Рик Джеймс сделал все вообразимое, чтобы раскрыть дело, и все же, когда наконец зазвонил телефон, в двух толстых папках по убийству таксистки не было ни слова о Деннисе Фрэнке Уолсе. Как и о Клинтоне Батлере – двадцатидвухлетнем чуде в перьях, задумавшем убийство и нанесшем смертельный удар. В таком повороте нет ничего необычного, никакой особой морали для детектива. Просто хрестоматийный пример Пятого правила из руководства убойного отдела, гласящего:
Хорошо, когда ты хорош; еще лучше, когда ты везуч.
Джеймс вообще-то собирался с утра в аэропорт, чтобы лететь на неделю в отпуск, когда детективы наконец отыскали Уолса и привезли в центр. Он выдал все убийство меньше чем за час допроса, когда Эдди Браун и два прикомандированных сотрудника предложили ему самый очевидный Выход. Ты ее не бил – это все Клинтон, заверили они, и Уолс заглотил наживку по самую удочку. Нет, сэр, он и грабить-то не хотел. Это Клинтон придумал, и еще обзывался, когда Уолс сначала не согласился. Ему даже денег не досталось – их забрал Клинтон, заявив, что он сам все сделал, и оставил Уолсу только брюлики. Когда жертва потеряла сознание от страха, это Клинтон оттащил ее из такси по тропинке в лесу, Клинтон нашел ветку, Клинтон брал его на слабо, а потом дразнил, когда Деннис не согласился. И это, наконец, Клинтон Батлер размозжил ей голову палкой.
В конце концов, единственное, что взял на себя Уолс, – это он, а не Клинтон, стянул с бессознательной жертвы штаны и попытался заняться с ней оральным сексом. А Клинтон – гомосексуал, заверил Уолс детективов. Ему это не нужно.
Когда Уолс расписался, детективы спросили об украшениях. Мы верим в то, что ты рассказал, заявил Браун, но нам нужен какой-то знак доброй воли. Доказательство, что ты говоришь правду. И Уолс закивал, с чего-то вдруг поверив, что если вернуть часы и ожерелье покойницы, то он заслужит свободу.
Дело Карен Смит, раскрытое скорее благодаря случаю, чем упорству, среди прочих стало посланием для Тома Пеллегрини. Как Джеймс с головой ушел в детали смерти таксистки, так и он без конца прокручивал в голове убийство Латонии Уоллес. И чего ради? По́том и логикой можно раскрыть дело в драгоценные дни после убийства, но потом – кто ж, блин, знает? Иногда дело раскалывает запоздалый звонок. Иногда исход меняет всплывающая связь с другим преступлением, совпадение по баллистике или отпечаткам. Впрочем, гораздо чаще дело, провисевшее месяц, останется висеть уже навсегда. Из шести убийств женщин, надоумивших верхушку департамента создать спецгруппу по Северо-Западу, дело Карен Смит будет лишь одним из двух, которые закончатся арестом, и единственным, доведенным до суда. К концу марта приданные сотрудники по другим пяти делам уже вернутся в свои районы; папки снова окажутся в картотеке – толще, чем раньше, но ничем не лучше.
Только у Пеллегрини нет времени делать выводы из убийств Северо-Запада. В ночь признания Денниса Уолса он выезжает на огнестрелы и перечитывает внутренние отчеты по Латонии Уоллес. Вообще-то когда в убойный привозят Уолса и печатают ордер на Клинтона Батлера, он на вызове. И уже давно дома, когда ранним утром Эдди Браун, довольный победой, отправляет возвращенные драгоценности в отдел вещдоков и выставляет на аукцион возможность сказать Деннису Уолсу, что его тоже привлекут за убийство первой степени.
– Эй, – говорит Браун у двери в допросную, – кому-то надо зайти и сказать дурачку, что он никуда не денется. А то он все просит подвезти его до дома.
– Давай я, – предлагает с улыбкой Маккартер.
– Вперед.
Маккартер заходит в большую допросную и закрывает за собой. Сцена за зарешеченным окошком кажется идеальной пантомимой: губы Маккартера движутся, его руки лежат на боках. Уолс качает головой, плачет, умоляет. Маккартер отмахивается, все еще с улыбкой поворачивает ручку, возвращается в коридор.
– Вот же дурень бестолковый, – говорит он, закрывая дверь.
Вторник, 5 апреля
Через два месяца после убийства Латонии Уоллес остается только Том Пеллегрини.
Гарри Эджертон, младший по делу, уходит к Бертине Сильвер помогать допрашивать ее лучшего подозреваемого по январскому убийству Бренды Томпсон, найденной зарезанной в машине на Гаррисон-бульваре. Эдди Брауна внезапно увлек за собой прорыв в деле Карен Смит, после чего он перешел к новым убийствам. И Джей Лэндсман – такой же следователь по делу Латонии Уоллес, как и остальные, – тоже пропал. Другого никто и не ждал: на нем целая группа, и в следующие три недели ночной смены все его детективы работают над свежей волной убийств.
Ушли и приданные сотрудники – вернулись в свои спецподразделения или к начальникам районов, одолжившим их убойному для расследования убийства девочки. Сначала ушли люди из спецподразделений, затем молодые районные детективы, потом люди из Центрального, и, наконец, – двое полицейских в штатском из Южного района. Медленно, неминуемо следствие по делу Латонии Уоллес стало прерогативой лишь одного детектива.
Оставленный на берегу уходящей волной, Пеллегрини сидит за столом в допофисе в окружении трех картонных коробок с внутренними отчетами и фотографиями, лабораторными экспертизами и свидетельскими показаниями. К стене за его столом прислонилась доска, которую участники спецгруппы подготовили, но так и не нашли времени повесить. В центре приколота лучшая и последняя фотография ребенка. Слева – эджертоновская схема крыш на Ньюингтон-авеню. Справа – карта и воздушная съемка с полицейского вертолета Резервуар-Хилла.
В эту дневную смену, как и в два десятка других, Пеллегрини методично копается в одной из переплетенных папок, читая рапорты недельной давности, выискивая завалявшийся фактик, упущенный в первый раз. Некоторые отчеты – его же авторства, на других стоит подпись Эджертона, Эдди Брауна, Лэндсмана или приданных людей. В этом и беда «красных шаров», говорит себе Пеллегрини, пробегая глазами страницу за страницей. Из-за их важности у «красных шаров» велик потенциал стать блокбастерами Дэвида О. Селзника
[38], четырехзвездными авралами департамента, в которых сам черт ногу сломит, не то что один-единственный детектив. Почти с самого обнаружения тела убийство стало собственностью всего департамента, и опросы проводили патрульные, а свидетельские показания брали посторонние сотрудники со стажем в расследованиях убийств не больше пары дней. Скоро факты о деле рассеялись по двум десяткам человек.
С одной стороны, Пеллегрини согласен с тактикой неограниченного личного состава. В недели после убийства девочки этот «экспресс красного шара» помог покрыть огромную территорию в кратчайшие сроки. К концу февраля люди из спецгруппы уже дважды опросили всех в радиусе трех кварталов от места преступления, допросили почти двести человек, выпустили ордеры на три адреса и провели обыски по согласию в каждом доме на северной стороне Ньюингтон-авеню. Но теперь все бумажки от этой массированной кампании скопились на столе Пеллегрини. Одних свидетельских показаний целая папка, а данным на Рыбника – все еще их лучшего подозреваемого – посвятили личный манильский конверт.
