господин X. был так поражен, что ничего не мог возразить.
— Это возмутительно, — наконец прошептал он, — я ни в чем не виновен!
Дело осложнялось еще тем, что сам обвиняемый не помнил, чтобы отец ребенка был когда-нибудь в его квартире. На этот раз господин Коллас уже колебался: можно ли оставить X. на свободе. Ему казалось, что виновность его не подлежит сомнению.
Однако я попросил отложить арест еще на некоторое время.
В кабинете мне пришлось остаться с глазу на глаз с господином X., тем временем как ребенка повели к отцу, которому мы не позволили присутствовать при очной ставке из опасения, что он в порыве вполне законного негодования позволит себе какую-нибудь резкую выходку.
— Я погиб… — сказал мне господин X., в изнеможении опускаясь на стул, — мне остается только застрелиться.
— Значит, вы признаете себя виновным? — быстро спросил я.
— Я? Я не виновен в этом возмутительном преступлении, — воскликнул он, быстро поднимаясь, — клянусь вам всем дорогим, что есть для меня на свете, клянусь вам жизнью моих дочерей, моей жены и старухи-матери, которая умрет от этого удара!
До конца моей полицейской службы я оставался сентиментальным и в душе до сих пор убежден, что эта сентиментальность — лучшая гарантия против профессиональных увлечений. Понятно, что я был поражен тоном глубокой искренности этого человека, а между тем виновность его казалась неоспоримой.
— Если вы не виновны, — сказал я господину X. — то не имеете основания убивать себя. Ваш долг — доказать свою невиновность. Возвращайтесь домой и ждите, пока комиссар снова вызовет вас.
— Этот человек не виноват, — заключил я, оставшись наедине с комиссаром.
— Очень может быть, — ответил господин Коллас, не лишенный здравого чутья правды. — Но как это доказать? Как объяснить обвинение? Мы навели справки об отце ребенка, и они оказались в его пользу. Правда, он очень нуждался и слыл между товарищами за угрюмого и необщительного человека, однако вел умеренный и трезвый образ жизни и никогда не совершил бесчестного поступка.
— Позвольте мне еще раз допросить отца, — попросил я господина Колласа.
— Хорошо, допросите. Кажется, он еще в инспекторском бюро.
Как только рабочий вошел, я без всяких предисловий спросил его:
— Говорят, вам часто приходилось бывать в комнате патрона?
— О нет, сударь, — необдуманно возразил он, — я был там всего один раз и то очень давно, когда меня послали отнести пакет, забытый им в мастерской!
Затем рабочий возобновил свои причитания, осыпая бранью господина X., совершившего более гнусное преступление, чем убийство.
Я сообразил, что таким образом мой допрос ни к чему не приведет, и отпустил его, но приказал тайно от отца привести девочку через другие двери, послав предварительно купить для нее конфет.
Малютка весело сосала ячменный сахар и, улыбаясь, посматривала на меня.
— Знаешь, — ласково сказал я, — ты сделала нехорошо, и Боженька тебя накажет. Ты солгала, ведь ты никогда не была в комнате того господина.
— Боженька не может меня наказать, — ответила девочка, — потому что я послушалась папу.
— Впрочем, ты права, — продолжал я, — нужно всегда слушаться родителей. Однако у тебя хорошая память. Ты хорошо знала свой урок.
— Не правда ли? — весело сказала она. — Вы дадите мне еще конфет?
Добившись доверия девочки, мне уже нетрудно было упросить ее рассказать, как отец заставил ее затвердить все, что она должна говорить, а в особенности описание комнаты патрона.
Между тем докторское свидетельство подтверждало факт возмутительного преступления. Кто же совершил его?
Девочка и этого не скрыла от меня. Однажды, когда она была дома одна, а ее мать отправилась за какими-то покупками, пришел товарищ ее отца и совершил то гнусное преступление, в котором обвиняли господина X. Она даже не знала имени негодяя.
Отец, долго не видя дочери, возвратился в кабинет Колласа.
— Вы бесчестный негодяй, — сказал ему комиссар, — ваша дочь во всем созналась. Это вы научили ее сделать ложное показание. Виноват не господин X., а один из ваших товарищей по мастерской.
Вместо ответа он зарыдал и признался, что господин X. не виновен, но так как истинный виновник преступления, некий бельгиец, уехал на родину, то ему пришла мысль воспользоваться этим несчастием, чтобы выманить от господина X. некоторую сумму денег, так как он слышал, что фабрикант очень богат. До последней минуты он надеялся, что господин X. войдет с ним в сделку и предложит отказаться от жалобы.
