Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Но скажу вам откровенно, вы выручаете меня из самого глупого затруднительного положения.

– Совершенно верно. Теперь вы можете сообщать правительству свои наблюдения о состоянии умов в России, и эти наблюдения будут, поверьте, самые остроумные и верные. Я хорошо владею русским языком, люблю толкаться в народе, как видите, в разных костюмах, а по званию своему придворного медика цесаревны имею возможность изучать и придворный круг. Притом же мне, как доктору, понимаете, может быть открыто многое, что по обыкновению скрывается от других смертных.

– И особенно такому доктору, как вы! Но позвольте мне сделать ещё один вопрос: какая будет политика царевны, когда она сядет на престол?

– На этот вопрос отвечать черезвычайно трудно. Во-первых, даже самому проницательному человеку невозможно предвидеть в будущем всех чрезвычайных обстоятельств – не знает же ведь сам оракул Андрей Иванович нашего настоящего разговора, – а во-вторых, здесь всё зависит от личного взгляда, а за взгляд женщины кто может ручаться? В одном я только совершенно уверен: в удалении всех лиц, гнетущих теперь цесаревну, а с удалением их тайный австрийский союз будет невозможен.

– Для меня этого пока достаточно, а дальше будет уже не моё дело. Цесаревна умна и сумеет оценить все выгоды союза с Франциею, которая всегда готова оказать ей добрые услуги, и все тяжёлые последствия союза с Австриею… Итак, любезный доктор, мы с вами согласны во всём главном… Мы, стало быть, естественные союзники. Скажите же мне, в чём и я могу быть вам полезен?

– В самом существенном, маркиз, в деньгах. Вы не можете представить, какие у нас громадные расходы. Всякий гвардейский солдат бежит к нам во всякой своей нужде: кого нужно лечить даром, кому помочь в свадьбе, в приданом, кому положить на зубок, кому помочь в похоронах, после пожара. Цесаревна ко всем ласкова, никому не отказывает, а денег часто у самих ни копейки. Приходится унижаться, просить герцога и иной раз получать отказ.

– О, доктор, в этом отношении прошу вас нисколько не стесняться, берите из моей шкатулки сколько хотите. Я даже прошу вас быть как можно щедрее… в этом и ваш и мой интерес. Ещё не могу быть в чём-нибудь полезен?

– Пока нет, а дальше укажут обстоятельства. Может быть, потребуется поддержка иностранных кабинетов… Однако же мы проговорили дольше, чем следовало бы для простого заказа мастеровому. Ваши люди…

– За скромность моих людей я ручаюсь. Когда же и где мы свидимся?

– Приезжайте к цесаревне, но предупреждаю, бывайте у неё нечасто, иначе возбудите подозрения. За нею и за всеми ей близкими и так наблюдают сотни глаз. Впрочем, когда появится надобность, я и сам побываю у вас, только не удивитесь, если в каком-нибудь ином виде.

Новые союзники искренно пожали друг другу руки.

При выходе, у дверей, мастеровой снова оказался в своей роли. С низкими поклонами и подобающим раболепием изгибаясь перед маркизом, он ломаным французским языком твердил:

– Ах, ваше сиятельство… ваше сиятельство… господин маркиз… не извольте беспокоиться, всё будет как есть доставлено в точности, как изволили приказать.

– Торопись, любезный! смотри не забудь, мне к сроку!

– Слушаюсь, ваше сиятельство. Работа сложная.

Мастеровой вышел на улицу, вздохнул полною грудью и бодро зашагал вдоль по улице. Тихо, прохожих не видно было, только в ночном мраке кое-где светились фонари. Выйдя знакомою дорогою на Невскую перспективу и пройдя ею несколько десятков сажен, не доходя деревянного гостиного двора, который стоял на том же месте, на котором стоит и нынешний гостиный двор, мастеровой обогнул деревянный дом голландской архитектуры с остроконечною крышею, ювелира Граверо. Здесь он ощупал в заборе подле дома низенькую калитку, неслышно отпер дверь её ключом и, заботливо оглянувшись кругом, быстро юркнул на двор.

Через несколько минут с крыльца лицевого фасада выходил Лесток осторожною походкою усталого человека, провозившегося несколько часов в тяжёлой работе. Под мышкою левой руки нёс он довольно объёмистый ящик с хирургическими инструментами и небольшою походною аптечкою. Не успел пройти лейб-медик вверх по Невской перспективе и десяти шагов, как сбоку вывернулась какая-то человеческая фигура в полувоенной форме. Оглянув при свете фонаря прохожего, Лесток узнал недавно поступившего на службу к цесаревне урядника Щегловатова.

«Знаю, голубчик, зачем ты здесь, да опоздал», – подумал лейб-медик и потом, вдруг обернувшись, строго окликнул:

– Зачем ты здесь?

– Это я… ваша милость… господин лекарь… я…

– Зачем, говори, шатаешься по ночам?

– Я… ваша милость… был дома… сестра захворала… как смерть лежит…

– Больна? Так веди меня… Хотя устал от работы, а всё ещё смогу.

– Нет, господин лекарь, она… мне… я… только испугалась, а в самом-то деле не больна… Теперь ничего, оправилась… спит.

– Ну, пускай её спит, а мы пойдём теперь вместе домой. Кстати, понеси-ка вот мой хирургический ящик.

XIII

Холода стоят из ряду вон, и никто из петербургских старожилов не запомнит такой суровой зимы, какая была в конце 1739-го и в начале 1740 года. Бессменный, трескучий тридцатиградусный мороз охватывал ледяною бронёю всё вступавшее в его сферу без надёжной защиты, разрисовывал толстыми слоями, в затейливых узорах, узенькие оконца петербургских домов и домишек, назойливо пробирался непрошеным гостем, заставляя хозяев ёжиться и тесниться у накалённых печей; птицы от мороза падали мёртвыми, а выплеснутая вода ударялась о землю ледяными хрусталиками.

Этим кстати подоспевшим даровым фактором поспешили воспользоваться для устройства новой, нигде ещё не виданной потехи, придуманной для развлечения начинавшей прихварывать государыни. Придумали[37] устроить ледяной дворец, с причудливыми украшениями, со всеми аксессуарами жилого здания, в котором бы можно было отпраздновать курьёзную свадьбу шута квасника Голицына и шутихи калмычки Бужениновой. Организовалась для проектирования и исполнения особая «машкарадная комиссия», президентом которой выбран был, как самый изобретательный и находчивый придворный, сам кабинет-министр и обер-егермейстер Артемий Петрович Волынский.

И Артемий Петрович не ударил лицом в грязь. Всё, что мог придумать хитрый человеческий ум, не стесняемый недостатком средств, всё было приведено в движение. По составленному придворным архитектором плану неустанно стали воздвигаться на Адмиралтейской площади, близ Зимнего дворца, из ледяных глыб Невы и из нарочно отлитых форм отдельные части холодного дворца; закишели толпы рабочих над приготовлениями к парадной свадьбе и стали наезжать приглашённые гости к торжеству из всех концов широкой Руси. Сборным пунктом всех распоряжений служил так называемый Слоновый двор[38], где содержался слон, присланный императрице в подарок от персидского шаха.

