Вот только душа болела от горя, ведь я знала грядущее. Их иллюзорное счастье – ложь, сплетенная нашими врагами, так терпеливо ожидающими своего часа.
Лишь глубокой ночью, уступив наконец усталости, гуляки направились к своим постелям – вкушать долгожданный отдых, заплаканные лица горожан сияли от облегчения, ведь завтра, впервые за много лет, их не разбудят воинственные крики под крепостными стенами и жуткий лязг бронзы, оглашающий пространство.
Я спряталась, забившись в закоулок с краю площади перед храмом Афины, где установили коня. А когда все наконец ушли, унося за собой обрывки последних песен, размяла затекшие, ноющие ноги и бросилась через площадь бегом. Поднесла факел к неугасимому священному огню у входа в храм, и просмоленное его навершие на вытянутом конусе рукояти, скользившей в моей влажной ладони, распустилось цветком трескучего пламени. В другой руке я держала раздобытый заранее топор. Орудуя им, Гектор держал в страхе греков, пока даже его не сокрушила мощь Ахиллова гнева. В руках моего брата топор этот, казалось, не весил ничего, для меня же был тяжел и неудобен, но зато, оказавшись между лезвием его и пламенем, притаившиеся греки не спасутся.
Конь сделан из сухого дерева, а тростник, которым обвязаны его ноги снизу, прекрасно горит. Надо действовать быстро, нанести побольше высушенных дров из очагов здесь, на площади, обложить ими все четыре ноги у основания, а потом уж поджечь факелом. После того как запертые в конском чреве учуют запах гари, придется им в панике, в слепящем дыму спрыгивать на землю – тут я их и встречу с топором.
Но мешкать нельзя: кто знает, долго ли они промедлят, выжидая, пока троянцы погрузятся в туман оглушающего сна и можно будет выйти из засады, их не растревожив. И надо постараться, чтобы огонь занялся побыстрей – в бушующем пламени воинам не спуститься на землю. Сделав глубокий вдох и подняв повыше факел, я устремилась к вздымавшейся посреди площади громаде.
Поспешно разбросав по земле побольше дров и щепок, я опустилась на колени у передней ноги. Подняв голову, взглянула на округлое деревянное брюхо, вообразив на миг, что глаза мои способны пронзить его толщу и различить внутри скорчившихся воинов, готовых предать спящий город разорению.
Опустила факел, а когда пламя лизнуло деревянную ногу, удовлетворенно стиснула зубы.
– Кассандра! Нет!
Он налетел на меня вслед за раздавшимся воплем, через долю мгновения, выдавил воздух из груди, навалившись всей тяжестью, а после оставил лежать, ошеломленную, на каменных плитах. Сам же стал затаптывать костер, а я хватала его за ноги, силясь оттащить, но меня уже держали, и держали крепко – бесполезно было кричать и вырываться. Зажатый в руке моей топор вырвали, факел затушили, отшвырнули в сторону. Меня отволокли подальше, а от костра осталась уже жалкая струйка дыма.
– Что все это значит?
Голос отца.
– Сожгите его! – кричала я, вырываясь из рук стражников. – Сожгите скорей!
Это Деифоб затоптал пламя, Деифоб оттолкнул меня. Теперь он повернулся, чуть запыхавшись от усилия, к Приаму. Сказал сурово:
– Ты был прав. Она пряталась во тьме и хотела навредить ему.
Я все пыталась вывернуться, но меня держали за предплечья мертвой хваткой.
– Там греки внутри! Верьте мне! Молю, сожгите его, молю!
– Хочешь прямо здесь, посреди Трои, навлечь на нас гнев Афины?! – Отец схватился за голову, будто, осерчав на меня, вырвать хотел остатки своих седых волос. – Мало тебе случившегося с Лаокооном и его сыновьями?
Я закричала вновь, захваченная истой яростью, на моих губах запузырилась пена. Тогда брат ударил меня кулаком – в виске звездой вспыхнула боль, и я потрясенно притихла, вопль перешел во всхлип.
– Ты правда думаешь, что там внутри воины?
Ее прохладный голос выплеснулся из сумрака, всех нас застав врасплох.
– Елена?
Она вышла на площадь. Волосы рассыпаны по плечам, серьезный взгляд устремлен на коня. Пламя факелов отсветами трепетало на ее лице, задумчиво обратившемся кверху.
– Конь неприкосновенен!
Голос Приама прерывался от злости, а еще я уловила в нем усталость и отчаяние – отец старался как мог отвратить новое бедствие, готовое, взбурлив, излиться на нас и всех поглотить. – Мы доставили его сюда, чтобы обрести защиту, и не станем рушить по велению мертвого жреца и сумасшедшей!
Елена покачала головой.
– Рушить ни к чему, мы и так все узнаем, – сказала она спокойно. И размеренным, целеустремленным шагом двинулась к коню.
Я наблюдала за ней, и грудь моя бурно вздымалась – заперший горло страх затруднял дыхание.
Приложив ладонь к ноге коня, она закрыла глаза. Шепнула:
– Менелай? Менелай, я здесь совсем одна посреди Трои. Ты пришел за мной, Менелай, муж мой. Десять лет минуло, а я все ждала тебя. – Так давно уже она не говорила по-гречески, но слова легко слетали с ее уст. – Не заставляй же меня больше ждать.
Елена застыла, в сумерках полуоборот ее лица резко очертился на фоне темнеющей деревянной громады. Молчание не прерывалось. Все замерли в ожидании: шевельнется кто-нибудь, откликнется из пещеры конского нутра?
Она заговорила опять, но иначе. Тон другой и выговор тоже, голос низкий, дребезжащий, будто старуха какая-нибудь явилась вместо сладкоречивой Елены.
– Диомед? Диомед? Как тоскую по тебе, сынок, как хочу узреть тебя снова перед смертью! Покажись, Диомед, старой матушке своей Деипиле, еще хоть раз!
Деифоб крепче сжал рукоять меча, наблюдая за Еленой, та же, обходя коня по кругу, взывала к бесчувственным доскам, изливая водопад все новых голосов и интонаций.
– Одиссей, – говорила она звонко и внятно, с легким нетерпением. – Я, Пенелопа, прошу тебя покончить с этим, покончить сейчас же и вернуться домой, ко мне и сыну твоему Телемаху, он ведь уже совсем не тот младенец, которого ты оставил. Довольно медлить, скрываясь во тьме. Нападай! – Затем обращалась к другому голосом юным и ласковым: – Выйди, Антикл, к Лаодамии, жене твоей, истомившейся в одиночестве. Не прячься от меня, Антикл!
Мы зачарованно наблюдали за ней, огибавшей немое создание, и сверхъестественный хор самых разных голосов всех нас опутывал чарами, на притаившихся греков действовавшими наверняка во сто крат сильней. Десять лет воевали они вдали от дома, и перед соблазном этих манящих призывов ни один из них не устоял бы, разумеется.
Однако все вокруг оставалось недвижным, кроме Елены, и никто не издавал ни звука, кроме нее. Наконец, замкнув колеблющийся круг и выкликнув по именам всех, кто мог бы скрываться в конской утробе, она остановилась и повернулась к нам. Глаза ее сияли в свете факелов.
Отца она явно убедила, Деифоба со стражниками тоже.
– Видишь, Кассандра? – прошептал Приам. – Внутри пусто, и никакая это не уловка.
Я отвела глаза, уставилась в землю. Скоро эти улицы зальет кровь троянцев.
– Сожги его, – повторила я. – Дерзни. Пусть лучше боги мстят, ведь греки обойдутся с нами хуже.
