Артур Конан Дойл
В то мартовское утро 92 года от Рождества Христова еще только начинало светать, а длинная Семита Альта уже была запружена народом. Торговцы и покупатели, спешащие по делу и праздношатающиеся заполняли улицу. Римляне всегда были ранними пташками, и многие патриции предпочитали принимать клиентов уже с шести утра. Такова была старая добрая республиканская традиция, до сих пор соблюдаемая приверженцами консервативных взглядов. Сторонники более современных обычаев нередко проводили ночи в пиршествах и погоне за наслаждениями. Тем же, кто успел приобщиться к новому, но еще не отрешился от старого, порой приходилось туго. Не успев толком соснуть после бурно проведенной ночи, они приступали к делам, составляющим ежедневный круг обязанностей римской знати, с больной головой и отупевшими мозгами.
Именно так чувствовал себя в то мартовское утро Эмилий Флакк. Вместе со своим коллегой по Сенату Каем Бальбом он провел ночь на одной из пирушек во дворце на Палатине, печально знаменитых царившей на них смертной тоской; император Домициан приглашал туда только избранных приближенных. Вернувшись к дому Флакка, друзья задержались у входа и стояли теперь под сводами обрамленной гранатовыми деревцами галереи, предшествующей перистилю.[1] Оба давно привыкли доверять друг другу и сейчас, не стесняясь, дали волю всю ночь сдерживаемому недовольству, на все корки ругая тягостно унылый банкет.
— Если б он хотя бы кормил гостей! — возмущался Бальб, невысокий, краснолицый холерик со злыми, подернутыми желтизной глазами. — А что мы ели? Клянусь жизнью, мне нечего вспомнить! Перепелиные яйца, что-то рыбное, потом птица какая-то неведомая, ну и, конечно, его неизменные яблоки.
— Из всего вышеперечисленного, — заметил Флакк, — он отведал только яблок. Признай по справедливости, что ест он еще меньше, чем предлагает. По крайней мере, никому не придет в голову сказать о нем, как о Вителлии, что своим аппетитом он пустил по миру всю Империю.
— Да, и жаждой тоже, как ни велика она у него. То терпкое сабинское, которым он нас поил, стоит всего нескольких сестерциев за амфору. Его пьют только возчики в придорожных тавернах. Всю ночь я мечтал о глотке густого фалернского из моих подвалов или сладкого коанского, разлива года взятия Титом Иерусалима. Послушай, может быть, еще не поздно? Давай смоем эту жгучую гадость с неба.
— Ничего не выйдет. Зайди лучше ко мне и выпей горькой настойки. Мой греческий лекарь Стефанос знает чудодейственный рецепт от утреннего похмелья. Что? Тебя ждут клиенты? Ну, как знаешь. Увидимся в Сенате.
Патриций вошел в атриум[2], нарядно украшенный редкостными цветами и наполненный сладким многоголосьем певчих птиц. На входе в зал его поджидал готовый к исполнению своих утренних обязанностей юный нубийский раб Лебс. Он был одет в снежно-белую тунику и такой же тюрбан. Одной рукой мальчик держал поднос с бокалами, а в другой графин с прозрачной жидкостью, настоенной на лимонных корках.
Хозяин наполнил один из бокалов горькой ароматной микстурой и собирался уже выпить, но так и не донес руку до рта, остановленный внезапным ощущением, что в доме у него произошло нечто из ряда вон выходящее. Все вокруг него, казалось, кричало о случившейся беде: испуганные глаза чернокожего подростка, встревоженное лицо хранителя атриума, сбившиеся в кучку угрюмые и молчаливые ординарии во главе с прокуратором или мажордомом, собравшиеся приветствовать своего повелителя. Врач Стефанос, александрийский чтец Клейос, дворецкий Пром — все отворачивались и отводили глаза, лишь бы не встретить тревожно-вопросительный взгляд хозяина.
— Да что, во имя Плутона, с вами со всеми случилось? — воскликнул изумленный сенатор, чье терпение после ночи обильных возлияний лучше было не испытывать. — Почему вы тут стоите, повесив носы? Стефанос, Ваккул, в чем дело? Послушай, Пром, ты же глава всех моих слуг в этом доме! Что произошло? Почему ты прячешь от меня глаза?