Артемий Петрович придавал своим занятиям по «машкарадной комиссии» особенное значение и занимался этим делом с усиленною энергиею. Да и действительно, это назначение для него было важнее всех государственных дел. Если государыня останется довольною, если она подарит его ласковою улыбкою – партия его будет выиграна, политическое влияние вырастет и враги принуждены будут перед ним преклониться, а в настоящее время в таком знаке благоволения чувствовалась крайняя нужда. Как ни был самонадеян и самолюбив Артемий Петрович, но он инстинктивно ощущал под собою нетвёрдость почвы. Злые остроты Куракина и глубокие раны от когтей Остермана незаметно, но, тем не менее, существенно вредили ему во мнении императрицы. Государыня не раз уже встречала его с недовольным видом, правда, скоро исчезавшим от его обаятельного красноречия, но всё-таки оставлявшим, как и клевета, после себя осадок. Доношения его с объяснением по доносу Кинкеля и Людвига, а главное, приложенные к доношению особые примечания, персонально направленные на злохитрых политиков, против ожиданий автора, приняты были государынею весьма неблагосклонно, а между тем в будущем предстояла борьба с могучим противником, за которым фавор упрочился не одною давностью. Конечно, до сих пор этот противник лично не вредил ему, даже как будто сам очищал ему дорогу, но игра стала изменяться и в последнее время их отношения были далеко не прежние. Бирон нередко выказывал ему полное неудовольствие, хмурился при докладах его государыне и милостивее обращался к тем, кто явно и тайно подыскивался под Волынского.

Необходимо стало во что бы то ни было заслужить полную благосклонность, отвоевать себе прочное местечко в привязанности государыни, одним словом – сделать себя для неё необходимым. Артемий Петрович очень хорошо понимал, что вернейшим путём к сердцу женщины служат не заслуги, не государственные доблести, а искусная игра в чувство, ловкое потворство эгоистическому женскому самолюбию. И он шёл по этому пути неуклонно, с полной надеждой на успех. Помимо его красноречивых объяснений в личных докладах, в каждом его «доношении» государыне между строк читалась его преданность лично ей как государыне и как женщине.

С горячею готовностью ухватился Артемий Петрович за представившийся в курьёзной свадьбе случай выставить перед Анной Ивановной самоотвержение и преданность, не щадившую себя для её даже минутного удовольствия. Он изощрил всю свою и без того острую изобретательную способность в придумывании разнообразных деталей праздника – и потеха вышла, действительно, грандиозною, поразительною по изобретению и по искусству исполнения.

В первых числах февраля предполагалось торжество бракосочетания квасника с Бужениновою[39], и оставалось только несколько дней. Впрочем, всё было готово, и теперь в Слоновом дворе неутомимый обер-егермейстер делал окончательный осмотр приехавших свадебных гостей. Закутавшись в медвежью шубу и в бобровой шапке, Артемий Петрович, сидя на высоком кресле, внимательно осматривал подводимые к нему гайдуками пары из мужчин и женщин всех русских народностей, оглядывал с заботливостью их лица и одежды, заставлял плясать и играть на их нехитрых инструментах.

– Всё ли наконец, господин адъютант? – с нетерпением обратился Артемий Петрович к адъютанту Гладкову, почтительно стоявшему позади его кресла.

– Всё, ваше превосходительство.

– Кажется, всё идёт хорошо. Принёс ли дурак Тредьяковский поздравительные вирши?

– Нет ещё, ваше превосходительство.

– Нет? Так не откладывать же праздника по милости его глупых песен, того и гляди погода переменится. Когда приказано ему принести? – с раздражением спросил Артемий Петрович.

– Ваше превосходительство изволили сами поручить Петру Михайлычу Еропкину приказать пиите принести стихи уже с неделю.

– И не принёс?

– Не принёс, ваше превосходительство.

– Послать за ним сейчас и привести его ко мне сюда, пока я буду осматривать слона и клетку! – сердито крикнул кабинет-министр.

Гладков вышел распорядиться посылкою, а Артемий Петрович пошёл в помещение слона.

Артемий Петрович был не в духе. От утомления ли, от неисправности ли будущего профессора элоквенции, которого он не любил, как преданного слугу Куракина, своего врага, – только при осмотре всё сердило его и раздражало Напрасно вожак-персиянин из кожи лез выставить перед знатным вельможею послушание, понятливость и искусство своего питомца[40], Артемий Петрович на всё глядел придирчивыми глазами, во всём находил что-нибудь неисправное. Осмотрев затем других животных: оленей, собак, свиней и верблюдов, тоже предназначенных участвовать в процессе и давно уже достаточно вымуштрованных, он воротился в главный корпус в полном нервном возбуждении.

У дверей, в раболепно согнутом положении, торчала улыбающаяся фигура знаменитого в то время пииты Василия Кирилловича Тредьяковского.

– Вирши? – закричал Артемий Петрович, как только увидел пииту.

– Всегда готовы для прославления величия вашего превосходительства…

– Свадебные вирши, говорят тебе, негодный писака?

– Пребываю в полной игнорации и в великом трепетании, ибо посланный вашего превосходительства, захватив меня, яко виновного, повлёк усильно, будто бы в императорский кабинет…

Василий Кириллович не докончил своей речи.

«Вот они, козни-то, интриги Куракина… подыскиваются помешать успеху в глазах государыни…» – мелькнуло в голове обер-егермейстера, и вдруг вспомнились ему стихи, написанные на него пинтой по желанию Куракина. Кровь бросилась в голову, потом отхлынула к сердцу, и Артемий Петрович, не помня себя от ярости, быстро подскочил и со всего размаха правою рукою нанёс сильнейший удар по левой ланите творца пиитических хитростей. Василий Кириллович покачнулся и непременно упал бы, если бы и с другой стороны его не подхватил такой же полновесный удар. За этими ударами следовали другие, то с правой, то с левой стороны, заставившие несчастного писателя качаться как маятник.

Артемий Петрович бил как исступлённый. Налившиеся кровью глаза горели электрическим блеском, мёртвенно-бледное лицо исказилось зверскою улыбкою, на губах показалась пена. Он не мог выговаривать слов и только едва-едва, среди хриплых звуков, можно было расслышать слова:

– Бездельники… смеяться надо мною… подыскиваться… Вот тебе за патрона… будешь вирши писать… Бей его! – приказал Артемий Петрович стоявшему в отдалении кадету, отходя в полном изнеможении от нервного напряжения.

Экзекуция началась снова, хотя далеко не с тою же энергиею.

– Помни, негодяй, если завтра не принесёшь виршей к курьёзной свадьбе, так будешь бит ещё больше! – крикнул кабинет-министр, выходя из комнаты.

Тут только в первый раз Василий Кириллович узнал, чего от него требовали. Еропкин, которому Волынский поручил передать своё приказание пиите, забыл о нём, и несчастный на этот раз вынес побои совершенно безвинно.

Оглушённый, весь покрытый синяками, побрёл Василий Кириллович домой, утирая платком выступавшие слёзы; смоченные ресницы леденели, слипались и застилали глаза. Но не чувство оскорблённого человеческого достоинства заставляло его плакать, нет! Он смиренно сознавал право вельможи на побои такой мелкой сошки, как он; его мучила не физическая боль, а горькое чувство непризнанного пииты, которым должно бы гордиться отечество. В душе Василия Кирилловича зародилась месть и решимость жаловаться на вельможу – но кому? Конечно, тому, который стоит выше всех этих вельмож, который ближе всех к государыне – Бирону.