Он печально вздохнул, отчаявшись победить в этом споре, протер утомленные глаза.
– Греки от нас уж за полморя, – сказал и устало махнул рукой Деифобу: – Уведите ее. Да проследите, чтобы не сбежала.
Стражи потянули меня прочь, глухие к мольбам. Мотнув головой в сторону, я увидела фигуру Елены на фоне коня и принялась, задевая волочившимися ногами камни мостовой, осыпать проклятиями и бранью и саму гречанку, и чары ее, и светящийся сочувствием взгляд.
По извилистым проходам дворца меня притащили в покои. Я кричала всю дорогу, кричала до хрипоты, а будучи наконец отпущена, схватила за руку брата, пока тот не успел уйти. Взмолилась:
– Прошу, Деифоб! Ты теперь единственный защитник Трои. Ты царевич. Гектор мертв, а Приам не видит правды, и ты должен сжечь этого коня, предотвратить нашу погибель, спасти нас, только ты можешь…
Но он, мельком взглянув на меня с отвращением, лишь покачал головой.
– Поспи лучше.
Взяв меня за запястье, оттолкнул, быстро вышел и захлопнул тяжелую дверь между нами. Я бросалась на неумолимую дубовую плиту, хоть и слышала, как повернулся в замке ключ, как стихли шаги.
Я вопила отчаянно, царапала дверь, едва ли ощущая боль, хотя занозы, вонзаясь под ногти, рвали плоть и по пальцам стекала кровь. Обернувшись, кидалась к узкой прорези окна, сквозь которое вливалась ночная прохлада и виднелся клочок темного недостижимого неба. Силилась остыть, приникнув лбом к каменной глади стены. Ждать было невмочь, мгновения растягивалась за пределы вообразимого, утекая при этом как песок сквозь пальцы. Последние мгновения перед концом света.
Перемена настала разом, без единого звука. Воздух загудел, озноб пробежал по затылку, и я воздела глаза к небесам, всколыхнувшимся всем своим чревом.
Сначала, казалось, ураган обрушился или гигантская волна, а потом все взревело, будто какое-то чудовище, разинув огненную пасть, издало громоподобный рык, и разверзся тартар. Видно, греки рассеялись по спящему городу и, повинуясь некоему тайному сигналу, одновременно запалили сразу сотню пожаров.
Сквозь щель окна я видела, как, взбираясь все выше и выше, весело обгладывая деревянные башни и кровли, скачут языки пламени. Рыжее зарево разливалось по небу, ширилась жуткая, буйная пляска алчного огня, а поверху стелился густой черный дым.
Вот теперь в охваченном паникой дворце зашумели. Хлопали двери, слышался топот, вопли, призывы спасаться, бежать как можно скорей. Ветер сменился, загнал в окно поток раскаленного воздуха, едва не задушив меня жаром и пеплом, и тут кто-то, повернув ключ в замке, толкнул дверь. Согнувшись пополам, задыхаясь, я услышала только, как крикнули “выходи!” и побежали дальше.
Греки ворвутся во дворец. Сердце болезненно сжалось при мысли об отце и матери, об Андромахе и малыше Астианаксе. Здесь не укрыться.
Я крепко зажмурилась. Прошептала пылко:
– Аполлон! Я служила тебе верой и правдой, наказание сносила без жалоб. Прошу, помоги, пощади нас.
Много лет, с тех пор как я отвернулась от него в храме и на себе испытала его гнев, он не покидал меня. Издеваясь, истязая, жил в моем сознании, нападал безжалостно и внезапно, всякую частицу моей плоти пропитывал собственной злобой, ядом разливавшейся по жилам, заставляя меня корчиться в муках.
Но теперь я была одна. Озарение не пронзало мучительной судорогой, гладкая угроза не колыхала, мерцая, воздух, не вился хвостом позади издевательский смех.
Он ушел. Не задержался даже, чтобы в последний раз полюбоваться на мои страдания. Он оставил меня.
Лихорадочный топот стих. Дворец как будто опустел. На вместилище хаоса снизошел безлюдный, гулкий покой.
Но нельзя же стоять тут беспомощно и дожидаться греков. Не зная, куда направляюсь, я, пошатываясь, вышла из комнаты. За колоннами внутреннего двора увидела город в огне, объятый удушающим пеплом. Закашлявшись, оторвала от подола длинный лохматый лоскут, прижала ко рту.
Царило жуткое смятение. Я силилась разглядеть хоть что-то за густой завесой дыма, но тщетно. В реве пламени слышались визги, вопли, из поднебесья с могучим грохотом валились, не устояв не прогоревших бревнах, громады башен.
Пусть одна из них упадет на меня, молилась я. Раздавит вмиг и избавит от иной участи. Хоть на скорую, милосердную смерть можно надеяться? Остатками охваченного паникой разума я осознала, что нет, не уготовили мне боги такого благодеяния. И бросилась в гущу столпотворения, не ведая, куда бегу и зачем.
Снова оказалась я на той самой площади, где до сих пор стоял конь, только теперь в боку его зияла дыра, сквозь которую греки просочились прямо в сердце затихшей, уснувшей Трои. Остальные воины укрылись, видно, в какой-нибудь потайной бухте, а под покровом ночи незаметно пробрались к городским стенам и ждали, когда откроются ворота.
Пламя лизало деревянную оболочку, да что теперь проку? Сквозь засасывавший страх пробивалась, нарастая, гневная дрожь. Я ведь знала, все знала наперед и не смогла этого предотвратить. Меня скрутило жестокой мукой, захлестнуло невыносимым отчаянием и яростью: ну почему я не спалила этого коня, пока они сидели, скрючившись, в темном брюхе, не сожгла их заживо, всех до единого? Отец и брат остановили, и что с ними теперь? Уже нашли свою смерть где-то в пылающем городе, или греки взяли их в плен и злорадно заставили наблюдать гибель всего дорогого нам, прежде чем отправить в подземное царство?
Жар вставал плотной стеной, давил со всех сторон, грозя истребить и меня, если останусь стоять тут в напрасном, бессильном гневе. Но зачем я так стремлюсь выжить? Если Приама, Деифоба и всех наших мужчин зарежут, как жертвенных баранов, так то истинное милосердие по сравнению с уготованным мне, моей матери, сестре и всем троянкам. При мысли об этом кровь стыла в жилах, однако я не осмеливалась, бросившись в огонь, покончить с собой сейчас, не дожидаясь предстоящего.
Храм. Храм Афины, покровительницы греков, не чей-нибудь. Больше всех бессмертных чтят они ее, сероокую богиню войны, так щедро награждавшую их благосклонностью в десятилетней битве. Если есть в них хоть капля благоговения, так это перед ней. И именно ее храм, не тронутый огнем, стоит на этой самой площади. Может, хоть там я найду убежище, хоть там меня пощадят.
Вбежав в колоннаду, уже у входа я обернулась, взглянула еще раз на остающееся позади. Ужасающее. Немыслимое. Исхоженные мною улицы, обрамлявшие небо башни – все, привычное с детства, расплавлялось в ничто, в черные от сажи руины. Душа болела, слезы текли ручьями, голова шла кругом от непостижимой чудовищности происходящего. Я видела все это в безжизненных образах, насылаемых Аполлоном, но не могла тогда прочувствовать нутром, не ощущала жара, опаляющего плоть, сжигающего волосы.