Дородный дворецкий, чье жирное лицо осунулось и покрылось пятнами, положил руку на запястье стоящего рядом с ним слуги.
— Сергий отвечает за атриум, мой господин. Ему и надлежит поведать тебе об ужасном несчастье, случившемся в твое отсутствие.
— Ну, нет, это сделал Дат. Приведите его и пускай он сам отвечает, — недовольным голосом отказался Сергий.
Терпение патриция кончилось.
— А ну, говори сию же секунду, негодяй! — закричал он в гневе. — Еще минута, и я прикажу отвести тебя в эргастул.[3] С колодками на ногах и кандалами на руках ты быстро научишься повиноваться! Говори, я приказываю! И не вздумай медлить!
— Венера, — пролепетал слуга, — греческая статуя работы Праксителя…
Сенатор издал вопль отчаяния и ринулся в дальний уголок атриума, где в маленькой нише за шелковым занавесом хранилась драгоценная статуя — величайшее сокровище не только его художественной коллекции, но, быть может, и всего мира. Резким движением раздвинув ширму, он замер в немой ярости перед обезображенной богиней. Красный светильник с благовонным маслом, всегда горевший у подножия, был разбит, а содержимое его разлилось. Огонь на алтаре угас, венок с головы статуи был сброшен. Но не это было самым страшным. Прекрасное тело обнаженной богини, изваянное из блестящего пантелийского мрамора пять веков назад вдохновенным греком и сохранившее до сей поры белизну и прелесть, подверглось — о, гнусное святотатство! — варварскому осквернению. Три пальца на изящной простертой руке были отбиты и валялись тут же на пьедестале. Над нежной грудью виднелась темная отметина от раскрошившего мрамор удара. Эмилий Флакк, самый тонкий и опытный ценитель изящного во всем Риме, хрипел и задыхался, держась за горло и взирая на ущерб, нанесенный его любимой скульптуре. Но вот он повернулся, обратив к рабам перекошенное судорогой лицо, и обнаружил, к своему вящему удивлению, что ни один из них даже не смотрит в его сторону. Все слуги застыли в почтительных позах, обратив взоры ко входу в перистиль. Теперь уже и сам хозяин увидел, кто вошел в его дом несколько мгновений назад. Весь его гнев моментально улетучился, уступив место смиренному раболепию, мало в чем отличному от поведения прислуги.
Посетителю было сорок три года. На чисто выбритом лице выделялись большие, налитые кровью глаза и четко очерченный нос. Массивная голова покоилась на короткой толстой, бычьей шее — отличительный признак всего семейства Флавиев. Он прошел через перистиль чванной раскачивающейся походкой человека, везде чувствующего себя дома. Но вот он остановился, подбоченился, рассеянно окинул взглядом склонившихся рабов и воззрился на хозяина. Грубое раскрасневшееся лицо гостя перекосилось в презрительной полуусмешке.
— Как же так, Эмилий? — заговорил он. — А меня уверяли, что в твоем доме самый образцовый порядок во всем Риме. Я вижу, ты сегодня чем-то озабочен?
— Чем могу я быть озабочен, когда сам Цезарь соблаговолил удостоить нас своим присутствием под крышей этого дома? — возразил царедворец. — Воистину, ты не мог преподнести мне более неожиданного и желанного подарка.
— Ерунда, просто я кое-что припомнил, — отмахнулся Домициан. — Когда ты и все остальные покинули меня, я не смог заснуть, и тогда мне пришло в голову подышать утренним воздухом, а заодно навестить тебя и увидеть, наконец, твою знаменитую греческую Венеру, о которой ты столь красноречиво распространялся в промежутках между возлияниями. Но, судя по твоему виду и виду твоих слуг, мой визит, похоже, оказался не ко времени.
— Нет-нет, повелитель, не говори так! Но я и в самом деле нахожусь в большом затруднении. По воле судеб твой благословенный приход совпал по времени с одним происшествием, как раз касающимся той самой статуи, к которой ты милостиво соизволил выразить интерес. Вот она, прямо перед тобою, и ты собственными глазами можешь узреть, как жестоко с ней обошлись!