Нервный припадок миновал, и Артемий Петрович забыл о знаменитом творце «Телемахиды». Да и что значили какие-нибудь несколько пощёчин писаке, когда потомки знаменитых родов, поступая в шуты, с благодарностью принимали подачки даже не от кабинет-министра, а от каких-нибудь выскочек, выдвинутых только нахальством. Для Артемия Петровича эпизод с Василием Кирилловичем был ничтожным случаем, пустяком, на который не стоило обращать внимания, но в будничной жизни пустяки играют свою роль, из них создаются события великие, на которые потом, через много лет, историк смотрит с изумлением и причины которых отыскивает в пыли отдалённых времён.

На другой день Артемий Петрович снова принялся за работу по устройству курьёзной свадьбы. Все приготовления были закончены, всё было разучено, прилажено, оставалось только выбрать самый день. Назначение дня, конечно, зависело от самой виновницы праздника, но обратиться к государыне прямо, не предупредив Бирона, значило бы наверное потерпеть фиаско. Зная это, Артемий Петрович решился этим же утром ехать к светлейшему герцогу для личных переговоров о сроке свадьбы.

Приёмные покои герцога курляндского с раннего утра наполняли толпы ищущих движения воды. Скороходы и гайдуки в пёстрых, блестящих турецких, испанских и арабских костюмах сновали через приёмную к кабинету герцога. Ряд придворных и просителей тянулся вдоль стен; на всех лицах отражалось ожидание, у всех глаза были обращены к дверям кабинета, откуда должен был появиться его великогерцогская светлость.

С гордо поднятой головою прошёл Артемий Петрович в кабинет герцога мимо этого ряда наклонившихся перед ним придворных.

Курляндский герцог в это время только что отпустил своего секретаря с докладом о новых известиях, добытых неутомимым трудом председателя тайной канцелярии. Доклад говорил о вредных собраниях в доме кабинет-министра Волынского, о том, что Артемий Петрович и его конфиденты замышляют что-то зловредное для герцога или даже для самой государыни; что там переводятся и читаются какие-то статьи с поносительными примечаниями для чести милосердной императрицы. В чём именно заключались эти замыслы, герцогские агенты не смогли выяснить. Всю суть можно было узнать только от самих конфидентов, но эти неподатливые люди так плотно прильнули к своему патрону, что вытянуть от них сознание отказывался даже сам заплечный мастер Андрей Иванович. Притом же прибегать к обыкновенным мерам тайной канцелярии представлялось несколько опасным: арест многих видных лиц без основательных причин мог возбудить против герцога если не общественное мнение, которого тогда не было или на которое герцог не обращал внимания, а его же собратьев-иноземцев, которые не пропустили бы случая подставить ему ногу и самим занять его место. Герцог знал, что все эти Минихи, Остерманы, Левенвольды и Корфы втайне ненавидят его и ждут только воспользоваться промахом, а борьба с ними не то что борьба с русскими баранами.

«Однако надобно же выйти из глупого положения и совершенно обезопасить себя от бунтовщицких попыток, – думал Бирон, – необходимо показать на этом неблагодарном Волынском пример, как наказываю я своих недоброжелателей. И можно ли было ожидать такой дерзости от этого висельника, которого я же, по великодушию своему, освободил из петли».

В это время арап доложил о приезде кабинет-министра Волынского, а вслед за тем вошёл и сам Артемий Петрович.

Враги встретились по-видимому приветливо.

– А, редкий гость! Давно не видал вас у себя, – протягивая руку, говорил Бирон.

– Вашей светлости известно… дела… обязанности… решительно нет минуты…

– Знаю… знаю… государственные прожекты о народном благе… как будто народ может быть несчастлив под управлением такой милосердной государыни…

По духу того времени, пропитанному идеей абсолютизма власти, всякое отрешение от абсолютизма считалось ересью и тяжким преступлением; для герцога же курляндского идея о народе и его благе отдельно от правительства была немыслима. Поэтому резкий намёк герцога, в сущности, прямо обвинял кабинет-министра чуть ли не в измене.

– Всему миру известны высокие милости её величества, – спешил оправдаться Артемий Петрович, – а мы, как покорные и преданные её слуги, рабски должны осуществлять её благотворные препозиции.

– О, конечно… конечно, и мы… государыня высоко ценит труды своих министров, их усердие и заслуги.

– Её величество всегда очень милостива… и ваше высочество…

– О, обо мне не может быть ни слова, господин обер-егермейстер, я только преданный слуга государыни и больше ничего. Ни в какие государственные дела не вмешиваюсь… Вот, не дальше как вчера я получил от короля Августа письмо, просит моего ходатайства перед императрицею о вознаграждении тех поляков, владения которых потерпели при проходе через Польшу русских войск. Требование вполне законно и справедливо. Можно представить, сколько потерпели несчастные от варварства русских, но и в этом случае я не беспокоил государыню, а предоставил обсудить дело господам кабинет-министрам, в полной уверенности на их правосудие.

Артемий Петрович слышал уже об этом требовании польского правительства и находил его до крайности дерзким, но высказываться в настоящее время было более чем неудобно, а потому он поспешил отклониться от прямого ответа, ссылаясь на своих товарищей.

Брови герцога насупились, и он не продолжал разговора.

– Я к вашей светлости с извещением, – начал Артемий Петрович, – насчёт курьёзной свадьбы.

– Что же?

– Постройка ледяного дворца совершенно кончена, и там всё готово для приёма молодой четы. Точно так же всё готово к свадебному поезду, и остаётся только назначить день.

– День? Когда будет угодно государыне. Мне кажется, торопиться незачем, – холодно заметил Бирон.

– Напротив, ваша светлость, погода стоит теперь самая благоприятная, а между тем, по естественному течению атмосферы, можно ожидать вскорости значительные оттепели. Тогда все наши усилия пропадут даром и остроумная препозиция вашей светлости касательно увеселения её величества не достигнет своей цели.

Герцог начинал смягчаться и, подумав минуту, проговорил уже более ласково:

– Да, конечно, жаль было бы не осуществить моей мысли и потерять напрасно столько усилий… Мне кажется, можно назначить торжество послезавтра, это будет шестое февраля. Когда вы, господин обер-егермейстер, поедете с докладом к государыне, так передайте её величеству, что я полагал бы назначить этот день.

Артемий Петрович, в сущности, достиг своей цели. Он знал, что назначение герцога действительнее назначения самой государыни, которая нередко отменяла собственные приказания, если они не одобрялись фаворитом, но на сердце у него не было светло. Мысль, что ему, Волынскому, кабинет-министру, государственному человеку, потомку древнего рода, стоять в зависимости от какого-то выходца, немецкого конюха – волновала его кровь и колола нервы.

Под влиянием затаённого, но тем ещё более сильного раздражения выходил Артемий Петрович из кабинета Бирона в приёмную, где на пороге в антикамеру взгляд его встретил бледную, обвязанную фигуру творца пиитических хитростей. Зачем здесь жалкий пиита? Не жаловаться ли? верно, подбил Куракин!

Чёрные дни переживал Василий Кириллович. С яростью, несмотря на присутствие придворных, подбежал Волынский к Тредьяковскому, и вчерашняя сцена повторилась ещё в более резких чертах. Досыта натешившись пощёчинами, Артемий Петрович приказал столпившейся челяди и караульным отвести пииту в «машкарадную комиссию» и злобно добавил: «Рвите его». Разумеется, солдаты не заставили повторить приказания и толпою накинулись на жертву. В минуту платье его, даже рубашка, были изорваны, а тело покрыто тёмными пятнами.