Спотыкаясь, я вошла в каменные врата, и саднящую от ожогов плоть обдало ошеломляющей прохладой. Статуя Афины помещалась в центре: лицо невозмутимо, невидящий нарисованный взгляд неподвижен и прям. Я бросилась к алтарю у ее подножия, зажмурилась, приникнув к нему лбом. “Если рухнет на меня свод, – взмолилась лихорадочно, – пусть рухнет поскорей. И позволь мне оставаться в неведении. На этот раз, прошу, не дай узреть беду заранее”.
Глаза воина, ворвавшегося в храм и оттащившего меня от алтаря, были пусты. Ни следа человечности, к которой можно было бы воззвать. Под пристальным взором Афины я кричала ему: остановись, подумай, где ты, это священное место в разгар войны, запретное для надругательства!
Когда-то в храме мне явился Аполлон, я поняла его намерение и воспротивилась. Гнев бога был ужасен, а расплата моя – немыслима. Но этот смертный, этот грек, этот воин, перепачканный кровью и всякой мерзостью, не обладал ледяной, безжалостной выдержкой Аполлона. Бог не опорочил свое же святилище, свой же храм насилием, он отомстил мне иначе, и с тех пор я ни дня не прожила без страданий. Может, поэтому теперь и не могла поверить в происходящее, поэтому оцепенела, когда мужчина повалил меня на пол, и все думала: сейчас, сейчас он осознает, где находится, что на него взирает священная статуя Афины, и этого не случится, не может случиться.
А потом все заглушил стук крови в висках. Придавленная к полу, задыхаясь под его тяжестью, я вскидывала глаза на Афину. Говорить не могла, но безмолвно молила ее прекратить это, остановить святотатца божественным гневом, ведь не может же она такого допустить в собственном храме.
Нарисованные черным зрачки уставились на меня, бездонные, как холодный океан. Стальной взор богини, полный ледяного презрения, пронзал сердце.
Я все смотрела на нее беспомощно, и наконец стеклянные глаза Афины закатились к небу, не желая больше этого видеть.
Согнанные на берег женщины рыдали, сбившись в стайки. А ведь только вчера утром они слетались сюда, переполненные радостным изумлением, вне себя от счастья, в которое нельзя было поверить.
Вдруг кто-то из женщин, всхлипнув, хрипло окликнул меня:
– Кассандра!
Конвоир толкнул меня к ней, и я, споткнувшись, едва устояла на ногах. Мать. Сгорбленная, припавшая к земле и разом постаревшая, будто за ночь пережив еще одну войну. Мои сестры вокруг. Я отвела глаза, сморгнула жгучие слезы. Андромаха. На моих глазах она овдовела, принуждена была смотреть на волочившийся в пыли труп Гектора, измерив, как мне казалось, глубины женского отчаяния до самого дна. Но, оказалось, бывает и много худшее, чем я могла помыслить. Потрясенная, замечала я все новые пронзительные подробности.
Увидела руки Андромахи – опустевшую колыбель.
Душераздирающе юную сестру свою Поликсену, дрожавшую, как тростинка.
И Елену, стоявшую здесь же, среди нас. В трепещущих лоскутьях порванного платья. Невольно посматривая на греков, я не могла не заметить, как медлят взгляды их на ее полуобнаженном теле, а в глазах, за алчным блеском, – нечто темное, не высвобожденное еще. Жестокая мука, медленная пытка ожиданием: скоро воины решат нашу судьбу.
Чего они ждут, я поняла, увидев вышедшую из дымящихся развалин города четверку. Решительно устремившуюся прямо к нам. Я оглянулась на Елену. Та, побледнев, старалась держаться как можно прямей, а все-таки дрожала. За моей спиной осела на землю Андромаха, огласив рыданиями зловещую рассветную тишь. Где же Астианакс? Нет, нет, лучше не знать.
За четверкой следовали остальные воины, рассеивались по берегу. Вчера, высыпав из города, мы узрели необъятный простор пустынного океана. Сегодня отмель загромоздили длинные корабли, вокруг которых, загружая награбленное в Трое, сновали греки. А ведь, наверное, многих из них ждали дома жены, матери и даже дочери. Что подумали бы они, увидав, как мужчины их стерегут уцелевших троянок, заплаканных, убитых горем? Желая выяснить, да поскорее, кого из нас можно взять в придачу к остальной добыче, грудам каменьев и золота. Узнали бы гречанки своих сыновей, коих младенцами прижимали к груди, любящих мужей, коих целовали на прощание, да гордо качавших их некогда на руках добрых отцов?
Мне не увидеть, разумеется, как все они воссоединятся, и не узнать, вернутся ли нелюди, разграбившие мой дом, поубивавшие всех мужчин и мальчиков в моем городе, к прежней жизни, словно ничего и не было. Но спартанский царь, явившийся за женой из-за моря, предстал перед нами теперь – для Елены наступил час расплаты. Окружающие расступились, Менелая она дожидалась в одиночестве.
Из-за нее мы все здесь оказались. Но я помнила, как настойчиво она взяла за плечо меня, собиравшуюся бежать, как пыталась спасти мою жизнь. И теперь, глядя на Елену, совсем одну посреди учиненного во имя нее побоища, хотела бы ответить ей тем же самым.
Менелай наконец заговорил.
– Я повезу ее обратно. Правосудие свершится в Спарте.
Кто-то фыркнул. Резко обернувшись, греки сомкнули обличительные взгляды на Гекубе. Мать с трудом поднялась, тяжко опираясь на руки Поликсены и Андромахи.
– Домой, значит, – выплюнула она. – Домой возвращается после всего этого.
Менелай подобрался.
– Правосудие над Еленой свершится в Спарте, – повторил он.
Гекуба рассмеялась, вернее хрипло гоготнула, так что меня передернуло.
– Вряд ли.
На родном берегу, пред тлеющим пепелищем, оставшимся от Трои, мы ждали, когда нас поделят между греками, и думали, что худшее свершилось. Дальнейшая жизнь простиралась перед нами, пленницами ненавистных врагов, принужденными впредь изо дня в день видеть лица убийц наших отцов, братьев, мужей, сыновей. Достоинство было утрачено, свобода осталась в давно забытых мечтах. Мы верили, однако, что кровопролитие окончено. Что родных и любимых не станут больше убивать на наших глазах.
Однако самый молодой из четверки был недоволен. Расхаживал по берегу взад-вперед, сердито поглядывая на море.
– Чем ты встревожен, Неоптолем?
Это Одиссей спросил. Именно к нему, Неоптолему, сыну Ахилла, греки обращались с вопросами, а за советом – к Одиссею. Не к царю Агамемнону, красовавшемуся в пурпурном плаще, раздуваясь от собственной важности.
– Мой отец жизнь отдал за эту победу, – ответил Неоптолем.
И мрачно окинул нас взглядом, ледяным, как недра океана, черным, как придонные пески, никогда не видавшие солнца.
– И мы вечно будем его чтить, – откликнулся Одиссей.
Он переступал с ноги на ногу, даже в крайнем изнеможении желая поскорей отправиться в путь.
– Этого мало.
Агамемнон фыркнул, он явно прислушивался к разговору.
– Мало? – рявкнул. – Ахилл принял смерть почетней некуда. Сразил величайшего воина Трои, а после уж погиб и сам. За отца ты отомстил многократно. Сбросил Гекторова сына с городской стены. – Тут я отвела глаза от Андромахи – духу не хватало глядеть в эту минуту ей в лицо. – Можешь взять себе жену Гектора. Троя завоевана. Каких еще Ахиллу почестей?
Молодой человек смерил его долгим, надменным взглядом. Щеки Агамемнона вспыхнули от жаркого гнева, но царь ничего не сказал. Может, не осмелился. Тягостное молчание затянулось. Наконец Неоптолем нарушил его.