— Клянусь Плутоном и всеми богами подземного мира, — воскликнул император, — что, будь она моей, кое-кто из вас пошел бы на корм рыбам! — с этими словами Домициан устремил гневный взгляд на съежившихся от страха рабов. — Ты всегда отличался излишним мягкосердечием, Эмилий. Все говорят, что в твоем доме цепи и кандалы давно заржавели без применения. Но это уж точно переходит все границы! Я лично прослежу за тем, как ты будешь разбираться с виновными. Кто ответственен за случившееся?
— Раб по имени Сергий, поскольку он следит за атриумом, — ответил Флакк. — Выйди вперед, Сергий. Что ты имеешь сказать в свое оправдание?
Дрожащий раб приблизился к хозяину.
— Если господин позволяет мне говорить, я скажу, что преступление совершил Дат-христианин.
— Дат? Кто это?
— Матулатор[4], мой господин. Я даже не знал, что он из этих ужасных людей, иначе никогда не допустил бы его сюда. Он пришел со своей метлой, чтобы убрать птичий помет. Взор его упал на Венеру, и в то же мгновение он набросился на нее и дважды ударил деревянной палкой от метлы. Мы все кинулись на него и оттащили прочь. Но увы! Увы! Было уже слишком поздно, — несчастный успел отбить у богини три пальца.
Император хмуро усмехнулся, а тонкое лицо патриция побледнело от ярости.
— Где он? — спросил Флакк.
— В эргастуле, господин, с колодкой на шее.
— Привести его сюда и собрать всех рабов.
Через несколько минут вся задняя часть атриума оказалась заполнена пестрой толпой слуг, исполняющих многочисленные обязанности по ведению хозяйства в доме знатного римского вельможи. Здесь присутствовал аркарий, или счетовод, с заткнутым за ухо стилом; лоснящийся от жира прегустатор, пробующий каждое блюдо, — он служил барьером между ядом и желудком господина; рядом с ним находился его предшественник, потерявший рассудок двадцать лет назад, отравившись соком канидийского дурмана; келарий, хранитель винного погреба, покинувший свои драгоценные амфоры, тоже явился на зов хозяина; был здесь повар с половником в руке; пришел напыщенный номенклатор, чьей обязанностью было объявлять имена приглашенных гостей, а вместе с ним кубикуларий, рассаживающий их за столом, силенциарий, отвечающий за тишину и порядок в доме, структор, расставляющий столы, карп-тор, разделывающий пищу, кинерарий, возжигающий огонь, и многие, многие другие.
Кто в страхе, кто с интересом, — все собрались посмотреть, как будут судить злополучного Дата.
За спинами мужчин прятался рой хихикающих и перешептывающихся женщин и девушек из бельевой, прачечной и ткацкой — Марии, Керузы, Амариллиды вставали на цыпочки или выставляли симпатичные любопытные мордашки поверх плеч представителей сильной половины прислуги. Сквозь эту толпу с трудом пробились двое дюжих молодцов, ведущих обвиняемого. Это был маленький смуглый человечек с грубыми чертами лица, неряшливо торчащей бородой и безумными глазами, горящими каким-то мощным внутренним огнем. Руки его были связаны за спиной, а шею охватывал тяжелый деревянный ошейник или фурка, одеваемый обычно на непокорных рабов. Кровоточащая царапина на щеке свидетельствовала о том, что в предыдущей потасовке ему уже крепко досталось.
— Это ты — мусорщик Дат? — задал первый вопрос патриций.
Преступник гордо выпрямился.
— Да, — сказал он, — мое имя Дат.
— Ответь мне, ты испортил мою статую?
— Да, я.
Ответ прозвучал с бесшабашной дерзостью, вызывающей невольное уважение. К гневу хозяина присоединилось острое любопытство.
— Почему ты так поступил? — спросил он.
— Это был мой долг!
— Почему же ты считаешь своим долгом уничтожать собственность хозяина?