– Впредь не будешь на меня жаловаться! Не станешь сочинять на меня песенок! – проворчал Волынский вслед уходившему Василию Кирилловичу.

Песенка, за которую в другой уже раз упрекнул Волынский пииту, – известное стихотворение «Самохвал», написанное Тредьяковским на кабинет-министра по заказу Куракина. Когда это стихотворение было прочитано на рауте императрицы, все, конечно, поняли намёк, а оскорблённые надменностью Волынского или недовольные его проектами не упустили случая проехаться на его счёт, направляя стрелы, будто, на самохвального грека. Об этом тогда же, с различными прибавлениями, было пересказано Артемию Петровичу, которому, впрочем, сама императрица и даже герцог Бирон советовали остерегаться Куракина.

Самые чувствительные оскорбления, не прощаемые и оставляющие по себе неисцеляемые раны, составляют уколы самолюбию, в особенности развитому до крайности. Волынский ненавидел Куракина, искал случая с ним расплатиться, но это было трудно по положению Куракина и личному его характеру. Искупительною жертвою представился Василий Кириллович, и на него вылилась вся накипевшая желчь.

От герцога курляндского Артемий Петрович поехал в Летний дворец, к императрице, а пиитический мастер под караулом, подгоняемый солдатами, побрёл в арестантскую машкарадной комиссии, где и принялся работать над виршами в честь торжественного празднования шутовской свадьбы.

XIV

Настало и шестое февраля – день торжества. С утра необыкновенное оживление в мёртвом и запуганном Петербурге. Народные толпы, закутанные в шубки, тулупы и разного рода чуйки, стремятся со всех концов города к центральным местам: к луговой линии адмиралтейства или к манежу герцога курляндского. Всех манит даровое зрелище, всем интересно видеть небывалую курьёзную свадьбу царского шута, о которой ходило так много слухов и приготовления к которой казались такими чудными.

К счастью, как нарочно, и погода в этот день оказалась благоприятною. Морозный, безветренный воздух к полудню заметно смягчился солнечными лучами, обливавшими снежный покров ярким блеском, резавшим глаза до боли. В этом лёгком светлом воздухе ни один звук не мог пропасть даром, на этом чистом белом фоне ни одна черта оригинальной картины не могла не выделяться рельефно или остаться незамеченною. Кругом всей луговой линии сгустились плотные ряды народа, образующие живое кольцо около сцены, оставленной для торжественного свадебного поезда. Толстый канат ограждал эту сцену, а ещё действительнее ограждали толстые палки слободских десятских и сотских, усердно действовавших всякий раз, когда вновь прибывшие напирали сзади и выдвигали передовых. Зрители перекидывались между собою замечаниями, остротами и тем весёлым добродушным говором, от которого отучало их подозрительное начальство.

Наконец, по окончании обедни и церковной церемонии, странный, нигде не мыслимый, кроме Руси, свадебный поезд двинулся по определённому церемониалу. Ещё задолго до его приближения слышались не музыка, не человеческие голоса, а какие-то дикие звуки нестройных сочетаний всех возможных и невозможных тонов. Показался и самый поезд. Впереди, медленно переваливаясь, шагал, обутый в тёплые коты, великолепный слон, управляемый сидевшим на его хребте персиянином. На спине этого великана мерно покачивалась из железных прутьев беседка, утверждённая к спине широкими подпругами. Эта-то беседка и составляла главный фокус торжества. В ней, на двух больших креслах, обитых штофом и стоявших друг против друга, сидели новобрачные, разодетые в шёлк и бархат, Михаил Алексеевич Голицын, квасник, и Авдотья Ивановна Буженинова. Громкими криками приветствовала толпа молодых, важно и с достоинством отвечавших на этот привет. За слоном, в первой паре поезжан, двигалась пара остяков, мужчина и женщина, в санях, запряжённых оленями. За первою парою следовали кто в санях, кто в салазках, новгородцы на козлах, чухонцы на ослах, хохлы на волах, татары на свиньях, камчадалы на собаках, калмыки на верблюдах и все образчики племенных разновидностей Руси в их своеобразных костюмах. Гул и шум невообразимые: с криками животных и песнями седоков сливаются барабанный бой, звуки труб, литавр и приветствия тысячеголосой толпы. И, несмотря на этот адский гул, весь поезд подвигается правильным рядом, вымуштрованные животные не бросаются в сторону и не производят бесчинного беспорядка. Видно, много труда положил тут Артемий Петрович как главный распорядитель, – больше, может быть, чем в свои генеральные прожекты.

Поезд, обогнув луговую линию два раза, направился к манежу герцога курляндского, где был приготовлен для всех гостей обед. В манеже на обеде, на особом возвышенном месте, под балдахином, присутствовала сама императрица, окружённая многочисленною блестящей свитою дам и кавалеров.

Государыня была в приятном расположении духа. Часто с особенною благосклонностью обращалась она к стоявшему позади её Артемию Петровичу, когда тот объяснял ей с обычным своим увлекательным красноречием. Государыня иногда улыбалась, но в этой приветливой улыбке сквозила сдержанность, а в глазах, окидывающих придворный штат, замечалось затаённое тревожное чувство. В нескольких шагах позади герцог курляндский казался очень занятым разговором с какой-то миловидною придворною дамою, но, как видно, разговор не мешал ему по временам, хотя и не очень часто, осматривать с иронией императрицу и Волынского. Далее, около молодой Анны Леопольдовны рисовался статный Миних, очевидно, старавшийся занять молодую женщину, болезненную и бледную, едва переносившую этот терзающий уши шум и эту быстро меняющуюся пестроту. Причина болезненного состояния принцессы Брауншвейгской, впрочем, не беспокоила, а скорее радовала тётку-императрицу, надеявшуюся в будущем ребёнке видеть себе преемника. В последнее время этой новостью занимался двор, а в особенности интересовалась цесаревна Елизавета, хотя теперь этого нельзя было заметить на её весёлом лице, ещё более беззаботном, когда смотрела на неё государыня.

Музыка из труб, литавр и гобоев встретила прибытие поезда на манеж. Здесь поезжан ожидал на триста три куверта обеденный стол, за которым, разумеется, первые места занимались молодыми. За ними пары размещались в порядке, сохранявшемся в поезде. Каждой паре подавалось её национальное кушанье.

Когда все части разместились по назначенным местам, знаменитый пиита Василий Кириллович, по знаку, данному Артемием Петровичем, выступил вперёд в маске, закрывавшей его синяки, и нараспев продекламировал приветствие:

Здравствуйте, женившись, дурак и дура,Ещё… тота и фигура!Теперь-то самое время вам повеселиться,Теперь-то всячески поезжанам должно беситьсяКвасник-дурак и Буженинова…Сошлись любовью, но любовь их гадка.Ну, мордва! ну, чуваша! ну, самоеды!Начните, веселье, молодые, деды!Балалайки, гудки, рожки и волынки!Сберите и вы бурлацки рынки.– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –Ах, вижу, как вы теперь рады!Гремите, гудите, бренчите, скачите,Шалите, кричите, пляшите!Свищи, весна, свищи, красна!Невозможно вам иметь лучшее время:Спрягся ханский сын, взял ханское племя,Ханский сын квасник, Буженинова ханка.Кому того не видно, кажет их осанка.О, пара! о, не стара!Не жить они станут, но зоблить сахар.– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – –Итак, надлежит новобрачных приветствовать ныне,Дабы они во всё своё время жили во благостыне:Спалось бы им да вралось, пилось бы да елось.Здравствуйте ж, женившись, дурак и дурка,Ещё… тота и фигурка!