– Я слышал, как ты добрался до Трои, – сказал он тихо. – Какой ценой попал сюда, как добился у богов попутного ветра. Моего отца надлежит почтить так же. Тогда только тень его взглянет на нас благосклонно из царства Аида.
Одиссей вздохнул.
– Ахилл не потребовал бы…
– Мой отец на погребении Патрокла двенадцати троянцам глотки перерезал. Так разве сам не заслуживает того же?
– Двенадцать хочешь забрать?
Рябь ужаса всколыхнула троянок, но каждая, наверное, подумала, не лучше ли лечь с перерезанным горлом в родную землю, чем покинуть ее закованной в цепи.
– Одной хватит. Отец удовлетворится и одной.
И взгляд его упал на Поликсену.
Мать моя сдавленно вскрикнула, а ее младшая дочь ответно глянула на Неоптолема. Кровь отлила от лица Поликсены, но она, вздернув подбородок, не отводила глаз.
Воины времени не теряли – двое тут же подхватили сестру под локти.
– Совсем юная, – сказал Неоптолем. – Наверное, как дочь твоя тогда. – Он улыбнулся Агамемнону. – Ифигения, говорят, даже не взвизгнула.
И мою младшую сестру повели вдоль берега, а Неоптолем обнажил свой нож, троянцев резавший без счета.
Я закрыла глаза.
Немыслимо, но даже после этого день тянулся дальше. Солнце, взбираясь по небу, не рассеивало серой мглы, а над городом все курился дым. Пронзительно крича, кружили над морем птицы. Мы же, сидя на песке, ухаживали друг за другом, врачуя порезы и ушибы, хоть ни лечебных трав не имели, ни мазей, облегчающих боль. Кто знает, когда вновь изведаем прикосновения родных, заботливых рук, подумала я. И, ни слова не говоря, взяла за руку мать.
– Она осталась нетронутой, – говорила тем временем Андромаха Гекубе. – И теперь уж спасена от них всех.
Мать закивала, вздохнула прерывисто. Сумерек Аида бог солнца Аполлон никогда мне не показывал – не проникал туда его свет. Узри я царство мертвых в видениях, смогла бы в кои веки хоть чем-то утешить мать – если бы та, конечно, поверила. Вот бы увидеть младшую сестру в этом темном, но покойном краю, в этом мире, недосягаемом для разрушителей-захватчиков, – омытую серебристыми водами Леты и тут же забывшую о страданиях.
В густевших сумерках густела и толпа мужчин, смыкаясь вокруг нас враждебным кольцом. Нас стали выстраивать рядами. Один схватил за локоть и меня, рывком поставил на нужное место. Гекубу увели, потащили в другой конец того же ряда. Она не оглянулась уходя.
Агамемнон в крикливом пурпурном плаще вышел вперед, окинул нас оценивающим взглядом. Ему стали разъяснять, кто мы все здесь такие. В вечерней мгле мерцали разведенные костры – усеявшие берег пятна света. И откуда они все это знают, гадала я в смятении. Кто назвал им наши имена? Переписали они, что ли, нас всех, оценив наши достоинства и положение в обществе, приняв в расчет, кому мы раньше принадлежали, дабы поделить между собой как можно справедливее?
Тут я услышала собственное имя:
– Кассандра, дочь Приама и Гекубы, жрица. По-видимому, хороша собой.
Тон деловитый и бесстрастный. Я-то надеялась, что меня, растрепанную, перепачканную в грязи и запекшейся крови, в запыленном платье, не разглядят, но это не помогло. Он услышал, кто я такая, и, наверное, не обратил уже внимания на внешний вид.
– Эту, – сказал Агамемнон, и темные пустоты его глаз напомнили мне нарисованный взгляд Афины. – Возьму ее.
Попрощаться нам не дали. Мать потянулась ко мне, но уж очень далеко была, да и греки сразу вернули ее в строй, схватив за плечи. Лишь на один мучительный миг глаза наши встретились, и пронеслось перед ними наверняка одно и то же. Как в ужасе встает она с постели, глядит, цепенея, на свой раздутый живот, и содрогается от страшного сна, открывшего ей правду о младенце. И мысль между нами порхнула одна и та же. Решись мать сбросить его с высочайшей городской башни, не стала бы теперь эта башня горой камней посреди пепелища. Парис был бы мертв, как мертв и теперь, зато вся Троя выжила бы.
Я уперлась пятками в песок, но греки, уводившие меня прочь, даже не заметили сопротивления. Мне оставалось лишь, повернув голову, глядеть на троянок, пока хватало мочи лицезреть лицо матери, скорбь, разрывавшую ей сердце, и немое страдание, объединившее нас всех в эту минуту. В Трое между нами были различия, и эти самые женщины когда-то от меня отворачивались, а теперь мы все сравнялись. Они жалели меня, забранную первой после Поликсены, окатывали рваными волнами сострадания, хотя каждая переживет то же самое. Троя лежала в руинах, но в эти страшные мгновения я как никогда чувствовала себя троянкой. Родной город останется жить лишь в нашей памяти, между всеми нами вдруг возникла необъяснимая связь – именно теперь, когда нас вот-вот оторвут друг от друга и мы, рассеявшись по морю, разлучимся навсегда.
И сердце мое, даже стиснутое холодными щупальцами ужаса перед предстоявшим еще, тоже болезненно сжалось, горюя по ним. По всем и каждой, ведь я прощалась с каждой.
Только Елена двинулась с места – и ее не удержали, как Гекубу, – Елена кинулась вперед и обвила меня руками. Напрасно Менелай грозился судить ее в Спарте – все понимали, что она возвращается домой, к обычной жизни, где-то еще продолжавшейся. Обняв меня, Елена шепнула:
– Моя сестра Клитемнестра – царица Микен. Она тебя не обидит.
Я содрогнулась. Елена напоследок утешала меня чем могла, но в горячих словах ее звенела пустота. Я знала уже, что прибежища в Микенах не найду. Елена отступила, и меня обуяло отчаяние: ах если бы можно было взойти на ее корабль, вместе с ней отправиться в Спарту! Возникло жгучее желание взмолиться, и вопль поднялся уже к горлу, но я сжала губы. Не доставлю им удовольствия отвергнуть униженные просьбы троянской царевны.
У себя в шатре Агамемнон распивал вино и хвастал. А я, уставившись на сверкающее золотое блюдо, наблюдала, как переливается оно, лощеное, на свету. И гадала, из Трои это блюдо или нет, не стояло ли еще вчера во дворце, не попадалось ли мне на глаза сто раз, до сих пор оставаясь незамеченным.
– А знаете, она ведь жрица Аполлона, – говорил он, казалось, и не обо мне вовсе, а все-таки обо мне. – Аполлона, покровителя Трои. – Агамемнон хрипло хохотнул. – За нее, однако, он чуму не насылает.
Услышав это, воины беспокойно зашевелились. Десять долгих лет выцарапывали они победу в затяжной войне, лишь удлинявшейся из-за гордыни да самодурства Агамемнона и ему подобных, и вот теперь собирались домой. А он в самом конце, накануне возвращения, смеет говорить такое! Встревоженно поглядывали они на пустые небеса в проеме входа, будто опасаясь, что разъяренный бог поразит их сейчас на этом самом месте.