Склонившись над столом, Пеллегрини, наверное, уже в трехсотый раз проглядывает снимки места преступления. Все тот же ребенок смотрит со все того же залитого дождем асфальта со все тем же потерянным взглядом. Рука по-прежнему куда-то тянется – ладонь раскрыта, пальцы слегка согнуты.
У Тома Пеллегрини эти цветные снимки 3 на 5 уже не вызывают и подобия эмоций. Вообще-то, признается он себе, никогда не вызывали. Каким-то странным образом, который может понять только детектив убойного, он с самого начала психологически отступил от жертвы. Это было не сознательное решение – скорее отсутствие решения. Стоило ему войти во двор за Ньюингтон-авеню, как в его мозгу каким-то стихийным, почти предопределенным образом переключился рубильник.
Отстранение далось легко, и у Пеллегрини все еще нет поводов о нем задуматься. Иначе бы он сходу сказал: детектив может функционировать как положено, только рассматривая самые страшные трагедии хирургическим взглядом. Так, дитя, раскинувшееся на асфальте – выпотрошенное, с изогнутой шеей, – после шока первых минут становится уликой. Хороший следователь, склонившись над новым ужасом, не тратит время и силы на теологические вопросы о природе зла и бесчеловечности людей. Нет, он спрашивает: эта рваная рана – не от ножа ли с серрейтором, а этот синяк – правда ли признак синюшности.
На поверхности профессиональный этос среди прочего защищает детектива от кошмара, но Пеллегрини знает, что это еще не все, что это отчасти связано с положением постороннего свидетеля. В конце концов, он же не знал девочку лично. Не знал ее семью. Наверное, самое важное – ему не представилось возможности проникнуться их утратой. В день обнаружения тела Пеллегрини уехал с места преступления прямиком к медэксперту, где вскрытие маленькой девочки требовало самого что ни на есть хирургического отстранения. Это Эджертон сообщил новости матери, он наблюдал, как семья погружается в ужас, и он же представлял отдел убийств на похоронах. Пеллегрини время от времени беседовал с родными Уоллес, но только о деталях. В такие моменты люди, пережившие трагедию, услужливы и оглушены, детектив уже не чувствует их боль. И то, что он не был свидетелем их скорби, каким-то образом удерживает от того, чтобы увидеть фотографии на столе по-настоящему.
А может, признает Пеллегрини, может, эта дистанция появилась потому, что он – белый, а девочка – черная. Он знает, что от этого убийство не делается менее преступным, но в каком-то смысле это уже преступление города, гетто Резервуар-Хилла, – мира, с которым его лично ничего не связывало. Он бы еще мог заставить себя поверить, что Латония Уоллес могла быть и его дочкой или Лэндсмана или Макларни, но расу и класс никуда не спрячешь – они на виду, негласные, но очевидные. Черт, в последние полтора года Пеллегрини не раз слышал, как его сержант говорит то же самое о десятке других преступлений в гетто.
– Эй, а мне-то что, – заявлял Лэндсман местным свидетелям, если они запирались. – Я-то у вас не живу.
Что ж, и то верно; Пеллегрини не жил в Резервуар-Хилле. Благодаря такой дистанции он может сказать себе: я – следователь, мой интерес – чисто академический. С этой точки зрения смерть Латонии Уоллес – не более и не менее чем преступление, единичное событие, которое после пары бутылок пива и теплого ужина окажется в какой-то другой вселенной от кирпичного фермерского домика, от пригорода Энн-Арундел на юге от города, где он живет с женой и двумя детьми.
Однажды, обсуждая дело с Эдди Брауном, Пеллегрини поймал себя на этом отстранении. Они перебрасывались версиями, когда вдруг проскочило странное словечко, рухнув на разговор кирпичом.
– Она должна была его знать, это нам известно наверняка. По-моему, эта девка…
Эта девка. Пеллегрини почти мгновенно осекся, начал подыскивать другое слово.
– …эта девочка сама ушла с убийцей, потому что откуда-то его знала.
Сержант, конечно, был ничем не лучше. Когда один приписанный сотрудник изучал снимки места преступления и задавал вопросы, Лэндсман вдруг переключился на свой фирменный юмор с каменным лицом.
– Кто ее нашел? – спросил сотрудник.
– Патрульный из Центрального.
– А он ее изнасиловал?
– Кто, патрульный? – спросил Лэндсман с притворным непониманием. – Эм-м, да вряд ли. Может быть. Мы его как-то не спрашивали, думали, это сделал тот же, кто ее убил.
В другом мире от таких шуточек зашевелились бы волосы на голове. Но это допофис отдела по расследованию убийств угрозыска в городе Балтиморе, где все – включая Пеллегрини – умудрялись смеяться над самым жестоким юмором.
В глубине души Пеллегрини знает, что раскрытие дела Латонии Уоллес станет не столько ответом на смерть девочки, сколько его личной реабилитацией. Он одержим не жертвой, а преступником. Просто в ту февральскую дневную смену убили ребенка – а могли бы убить кого угодно, – и Пеллегрини принял вызов на убийство, а заодно и профессиональный вызов. Если дело Латонии Уоллес раскроют, детоубийца проиграет. Алиби, обман, уход от правосудия – во время ареста все это ничего не значит. В сладкий миг, когда щелкнут металлические браслеты, Пеллегрини поймет: вот теперь он – детектив, теперь он – как и любой в этом отделе – заслуживает свой значок и 120 оплаченных часов переработки. Но если дело так и останется глухарем, если где-то в мире будет жить убийца, зная, что победил детектива, Пеллегрини уже не будет прежним. И глядя, как он день за днем тонет в бумажках, остальные в отделе это тоже понимают.
В первый месяц следствия он работал настолько много, насколько это в человеческих силах, – шестнадцать часов ежедневно семь дней в неделю. Иногда уходил на работу с внезапным осознанием, что уже несколько дней подряд приезжает домой только помыться и поспать, что он толком не разговаривал с женой и толком не видел новорожденного. Кристофер, их второй сын за три года, родился в декабре, но в последние два месяца Пеллегрини мало помогал с ребенком. Он чувствует угрызения совести – но при этом и легкое облегчение. Малыш пока что занимает жену; Бренда заслуживает чего-то большего, чем отсутствующий дома муж, но из-за кормлений, подгузников и всего прочего, эта тема не поднималась.
Жена знала, что он работает по делу Латонии Уоллес, и каким-то образом всего за год свыклась с рабочими часами детектива. Более того, кажется, что весь их дом вертится вокруг девочки. Одним воскресным утром, когда Пеллегрини выходил к машине, чтобы третью неделю подряд ехать на работу в центр, к нему подбежал старший сын.
– Давай поиграем, – предложил Майкл.
– Мне надо на работу.
– Ты работаешь по Латонии Уоллес, – сказал трехлетний сын.