— Потому что я христианин! — глаза его недобро сверкнули на смуглом лице. — Потому что нет другого бога, кроме Всевышнего и Предвечного, а все прочие суть идолища поганые. Какое отношение имеет эта голая шлюха к Тому, чьим одеянием служит свод небесный, а весь мир — лишь подставка для ног? Служа Ему, разбил я твою статую.
Домициан с усмешкой посмотрел на патриция.
— Ты ничего от него не добьешься. Эти всегда так рассуждают, даже со львами на арене. Аргументы всех римских философов бессильны переубедить их. Стоя пред моим лицом, они нагло отказываются принести жертву в мою честь.[5] Никогда еще мне не приходилось иметь дела с таким невозможным народом. На твоем месте я бы долго не раздумывал.
— Что же посоветует великий Цезарь?
— Сегодня днем состоятся игры. Я собираюсь показать нового охотничьего леопарда, присланного мне в подарок царем Нумидии. Этот раб может позабавить нас, когда голодный зверь начнет обнюхивать ему пятки.
Патриций на мгновение задумался. Он всегда по-отечески относился к слугам, и сама мысль отдать кого-то из них на растерзание была для него ненавистна. Быть может, все-таки, если этот твердолобый фанатик раскается в содеянном, ему удастся сохранить жизнь. Во всяком случае, попытаться стоило.
— Твое преступление заслуживает смерти, — сказал он. — Можешь ли ты привести какие-нибудь доводы в свою защиту, учитывая, что разбитая тобой статуя стоит в сотни раз дороже тебя самого?
Раб пристально поглядел на хозяина.
— Я не страшусь смерти, — сказал он. — Моя сестра Кандида умерла на арене, и я готов последовать ее примеру. Это верно, что я испортил твою статую, но взамен могу предложить тебе нечто во много раз более ценное. Хочешь обрести Слово Истины вместо твоего разбитого идола?
Император расхохотался.
— Ты ничего от него не добьешься, Эмилий, — повторил он. — Я давно знаю это проклятое семя. Он сам говорит, что готов умереть. Так зачем же ему мешать?
Но патриций по-прежнему медлил. Он решил предпринять последнюю попытку.
— Развяжите ему руки, — приказал он стражникам. — Теперь снимите фурку с его шеи. Так! Вот видишь, Дат, я освободил тебя, чтобы показать, что я тебе доверяю. Я не стану наказывать тебя, если ты сейчас признаешь свою ошибку перед всеми и подашь тем добрый пример всем моим домочадцам.
— Каким образом должен я признать свою ошибку? — спросил раб.
— Склони голову перед богиней и попроси ее о прощении за причиненный вред. Тогда, быть может, ты заслужишь и мое прощение.
— Хорошо, отведите меня к ней, — сказал христианин.
Эмилий Флакк бросил на императора торжествующий взгляд. Добротой и тактом он добился того, чего не смог добиться насилием Домициан.
Дат остановился перед искалеченной Венерой. Затем, внезапным рывком, он выдернул дубинку из руки одного из охранников, прыгнул на пьедестал и осыпал прекрасную мраморную женщину градом ударов. Раздался треск, и правая рука с глухим стуком упала на землю. Еще удар — и за правой последовала левая. Флакк приплясывал и вопил в ужасе, пока слуги отрывали взбесившегося святотатца от беззащитной статуи. Безжалостный смех Домициана потряс стены и эхом отозвался в зале.
— Ну, и что ты теперь скажешь, друг мой? — воскликнул он. — Все еще мнишь себя мудрее своего императора? Или по-прежнему считаешь, что христианина возможно укротить добротой?
Эмилий Флакк устало вытер пот со лба.
— Он твой, великий Цезарь. Поступай с ним, как тебе заблагорассудится.
— Приведете его к гладиаторскому входу в цирк за час до начала игр, — распорядился император. — Ну что ж, Эмилий, ночка у нас прошла весело. Моя Лигурийская галера ждет у причала на набережной. Пойдем прокатимся до Остии и обратно и освежим головы, прежде чем государственные дела потребуют твоего присутствия в Сенате.
1911 г.