Да только зря, я-то знала. Боги оставили Трою. Это прежде, когда война лютовала всего беспощадней, ступали она на поле боя. Даже Афродита ради любимца своего Париса замарала девственно чистые ступни в кровавой грязи под Троей. Бок о бок с нашими воинами буйствовал Арес, и клич его, леденящий кровь, вселял ужас в сердца греков. Над их головами, скрежеща, простирались чернотой кожистые крылья Эриды, а вслед за ней развертывалась бойня. И лощеный, текучий Аполлон вместе с яростной своей сестрой Артемидой тоже стоял за нас. Но и это не помогло. И боги покинули побежденных.
От Аполлона мне осталась лишь головная боль, глухое биение в болезненно надорванном мозгу. Подобные прожилкам жгучих молний на небе вспышки, оставлявшие отпечаток на изнанке век. Они мелькали, когда Агамемнон прикасался ко мне липкими руками, затхло дыша в лицо. И при мысли о последних словах Елены, сказанных ею, прежде чем нас отторгли друг от друга, на меня, освободившуюся от проклятия, так отравлявшего жизнь, от дара, внушавшего мне гордость, но погибельного, снисходила легким утренним туманом покойная убежденность.
Я знала, что ждет его в Микенах.
Часть третья
21. Электра
Загораются сигнальные огни, неоглядной цепью от Трои до Микен, и я восхищенно замираю у окна. Никогда еще не испытывала я подобного. Огни пламенеют во тьме ярче и прекрасней всякой зари, возвещая Микенам новый, золотой день, осиянный светом, блистательный. Обновленная, счастливая до головокружения, я, сбросив разом все тяготы, становлюсь невесомой и готова воспарить в небеса без всяких Икаровых крыльев. Я так долго ждала, что и не чаяла уже дождаться. В отцовскую победу, разумеется, верила безоговорочно. Но привыкла жить в бездеятельном ожидании и не знаю, как действовать теперь, когда оно на исходе.
Итак, он возвращается. Я не отступилась, и вера моя вознаграждена. Не стану больше предаваться печали, вылепившей меня. Думать о все взрослеющем Оресте, живом свидетельстве уходящего времени. О закутанной в свадебное покрывало Хрисофемиде, покинувшей нас ради мужа, избранного Эгисфом, этим шелудивым псом, который занял место моего отца и все вынюхивает что-то, прячась за материн подол, все скулит по дворцовым покоям, – мороз по коже как увижу эту вытянутую, недовольную мордочку. О матери, напротив, безмятежной, с непоколебимо сияющим лицом, без следа морщин или беспокойства, чью легкую поступь ничуть не отягощает бремя вины. Все это в прошлом.
Наскоро одеваюсь, выбегаю из притихшего дворца в прохладу утра, на лету огибаю повороты петлистой тропинки, ведущей к лачуге пахаря. Приближаясь, кричу:
– Георгос! – и радостно смеюсь от звука собственного голоса.
Он выглядывает в дверь из темноты, озадаченно морщит лоб, щурится спросонья.
– Электра?
– Георгос, он возвращается! Конец войне!
– Правда?
Бросаюсь ему на шею, и пораженный Георгос чуть не падает навзничь. Ни разу еще я его не обнимала. Он легонько отстраняет меня, кладет мне руки на плечи. А я все улыбаюсь.
– Откуда ты знаешь? – спрашивает. – Что случилось?
– Огни! Сигнальные огни горят, вся вереница, сколько глаз хватает!
Не дослушав еще, он качает головой.
– Даже если войне и правда конец, откуда тебе знать, что победили греки?
– Разумеется, греки, – говорю я, помедлив.
Высвободившись, отступаю назад. Даже глядеть теперь на него не хочу.
– Ну конечно, – торопливо поправляется он. – Я не имел в виду… конечно, греки победили. Просто подумал… мало ли…
– Десять лет близился этот день, – говорю я резко, даже чересчур. – Мы знали, что он наступит, и он наступил.
Георгос кивает, поспешно отрекаясь от минутных сомнений.
– Твой отец величайший герой в истории, – говорит он явно искренне, и я слегка смягчаюсь. – Без него Микены бедствовали. А как он вернется, мы все опять прекрасно заживем.
– Не все, – замечаю я, помолчав.
Георгос смеется.
– Ты ведь не тревожишься за Эгисфа, правда?
– Еще чего!
Я отвожу глаза. Не знаю, как выразить чувства, что корчатся в груди вопреки счастью.
Георгос вздыхает.
– Она изменила ему.
Она совершила страшное преступление и знает, какова расплата, и Георгос знает, и я, и всякий в Микенах. Но она моя мать, хоть подчас я всей душой желала бы иметь другую.
– Может, покарав Эгисфа, – говорит Георгос, – он смилостивится над ней.
– Она того не заслуживает.
Эгисф ее не принуждал. Все совершенное совершено ею по доброй воле. Они с Еленой обе – творцы собственных трагедий. Что, интересно, Менелай сделает с моей теткой или сделал уже? Это, впрочем, не слишком меня заботит. Из-за Елены я на десять лет лишилась отца. Но отделаться от сжимающей временами сердце тревоги за мать не могу, пусть она того и не заслуживает.
– Упроси отца ее пощадить, – предлагает Георгос. – Он мог бы, ради тебя. Если сама этого хочешь.
– Думаешь?
– Уверен. Агамемнон добрый царь и добрый человек. Так мой отец всегда говорил.
– Это правда.
– Он отвоевал Микены, и мы зажили в благоденствии, – продолжает Георгос. – Объединил всех ахейцев и повел на войну. Он великий вождь. И как бы там ни было, поступит правильно.
Слова его – бальзам на душу. Обуреваемая сотней лишающих равновесия чувств, я смаргиваю вдруг нечаянные слезы благодарности. Всегда Георгос был рядом, всегда находил для меня доброе слово и неизменно верил в Агамемнона.
Останемся ли мы друзьями после отцова возвращения? Когда обычный жизненный уклад восстановится, вряд ли вождь всей Греции одобрит поведение дочери, тайком сбегающей из дворца, чтобы беседовать наедине с бедным пахарем.
Это, впрочем, не главное. Главное, он возвращается.
Пока меня не было, дворец ожил. Весть о сигнальных огнях всех расшевелила: рабы суетятся, всюду гомон бурлит. А вот и придворные старейшины, подчинившиеся когда-то матери с Эгисфом, спешат в тронный зал в полнейшем замешательстве.
Сама она, разумеется, тут как тут – стоит среди них, невозмутимая, собранная, и разъясняет. А Эгисфа не видно, и я, возликовав уже, думаю, не сбежал ли, но потом замечаю его, забившегося в дальний угол.
– Война окончена, – заявляет мать. – Но домой флоту идти еще много недель. Мы должны приготовиться. Я выставила стражей – от дворца до самого залива, они известят нас, едва завидев корабли.
Эти слова я прижимаю прямо к сердцу. С мучительной почти надеждой. Мы так близки к исходу.
Мать отдает указания, говорит о предстоящем великом пире и обо всем, что предстоит еще обдумать до прибытия царя. Гадаю, посмеет ли кто спросить о ее собственных намерениях, но нет, никто не смеет.
Огни зажигают снова и снова. Ночами я смотрю на их зарево, пока не выгорят они дотла, оставив за окном лишь звездную тьму. Воображаю, как флот его приближается с каждым восходом солнца – Эос проводит розовыми перстами по небу над нашими с ним головами, и наступает новое утро, а значит, до возвращения отца остается на день меньше. Я прождала его много лет, но именно эти последние недели тянутся дольше всего, эти последние дни, когда нетерпение мое особенно алчно и разъедает душевный покой, разрывает в клочья даже видимость выдержки.
Но хоть ожидание и невыносимо, есть сладость в этой муке, блаженство в предвкушении. День за днем проходит время, и всякая заря, нарождаясь, сближает нас.