Можно себе представить, какова была радость господина X., когда он узнал эпилог этой злополучной истории, чуть не стоившей ему честного имени. Он сам попросил нас прекратить дело.
Он мог начать преследование рабочего за ложный донос, но в результате это все-таки набросило бы на него некоторую тень. Недаром существует поговорка «Нет дыма без огня». Вот почему осторожные люди всегда избегают заводить подобные реабилитационные процессы из опасения, что всегда найдутся глупцы, которые станут говорить:
— Все это, однако, очень подозрительно. Как знать, может быть, он и в самом деле был виноват.
Этот случай показал мне воочию, чего стоит показание ребенка. С тех пор я никогда не принимал детских показаний, не проверив их предварительно так же тщательно, как свидетельства какого-нибудь вора или сообщника по преступлению.
Дети замечательно умеют разыгрывать всякие роли, и они делают это с тем большей искренностью, чем больше уверены, что поступают хорошо, повинуясь приказанию родителей. В самом деле, не приходится ли нам ежедневно восхищаться в театрах искренностью игры малолетних актеров! Между тем дрожь ужаса пробегает по коже, когда подумаешь, сколько юридических ошибок может быть совершено на основании детских показаний!
Юридическая ошибка, которая, при нынешнем состоянии нашего законодательства, может привести невиновного к гильотине, эта грозная юридическая ошибка, перспектива которой ужасает всякого честного магистрата и добросовестного полицейского, — увы, — весьма вероятна, и совершенно избежать ее нет возможности. Вот почему, пока оставался на службе сыскной полиции, я старался в пределах предоставленных мне полномочий, чтобы смертная казнь, — эта непоправимая кара, — применялась только к таким преступникам, виновность которых не только доказана, но и подтверждена ими самими. И все же я не мог без содрогания и тайного угрызения совести присутствовать при совершении смертной казни даже тогда, когда тот, над кем опускался нож гильотины, назывался Прадо или Пранцини.
Чем дальше продвигалась моя карьера магистрата, тем больше крепло во мне сознание, что смертная казнь переходит границы права человеческого правосудия!
Впрочем, этот вопрос затрагивает столь важные и серьезные проблемы, что я посвящу ему отдельную главу, когда буду говорить об убийцах, которых мне приходилось будить в их камерах в те часы, когда на небе занималась заря, когда птички начинали петь в садах свои утренние гимны, а на площади Рокет гильотина простирала свои огромные, чудовищные лапы.
Но если закон бывает иногда более суровым, нежели следовало бы, есть случаи, в которых его снисходительность доходит до пределов попустительства и несправедливости. Я приведу один пример из области так называемых романтических драм. Кстати, это был мой дебют.
Некто доктор Z., красавец и донжуан, долго время находился в связи с одной модисткой, магазин которой располагался возле Оперы. Последователь Дон-Жуана, Z. был легкомыслен и весьма непостоянен: в один прекрасный день он изменил своей модистке и затеял роман с хорошенькой цветочницей на улице Сен-Венсан-де-Поль. Когда модистка, обожавшая своего возлюбленного, узнала, кто ее соперница, она задумала жестоко отомстить ей и, наполнив серной кислотой кофейник, который спрятала под накидкой, отправилась поджидать соперницу у дверей ее мастерской.
Говорят, возмущенные прохожие чуть было не расправились судом Линча с негодяйкой, и полицейским агентам стоило большого труда, чтобы благополучно доставить ее в бюро комиссариата. Вызванный немедленно доктор Z. явился в черном фраке и в белом галстуке, точно с бала или со свадебного вечера, — впрочем, он действительно в скором времени женился. Этот человек, который, в сущности, и был причиной страшной драмы, имел такой торжествующий вид, как будто хотел сказать: «Смотрите на меня, любуйтесь! Из-за меня одна женщина обезобразила другую!» Можно было подумать, что он даже гордится своей ролью героя в этой прискорбной истории. Господин Коллас обошелся с ним с вполне законной суровостью.
Модистка была приговорена к тюремному заключению только на один год. Суд проявляет иногда такую снисходительность к героиням романтических драм.
Года полтора спустя после этого преступления я состоял секретарем господина Клемана, комиссара юридических делегаций, который однажды послал меня, — не помню, с каким поручением, — в больницу Божон. Там в отделении кастелянши я увидел несчастное существо, едва державшееся на ногах, с совершенно закрытым лицом и с изуродованными от ожогов руками, эта женщина подошла ко мне и назвала меня по имени.