Гром рукоплесканий, по почину самой императрицы, раздался по окончании виршей.

– Спасибо, Василий Кириллыч, – проговорила Анна Ивановна, досыта нахохотавшись, – спасибо, голубчик, за дурака и дурку, удружил. Жалую тебя за твои вирши своим придворным пиитою.

Со всех сторон посыпались на Василия Кириллыча поздравления с новою высочайшею милостью и наградою. Но этого мало. Новые почести ожидали пииту: два пажа, по распоряжению Артемия Петровича, берут его под руки и сажают за свадебный стол, напротив молодых, под балдахин, убранный вениками, по недостатку лавр; за столом прислуживают ему те же пажи.

Обед кончился, начались национальные пляски. Одни пары сменялись другими в живом калейдоскопе. Русского трепака сменил цыганский танец, а там следовали уродливые кривляния полудиких инородцев.

Наконец, когда навеселились вдосталь и пары достаточно утомились, поезд в том же определённом порядке отправился провожать новобрачных в их княжеский дворец – ледяной дом.

Только на суровом севере, в таком государстве, какова Россия, и только в царствование Анны Ивановны могла возникнуть и осуществиться идея о ледяном доме. На берегу Невы, между адмиралтейством и Зимним дворцом, в несколько недель выстроилось небывалое здание, занимавшее пространство до восьми сажён длины, две с половиной сажени ширины и в три сажени вышины. Фундамент, стены, косяки, двери и окна – одним словом, все составные части были срублены, сложены, вылиты и вырезаны из чистого льда. Для кладки стен употреблялись правильные глыбы, вырубленные в Неве, которые настилались рядами, одни над другими, со спайкою, вместо цемента, водою, проникавшей во все скважины и замерзавшей от сильной стужи в однородную плотную массу. Из этих же глыб выпиливались более или менее тонкие доски, служившие косяками, дверями, окнами и кровлею.

Всё здание разделялось парадными сенями на две половины, освещаемые каждая пятью окнами. Правую половину составлял покой с уборною и спальною, левую половину – приёмная. В уборной находился обыкновенный уборный стол с принадлежностями, зеркалом и шандалами, в которых горели свечи, намазанные нефтью, а на другой стороне помещалась двуспальная кровать с занавесом и тоже со всеми принадлежностями спального туалета: подушками, одеялом, туфлями и двумя ночными колпаками. В этой же комнате находился и камин, в котором горели ледяные дрова нефтяным светом. В приёмной, украшенной несколькими статуями, стоял стол с игральными картами и столовыми часами, а по обеим сторонам стола – высокие стулья. Все принадлежности и украшения сделаны были из льда.

Но ещё большая заботливость была видна в отделке внешней стороны. Кругом всего здания обходила галерея с точёными ледяными перилами, с промежуточными четырёхугольными столбиками, на которых помещались горшки с деревьями и цветами; над главным входом возвышался фронтиспис, украшенный статуями. Затем с каждой стороны здания находились на пьедестале с фронтисписом четырёхугольные пирамиды, с круглыми окнами на передней стороне. В каждой пирамиде, внутри пустой, горел большой светящийся фонарь из бумаги, разрисованный картинами юмористического содержания. Так как человек, находящийся внутри пирамиды, постоянно оборачивал фонарь, то для зрителей вид беспрерывно меняющихся картин представлялся очень эффектным.

К наружным украшениям можно также отнести поставленные перед фасадом шесть пушек с колёсами и станками из льда же и две мортиры. По временам из пушек, величиною и размером соответствующих трехфунтовым медным, производили стрельбу, а из мортир бросали бомбы, соответствующие двухпудовым. В одном ряду с пушками по обеим сторонам ворот лежали дельфины, выбрасывающие нефтяной огонь. Но самое любопытное зрелище для народа представляла фигура слона с сидевшим на нём вожаком и стоявшими возле него персиянами в натуральную величину. Днём из хобота этого слона выбрасывался водяной фонтан высотою в восемь сажен, а ночью – нефтяное пламя. Кроме того, слон, в полное подражание живому, очень искусно кричал, что производилось посредством хитро устроенной трубы человеком, спрятанным внутри. Наконец, позади дома устроена была баня из ледяных глыб, обсечённых под вид простых брёвен. Баню эту пробовали топить, и охотники парились.

Императрица, желая предварительно осмотреть ледяной дворец, назначенный для приёма на первую ночь новобрачных и, как хозяйка, встретить там чету, удалилась со всею свитою из манежа прежде окончания национальных плясок; но ещё прежде государыни уехал туда для встречи сам счастливый распорядитель, Артемий Петрович. Длинной вереницей потянулись к адмиралтейству придворные экипажи с эскадроном гусар впереди.

Густой туман окутывал город, и волшебное зрелище представляло собой это новое здание, залитое огнём, пробивающимся сквозь прозрачные ледяные стёкла и отражающимся на детальных украшениях разноцветным и серебристым блеском. При приближении кареты государыни в доме и около него всё заволновалось. Слон закричал как-то радостнее, массы огня из дельфинов и слонового хобота полились более широкими волнами, а народ, этот ребёнок, забывающий при игрушке своё давящее горе, встретил государыню громкими криками.

Артемий Петрович впереди придворных, участвующих в устройстве праздника, поспешил встретить государыню и помочь ей выйти из кареты.

Анна Ивановна остановилась перед домом, осматривала его и осталась очень довольною.

– Мастер же ты, Артемий Петрович! Большое спасибо тебе за утеху.

– Меня воодушевляло сердечное желание доставить удовольствие вашему величеству.

– И доставил, истинно доставил. А что смотрит народ вон там? – спрашивала императрица, указывая на одну из пирамид.

– Это, ваше величество, картинка, выставленная для потехи народа.

– Весьма остро придумано и знатные картинки. А что это изображает? – спросила опять государыня, когда яркий фонарь обратил к ней одну из картин, выделяющуюся густыми красками.

– Этот сухопарый оборванец, в треугольной шляпе, со скребницею и щёткою, изображает, ваше величество, немца, когда он голодный бредёт в Россию, а следующая картина – того же немца, только уже на коне и разжиревшего от русского хлеба. От сытости и благодушия, видите, ваше величество, как он колотит народ дубиною по головам? – объяснял Артемий Петрович несколько упавшим голосом.

Лёгкая тень неудовольствия пробежала по лицу Анны Ивановны. Она ничего не сказала, закусила нижнюю губу и задумалась.

Очнувшись от нового резкого крика слона, государыня снова обратила внимание на ледяной дворец.

– Эти пушки, Артемий Петрович, тоже ледяные? – допрашивала она, по особому пристрастию к стрельбе.

– Я делал опыты, ваше величество, и они удались. Не угодно ли приказать теперь же произвести пробу?

– Пожалуйста, Артемий Петрович, прикажи стрельнуть. Очень любопытно.