К середине марта Пеллегрини заметил, что пострадало здоровье. Начались приступы кашля – глубокого, хрипящего, хуже его обычного кашля курильщика, – причем не отпускавшие весь день. Сначала он все валил на сигареты; потом жаловался на древнюю вентиляцию в здании штаба. Другие детективы мигом начинали поддакивать: да что там сигареты, говорили они, тут волокон асбеста, осыпающихся с растресканной акустической плитки, хватит, чтобы убить взрослого человека.
– Не парься, Том, – сказал однажды после утренней переклички Гарви. – Я слыхал, рак от асбеста медленный. Успеешь раскрыть дело.
Пеллегрини было рассмеялся, но тут незаметный хрип сменился кашлем. Он продолжал кашлять и через две недели. Состояние даже ухудшилось – ему стало трудно вставать с постели и не засыпать на ходу в офисе. Сколько бы он ни высыпался, все равно поднимался без сил. Короткое посещение врача очевидных ответов не дало, а остальные детективы – все как один диванные психиатры, – пеняли на дело Латонии Уоллес.
Ветераны смены советовали выкинуть эту хрень из головы, просто вернуться в ротацию и взять новое убийство. Но поножовщина на Юго-Востоке его только обозлила – столько споров и нервотрепки, только чтобы доказать, что какой-то барыга из Перкинс-Хоумс зарезал клиента из-за двадцатки. И еще тот данкер из Сивик-Центра, где уборщик отреагировал на упреки в лени, попросту убив начальника.
– Ну да, зарезал на фиг, – сказал он, залитый кровью жертвы. – Он меня первый ударил.
Господи.
Тут изнасиловали и убили маленькую девочку, а детектив, ответственный за расследование, арестовывает где-то на другом конце города самых что ни на есть безголовых недоумков. Нет, говорит себе Пеллегрини, его исцелит не следующее дело и даже не послеследующее.
Исцеление прямо у него на столе.
Дневная смена кончается, детективы Д’Аддарио потянулись к лифтам, но Пеллегрини остается в допофисе, вертит и заново просматривает стопку цветных снимков.
Что он упустил? Что утрачено навсегда? Что все еще ждет на Ньюингтон-авеню?
Взяв одну из фотографий тела, Пеллегрини пристально смотрит на тонкий металлический прут, лежащий на тротуаре в паре метров от головы девочки. Он приглядывается к нему не в первый раз – и не в последний. Для Пеллегрини эта деталь стала символом всего, что пошло не так с делом Латонии.
Он заметил прут практически сразу после того, как фотографии пришли из лаборатории, через два дня после обнаружения тела. Никаких сомнений: этот же прут Гарви подобрал на второй день поисков с участием стажеров. Когда Гарви забрал трубу с заднего двора, в ней все еще находились волосы и сгусток свернувшейся крови – совпавшей с кровью жертвы. И все же в день обнаружения тела эту металлическую трубу почему-то проглядели.
Пеллегрини вспоминает утро на месте преступления и смутное предчувствие, просившее его замедлиться. Вспоминает момент, когда за телом приехали медэксперты и спросили, все ли готово. Да, готово. Они обошли каждый дюйм двора и дважды перепроверили каждую мелочь. Тогда что эта долбаная железяка делает на фотографиях? Как их угораздило проглядеть ее в первые часы?
Не то чтобы Пеллегрини понятно, как труба связана с убийством. Может, ее выкинули вместе с телом. Может, ею пользовался убийца – например, симулируя половой акт. Это бы объяснило кровь и волосы, а также выявленный при вскрытии разрыв вагины. А может, эта хреновина валялась тут уже давно – обломок развалившейся телевизионной тумбочки или плойки, затесавшийся на место преступления. Может, кровь и волосы замелись внутрь, когда старик вышел убираться во дворе после того, как тело увезли. Уже никак не узнать, и тот факт, что вещдок провалялся незамеченным целых двадцать четыре часа, нервировал. Что еще они не заметили?
Пеллегрини читает дальше, перепроверяет отдельные опросы квартала 700. Одни проведены тщательно – детективы или приданные сотрудники задавали дополнительные вопросы или просили у свидетелей подробности. Другие – дежурные и халтурные, словно полицейский уже сам себя убедил, что говорить тут не о чем.
Пеллегрини читает рапорты и думает, какие вопросы можно было задать, нужно было задать в те первые дни, когда события еще свежи в памяти. Соседка говорит, что ничего не знает об убийстве. Ладно, а какой-нибудь шум в ту ночь она не помнит? Голоса? Крики? Двигатель автомобиля? Свет фар? В ту ночь – ничего? А в прошлую? Пугает ли ее кто-нибудь в районе? Нервничаете из-за пары соседей, да? А почему? У ваших детей не было с ними проблем? К кому вы их не подпускаете близко?
Пеллегрини не щадит и себя. В первые дни он и сам бы мог многое сделать. Например, пикап, на котором Рыбник в неделю убийства вывозил мусор из сгоревшего магазина, – почему его не осмотрели внимательнее? Слишком быстро поверили, что девочку принесли в переулок пешком, предположительно – с расстояния не больше квартала. Но что, если это Рыбник совершил убийство на Уайтлок-стрит? Далековато, чтобы нести тело, зато на той же неделе у него был пикап соседа. И что мог бы им дать внимательный осмотр автомобиля? Волосы? Волокна? То же вещество вроде гудрона, запачкавшее штаны девочки?
Лэндсман покинул расследование, твердо уверенный, что убийца – не Рыбник, что если бы это правда был он, то его бы сломали во время долгого допроса. Пеллегрини в этом все еще не уверен. Для начала, в версии Рыбника многовато нестыковок и маловато алиби – что ни говори, а с таким сочетанием из списка подозреваемых не вычеркивают. К тому же пять дней назад он провалил полиграф.
Они провели проверку на детекторе лжи в казармах полиции штата в Пайксвилле – в первое же свободное окно с тех пор, как расследование сосредоточилось на торговце. Невероятно, но у балтиморского департамента до сих пор не было собственного квалифицированного полиграфолога; хотя БПД брал на себя около половины убийств в Мэриленде, в этом он зависел от полиции штата, предоставлявшей полиграф по возможности. Записавшись на проверку, еще нужно было найти Рыбника и убедить его поехать добровольно. Это вышло как удобно, так и убедительно – с помощью действующего ордера из-за просрочки алиментов, уже очень старый, раскопанный Пеллегрини в компьютерной базе. Ордером за все это время так и не воспользовались, и, скорее всего, у него уже вышел срок давности; и все же скоро Рыбник находился под арестом. А когда попадаешь в городскую тюрьму, даже детектор лжи начинает казаться неплохим развлечением.
Рыбник провалил тест в казармах полиции штата – игла полиграфа плясала на каждом ключевом вопросе об убийстве. Такой результат, конечно, не принимается как доказательство в суде, и детективы убойного сами не считают детекцию лжи за точную науку. И все же это подкрепляло подозрения Пеллегрини.
Как и появление неожиданного, хотя и не самого надежного свидетеля. Другими словами, того еще синяка – другого подобного персонажа попробуй найди. Арестованный шесть дней назад за нападение в Западном районе, он пытался подлизаться к полиции, при оформлении уверяя сотрудника, что знает, кто убил Латонию Уоллес.
– И откуда же?
– Он мне сам сказал.