— Вы не узнаете меня, — сказала она, — и это вполне естественно, но я помню, как вы утешали, когда меня постигло несчастье. Я мадемуазель X., которая была облита серной кислотой. О, зачем та негодяйка не убила меня совсем! Теперь я так чудовищно обезображена, что не могу решиться покинуть больницу. Здесь меня держат из сострадания, и наивысшим для меня благом было бы остаться здесь навсегда. Я готова исполнять самые грубые работы, лишь бы иметь возможность не показывать лица, которое внушает людям ужас.
Инстинктивное отвращение к уродству было так сильно во мне, что я невольно отвернулся, когда она сняла повязку, чтобы показать мне свое лицо, обезображенное серной кислотой. Я вспомнил прокаженных. Эта несчастная, подобно им, была навсегда изгнана из человеческого общества. Между тем женщина, которая довела ее до этого состояния, во сто раз худшего, чем смерть, была осуждена только на один год тюремного заключения. Теперь она уже освобождена и могла начать прежнюю жизнь, она красива, молода, здорова, для нее еще возможно счастье, а ее жертва обречена на вечную пытку внушать ужас и отвращение всем, кто к ней приближается.
Не кажется ли вам, что в данном случае есть какая-то возмутительная непропорциональность между преступлением и наказанием? Тех, которые в своих преступных планах пользуются серной кислотой, судят, как за обыкновенные побои и увечья, а между тем нет преступления, где злой умысел достигал бы такой адской преднамеренности.
По-моему, — впрочем, это мое личное мнение, — женщина, нападающая на неверного любовника или мужа с револьвером в руках и убивающая его наповал, менее преступна, чем та, которая предательски прячет под накидкой сосуд с серной кислотой, чтобы плеснуть ею в лицо своей жертвы.
В этом пункте законодательная реформа необходима. Обречь человеческое существо на жизнь более ужасную, чем смерть, — такое преступление хуже убийства. Впрочем, необходимо оговориться, что наши законы были написаны тогда, когда преступления посредством серной кислоты еще не были известны.
После этого случайного знакомства с уголовными делами и романтическими преступлениями я заметил печальную оборотную сторону деятельности, которая мне представлялась чем-то вроде рыцарской охраны общества.
Тогда я решился покинуть мирный пост, который занимал, и перейти в юридические делегации. Мой товарищ, господин Фабр, который был секретарем господина Клемана, обещал представить меня своему патрону. Таким образом, я в первый раз проник в дом на набережной Орфевр.
Глава 2
Уроки господина Клемана
Вскоре я поступил штатным секретарем к господину Клеману. Судить о нем мне слишком трудно, я даже считаю это неуместным, так как, пока я был его подчиненным, он относился ко мне чрезвычайно благосклонно, но, когда я сделался комиссаром полиции, то есть равным ему, он стал выказывать против меня столь явную вражду, что не замечать ее, при всем моем желании, было невозможно.
Чем объяснить это недоброжелательство, решительно не понимаю. Впрочем, была одна причина, но до того комичная и ничтожная, что я отказываюсь придавать ей значение. Дело вот в чем: как-то раз, когда я допрашивал какого-то убийцу, в мой кабинет вошел мой бывший начальник, как всегда торжественный и серьезный, и попросил меня быть свидетелем в одном важном деле.
— Что случилось? — с тревогой спросил я.
— Представьте себе, журналисты осмелились спрятаться в большом деревянном ларе в моей передней, чтобы следить, кто ко мне приходит! — сообщил Клеман с негодованием священнослужителя, храм которого подвергся поруганию.
Признаюсь, я не мог удержаться от смеха.
— Вы хотите, чтобы я шел констатировать пребывание непрошеных гостей в вашем сундуке? Полно! — сказал я. — Это преступление не предусмотрено в своде законов, к тому же вы сами можете оказаться в смешном положении.
Клеман был взбешен, а на следующий день на письменном столе префекта, на самом видном месте, я заметил донос, написанный на меня Клеманом. Была ли то коварная уловка господина Лозе или просто случайность, но только бумага лежала так, что не заметить ее было решительно невозможно.
— О, мне очень жаль, что вы увидели эту бумагу, но, надеюсь, не рассердились на господина Клемана, — улыбаясь, сказал Лозе, — ведь вы знаете его характер.
Тем не менее, после злополучной истории с деревянным сундуком, господин Клеман и я остались в ссоре.
Я не знаю, были ли в служебной карьере моего бывшего начальника приключения вроде вышеописанного, но мне хорошо известно, что с моими предшественниками в должности начальников сыскной полиции, с господами Бюном и Масе, он также не ладил.
Однако возвратимся к той отдаленной эпохе, когда я был секретарем господина Клемана и он выказывал ко мне большое расположение.