По распоряжению Артемия Петровича зарядили пушку зарядом из четырнадцати фунтов пороха и железного ядра, в шестидесяти шагах поставили доску в виде мишени в два дюйма толщиною. Раздался выстрел и ядро пробило доску насквозь. Пушка осталось неповреждённою.

– Жаль, вот кампания кончилась, – высказала государыня, улыбаясь, – а то бы ты, Артемий Петрович, пошёл бы на турку со своею артиллериею.

Артемий Петрович хотел было блеснуть приличною экспликациею, но его перебил Александр Борисович Куракин, высказавший громко и ядовито:

– Турецкая луна хоть и вовсе не греет, а всё бы растопила игрушки господина кабинет-министра.

Анна Ивановна показала вид, что не обратила внимания на замечание Куракина, а чтобы не дать вспыхнуть ссоре, которую всегда можно было ожидать от вспыльчивого характера кабинет-министра, обратилась к нему с удвоенною любезностью:

– Ну, теперь покажи нам, Артемий Петрович, комнаты; всё ли приготовлено там для молодых? – и Анна Ивановна, опираясь на руку счастливого кабинет-министра, вошла через парадные сени в дом.

Государыня была в полном восторге. Она восхищалась каждой вещью: и искусно сделанными статуями, и игральными картами, и пылавшим камином, и двуспальной кроватью, на которой представляла себе положение молодых, и столовыми часами, сквозь ледяные стенки которых можно было видеть весь внутренний механизм.

– Отменно, отменно хорошо. Вижу, что постарался для меня… – часто повторяла она вполголоса, сильнее опираясь на руку Волынского, при своей тяжёлой поступи.

По примеру императрицы и все придворные, заметившие её особенную благосклонность к кабинет-министру, стали рассыпаться в приветствиях. Один герцог курляндский оставался недовольным. Сердито шагал он вслед за государынею, почти не отвечая на вопросы, да, впрочем, и вопросов-то обращалось немного. Государыня, по-видимому, забывала его.

Музыка, шум, визг и гам снаружи объявили о прибытии свадебного поезда. Государыня, по русскому обычаю, встретила чету, осыпала её хмелем и затем удалилась, пожелав ей доброй ночи.

Опустело около ледяного дома – минутной потехи императрицы. Перестал кричать слон, перестали выбрасываться обильные языки пламени, потухли фонари, только снаружи застучали мерные шаги часового, сторожившего запертые двери ледяного дворца.

По уходе почётных посетителей новобрачные с любопытством и удовольствием осматривали свои новые владения. Они были спокойны. Им, взысканным милостью государыни-госпожи, и в голову не приходило, что их оставят тут на всю длинную долгую зимнюю ночь. Государыня жалует их и верно сейчас, сию минуту, пришлёт за ними гонца звать к себе во дворец, но минуты и часы проходили, а гонцы не являлись. Холод начинал проникать сквозь одежду, нефтяной огонь не грел, да и тот потух. Отогревая зябнувшие члены, квасник и Буженинова бегали из комнаты в комнату, притоптывали, махали руками, дрались между собою, кричали, стучали в дверь, умоляли часового выпустить их, обещая за это золотые горы, но снаружи ничего не отзывалось, кроме шагов караульного. Наступила энергичная борьба жизни со смертью, усталые члены начинали двигаться медленнее, начинали постепенно костенеть… Стало клонить ко сну…

С рассветом, по заранее отданному распоряжению, явились к новобрачным все придворные шуты и шутихи, в полном комплекте, с поздравлениями и нашли их почти замёрзшими. Только с большим трудом удалось лейб-медику императрицы возвратить молодую чету к жизни… шутов.

Таковы были забавы Анны Ивановны, утешавшейся при каждом удобном случае, то при заключении мира[41], то по случаю родов козы, супруги шута Педриллы. О последнем торжестве, происходившем незадолго до свадьбы квасника, стоит упомянуть, так как оно совершалось с выдающеюся комическою парадностью. Тогда к роженице, одетой в чепчик и лежавшей на роскошной постели, являлись весь придворный штат и все высшие сановники государства с императрицею впереди, торжественно поздравляли, по примеру самой государыни отсыпали на подушку несколько червонцев на зубок и спрашивали о состоянии здоровья, на что родильница-коза, вероятно вовремя ущипываемая, всякий раз отвечала благодарным блеяньем.

Современный человек, несомненно, осудит такие забавы, но пусть он спросит себя: не осудит ли так же и его потомок многое из нашего современного?

XV

На другой день после курьёзной свадьбы происходило заседание кабинета по вопросу о вознаграждении поляков, будто бы потерпевших от похода русских в последнюю турецкую войну. Обыкновенно кабинет состоял из трёх членов-министров, но с поступлением в кабинет-министры Артемия Петровича Волынского состав его фактически изменился. Под влиянием ли мысли о шляхетском представительстве, о чём так сладко напевал Василий Никитич Татищев; по воспоминанию ли о золотой свободе Речи Посполитой или под более эгоистическим желанием подобрать к себе более конфидентов и усилить свою партию, только в последние годы, для обсуждения государственных вопросов, стали призываться в кабинет выдающиеся из членов сената, президентов коллегий и других влиятельных сановников. В этих случаях кабинет принимал особое название «генерального собрания». Вероятно, этой мерою Волынский надеялся найти себе опору в борьбе с немецкою партиею и достигнуть более широкого обсуждения.

Вопрос о вознаграждении не представлял собою ничего важного, но он получал особенное значение по отношениям тогдашнего политического кружка. Герцог курляндский, обязанный польскому королю лично и по вассальным отношениям своего герцогства, находил требования Польши совершенно законными и справедливыми. Этот взгляд разделял граф Остерман и почти все влиятельные лица, может быть, под влиянием ловких убеждений приехавшего в Петербург именно с этим поручением польского посла Огинского. Противного мнения держался только один кабинет-министр Волынский, без всякой поддержки. Гордый и самолюбивый, он не искал заранее голосов, он верил в себя, в силу своего слова… но дело доказало, что не в одном слове решающая сила.

Прения о вознаграждении продолжались недолго; тотчас же по прочтении секретарём кабинета ходатайства польского посла стали высказываться единогласные мнения о справедливости требования и необходимости его удовлетворить. Артемий Петрович вспыхнул. В пылкой импровизации он сказал блестящую речь, в которой изобразил рельефную картину отношений России и Польши, постоянного недоброжелательства последней, двуличного её положения во всё время войны с Турциею, доказывал громадное преувеличение требований, в чём сослался и на показания комиссаров, исследовавших на месте убытки, и, наконец, заключил воззванием к патриотическому чувству своих коллег. Как ни искусна была речь, но она не могла изменить заранее подготовленного решения.

Составился протокол об исполнении требования Польши, за подписью всех членов, кроме Волынского, написавшего тут же своё особое мнение, с резким заключением: «Один только вассал Польши может согласиться на вознаграждение, но никто из русских, для которых дороги честь и польза своего отечества, не даст на это своего согласия». Оставалось только утвердить протокол подписью императрицы, к которой с докладом поручено было идти кабинет-секретарю Эйхлеру.

Выбрав докладчиком Эйхлера. заведомого приверженца Бирона и бывшего его секретаря, кабинет был уверен в несомненном успехе.