И вот наконец однажды, лежа без сна и в который раз наблюдая, как тает за окном ночная тьма, приоткрывая призрачную бледность небес, я слышу переходящий из уст в уста крик рассеянных по холмам часовых. Резко сажусь, не смея поверить ушам. Но ошибки быть не может. Это та самая, долгожданная весть. Греческий флот благополучно причалил к родному берегу. От столь сладостной мысли распирает грудь, и в этот миг острейшего, чистейшего восторга я ощущаю прилив сил, душа моя пробуждается после долгой зимы. Вскакиваю, одеваюсь в утренних сумерках. Наконец-то я увижу отца, он дома, вправду дома, в самом деле. Какой покажусь ему? Узнает он меня? Пальцы не слушаются. И я безжалостно дергаю тончайшее сукно: растянется – и пусть. Только, может, и зря. Много лет я не заботилась о внешности, но Агамемнон так давно меня не видел, с тех пор как я девочкой была. Хочу ведь, чтобы он мной гордился. Силюсь успокоиться, унять дрожь в руках. Приглаживаю волосы, дышу как можно глубже.
На сей раз хлопочут во дворце еще пуще. С того дня, когда зажглись сигнальные огни, это утро не раз уже репетировали, а потому работают складно и слаженно. Рабыни торопливо завешивают стены великолепными, расшитыми золотом полотнами, увивают деревянные колонны затейливыми гирляндами из цветов и папоротника, уставляют длинные столы начищенными до блеска чашами и блюдами, укладывают на скамьи узорчатые мягкие подушки. Пошатываясь от усталости после бессонной ночи, я на минуту теряюсь посреди суеты. А потом думаю: “Ведь это все правда!” – и вновь переполняюсь восторгом.
Вижу мельком, как вплывает в широкую арку тронного зала Клитемнестра – голову держит высоко, спину прямо, как всегда, ничем не выдавая ни страха, ни даже тревоги. Не сбежала, не забилась в угол. Я в нерешительности: а вдруг вести и правда плохие? Но к чему тогда готовятся, если не отца встречать? Мать просто идет напролом, как и все это время, думаю я и на миг восхищаюсь ее непреклонностью. Может, она и сумеет выйти сухой из воды. Может, после отцова возвращения мы снова заживем одной семьей.
Следую за ней.
– В чем дело? – спрашиваю, и мы пристально глядим друг на друга. Чувствую, как близится нечто неведомое, оно вот-вот раскроется, вот-вот соединит нас.
Но тут взгляд ее темнеет. Не успев раскрыться, нечто захлопывается, и меня, не понявшую еще, что к чему, хватают. Рука зажимает мне рот, я давлюсь, желчь подступает к горлу, а мать отдает приказ.
– Заприте ее в покоях, – велит она.
Мне же никак не закричать, не издать ни единого звука, и меня тащат прочь, стискивая до синяков, до удушья, а потом вталкивают в комнату, я падаю и с треском бьюсь коленями об пол. Кое-как набрав воздуха в грудь, с пронзительным криком кидаюсь на закрывшуюся дверь, снова и снова, пока от собственных же воплей на начинает раскалываться голова.
Никто не приходит.
Измучившись и обессилев, я отворачиваюсь, сползаю на пол, прислонившись спиной к крепкой двери, – во рту привкус крови, по щекам текут напрасные слезы.
И понимаю, кажется, что она задумала. Но мне никак не выйти из комнаты, никак ей не помешать.
22. Клитемнестра
Электру запирают, обитая железом дубовая дверь глушит ее крики, и я, испустив слабый, прерывистый вздох, провожу рукой по глазам. На миг отдаюсь исходящему от нее страданию, но тут же, взяв себя в руки, заталкиваю его поглубже, топлю в ярости, которая бродит в животе. Вот что питает меня, вот от чего крепнет решимость и твердеет рука. Пусть это я отдаю приказы стражникам Эгисфа, но мучается дочь не по моей вине. Нельзя дать Электре все испортить. Она, конечно, злится, но я ведь защищаю ее. Ифигения тоже верила отцу, а что из этого вышло? Придет день, и Электра поблагодарит еще за то самое, что я вознамерилась сделать и обязана сделать ради всех нас.
Я готова. Столько раз уже проделывала это мысленно, ночь за ночью. В моих ровных, спокойных движениях – безупречная плавность. Я будто вновь вернулась в детство, в Спарту, где мы с сестрой плавали по-лягушачьи в кристально чистых водах. Под волнами, в толще моря скрывался совсем отдельный, безмолвный мир – тайное место, где можно было выделывать что угодно, не стесняясь и не притворяясь, – пока не вынырнешь. Дворец в волнистых тенях походит на подводное царство, но в этот раз, всплыв на поверхность, я окажусь в иной действительности. Которую сотворю сама.
В которой даже цари получают по заслугам.
Провал во времени. Кажется, только вчера я держала ее за руку и в предрассветных сумерках глядела в ее распахнутые глаза, невинно сияющие, – за миг до того, как мы вышли наружу и разлучились навсегда.
А потом Ифигения сливается в моем сознании с Электрой, и я отгоняю образ младшей дочери, которая стоит перед мной в тронном зале, вдруг преобразившаяся – сияет, как никогда прежде, осанка ее смягчилась, а на лице обнажилась уязвимость, заставившая меня содрогнуться, будто мимолетная ее надежда разбередила вроде бы уже зажившую рану. Затем, когда дочь хватают, на сей раз по моему приказу, в глазах ее, неотрывно устремленных на меня, проявляется ужас. До сих пор этот обвинительный взгляд, будто сдирающий кожу, связывает меня по рукам и ногам. Но не стану об этом думать, не теперь.
Не дам воли чувствам перед самым явлением Агамемнона. Не позволю себе выйти из равновесия сейчас, всю свою выдержку и хладнокровие призову на помощь. Дрогнуть нельзя, ведь десять лет я мечтала только об одном, и вот наконец вожделенное близко, наконец досягаемо. Приготовления завершены. И в ванной, куда я захожу теперь, все по местам. Не сдвинуто, не тронуто. Вдыхаю пьянящее благоухание цветов, крепкий аромат, стекающий с развесившихся головок. Эти цветы я срезала собственноручно и, принося сюда день за днем, внимательно осматривала каждый: не вянет ли? Каждый лепесток бархатист и плотен, каждое налитое соцветие жаждет раскрыться. Ими уставлены все натертые до блеска мраморные плиты в купальне, этот дурманящий сонм призван отяготить сознание. В расставленных среди цветов блюдах поблескивает, золотисто темнея, масло со взвесью измельченных лепестков, тоже источающих аромат, незримым облаком растекающийся по купальне. Огонь в маленькой чаше горит лишь в одном углу, отбрасывая слабый свет, и на дальней стене – одной лишь, не окаймленной цветами, – вырастают, трепеща, смутные тени. Она ничем не загорожена, дабы возлежащий в глубокой низкой ванне, помещенной рядом, мог, откинувшись назад, оценить по достоинству настенную роспись.
А роспись эта изображает деяния рода Атрея. Божественных олимпийцев, заполнивших наш тронный зал пред пиром Тантала. Почтивших наш дворец своим присутствием, не заподозрив даже, сколь гнусный, сколь злодейский замысел сгноил душу сего безжалостного отца. Прекрасные золотые лики богов, запечатленные на гипсе, светятся – живописец, действовавший по моему указанию, вдохнул в них блистательную жизнь. Да к тому же не задавал мне лишних вопросов – ума хватило. Да, об этом все молчат, но я хотела, чтобы кровные родичи мужа красовались тут – и их деяния, увековеченные в красках на гипсе. Не убийство ребенка, не отвращение богов. Это ни к чему. Все знают и так, что за страшный пир предстоит.