Когда в тот же день Пеллегрини приехал в Западный, он услышал историю о том, как двое приятелей выпивали в баре на западной стороне и один заявил, что недавно его допрашивали из-за убийства девочки, а второй спросил, виновен ли он.
– Нет, – ответил первый.
Но позже алкоголь сделал свое дело, и тогда он повернулся к спутнику и заявил, что скажет правду. Это он убил ребенка.
В течение нескольких допросов новый свидетель повторял детективам одну и ту же историю. Он много лет знал того, с кем выпивал. У него еще есть магазин на Уайтлок-стрит, рыбный.
Вот так на послезавтра назначили вторую проверку на детекторе лжи. Откинувшись в кресле, Пеллегрини читает рапорты о допросе нового свидетеля, балансируя между безмятежной надеждой и убежденным пессимизмом. Он не сомневается, что через два дня эта пьянь провалит полиграф с тем же треском, что и Рыбник. А все потому, что его история настолько идеальная, настолько ценная, что просто не может быть правдой. Для этого дела пьяное признание, говорит себе Пеллегрини, – слишком уж легко.
Еще он знает, что скоро у него будет отдельная папка и на нового свидетеля. Не только потому, что желание обличить кого-то в детоубийстве – поведение не самое обычное, но и потому, что этот алкоголик знает Резервуар-Хилл и имеет приводы. За изнасилование. С ножом. Пеллегрини повторяет себе вновь: ничто не дается легко.
Закрыв папку с внутренними рапортами, Пеллегрини читает свой черновик – четырехстраничное послание капитану с описанием статуса дела и просьбой о полном и продолжительном пересмотре существующих вещдоков. Без места убийства или улик, говорилось в записке, нет смысла рассматривать и связывать с убийством конкретного подозреваемого.
«Это успешная тактика в определенных обстоятельствах, – написал Пеллегрини, – но не в деле, где не хватает вещественных доказательств».
Поэтому он просил о тщательном пересмотре всех материалов:
Поскольку сведения собирали не меньше двадцати приданных сотрудников и детективов, логично предположить, что существует важная, но еще не разработанная информация. Следователь намерен сократить число людей на деле до старшего и младшего детектива.
Простыми словами, Пеллегрини хочет поработать над делом еще, причем один. Его рапорт капитану – внятный, но бюрократичный; в целом емкий, но написан канцеляритом, от которого у всех старше звания лейтенанта внутри все теплеет. Но все-таки можно написать лучше, а если он действительно хочет как следует перепроверить материалы, без поддержки капитана не обойтись.
Пеллегрини вынимает скрепку из верхней страницы и раскладывает черновик на столе, готовый провести за печатной машиной еще час. Но у Рика Рикера другие планы. По дороге из допофиса он окликает Пеллегрини и подносит сложенные в трубочку пальцы к губам – международный сигнал к необузданному возлиянию алкоголя.
– Пошли, выпьем по парочке.
– Уже уходишь? – спрашивает Пеллегрини, отрываясь от документов.
– Да, я пошел. Группа Бэррика уже пришла на смену с четырех до полуночи.
Пеллегрини качает головой, потом обводит рукой море бумаг на столе.
– У меня тут еще дела.
– Работаешь по тому делу? – спрашивает Рикер. – Будто до завтра не подождет.
Пеллегрини пожимает плечами.
– Да брось, Том, передохни от него вечерок.
– Не знаю, не знаю. А ты куда?
– В «Маркет». Эдди Браун и Данниген уже там.
Пеллегрини задумчиво кивает.
– Если успею кое-что доделать, – говорит он наконец, – я вас догоню.
Хрена с два, думает Рикер по дороге к лифтам. Хрена с два мы увидим сегодня Пеллегрини в «Маркет Баре», если он может вместо этого четыре часа биться головой о дело Латонии Уоллес. И когда через полчаса Пеллегрини входит в бар, Рикер на миг лишается дара речи. Пеллегрини вдруг без предупреждения оставил Наиважнейшее Расследование и пришел перевести дух. Как ни посмотри, а вечер в «Маркет Баре» – славное время и место для похлопывания по спине и восстановления уверенности в себе; и для этого лучше Рикера, уже поплывшего от хорошего скотча, никого не найдешь.
– Друг мой Том, – говорит Рикер. – Что пить будешь, старик?
– Пиво.
– Эй, Ник, подай этому человеку все, что он попросит, за мой счет.
– А ты что здесь пьешь? – спрашивает Пеллегрини.
– «Гленливет». Забористая хрень. Хочешь?
– Не. Пиво сойдет.
И вот они уговаривают стакан за стаканом, пока не приходят другие детективы, и скоро снимки места преступления, показания свидетелей и внутренние рапорты уходят на задний план, а Латония Уоллес становится уже не трагедией, а шуткой судьбы. Сизиф с его камнем. Де Леон с его источником молодости. Пеллегрини с его маленькой мертвой девочкой.
– Я вам так скажу, – разглагольствует Рикер, попивая скотч. – Когда Том к нам перевелся, я думал, толку от него будет ноль. Я имею в виду…
– А теперь увидел меня в деле, – говорит Пеллегрини только с долей иронии, – и понимаешь, что был прав.
– Ну уж нет, приятель, – Рикер качает головой, – я понял, что ты правильный мужик, когда ты раскрыл то дело в проджектах. Как там звали пацана?
– Ты про какое дело-то?
– Ну то, из высотки. На восточной стороне.
– Джордж Грин, – говорит Пеллегрини.
– Вот, точно, Грин, – подтверждает Рикер, подавая бармену Никки короткий сигнал пустым стаканом. – Ему все говорили, что дело – глухарь. Даже я говорил. Говорил… – Рикер замолкает, пока Никки ему наливает, затем опустошает сразу половину стакана и пытается продолжить: – О чем я там?
Пеллегрини с улыбкой пожимает плечами.
– Ах да, что дело хреновое, совсем хреновое. Убийство из-за наркотиков в высотках, да уж. Черный пацан на Асквит-стрит – а значит, все равно всем наплевать. И ни свидетелей, ничего. Я велел ему забыть и заняться чем-нибудь другим. Так он не слушает ни меня, ни кого-то еще. Этот упрямый засранец даже Джея не слушает. А просто идет и два дня работает с делом. Никого из нас не слушает – и что случилось?
– Не знаю, – кротко отвечает Пеллегрини. – Что же?
– Ты расколол эту сволочь.
– Правда?
– Хватит уже подъебывать, – говорит Рикер и снова обращается к публике из детективов угрозыска. – Он взял и расколол эту сволочь единолично. Вот тогда я и понял, что с Томом все в порядке.
Пеллегрини смущенно молчит.
Рикер бросает взгляд за плечо и понимает, что даже будучи нетрезвым молодой детектив ему не верит.
– Да нет, я же серьезно, Том, серьезно.
– Серьезно?
– Серьезно. Ты меня слушай.
Пеллегрини отпивает пиво.
– Бля, я это говорю не потому, что ты тут сидишь. Я говорю правду. Когда ты только пришел, я думал, толку от тебя не будет, ну прям никакого. Но ты работаешь как черт. Правда.
Пеллегрини улыбается и заказывает у Никки по последней, толкая пустой стакан через стойку и заодно указывая на шот перед Рикером. Остальные детективы уже меняют тему.