Эйхлер встретил императрицу в том крайнем упадке сил, который почти всегда следует или за сильным нервным возбуждением, или за чрезмерным физическим усилием. Государыня, несмотря на усталость прошедшего дня, а может быть, именно вследствие этой усталости, не могла заснуть ночью. Не только она не освежилась укрепляющим сном, а напротив, ещё более изнемогла от беспрерывно обрывающейся тяжёлой дремоты, полной туманных, быстро меняющихся образов. С тупою головою и вся разбитая, встала она в обыкновенный свой утренний час, машинально исполнила утренние занятия, прочла обыкновенные молитвы и теперь, в определённый час доклада, бессознательно ждала прихода своего кабинет-секретаря. В наружности её ясно проступили такие резкие черты, которые могли бы внушить тревогу в близких ей людях, если бы эти люди способны были видеть что-нибудь, кроме своих личных маленьких интересов. В смуглый, но прежде свежий и здоровый цвет лица проник неопределённый серо-бурый оттенок, щёки отвисли, обострившийся нос принял ещё большие размеры, опустившиеся углы рта, от глубоко прорезавшихся по сторонам его морщин, выдавали тяжёлое страдание; глаза почти постоянно меняли своё выражение, то блестя лихорадочным огнём, то тускнея и как будто уходя внутрь за какою-то затаённою мыслью.

Запрокинув голову и закрыв глаза, полулежала императрица в глубоком кресле перед письменным столом, беспомощно опустив руки на колени и протянув ноги на толстую бархатную подушку. На полу с одной стороны сидела любимая шутиха и тихонько тёрла ей ноги, а с другой – лежала любимая собачка императрицы Цытринька.

Дежурный камер-паж доложил о приходе кабинет-секретаря. Государыня подняла голову, лениво протянув Эйхлеру руку для всеподданнейшего лобзания.

– Заседание кончилось, ваше величество, – доложил Эйхлер, заметив немой вопрос в глазах императрицы.

– Чем решили?

– Решено удовлетворить требование Польши. Имею честь представить вашему величеству протокол для утверждения.

– Прочти.

Кабинет-секретарь прочитал весь доклад и затем, с особенным ударением, мнение кабинет-министра Волынского.

Государыня, безучастно выслушавшая весь доклад, видимо оживилась при резких словах протеста.

– Артемий Петрович высказался слишком резко, – заговорила императрица, – но я сочувствую ему. Меня удивляет, почему прочие господа члены так благосклонны к польскому королю?

– На это есть особые резоны, ваше величество…

– Какие же?

Эйхлер как будто и не решался говорить.

– Какие же резоны? – повторила государыня несколько раздражительно, – говори мне всё… всё… да только одну правду.

Тогда Эйхлер откровенно высказал, почему герцог курляндский принимает участие в делах вознаграждения, высказал о всём вредном влиянии герцога в управлении, хотя он, не имея никакого официального положения, по-видимому, не вмешивался в государственные дела, и рассказал, до какой степени все члены покорны голосу герцога. Затем, перейдя к характеристике Волынского, Эйхлер крупными чертами представил его блестящие способности, высокий государственный ум и горячую преданность интересам отечества.

Государыня не прерывала кабинет-секретаря, но казалась удивлённою. С недоверчивостью вглядывалась она в это, теперь оживлённое лицо Эйхлера, обыкновенно холодное и сдержанное.

– Оставь доклад у меня, а сам будь покоен… я тебя не выдам. Спасибо за правду, – проговорила императрица громко и потом чуть слышно прошептала: – Обман… Обман… везде обман… Да, позови ко мне эту ветреницу Дуньку, куда это она убежала, – приказала Анна Ивановна вслед уходившему кабинет-секретарю.

А между тем эта ветреница Дунька, внимательно выслушав весь разговор, успела незаметно выскользнуть из кабинета и передать мужу Педрилле обо всём, для передачи его светлости.

Как бы ни был самонадеян и уверен в своей силе герцог Бирон, но изменившиеся его отношения к государыне за последнее время начали его сильно беспокоить. Бывали и прежде размолвки, выражались иногда и прежде неудовольствия, но эти размолвки обыкновенно продолжались недолго и оканчивались ещё большим подчинением его влиянию, с ещё сильнейшим самоуничижением. Но теперь не простая размолвка, теперь место его занимается другим, и если этот другой укрепится, тогда дело его светлости будет бесповоротно проиграно. Герцог понимал, что без милости государыни он лично – ничто, что его герцогство – миф, мыльный пузырь, не защита ни от далёкого путешествия, ни от плахи. Назойливые мысли, одна другой непривлекательнее, не давали ему покоя ни днём, ни ночью и заметно помяли его благодушное чело. Одно ещё ободряло его – это уверенность в неспособности русских пользоваться обстоятельствами. «Русский, – рассуждал он, – варвар и глуп до такой степени, что не может сообразить своей выгоды. Волынский чисто русский – глуп, как и все. Он не способен вести дела тихо, мирно, шаг за шагом, постепенно водворяться в расположение государыни и осторожно укрепляться в новой позиции. Нет, как русский, он взбалмошно, очертя голову, лезет вперёд, ворвётся, а потом, когда нужно тонко вычислить свою игру, сложит руки и не заметит, как другой тихонько возьмёт у него карты из рук и воспользуется его выигрышем. Простой русский и умеет только жаловаться на судьбу».

Не лично Волынский страшен герцогу, а страшно то, что может явиться мысль о непрочности его влияния и о возможности найтись новым искателем, конечно, не из русских.

– Пора уничтожить Волынского, стереть его с лица земли, – повторял герцог, бегая по своему роскошному кабинету и обкусывая ногти в то утро, когда происходило собрание кабинета. – Но как? где способы и средства? Слухи о бунтовщичьих ночных сборищах конфидентов в доме Волынского так и остались только слухами, распущенными моими же усердными агентами тайной канцелярии… Э, чёрт возьми, не стоит и думать, причину всегда найдёшь, лишь бы помириться с императрицею, – высказал он громко.

– Ваше высочество ожидают в приёмной, – доложил, входя, дежурный камер-паж.

– К чёрту их! – накинулся герцог на пажа, – не сметь о них докладывать! Пусть ждут.

Вслед за уходом дежурного из внутренних дверей вошёл домашний секретарь герцога с карликом.

– К вашему высочеству Педрилла, с весьма важным известием.

И шут подробно рассказал всё, что передала шутиха императрицы о докладе Эйхлера по делу о вознаграждении поляков.

Руки опустились у герцога, и он тихо, как-то беспомощно упал в кресло.

– Во-о-т как! – только и проговорил он упавшим голосом, махнув рукою секретарю и шуту на дверь. – Что же теперь будет? Опала? Пожалуй, казнят? Ведь и не посмотрят на владетельного герцога и на мои заслуги? А? – спрашивал себя герцог.

Переход от надежды, почти уверенности, к полному отчаянию был крут, как и вообще у людей, не одушевлённых богатой внутренней силою, а герцог, пробивавшийся изо дня в день одним самоуслаждением, одними эгоистическими вопросами дня, не хотел, да и не мог понимать никакой другой мысли, кроме мысли о себе.

И долго просидел бы он с неподвижным взглядом на блестящую выпуклую поверхность золотого глобуса, исправляющего должность хранителя чернил, в состоянии, близком к столбняку, в котором человек живёт физическою силою, но не владеет сознанием и не в силах выжать никакой мысли, если бы снова вошедший камер-паж не доложил о приезде Александра Борисовича Куракина.