Переходя в отделение судебных делегаций, я надеялся найти более широкое поле деятельности, сделаться сотрудником господина Клемана и пользоваться его уроками опытного полицейского. Увы, в значительной доле пришлось разочароваться. Идеалом моего нового начальника было — посвятить меня в тайны обысков и уличной политики. Признаюсь, ни то, ни другое нисколько меня не прельщало.
Специальностью господина Клемана было, как говорится, «рыться в канавах». Всякий раз, когда требовалось разыскать вытравленный плод или нож убийцы, брошенный в лохань, задачи подобного рода поручались мне.
Дело в том, что в этой области он достиг совершенства и действительно мог гордиться своим искусством. Мне случалось видеть, как он, засучив рукава, собственноручно принимался за дело с видимым удовольствием и увлечением. Мне же оставалось только стоять, сложа руки. Но я нисколько не претендовал на роль господина Клемана, в особенности когда при вскрытии мертвых тел он сам рылся во внутренностях, а я составлял протоколы.
Приблизительно то же самое было во время уличных беспорядков. По большей части я следовал за начальником, точно гуляя, заложив руки в карманы.
Помню, во время манифестаций голодающих на площади Оперы, меня чуть не арестовали вместе с манифестантами.
А между тем нельзя слишком строго обсуждать полицейских агентов и жандармов, если они не особенно деликатно обращаются с толпой, которую им приказывают сдерживать. Они исполняют свой долг, как солдаты на поле битвы, и если в пылу схватки сами увлекаются, то не следует забывать, что для них манифестант — враг. К тому же, когда человека бьют, у него, естественно, является потребность отплатить тем же. Помню, я сам был охвачен этой лихорадкой в августе 1885 года, при открытии памятника Бланки, вызвавшем большую социалистскую демонстрацию, на которой мне по обязанности пришлось присутствовать, так как господин Клеман командовал отрядом жандармов. Я, как сейчас, вижу необозримое стечение народа вокруг кладбища и госпожу Северин, немножко бледную, но улыбающуюся, с букетом крупных красных цветов в руках.
Вдруг на толпу был сделан внезапный натиск, и господин Арагон, один из комиссаров полиции, овладел красным знаменем. Знаменосцы, разумеется, пожелали его отбить. Около господина Арагона находились только его секретарь и несколько агентов, моментально они были окружены, и не успели мы опомниться, как увидели, что красное знамя, агенты и сам Арагон исчезли в толпе. Господин Клеман, я и агенты, бывшие около нас, бросились на защиту Арагона совершенно так же, как если бы нам предстояло отстаивать товарищей против нападения пруссаков под Монбельяром или Герикуром. Всякая борьба всегда принимает подобие войны. К счастью, при манифестациях подобного рода люди обмениваются только кулачными ударами. Мне кажется, что в тот день, хотя я и не любитель бокса, мне пришлось работать руками так же, как и другим.
Мне довелось присутствовать также при знаменитой манифестации Ван-Занд, и в тот день я имел случай убедиться, как ловко иногда полиция пользуется парижскими злобами дня. Уже с утра в полицейской префектуре царило тревожное настроение, но причиной его была отнюдь не мадемуазель Ван-Занд, о которой почти забыли и думать, а то, что господину Жюлю Ферри грозила бурная манифестация. Известие о сдаче города Лангшон, как молния, облетело Париж и произвело огромную сенсацию; опасались уличных беспорядков, народного бунта, и приняли самые строгие и тщательные меры для охраны министра иностранных дел.
Между тем, действительно, в Комической опере за последние несколько дней протесты против мадемуазель Ван-Занд принимали все более и более угрожающий характер. Я не знаю, какие инструкции дал мой начальник господину Камакасу для соблюдения порядка в Комической опере, но мне достоверно известно, что инцидентом Ван-Занд у нас воспользовались с целью отвлечь толпу и помешать манифестации направиться на набережную Орсе.
Я более, чем кто-либо, забочусь о сохранении профессиональной тайны и, кажется, достаточно доказал это в знаменитом процессе Дюца — Ройер, но вполне возможно, что мои понятия о профессиональной тайне не совпадают с понятиями политических деятелей. По-моему, в полицейском деле только вопросы, касающиеся государственной охраны или чести частных лиц, должны храниться в строжайшей тайне, но профессиональная тайна была бы даже безнравственной в деятельности полицейского, так как нередко ею могли бы прикрываться бесчестные и вредные поступки.
Впрочем, что касается инцидента с Ван-Занд, то мне даже нет надобности скрывать эту тайну по той простой причине, что она никем не была мне поручена. Я ограничусь описанием того, что видел, а видеть мне пришлось довольно странные вещи.