– Вот о Фреде я бы так не сказал, – добавляет Рикер тихо, чтобы это не пошло дальше Пеллегрини. – О нем – не сказал бы.
Пеллегрини кивает, но ему вдруг становится неловко. Их с Фредом Черути перевели в группу Лэндсмана вместе – на вакансии, освободившиеся в пределах пары недель. Как и Рикер, Черути черный, но, в отличие от Рикера, – до перевода в убойный шесть лет закалявшегося в отделе наркотиков, – он салага из Восточного района, прослуживший всего четыре года. Его поднял на шестой этаж капитан, заметив, что тот хорошо работает в штатском в масштабах района. Но Рикеру это еще ни о чем не говорит.
– В смысле, мне нравится Фред. Правда, – продолжает он. – Но он еще не готов для убойного. Мы помогали ему на делах и показывали, что к чему, но до него не доходит. Он еще не готов.
Пеллегрини молчит, понимая, что Рикер – ветеран группы и один из самых долгослужащих черных детективов в отделе убийств; он поднялся в угрозыск во времена, когда черные сотрудники все еще выслушивали расистские шутки в районных инструктажных. Пеллегрини знает, что такому человеку совсем непросто расхваливать итальянца в обход Черути.
– Я вам так скажу, – говорит Рикер другим детективам за стойкой. – Если убьют кого-то из моей семьи, если убьют меня, пусть это расследует Том.
Комплимент детектива.
– Да ты просто нажрался, – отвечает Пеллегрини.
– Нет, приятель.
– Ну, Рик, – говорит Пеллегрини, – спасибо за доверие. Может, твое убийство я и не раскрою, но на сверхурочных точно заработаю.
Рикер смеется, потом подзывает Никки. Бармен наливает ему последнюю за счет заведения, и детектив отправляет скотч в глотку ловким натренированным движением.
Оба выходят из бара, идут через ресторан и двойные двери на Уотер-стрит. Через три месяца «Маркет Бар и Ресторан Морепродуктов» превратится в «Доминик» – французский ресторан для высшего света. Клиентура будет лучше одета, блюда подорожают, меню станет нечитаемым для среднего детектива отдела убийств. Никки пропадет, цену выпивки взвинтят до четырех долларов, а завсегдатаям из департамента скажут, что их присутствие неугодно для имиджа ресторана. Но пока что «Маркет Бар» – такая же территория БПД, как «Кавано» или салон FOP
[39].
Пеллегрини с Рикером сворачивают на Фредерик-стрит и прогулочным шагом идут по местам легендарной полуночной скачки Боба Боумена. Ни один детектив из убойного не может пройти здесь без улыбки от воспоминания о том, как пьяный Боумен попросил у конного полицейского лошадь, чтобы прогарцевать взад-вперед перед витринами «Маркет Бара», за которыми по полу катались полдесятка других детективов. Рост Бо в удачный день – 165 сантиметров. На коне он выглядел смесью Наполеона Бонапарта и Уилли Шумейкера
[40].
– Сможешь вести? – спрашивает Пеллегрини.
– Да, мужик, все нормально.
– Уверен?
– Охренеть как уверен.
– Ну ладно.
– Эй, Том, – говорит Рикер перед тем, как перейти улицу до стоянки на Гамильтон-стрит, – если это висяк, то пусть висит. Не вешайся вместе с ним.
Пеллегрини улыбается.
– Я серьезно.
– Ладно, Рик.
– Правда.
Пеллегрини снова улыбается, но с выражением тонущего, уставшего бороться с течением.
– Правда, мужик. У нас так – делаешь что можешь, и точка. Если улик нет, то, сам понимаешь, их нет. Делаешь что можешь…
Рикер хлопает молодого детектива по плечу, потом выуживает из кармана штанов ключи от машины.
– Короче, мужик, ты меня понял.
Пеллегрини кивает, улыбается и снова кивает. Но так и не отвечает.
Пятница, 8 апреля
– Браун, ты говна кусок.
– Сэр?
– Я назвал тебя куском говна.
Дэйв Браун отрывается от последнего номера «Роллинг Стоун» и вздыхает. Дональд Уорден на взводе, а значит, ничего хорошего не жди.
– Дай четвертак, – говорит Уорден, протягивая руку.
– Так, еще раз, – говорит Браун. – Я тут сижу за столом, читаю журнал…
– Свой журнальчик для арт-школ, – перебивает Уорден.
Браун устало качает головой. Хотя его недавние творения ограничиваются схематичными трупами в набросках мест преступлений, Дэвид Джон Браун действительно выпускник Мэрилендского института искусств. На взгляд Уордена, одно это ставит под сомнение его трудоспособность как детектива.
– Читаю журнал о рок-н-ролле и поп-культуре, – продолжает Браун, – никого не трогаю, и тут входишь ты и именуешь меня фекалией.
– Фекалия. Это что еще за хрень? Я в этих ваших институтах не учился. Я просто бедный глупый оболтус из Хэмпдена.
Браун закатывает глаза.
– Четвертак давай, говорю.
И так с тех самых пор, как Дэйв Браун прибыл в отдел убийств. Раз за разом Уорден требует 25 центов у младших детективов, а потом просто не отдает. Причем он не спускается к автоматам «Мэк», не жертвует в кофейный фонд – просто берет как подношение. Браун роется в кармане, потом бросает деньги.
– Вот же кусок говна, – повторяет Уорден, поймав монету. – Может, начнешь принимать вызовы, а, Браун?
– Я только что раскрыл убийство.
– Да? – Уорден подходит к столу Брауна. – Раскрой-ка вот это.
Здоровяк нависает над стулом Брауна, его промежность – на уровне рта младшего детектива. Браун визжит в притворной истерике, на шум приходит Терри Макларни.
– Сержант Макларни, сэр, – кричит Браун, когда Уорден чуть ли не наваливается на него. – Детектив Уорден принуждает меня к половым актам, запрещенным законом.
[41] Я требую у вас как непосредственного начальника…
Макларни улыбается, отдает честь и разворачивается на каблуке.
– Продолжайте в том же духе, орлы, – говорит он и уходит в главный офис.
– Отвали от меня, блин! – вопит Браун, устав от шуток. – Оставь меня уже в покое, гребаный полярный медведь!
– О-о-о-о, – говорит Уорден, попятившись. – Вот теперь я знаю, как ты думаешь обо мне на самом деле.
Браун молчит, пытаясь продолжить чтение. Здоровяк ему не дает.
– Ты… говна…
Браун вперяет в детектива взгляд, а его правая рука незаметно подползает к наплечной кобуре, тяжелой от длинноствольного 38-го калибра.
– Осторожно, – говорит Браун. – Я сегодня принес крупную артиллерию.
Уорден качает головой, потом идет к вешалке искать сигары.
– Какого хрена ты прохлаждаешься с журналом, Браун? – спрашивает он, закуривая. – Почему не работаешь по Родни Триппсу?
Родни Триппс. Мертвый наркодилер за рулем своей роскошной машины. Ни свидетелей. Ни подозреваемых. Ни улик. Спрашивается, какого хрена там работать?
– Знаешь, я здесь не единственный с открытым делом, – изможденно говорит Браун. – Я вижу пару красных имен и у тебя.