От Тантала живописец перешел к Пелопу, а после – к Атрею с Фиестом, убившим собственного брата Хрисиппа в борьбе за трон. Роспись изображает воцарение Атрея в Микенах, но не детей Фиеста, сваренных, разделанных и скормленных родному отцу родным же дядей. Изображает восходящего на трон Агамемнона, а подле – его жену и троих дочерей, но не убийство на рассвете. Я велела мастеру живописать лишь победы, лишь события, возвысившие род моего мужа над остальными, прекрасно зная, что любой созерцатель все равно будет думать о совершавшихся в промежутках мрачных беззакониях, проступавших сквозь эти безобидные картины так же беззвучно и неумолимо, как аромат цветов, напитывавший воздух купальни.
Обвожу пальцем нарисованную фигурку Ифигении. Думала, сердце заколотится, вскипит в жилах кровь, думала, затрепещу в предвкушении развязки. Но мной, напротив, овладевает удивительное спокойствие, уверенность, заставляющая держаться задуманного. Снова вспоминаю себя в надежных объятиях безмолвного подводного мира – жизнерадостную, беспечную девчонку, что плавала, толкаясь ногами, в морской глубине и ведать еще не ведала о роде Атрея.
Глажу нарисованную дочь по волосам, по дуге изогнутых кверху губ. Надеюсь, она знает, что я собираюсь сделать ради нее, и там, среди мрачных теней подземного царства, улыбается снова.
Стремительно передвигаясь по дворцу, на ходу отдаю приказы. Растерянность вокруг осязаема, в паническом замешательстве все мечутся туда-сюда. Но не я. Вижу себя со стороны, плавно скользящую посреди хаоса. Улыбаюсь встревоженным лицам, отмахиваюсь, если кто-то, заикаясь, начинает задавать вопрос, не осмеливаясь, впрочем, его докончить. Но отчетливо слышу настойчивый стук, будто бой барабанный. Где же Эгисф?
Не знают они, эти старцы, зовущиеся советниками, к чьим словам я никогда не прислушивалась, чьим явным осуждением беззаботно пренебрегала, – не могут понять, почему царица так тщательно готовится встретить мужа. Гадают небось, собираюсь ли я сделать вид, что этих десяти лет попросту не было, растает ли Эгисф в воздухе, будто не было и его. Они не забыли, разумеется, как молодые Агамемнон с Менелаем, а с ними спартанская армия явились бросить вызов Фиесту в этот самый величественный тронный зал, стены которого я велела теперь, к возвращению царя, увешать тканями тончайшей работы.
Осматриваю великолепное убранство. Хмурю бровь. Нет, так не годится.
– Эй! – нетерпеливо взмахнув рукой, обращаюсь я к рабыне, и та, вздрогнув, встает навытяжку. – Эти ковры со стены снимите. – Она замирает, растерявшись на миг. – Царь десять лет воевал и по возвращении домой заслуживает всяческих почестей. Постелите их снаружи, на землю – пусть ноги его после каменистой почвы утопают теперь в лучших микенских коврах. В песках Трои он не знал удобств, так встретим нашего царя по-царски, и даже сверх того. Воздадим ему должное.
Ей хватает ума не увиливать. Слышу в собственном голосе пронзительные нотки – приметы истерики, грозящей вот-вот прорваться сквозь внешнее спокойствие. Рабыня бросается выполнять приказ, шипит на остальных, чтобы помогли ей с тяжелыми коврами, я же отстраняюсь от суеты.
Все на местах, как я и задумала. Эгисф где-то прячется, стражи его охраняют Электру, а больше никто и не подозревает о моем замысле, и от меня требуется лишь твердая решимость и спокойствие, чтобы довести дело до конца. Силюсь унять неистовое сердцебиение, забыть взгляд младшей дочери и думать лишь о следующем шаге.
В отдалении победоносно трубят рога.
Царь возвращается.
Оглаживаю платье, изображаю улыбку.
Пора оказать ему радушный прием.
23. Кассандра
Склеп, а не дворец. Вижу громаду его из гигантских каменных глыб, вросшую в землю, чую смертный смрад, расползающийся из-под самого основания, перебивая соленый запах ветра.
Вчера я встречала утро на палубе, где собрались в рассветном зареве уцелевшие после долгого путешествия, угрюмые, изможденные. Рдели воды за кормой, в небе разгоралось чудовищное пламя. Мы причалили, и я страшилась сойти на берег. До сих пор ноги мои ступали лишь по троянской земле. Я и представить не могла, что окажусь однажды так далеко от дома. Было худо и тяжко, одолевала безнадежная тоска по прохладным камням Аполлонова храма, по родной его тиши.
Не знаю, на которой неделе тягот морского пути разразилась буря. Даже воины поняли, что вызвана она божественным гневом – ярость, скопившуюся в небесах, ни с чем нельзя было спутать. Запоздалое негодование Афины из-за осквернения храма.
Безумствуя под плетью воющего ветра, вокруг бурлил, вставая на дыбы, мрачный океан, а вспышки молний озаряли кровавую расправу – один за другим корабли разбивались о коварные скалы, людей смывало в море. Вопли гибнущих носились над безбрежными водами, пока ярость богини не иссякла. Но этот берег страшил меня сильнее бури – я лучше б отдалась на милость гневных волн, чем ступать на микенскую землю.
Теперь, когда дворец его завиднелся вдали, Агамемнон вновь собирает переживших бурю и обращается к изможденным воинам с нудной речью. Говорит о славе, ожидающей на родине героев-завоевателей, наконец возвратившихся домой.
Он величаво расхаживает туда-сюда, но воины не глядят на него. А жадными глазами прочесывают берег, высматривая согревшие бы душу струйки дыма, вьющегося над родными усадьбами, холмы, усеянные зелеными деревьями, столь приветливые после голых песчаных равнин, где они жили и сражались так долго, да за такую скудную награду.
Агамемнон вещает о победе, а сам ожесточенно, угрюмо сжимает зубы. Он явно злится, но не потому, что разрушительная буря в щепки разнесла его могучий флот на триумфальном пути домой. Разгневан не из-за гибели множества воинов, последовавших за ним к стенам моего города и осаждавших нас целых десять лет, все время мечтая об этом дне. Нет ему дела до тех, кто не изведает больше объятий своих седовласых матерей, долготерпеливых жен и детей, выросших без отцов, так давно уже находившихся в отлучке.
И даже не от того он в ярости, что корабли потопила, ополчившись на греков, сама Афина, давняя их покровительница. Что награбленные на родине моей сокровища погружаются теперь, кружа в воронке, на дно и всей этой сверкающей роскоши суждено истлеть, померкнув, на песке где-то там, на больших глубинах. Едва ли это его волнует.
Он злится потому, что злость у него в крови. Опять он обижен, опять видит, что его не уважают. Гибель воинов ему нипочем, лишь бы воины эти перед ним преклонялись. Не выносит он их уклончивых взглядов, мрачных, кривых ухмылок, их обыкновения сторониться меня, помешанной, вместо того чтобы с завистью смотреть на царскую пленницу.
Но этот человек, вождь всех ахейцев, и раньше был гневлив, задолго до войны. Вот стоит он, молодой еще, в обширном зале среди других мужчин, шумно оспаривающих один-единственный трофей, и, уязвленный, закипает от бешенства. Вот заносит он блеснувший меч и с размаху перерубает шею человека, простиравшего к нему руки, моля о пощаде, а мальчик, рыдающий тут же, отворачивается, не в силах смотреть на окровавленное тело отца. Свистящим шепотом мечутся в моих ушах отголоски его гнева.