Как могло случиться, что манифестанты, направившиеся с улицы Монмартр к Жюлю Ферри, очутились вдруг перед Комической оперой? Этого я не берусь объяснить, но хорошо знаю, каким образом их удерживали около театра. Через каждые десять минут из театра поспешно выходил полицейский агент, переодетый в статское платье, и в толпе кричали:
— Вот Ван-Занд!
Толпа бросалась вперед, Клеман и его агенты старались ее сдержать, происходила свалка, и цель была достигнута. Так продолжалось до конца спектакля, но тогда было уже слишком поздно идти с манифестациями к Жюлю Ферри. Вот каким образом самые громкие события имеют иногда совершенно неизвестную публике подкладку. Конечно, никому и в голову не придет, что последней жертвой Лангшона была бедняжка мадемуазель Ван-Занд, которая с этого момента уже не могла более появляться на сцене Комической оперы.
Тот период времени как-то особенно изобиловал манифестациями, и каждый день приносил новые хлопоты господину Клеману.
В особенности выборы 1885 года причинили нам много возни, когда редакция газеты «Голуа», помещавшаяся в то время на Итальянском бульваре, устроила иллюминацию в честь победы монархистов, господину Клеману было поручено охранять против неистовств раздраженной толпы газету господина Артура Мейера.
Нам пришлось провести несколько не особенно приятных вечеров на бульваре, освещенном только разноцветными шкаликами редакции «Голуа». Здесь так же, как и при открытии памятника Бланки, я был выведен из терпения и помню, собственноручно задержал двух или трех манифестантов, которые дерзко меня оскорбили. Это занятие вовсе меня не забавляло, но, как я уже сказал выше, полицейский — то же, что солдат, и я исполнил свой долг.
В связи с этими выборами 1885 года со мной случилось довольно забавное приключение, позволившее мне убедиться воочию, как мало доверия парижане питают к прочности и устойчивости правительства.
В понедельник, когда телеграммы со всех концов Франции сообщали о поражении республиканских кандидатов во многих департаментах, господин Клеман во втором часу ночи повел меня к господину Граньону, новому префекту полиции. По его словам, положение было настолько серьезно, что он считал нужным просить инструкций префекта.
Господин Граньон, около которого уже собрались главные начальники отдельных частей, принял нас очень любезно и объявил, что оставляет нас ужинать. Но так как он был холост и только что перебрался на Дворцовый бульвар, то дома у него ничего не было приготовлено, и он попросил меня и моего товарища Рукье, секретаря делегаций, сходить в ресторан за устрицами, холодным ростбифом и несколькими бутылками шампанского. Мы скоро возвратились с двумя корзинами, наполненными съестными припасами, и господин Граньон объявил, что ужин, принесенный нами, превосходен.
Но в пятом часу утра, когда префект, между десертом и заключительным ломтиком сыра, распечатывал последние депеши из Министерства внутренних дел, в передней послышался какой-то страшный шум и спор. Господин Граньон попросил меня сходить узнать, что там происходит.
Я нашел в передней мальчика, присланного из ресторана, и камердинера господина Граньона, которые о чем-то ожесточенно спорили.
— Что случилось? — спросил я.
— Дело в том, — ответил посланный, — что хозяин ресторана приказал мне не уходить до тех пор, пока не получу денег по счету.
— Придите завтра, друг мой, — ответил я, — вам уплатят в кассе. Надеюсь, что вы можете оказать доверие префекту полиции.
— Доверие? — проворчал он тем протяжным тоном, который так характерен для нашего простонародья. — Ну нет, сударь, завтра, уж возможно, префекта не будет… Повсюду говорят, что правительство пошатнулось.
Несмотря на все мое красноречие, мне не удалось убедить этого человека, что правительство даже тогда, когда оно падает, расплачивается со своими долгами. Он никак не соглашался подождать до следующего утра, тогда, возвратившись, я рассказал обо всем господину Граньону, который много смеялся и, вынув бумажник, заплатил по счету.
Господин Клеман, кроме обысков и уличных беспорядков, имел еще другую специальность, которая давала мне материал для интересных наблюдений над оборотной стороной парижской жизни, а также для некоторых философских размышлений о моральной миссии полиции.
В обязанности господина Клемана входило улаживать затруднения, могущие возникнуть между лицами, занимающими более или менее видное положение, и их любовницами.
В нашем бюро перебывало множество прехорошеньких женщин, и под диктовку моего начальника мне приходилось записывать весьма пикантные показания… Но это же касается профессиональной тайны в том смысле, как я ее понимаю.