Уорден молчит, и на секунду Браун жалеет, что не может забрать слова обратно. Офисные перебранки всегда существуют на грани, но время от времени черту переходят. Браун знает, что Здоровяк, получив два новых дела, впервые за три года по-настоящему сдает; что важнее, следственный бардак Монро-стрит тянется до сих пор.
В итоге Уорден целыми днями гоняет два десятка свидетелей в зал большого жюри на втором этаже здания суда Митчелла, потом ждет в коридоре, пока Тим Дури, старший прокурор по делу, изо всех сил воссоздает таинственное убийство Джона Рэндольфа Скотта. Уордена тоже вызывали к тем же присяжным, и некоторые задавали резкие вопросы о действиях служащих полиции во время погони за Скоттом – особенно после прослушивания переговоров Центрального района. И у Уордена ответов нет; дело начинается и кончается на теле молодого человека в переулке Западного Балтимора и на личном составе Западного и Центрального районов, заявляющем о своем неведении.
Что неудивительно, единственный гражданский свидетель Уордена – тот, кого в газете назвали возможным подозреваемым, – отказался давать показания перед большим жюри, воспользовавшись правом Пятой поправки против самооговора. Сержанта Уайли, который обнаружил тело и от кого потребуют объяснить радиопередачу с просьбой прекратить розыск, в качестве свидетеля не вызывали.
Прибережем Уайли как крайнюю меру, объяснил Дури Уордену, ведь если он виновен, то он тоже воспользуется Пятой поправкой. И тогда, сказал прокурор, нам мало что остается: если позволим ему не давать показания, он так и выйдет из зала суда, оставив нас без улик для обвинительного акта. А если предложим ему иммунитет за показания, тогда что? Что, если Джон Уайли, получив иммунитет, признается, что это он застрелил пацана? Тогда, объяснил Дури, мы раскроем преступление, но не сможем наказать преступника.
После суда каждый будний день Уорден проводит ночи в ротации, ездит на огнестрелы, самоубийства и – неизбежно – новые убийства. И впервые со времен перевода в убойный у него нет ответа и на них.
Учитывая, что вся группа держится на Уордене, из-за этой тенденции занервничал даже Макларни. Всем детективам достаются висяки, но два висяка подряд у Уордена – что-то неслыханное.
В недавнюю полуночную смену Макларни указал на красные имена на доске и объявил:
– Одно скоро раскроют, – и добавил – не столько, чтобы убедить остальных, сколько чтобы услышать это самому: – Дональд не потерпит два висяка подряд.
Первое дело – мартовское наркоубийство на Эдмондсон-авеню, уличный огнестрел, единственный потенциальный свидетель – четырнадцатилетка, сбежавший из детской колонии. Найдут ли его и расскажет ли он, что видел, – все еще неизвестно. Но второе – ссора на Элламонт, переросшая в убийство тридцатилетнего мужчины, – оно в обычном порядке должно быть данкером. Дуэйну Дикерсону дважды выстрелили в затылок после вмешательства в уличные разборки, и, когда всех доставили на допрос в центр, Уорден раздобыл лишь одну удручающую истину: похоже, никто не знал стрелка или, если на то пошло, какого черта он делает в Балтиморе с пушкой. По всем показаниям – и здесь свидетели сходились во мнении – стрелок не имел отношения к изначальной ссоре.
Может, Макларни и нравится думать, что Уорден просто не в состоянии допустить два красных убийства на своем счету, но если по убийству Дикерсона не позвонят, то ему мало что остается, кроме как проверять остальные рапорты о нападениях с огнестрельным оружием из Юго-Запада и уповать на совпадение. Так Уорден и заявил сержанту, но Макларни услышал только отголоски Монро-стрит. В его понимании, департамент натравил его лучшего детектива на других копов – и один бог знает, как это может повлиять на такого человека, как Уорден. Макларни вот уже два месяца пытается вытащить его из убийства Скотта, потихоньку возвращая в ротацию. Новые убийства приведут его в чувство, думает он. Стоит вернуться на улицы, как он станет прежним.
Но Уорден уже не прежний. И когда Браун проронил фразочку о красных именах на доске, он вдруг погружается в холодное молчание. Перебранки, жалобы, юмор мужской раздевалки – все это сменилось на угрюмость.
Браун это чувствует и меняет тон, стараясь теперь спровоцировать Здоровяка, а не отбиваться от него.
– Что ты ко мне вечно лезешь? – спрашивает он. – Почему никогда не лезешь к Уолтемейеру? Вот Уолтемейер ездит в субботние дневные смены тебе за бейглами в Пайксвилл?
Уорден молчит.
– Какого хрена ты не лезешь к Уолтемейеру?
Браун, конечно, сам знает ответ. Уорден не полезет к Уолтемейеру, у которого за спиной больше двадцати лет в окопах. Он будет лезть к Дэйву Брауну, проработавшего всего тринадцать лет. И по той же причине Дональд Уолтемейер не поедет в семь утра за бейглами в Пайксвилл. Их привозит Браун, потому что он новенький, а Уорден его муштрует. И когда такому, как Дональд Уорден, захочется десяток бейглов и полфунта овощной икры, новенький сядет в «кавалер» и помчит хоть в Филадельфию, если понадобится.
– Вот и вся моя благодарность, – говорит Браун, все еще подначивая старшего.
– А ты что хочешь, чтобы я тебя расцеловал? – наконец отзывается Уорден. – Ты даже привез не чесночные.
Браун закатывает глаза. Чесночные бейглы. Хреновы чесночные бейглы. Они якобы полезны для давления Здоровяка, и, когда Браун привозит в выходные луковые или маковые, Уорден потом весь день не затыкается. Не считая образа Уолтемейера, запертого в большой допросной с шестью бухими греками-стивидорами, главная фантазия Брауна – как он прибывает в пять утра в субботу на газон Уордена и швыряет шесть-семь десятков чесночных бейглов в окно его спальни.
– Не было у них чесночных, – говорит Браун. – Я спрашивал.
Уорден отвечает взглядом, полным презрения. То же выражение у него на фотографии с места преступления в Черри-Хилле, которую Браун забрал в личную коллекцию, и говорит оно следующее: «Браун, говна кусок, как тебе в голову-то пришло, что эти пивные банки имеют отношение к преступлению». Однажды Уорден уйдет на пенсию, и тогда новым центром группы Макларни может стать и Дэйв Браун. Но до тех пор его жизнь обречена на ад по выбору Уордена.
Однако ад Уордена – дело его же рук. Он любил свою работу – может, даже слишком, – а теперь у него кончается время. Вполне понятно, что ему трудно с этим смириться: двадцать пять лет он каждый день приходил на службу, вооруженный знанием, что, какое бы дело ему ни поручил департамент, он сможет блеснуть. Так было всегда, начиная с периода в Северо-Западном – продолжительного срока, пока работа в районе не стала для него второй натурой. Черт, да он до сих пор не может приехать туда на убийство, не увидев знакомые с давних лет места или людей. Уорден с самого начала недолюбливал писать рапорты, зато вряд ли кто-то лучше него читает улицу. На посту ничего не избегало его внимания: у него просто поразительная память на лица, на адреса, на происшествия, о которых давно позабыли остальные копы. В отличие от остальных детективов отдела, Уорден никогда не берет на выезд блокнот просто потому, что все может запомнить сам; в отделе любят подшучивать, что Уордену хватает спичечного коробка, чтобы записать детали трех убийств и одной перестрелки с участием полиции. В суде адвокаты часто просят его показать записи, а потом удивляются, когда он заявляет, что их нет.