Ветерок лохматит волосы, ну и пусть, его ласковое дуновение будто заживляет мое побитое лицо. Вспоминаю, как умерла Поликсена, молча отказавшись плакать и молить о пощаде. Теперь ее свободная тень бродит по подземному царству, а значит, сестре моей повезло больше, чем нам, всем остальным.
Наше долгое путешествие ко дворцу завершается. Когда буря выдохлась и Агамемнон понял, что все еще жив, да и я, его троянский трофей, цела тоже, то решил: это знак – не без причины боги его пощадили. И был прав, я-то знаю, только об этой самой причине вовек бы не догадался. Извилистой тропой он ведет меня ко дворцу, не терпится ему явиться туда победителем. Знаю, жену он не видел десять лет. Знаю, не осталось в нем и крупицы жалости – последнюю задавил, наверное, дабы, вконец ожесточившись, перерезать горло собственной дочери. И все же удивляюсь: как может он возвращаться в родной очаг вот так, без всякого почтения к Клитемнестре, шествовать в их общий дом вместе со мной, наложницей, идущей по пятам? Слепо веруя в высокомерии своем, что расчеты его оправдаются в точности.
Я же не возлагаю надежд на будущее, знаю ведь, как все обернется.
24. Клитемнестра
Золотой диск солнца поднимается выше, подсвечивая перья облаков бледнеющим румянцем. В теплом воздухе витает надежда.
Где-то там, в окружении холодных теней, ждет предстоящего моя недосягаемая дочь.
Он величаво шагает ко входу во дворец, по бокам стража, позади – войско. Кто-то, спотыкаясь, идет следом за ним – может, раненый спутник, думаю я, но тут внезапно налетает ветер, и за спиной ее взметается темное знамя длинных волос. Зубы сжимаются сами собой.
Я не представляла, какие испытаю чувства, увидев опять его квадратные плечи, властный выступ скрытой бородой нижней челюсти, летящую по ветру мантию, нелепую слегка на предводителе отряда столь утомленных, истощенных, потрепанных мужчин. Опасалась, что сокрушительная скорбь вновь захлестнет, затянет, отбросит меня в то, другое утро. Что не совладаю с яростью и отвращением. Но нет. Он будто незнакомец. Уже не тот молодой человек, когда-то в Спарте просивший моей руки, затаив дыхание, и не тот забравший меня в Микены новоявленный царь и муж, которому так весело кружила голову победа. И даже не та смутная фигура с зажатым в кулаке ножом, выступившая из тьмы на рассвете, – фигура человека, понятного мне как будто бы, но лишь до той минуты, пока он одним ударом не уничтожил самое дорогое.
За десять лет в Микенах он не постарел, не поседел, не помрачнел бы так сильно, хотя, спору нет, воины за его спиной одичали и износились еще поболее вождя. Но даже если он руководил сражениями, не покидая удобств царского шатра, пусть и относительных, и редко украшал поле боя своим присутствием, война все-таки взяла свое, изрезав лицо его морщинами, окрасив сединой щетину на подбородке. Нет, впечатления прошлого не накатили при виде него: тяжести ее обмякшего тела не чувствую, воспоминание об опустевших ее глазах, о запрокинутой к безжалостному небу голове не тянет на дно.
Напротив, ощущаю нарастающее побуждение к действию, прилив сил, горячащий кровь. Я боялась растеряться, не справившись с волнением, но вместо этого, изготовившись, выпрямляю спину, изгибаю рот в улыбке, надеясь, что она сойдет за радушную.
Не медля, не оглянувшись даже по сторонам, он стремительно входит в квадрат высоких ворот из массивного камня, увенчанных двумя резными львицами. И вот мы уже друг против друга и наконец-то встречаемся взглядами.
– Добро пожаловать домой! – говорю я. Задумавшись на миг, уж не решит ли он меня обнять, еле сдерживаю дрожь, представляя, как снова окажусь в его руках, прижатой к его телу, и, сделав шаг назад, указываю на довольно скудное собрание придворных старейшин и рабов, выстроившихся в ряд, дабы его приветствовать. – Хвала богам за вашу славную победу и благополучное возвращение.
Тут по крайней я не кривлю душой.
Он слегка склоняет голову, признавая благосклонность богов, но не выражая явно благодарности. Раздосадован, чувствую, уязвлен, что хвалят не его, хоть вслух, конечно, этого не скажет. Я и после десяти лет разлуки знаю, чем разжечь его гнев, сколь болезненно и ранимо его самолюбие.
– Мы устали неимоверно, – говорит он, и меня снова передергивает, на сей раз от его голоса.
– Разумеется, – отвечаю я поспешно. – Служанки для всех приготовили ванны, пищу и вино. Прошу, позволь и воинов твоих принять во дворце.
Оглядев собравшихся его встречать, Агамемнон хмурится.
– А где мои дочери?
Невысказанное проносится меж нами, вибрирует в воздухе, и он это, конечно, чувствует, но только гуще хмурит бровь и встряхивает головой, будто отмахиваясь от назойливой мухи.
– И сын мой, которого я еще ни разу не видел. Отчего он меня не приветствует?
Не даю улыбке сойти с лица. Да как он только смеет упоминать своих детей?
– Еще так рано, – говорю я как бы беспечно. – Наверняка ты хочешь омыться, поесть и отдохнуть сначала? Мы все для тебя приготовили.
Он недоволен и все же делает шаг вперед. Пересилив себя, беру его за руку.
– Ты царь, – шепчу. – Так войди же, как не дано войти простому воину. – И отступаю. – Мы постелили тебе под ноги наши лучшие ковры.
Тут эта женщина, что стоит за спиной Агамемнона, в каком-нибудь шаге, полускрытая его могучим торсом, тихонько ахает. До сих пор я упорно на нее не смотрела. Ясно ведь, кто она, и у меня в голове не укладывается, как может он вести ее во дворец при всех, стоять лицом к лицу с женой, когда женщина эта жмется сзади. Теперь, однако, можно на нее взглянуть. Темные волосы спутаны. На виске цветет синяк. Откуда он взялся, не хочется и думать. Большие темные глаза опущены долу, вернее были опущены, но тут, не сдержавшись, наверное, она взглядывает вверх. И что-то в глубине этих глаз трогает меня, бередит незаживающую рану моей души. Смаргиваю навернувшуюся вдруг слезу.
Заметив, что я смотрю на нее, Агамемнон улыбается мельком.
– Троянская царевна, – говорит. Со смаком растягивая слова. – Кассандра, жрица Аполлона, великого покровителя города.
И невесело смеется, но женщина не вздрагивает даже. Остекленевшими глазами смотрит на вышитые полотна под ногами, явно ничего не понимая. Проследив ее взгляд, мой муж видит их тоже, и досада вкупе с растерянностью проступает на его лице, стирая самодовольство.
– Это зачем? – рявкает он.
С трудом оторвав взгляд от женщины, я говорю:
– Ковры расстелили, дабы уважить тебя, а что такое?
Слова мои льются нежнейшими сливками.
Агамемнон возмущенно фыркает и до того смешон, что от мысли о телесной близости, существовавшей ведь когда-то между нами, свертывается нутро.
– Ковры, Клитемнестра? – переспрашивает он недоверчиво. – Да я и в мыслях не посмею топтать ногой такую роскошь, они богам предназначены, и не смертному их осквернять, кем бы он ни был.