Конечно, обязанность, принятая на себя моим начальником, была почтенна и похвальна, так как этим путем охранялись семейные интересы, а главное — он выполнял ее с безукоризненной честностью, однако я должен сказать, что если мне приходилось видеть беззастенчивых барышень, старавшихся эксплуатировать богатых юнцов из хороший фамилий, то еще чаще случалось присутствовать при допросах, рисовавших далеко не в выгодном свете некоторых людей с именем и положением, которые, однако, не церемонились пользоваться полицией, как средством шантажа, поступали по отношению к своим любовницам недостойным образом и даже злоупотребляли правами, которые дает нам закон.
Всего более в подобных случаях меня возмущала та легкость, с которой закон разрешает высылку простым административным порядком иностранцев, а в частности — иностранок. Сколько раз мне приходилось слышать диалоги вроде нижеследующего:
— Но, господин комиссар, ведь я имею от него ребенка, пусть он дает на его воспитание…
— Мадемуазель, это нас не касается, мы не желаем скандала. Вы иностранка, и, если будете продолжать устраивать сцены у дверей господина K., нам придется вас выслать.
А когда несчастные, опозоренные и брошенные девушки, пренебрегая опасностью, все-таки продолжали предъявлять свои требования, их просто-напросто отправляли за границу.
Признаюсь, это всегда казалось мне чудовищно жестоким и несправедливым! Когда граф X. или маркиз Z. делал матерью камеристку своей высокородной мамаши, он не справлялся о том, итальянка или швейцарка та женщина, которая ему нравилась, почему же он вспоминал об этом, когда нужно было давать на воспитание ребенка?
Когда господин X. или господин Z. подписывал векселя мадемуазель Y., которую страстно любил, ведь он не находил, что ее бельгийская или итальянская национальность охлаждает его любовный пыл, почему же после разрыва он вдруг замечал, что эта национальность мешает ему заплатить долг? Впрочем, хороши и те мужья, которые на следующий день после развода приходили просить о высылке жены…
По моему мнению, это опасные меры, и, когда полиции приходится вмешиваться в столь щекотливые частные дела, ей следует всячески ограждать себя от нареканий в произволе. Конечно, бывают случаи, и даже очень часто, когда полиция должна отстаивать семейные интересы, но для того со стороны магистрата требуется замечательный такт и много деликатности, господин Клеман же, при всем своем добром желании, казался не созданным для этой роли дипломата и часто действовал, как простой блюститель порядка.
Признаюсь, я был очень рад покинуть судебные делегации, когда спустя некоторое время после выборов 1885 года я первым выдержал испытание на должность полицейского комиссара и господин Граньон назначил меня комиссаром в Пантен.
Глава 3
В стране Тропмана
В тот день, когда я впервые вступил во вверенный мне комиссариат, а именно 1 октября 1885 года, то есть спустя четыре с половиной года после моего поступления на службу в полиции, моей первой заботой было разобрать архивы и разыскать в них все, касающееся дела Тропмана. Я так много читал об этой мрачной драме времен конца империи, так сильно ею заинтересовался, что признаюсь, мне очень хотелось открыть хоть какую-нибудь новую и неизвестную подробность в этом знаменитом процессе, сущность которого никогда не была разъяснена вполне, так как до сих пор мотивы преступления остаются неизвестными. А правосудию не удалось даже выяснить, действовал ли убийца один или с сообщниками. Последнее кажется весьма вероятным. В самом деле, трудно допустить, чтобы один человек мог убить в открытом поле целую семью — госпожу Кинк и ее пятерых детей.
Я припоминаю циркулировавшую тогда легенду, будто полиция сама выдумала это знаменитое преступление, как предлог для отвода глаз в те тревожные дни конца империи.
В архивах комиссариата мне не удалось добыть никаких новых данных. Должно быть, мой предшественник, служивший во времена империи, не обладал жилкой романиста: его донесение по делу Тропмана занимает не более полстранички и изложено сухо и сжато, точно рапорт полицейского агента. Однако эти бесплодные поиски косвенно привели к очень интересному результату. Они открыли мне одну истину, в которой с течением времени опыт окончательно заставил меня убедиться. Я говорю о бесполезности так называемых наружных примет. Все эти приметы, обыкновенно, до смешного неверны и неточны. Единственный убийца, задержанный по приметам, был Тропман, — но это были не его приметы…
Сначала полагали, что убийца всей семьи — старший сын, Жан Канк. Наружные приметы несчастного молодого человека, труп которого вскоре был найден, были разосланы по всем жандармским бригадам.