– Я и так все помню, – сказал он одному адвокату. – Спрашивайте.
В бессобытийные ночи Уорден садится в «кавалер» и катается по наркорынкам или в центре – через Мясной ряд на Парк-авеню, где перед гей-барами торгуют собой парни. После каждой поездки он заносит в память четыре-пять новых лиц – еще четыре-пять жертв или преступников, которые однажды попадут в папку с делом. Это не настоящая фотографическая память, но что-то вроде, и, когда Уорден наконец перевелся в центр, в бывший отдел розыска беглых преступников, все сразу поняли, что он уже не вернется к работе полицейским в штатском на Северо-Западе. Он рожден быть детективом.
В угрозыске он задержался не только из-за превосходной памяти – хотя и она не лишняя, когда разыскиваешь беглеца из тюрьмы, или сравниваешь серию ограблений в городе и о́круге, или вспоминаешь, в каких перестрелках на западной стороне пользовались автоматическим пистолетом девятимиллиметрового калибра. Но все-таки слоновья память – неотъемлемая часть уорденовского подхода к полицейской работе, как и ясность мышления, целеустремленность и желание говорить со всеми прямо, при этом требуя, что они должны отвечать тем же.
Уорден свое на улицах отвоевал, но, несмотря на габариты, к насилию никогда склонен не был, и пистолет – который он то и дело грозился заложить в ломбард, – почти не сыграл роль в его карьере. Его суровость, его насмешливые оскорбления в инструктажной были просто спектаклем, и об этом знали все, от Брауна до Макларни.
Конечно, его рост был внушительным, чем Уорден нередко пользовался. Но в конечном счете он работал головой, и его мышление было столько же текучим, сколько и отточенным. На месте преступления он запоминал не только улики, но и все и вся на периферии. Часто Рик Джеймс отрывался от рутинного осмотра и замечал Уордена на расстоянии квартала – белая махина в море черных лиц. И провалиться ему на месте, если он не вернется с каким-нибудь фактом о покойном. Любого другого детектива прожигали бы глазами, а то и поливали матом, но он как-то умудрялся повлиять на шпану, недвусмысленно давал понять, что пришел навести порядок. Если они уважают жертву, если хотя бы задумывались о том, чтобы сказать что-то полезное для детектива, то вот их шанс.
Отчасти дело в ворчливой отеческой манере Уордена. Эти голубые глаза, брыли, редеющие седые волосы – он словно патриарх семьи, чье уважение потерять не захочется. Во время опросов и допросов он говорил тихо, устало, с таким лицом, что ложь казалась непростительным грехом. Черные и белые, мужчины и женщины, геи и натуралы – Уорден у всех вызывал доверие, заслонявшее его профессию. Те на улице, кто презирал любого блюстителя порядка, с Дональдом Уорреном заключали сепаратный мир.
Однажды, когда он уже работал в угрозыске – на ограблениях вместе с Роном Грейди, – мать арестованного парня грозилась подать жалобу в отдел внутренних расследований из-за жестокого обращения. Ей сказали, что Грейди избил ее сына в районном КПЗ.
– Грейди его не бил, – ответил Уорден. – Это я бил.
– Ну ладно, мистер Дональд, – объявила мать. – Раз уж вам пришлось его ударить, он, вестимо, заслужил.
Но вообще-то он редко бил людей. Редко была нужда. В отличие от многих других копов, с которыми он выпустился из академии – и многих полицейских помоложе, – он не был расистом, хотя у парня, выросшего в Хэмпдене, белом анклаве рабочего класса, хватало возможностей к этому пристраститься. Да и Балтиморский департамент – не самое толерантное окружение для формирования ума; там встречались копы и на двадцать лет младше Уордена, которые, насмотревшись на уличные сцены, забивались в психологическую пещеру и проклинали поголовно всех ниггеров и либеральных педиков, просравших страну. И все же Уорден, не имея за душой ничего кроме среднего образования и военной подготовки морпехов, не поддался. Некую роль сыграла его мать: она была не из тех, кто приносил предрассудки в дом. Повлияла и долгая работа в паре с Грейди – не мог же он уважать и защищать черного детектива, а потом разбрасываться словечками вроде «ниггер» и «жаба», будто они ничего не значат.
У его чуткости имелось еще одно достоинство. Уорден был одним из редких белых детективов в отделе убийств, кто мог сесть напротив черного пятнадцатилетки и четко дать понять – не более чем взглядом и парой слов, – что сейчас они оба начинают с чистого листа. Уважение порождает уважение, презрение порождает понятно что. Любой зрячий человек видел, что он говорит честно.
Например, именно Уорден завоевал доверие геев, когда в районе Маунт-Вернон в центре началась серия убийств гомосексуалов. Из-за долгой истории притеснений, как реальных, так и мнимых, многие в сообществе геев все еще сторонились департамента. Но Уорден мог зайти в любой клуб на Парк-авеню, показать бармену несколько фотографий из BPI
[42] и получить честный ответ. Его слово было кремень, а его работа – не осуждать и не угрожать. Он не требовал, чтобы кто-то признавался в ориентации или официально заявлял о преступлении. Он просто спрашивал: человек на фотографии – тот же, что работает в барах, тот же, кто избивает и грабит своих клиентов? Когда убийства в Маунт-Верноне раскрыли, Уорден повел всю свою группу в гей-бар на бульваре Вашингтона, где угостил всех присутствующих, а потом, к восхищению сослуживцев, пил бесплатно до конца вечера.
Даже в отделе убийств, где без маломальского таланта и ума не обойтись в принципе, Уордена считали редким активом – копом из копов, настоящим следователем. За три года в убойном он работал в полуночных и двойных сменах наравне с молодыми и показал, чему могут научить двадцать пять лет службы, в то же время перенимая новые приемчики. До Монро-стрит Уорден казался если и не совсем непогрешимым, то неуязвимым. До Монро-стрит казалось, что он будет закрывать дела вечно.
Джон Скотт, покойник в переулке в кружке копов из Западного, стал, проще говоря, первым провалом. Не считая эмоционального груза из-за подозрений по отношению к другим копам, из-за того, что лгут они, оказывается, не меньше остальных мразей на улицах, расследование Монро-стрит стало для Уордена тем же, чем для Пеллегрини стало убийство Латонии Уоллес. Раскрываешь десять убийств подряд и сам начинаешь верить, что ты всегда впереди. И вдруг приходит «красный шар», да еще с тяжелыми последствиями, и тут уже начинаешь задумываться, когда же это закончится – все эти дела, все рапорты, все ранения всех покойников на всех местах преступлений. Столько преступлений, что имена и лица теряют смысл, что люди, лишенные свободы, и люди, лишенные жизни, сливаются в голове в единый печальный образ.