На Гаврской набережной некий бравый блюститель порядка, по имени Ферран, был занят чтением этого официального документа как раз в ту минуту, когда мимо него проходил робкой торопливой походкой какой-то молодой человек, направлявшийся к океанскому пароходу.
Жандарм посмотрел в листок с приметами, потом на подозрительного субъекта и сказал себе:
— Как знать, может быть, это тот самый и есть?
Затем, недолго думая, он подошел к незнакомцу и потребовал его бумаги. Испуганный Тропман не нашел ничего лучшего, как броситься в воду, откуда был благополучно извлечен.
Насколько мне известно, это единственный раз, когда приметы, хотя и случайно, на что-нибудь пригодились.
Есть масса основательных причин, в силу которых наружные приметы никогда не могут быть точны, за исключением, конечно, тех случаев, когда в распоряжении полиции имеются данные антропологических измерений.
Возьмем для примера такой заурядный случай: совершено преступление, личность убийцы неизвестна, но многие его видели и по их указаниям можно составить подробный перечень примет, по которому уже нетрудно будет задержать преступника.
Судебный следователь, комиссар и начальник сыскной полиции прежде всего вызывают привратницу, она видела убийцу и даже разговаривала с ним минут десять.
— Я, как сейчас, его вижу, — объявляет она, — это высокий брюнет, с большим толстым носом, с огромными усами и с такими черными глазами, что мне даже стало страшно.
Пристав все это тщательно записывает, привратницу благодарят и отпускают. Затем приглашают торговку фруктами, которая клянется, что «в десятитысячной толпе узнала бы негодяя, который приходил к ней за какой-то справкой». Затем она начинает описывать убийцу:
— Это невысокого роста шатен…
— Позвольте, — прерывает следователь, — привратница утверждает, что это высокий брюнет.
— Ну, нельзя сказать, чтобы он был высок, — заявляет торговка, — равно как нельзя назвать его брюнетом, это скорее темный шатен, с очень тонким носом.
— Нет-нет, — останавливает ее следователь, — привратница говорит, что у него большой и толстый нос.
— Никогда в жизни! — упрямо восклицает торговка. — Самое большее, что у него нос обыкновенных размеров.
— Но у него странные глаза, — замечает следователь в надежде получить полезное указание.
— Его глаза! — и торговка пожимает плечами. — Разве можно судить о его глазах, когда он носит синие очки!
Что прикажете делать правосудию? Следователь записывает во всех рубриках слово: умеренный и мысленно посылает к черту все приметы.
Теперь возьмем другой пример, именно случай с Артоном. Полиции отлично известна личность того, кого нужно задержать, но какие имеются указания о его наружности? Фотографическая карточка, снятая восемнадцать лет тому назад, и портрет, рисованный карандашом, но весьма отдаленного сходства.
Начинается та же церемония. Вызывают всех, кто знал беглеца, и их показания так же сбивчивы и неточны, как показания привратницы и торговки, которые видели анонимного убийцу. Дело в том, что точно обозначить приметы человека по памяти почти невозможно. Вот почему так называемая антропометрическая система Бертильона оказывает большие услуги полиции.
Когда мой предшественник, господин Фабр, который был моим товарищем и уже однажды уступил мне свое место при судебных делегациях, передал мне комиссарство в Пантене, я впервые почувствовал себя в известной мере самостоятельным, вздохнул с облегчением и ощутил искреннюю радость.
— Вам придется много работать в Пантене, — говорил мне господин Граньон, — эта местность изобилует всякого рода мошенниками, и я надеюсь, что вы восстановите там порядок.
Действительно, постороннему наблюдателю, направляющемуся из Парижа через Клиши в Пантен, попадается на глаза масса оборванцев, которые бродят или благодушествуют за столиками в грязных, подозрительного вида кабачках.
Незадолго перед тем, как я принял управление комиссариатом, население Пантена было напугано рядом вооруженных нападений и ночных грабежей. Я прежде всего направил свои усилия на борьбу с этим злом.
Я всегда был очень энергичен и для отдыха не нуждался в продолжительном сне. Первой моей заботой было организовать ночные патрули, которыми я сам руководил, так как мне нужно было наблюдать за двумя категориями субъектов, именно за сутенерами и карманниками, которыми в то время кишел квартал Пантен.
Впоследствии я посвящу специальную главу парижским сутенерам, быт которых основательно изучил, руководя делами сыскной полиции, а также парижским карманникам, операции которых во время бегов на ипподроме Отей и на железных дорогах причиняли мне немало хлопот.