Одно это уже весомый повод уволиться, но были и другие. Например, ему больше не требовалось поддерживать семью. Дети выросли, а жена после десяти лет уже привыкла к раздельной жизни. Они пришли к равновесию: Уорден не просил развода – и жена, как он знает, не попросит. Что касалось финансов, после отставки Уордену гарантировалась пенсия в размере 60 процентов от зарплаты, так что терял он немного. Он больше зарабатывал на выходных, доставляя клиентам меха из летнего склада; еще он строил дом, купленный в Бруклин-парке. Он был рукастым, а на ремонте точно можно немало заработать. Собственно, и Джей Лэндсман делал тысячи долларов в своей компании, которой занимался в свободное время: все шутили, что Лэндсман может раскрыть убийство твоей матери за неделю – или за четыре дня, если еще закажешь у него новый настил для задней веранды.
На другой чаше весов, напротив финансов, были две весомые причины остаться. Первая – Диана, рыжая секретарша из отдела специальных расследований дальше по коридору, которая своей отважной кампанией по приручению Уордена завоевала восхищение и симпатию всего убойного. Уорден уже попался на крючок – об этом говорило хотя бы золотое кольцо на левой руке с надписью «Д и Д». Но даже если бы они женились завтра же – а Уорден пока еще не свыкся с мыслью о чем-то постоянном, – Диана не могла претендовать на полные льготы супруги полицейского, пока он не проработает в департаменте еще год. И Уордену, сорокадевятилетнему копу с гипертонией, уже приходилось задумываться о таких вещах.
Было кое-что и не такое практичное – отчетливый голосок на задворках разума, говоривший, что он рожден только для этой работы и никакой другой, голосок, говоривший, что здесь он наслаждается жизнью. В глубине души он хотел слышать этот голосок и дальше.
Неделю назад Уолтемейер достал из архива дело об убийстве 1975 года – ограбление бара в Хайлендтауне, где на стрелка выписали ордер, но арест так и не произвели. Кто бы мог подумать, что пройдет еще тринадцать лет, прежде чем подозреваемый, наконец, всплывет в Солт-Лейк-Сити и расскажет другу о преступлении, которое, как он думал, все уже забыли? Кто бы мог подумать, что в папке все еще останется фотография ряда людей с опознания из 1975-го – где пятеро детективов стоят плечом к плечу рядом с одним настоящим подозреваемым? И кто же этот грузный молодой человек с густыми светлыми волосами и темно-синими глазами, что смотрит в камеру, стараясь выглядеть уголовником, а не детективом из отдела ограблений? Дональду Уордену на той фотографии тридцать шесть: жестче, подтянутей, броско разодетый в клетчатые штаны и полиэстеровый спортивный пиджак – приметы успешных балтиморских детективов прошлой эпохи.
Уолтемейер, естественно, пустил снимок по рукам, словно раскопал мумифицированные останки какого-то древнего короля. Нет, сказал Уорден, мне таких сувениров даром не надо.
Единственное, что спасло его в тот день – звонящий телефон и нападение с холодным оружием на западной стороне. Уорден, словно старый пожарный пес, пулей вылетел при звоне колокола. Схватил карточку с адресом и временем звонка и был на полпути к лифту раньше, чем опомнились остальные детективы.
Так совпало, что его напарником по вызову был Кинкейд – другой двадцатилетний старожил, – и они вместе осмотрели место преступления на Франклинтаун-роуд. Самая обычная бытовая поножовщина: нож на газоне, кровавый след вел в дом. На полу гостиной посреди лужи лилово-красной крови трехметровой ширины лежал телефон, по которому муж вызвал помощь.
– Господи, Дональд, – сказал Уорден. – Похоже, задели вену.
– О да, – сказал Кинкейд. – Похоже.
Снаружи, на крыльце, первый патрульный на месте преступления с ожидаемым безразличием писал протокол. Но дойдя до номеров детективов – кода департамента, обозначающего сотрудников в хронологическом порядке, – он поднял удивленный взгляд.
– А-семь-ноль-три, – сказал Уорден.
– А-девять-ноль-четыре, – сказал Кинкейд.
Чтобы иметь букву «А», в номере, нужно было попасть на службу не позже 1967-го. Патрульный – сам «Д» – покачал головой.
– А в убойный что, не берут никого со стажем ниже двадцати лет?
Уорден промолчал, и Кинкейд перешел к делу.
– Жертва в Университетской? – спросил он.
– Да. В реанимации.
– Как состояние?
– Когда я приехал, пытались его стабилизировать.
Детективы прошли обратно к «кавалеру», но резко развернулись, когда их поманил к месту, где нашли нож, другой патрульный, стоящий в компании шестилетнего мальчишки.
– Этот молодой человек видел, что произошло, – сказал патрульный так, чтобы слышал ребенок, – и хотел бы все рассказать.
Уорден присел.
– Ты все видел?
Мальчик кивнул.
– ОТСТАНЬТЕ ОТ РЕБЕНКА, – закричала с другой стороны улицы женщина. – НЕ СМЕЙТЕ РАЗГОВАРИВАТЬ С НИМ БЕЗ АДВОКАТА!
– Вы мать? – спросил патрульный.
– Нет, но она не захочет, чтобы он беседовал с полицией. Я знаю. Тейвон – молчи.
– Значит, не мать? – спросил, закипая, патрульный.
– Нет.
– Тогда валите на фиг, пока я и вас не закатал, – пробормотал патрульный тихо, чтобы мальчишка не слышал. – Все ясно?
Уорден обернулся к ребенку.
– Что ты видел?
– Видел, как Бобби побежал за Джин.
– Точно?
Мальчик кивнул.
– А когда догнал, она его порезала.
– Он сам налетел на нож? Налетел случайно – или Джин хотела его порезать?
Мальчик покачал головой.
– Она вот так была, – сказал он и поднял руку ровно, не двигая.
– Да? А как тебя зовут?
– Тейвон.
– Тейвон, ты нам очень помог. Спасибо.
Уорден с Кинкейдом вывели «кавалер» из растущей массы патрульных машин и поехали на восток, в реанимацию Университетской больницы, уверенные, что теперь действует Шестое правило из руководства убойного. А именно:
Когда в деле о нападении сразу опознают подозреваемого, жертва обязательно выживает. Когда подозреваемого не опознают, жертва обязательно умирает.
И в самом деле правило подтвердилось при встрече с Корнеллом Робертом Джонсом, тридцать семь лет, лежащим на спине в дальней процедурной, будучи в сознании и здравом уме, пока блондинка-ординаторша – причем весьма привлекательная блондинка-ординаторша – зажимала ему рану на внутренней стороне левого бедра.
– Мистер Джонс? – спросил Уорден.
Жертва, морщась под кислородной маской от боли, кивнула.
– Мистер Джонс, я детектив Уорден из департамента полиции. Вы меня слышите?
– Слышу, – пробубнила жертва из-под маски.
– Мы приезжали к вам домой, и там говорят, что ваша подружка – или это ваша жена?..
– Жена.
– Говорят, вас порезала жена. Так все и произошло?
– Еще как порезала, – сказал он, снова поморщившись.
– Вы не налетели на нож сами, точно?
– Ни хрена. Она прям воткнула.
– И если мы попросим оформить ордер на вашу жену, вы завтра не передумаете?
– Не-а.
– Ну хорошо, – сказал Уорден. – У вас есть мысли, где она может находиться сейчас?