Во втором часу ночи я и мои агенты, вооруженные прочными дубинами, отправлялись в обход. Мы направлялись от Обервилье к Пре-Сен-Жерве и поднимали дорогой всех бродяг, которых находили спящими в канавах. Скоро все эти ночные рыцари заметили, что для них уже не стало покоя в этой местности. Помню, как-то раз ночью мы были привлечены отчаянными криками. Оказалось, что грабители напали на одного пантенского мясника, избили его и обокрали. Мы подоспели как раз вовремя, чтобы помешать убийству, однако нам пришлось выдержать настоящую битву, так как разбойники отчаянно защищались, и нам удалось задержать только одного из них. Правда, на следующее утро, благодаря разоблачениям арестованного, я задержал всю шайку.
В то же время я организовал дневные облавы на карманников, так что через несколько недель число их значительно поредело.
Мои агенты и я нападали на них неожиданно, невзирая на сторожевых, расставленных повсюду и обязанных извещать о нашем приближении.
Тогда мошенники придумали другую уловку.
Целые дни сторожевой, стоявший на крепостном валу, наигрывал на кларнете известный мотив:
As-tu vu la casquette,
La casquette au père Bugeaud…
Но лишь только музыкант замечал издали меня или моих людей, он тотчас же менял мотив и играл другую шансонетку. Тогда можно было видеть, как мошенники бросались бежать врассыпную, направляясь кто в сторону Пантена, кто — в Обервилье.
Мне пришлось изобрести другую систему. С несколькими агентами я выезжал из Парижа в дилижансе, который следует от площади Республики в Обервилье.
Миновав укрепления, мы быстро выходили из дилижанса и внезапно нападали на мошенников, которые не имели времени разбежаться. Но в этом состязании по части изобретательности между ворами и полицией нам нелегко было перехитрить мошенников. Они начали ставить одного из своих на пути дилижанса, и, когда он замечал нас внутри кареты, преспокойно поднимался на империал, потом условленным жестом уведомлял кларнетиста, стоявшего на страже.
Тогда я был вынужден организовать настоящие облавы, приходилось оцеплять весь район, в котором орудовали карманники. Мало-помалу мошенники, видя мою строптивость, стали покидать Пантен.
Я пользовался среди этих господ заслуженной популярностью, все они знали и ненавидели меня от всей души, так как я был их ожесточенным преследователем, сутенеры и бродяги также не питали ко мне особенно нежных чувств. Так обстояли дела, когда неожиданно произошел казус, о котором я считаю нужным рассказать, так как в ту ночь только хитрость спасла меня.
Я отправился в театр, а своим агентам назначил по окончании спектакля свидание у Фландрских ворот, чтобы вместе совершить обычную ночную облаву.
Однако, подъехав к укреплениям, я не нашел никого из моих подчиненных, — теперь я уже не помню, что именно помешало им исполнить мое приказание, — между тем, высадившись из последнего дилижанса, я увидел, что мне предстоит совершить довольно далекий путь пешком в темную, глухую ночь в такой местности, где поголовно все бродяги меня ненавидели.
Я всегда имел дурную привычку не носить с собой никакого оружия, тем не менее довольно весело примирился со своей участью и решился, не робея, встретить опасность лицом к лицу.
При выходе из укреплений я заметил нечто вроде маленькой пивной, около которой совершенно ясно различил знакомые картузы, красные фуляровые платки и бледные лица моих обычных клиентов. Я понял опасность, так как не мог пройти незамеченным мимо этого пункта, и, признаюсь, почувствовал, что сердце мое немножко сжимается, точно перед битвой, когда над головой уже свистят пули.
Впрочем, я скоро овладел собой и твердым шагом направился в пивную. Мое появление среди ночных рыцарей произвело своего рода сенсацию, — они заволновались, точно собирались бежать.
— Ну, ребята, — крикнул я немного шутливым тоном, — что же вы не здороваетесь со своим комиссаром?
Все поднялись, даже те, которые дремали на лавках, сняли шапки, и я услышал: «Добрый вечер, господин комиссар».
Эти слова были сказаны с таким комизмом, что я невольно вспомнил фигурантов из театра «Амбигю».
— Ну, — продолжал я, — кто хочет проводить комиссара? Дорога длинна, и я соскучусь один.
— Гм, господин комиссар шутит! — сказал высокий парень, которого я уже видел два раза или три в комиссариате, известный под прозвищем Кудряш. — Господин комиссар не может соскучиться со своими агентами.
— Со мной нет агентов, я один, — по-прежнему шутливым тоном парировал я, — отправляйся со мной ты, Кудряш, еще вот ты и ты! — указал я на двух других молодцов.