Герцог не особенно благоволил к Куракину, считал его почти шутом, но теперь неожиданный приезд придворного бонмотиста, заведомого врага кабинет-министра Волынского, показался ему помощью, ниспосланною свыше. Наскоро сделав усилие придать своей физиономии приличное спокойствие, он, с вежливостью, небывалою при прежних визитах, встал с кресла и с особенною приветливостью встретил гостя.

Вошёл Александр Борисович, улыбаясь до ушей, во всю ширину своих жирных губ, как улыбался он всегда и как, вероятно, улыбался бы, если бы ему дали подписывать смертный приговор родному брату или сестре.

– Рад видеть вас, любезнейший Александр Борисович, здоровым после вчерашнего праздника. Понравилось вам?

– Помилуйте, ваше высочество, может ли понравиться! какой-то дьявольский шабаш… грязь… вонь… никакой грации и изящества. Чуть нас всех не переморозили.

– Однако нашлись же, которым и понравилось. Сама императрица благосклонно…

– Удалось вовремя угодить вкусу государыни, ваше высочество, и больше ничего. Её величество изволила отнестись милостливо, это поощрит и погубит его. Если он осмеливается бить людей в покоях владетельных особ, то теперь, пожалуй, доберётся и до самих …

– Как бить? – растерянно спросил герцог.

– Несколько дней назад он в покоях вашего высочества собственноручно палкою избил до полусмерти, и кого же? человека благородного, адъюнкта академии наук, с которым удостаивает говорить сама императрица. Ведь это оскорбление величества, ваше высочество, ведь за это во всех образованных государствах назначается смертная казнь. Я сейчас был у графа вице-канцлера, и он совершенно согласен со мною…

– Да… да… конечно, смертная казнь, – одобрительно повторял герцог.

– Да и остановится ли он на этом, при своей непомерной дерзости? Разве не сошло ему с рук доношение его императрице, его ругательства и клеветы на нашего достойного вице-канцлера и других высоких особ, которых все почитают? Разве не оскорбление величества учить государыню, как малого, несмышлёного ребёнка? Что же ему остаётся после этого, как не бить нас всех, безнаказанно, как простой подлый народ…

– О, нет, поверьте, это не пройдёт ему даром. Я открою глаза государыне, и мы посмотрим ещё…

Герцог курляндский ободрился и повеселел. Средство найдено и самое действительное, так как оно уязвляет самолюбие верховной власти, щекотливое тем более, что с ним соединено и самолюбие женщины.

Куракин уехал, а герцог занялся более обыкновенного тщательно своим туалетом, собираясь к императрице. «Посмотрим, – повторял он про себя, – не затянется ли теперь верёвка, которую накинул, на господина обер-егермейстера покойный государь».

Озлобленным выходил Артемий Петрович из залы заседания кабинета после своего фиаско. Желчь душила его, поднималась к горлу и оседала на язык противной горечью. Действительно, ужасное положение министра, у которого не нашлось на поддержку ни одного голоса, и притом такого министра, которого красноречие считалось увлекательным, которого государственный ум признавался всеми. «Подкупные… негодяи… хороши государственные советники… гнилое дерево… сволочь… Нет, не в них, а в здоровых соках нужно искать спасительного лекарства…» – ворчал он чуть не вслух, размахивая рукою.

Ругая беспощадно других, почтенный Артемий Петрович забывал, что и сам он несколько лет назад тоже стоял в уровне с этою, как он выражался, сволочью, и что если взгляд его стал шире, разностороннее, цель чище и благороднее, то этим он обязан был близкому знакомству с Татищевыми, Хрущовыми и Соймоновыми, а ещё более с видными произведениями иностранной политической литературы.

По естественному желанию развлечься от неприятного впечатления, а может быть и просто по привычке, сделанной в последнее время, Артемий Петрович прямо из совета отправился к принцессе Анне Леопольдовне, у которой всегда находил радушный приём и свежие новости.

Принц и принцесса Брауншвейгские – неистощимый источник для придворных сплетен и злоречий – жили своей особой, неприглядной жизнью, наполненной по-прежнему ежедневными домашними ссорами. Около них сновалась паутина шпионства и доносов, но сами они оставались чужды интригам. Не в природе их было строить козни. Горячих приверженцев и конфидентов у них не было, всякий сторонился, зная, как подозрительно смотрит на молодую чету всемогущий герцог курляндский. Решались выказывать им подобающее уважение только фельдмаршал Миних, ещё не решивший окончательно, к какой партии ему примкнуть, да кабинет-министр Волынский.

– Довольны ли, ваше высочество, вчерашнею курьёзной свадьбою? – спросил Артемий Петрович Анну Леопольдовну» целуя, сообразно с этикетом, протянутую ему ручку и уже без этикета задерживая эту ручку в своей.

– Никогда не любила я, Артемий Петрович, и теперь не люблю большого общества. Оно всегда меня расстраивает, – краснея и осторожно высвобождая свою руку, отвечала принцесса, простодушно не догадываясь вызова кабинет-министра на комплимент.

– Что делать, ваше высочество, я и сам не большой охотник до многочисленных собраний, но такова была воля государыни. Как её здоровье?

– В последние дни она всё грустила и жаловалась.

– Как находит доктор?

– Ничего… обнадёживает, но говорит, что серьёзно… даёт лекарства… да не помогают.

– Зачем государыня не призовёт других?

– Пробовали, да всё то же.

– Однако же вчера она была свежа?

– О, вчера она была так весела, как её давно уже не видали.

– Это добрый знак, милая принцесса, может быть, мы все скоро избавимся от нашего общего кошмара.

– Вы думаете? Нет, Артемий Петрович, отнять у женщины то, чем она живёт, – невозможно, – с грустью проговорила Анна Леопольдовна, – но, впрочем, может быть, ошибаюсь… я такая неопытная, а вы такой великий чародей и сделали так много… только не забудьте, что женщина всегда остаётся женщиною, какое бы светское положение она ни занимала и каких бы лет ни была, – добавила принцесса улыбаясь.

Артемий Петрович, считавший себя знатоком женского сердца, усмехнулся.

– А как, я думаю, вы вчера утомились, – снова начала принцесса, переменяя разговор, – у вас и теперь такой усталый вид!

– Расстроен я, ваше высочество, но не от вчерашней курьёзной свадьбы, а от сегодняшнего заседания кабинета.

И Артемий Петрович живо рассказал всю суть польского вопроса и своё фиаско.

С женской мягкостью, к которой так способны глубоко чувствующие женские натуры, Анна Леопольдовна, эта женщина дико не разговорчивая, но симпатично общительная с теми, с кем освоилась, сумела успокоить раздражение кабинет-министра.

Расспросив обо всём, что нужно было узнать об отношениях герцога курляндского, Артемий Петрович, уже собиравшийся откланяться, вспомнил о принце.

– Он ушёл со своим адъютантом не знаю куда, – и молодая женщина отмахнула рукою.

У подъезда дворца Волынского встретил сияющий Эйхлер.

– Поздравляю с победою, полною победою! – весело говорил тот.

– С победою? Докладывал государыне?

– Докладывал, и она полностью согласна с вами.

– Что? Как? Почему? – заторопил Волынский.

– Так-таки просто и сказала: «Согласна с Артемием Петровичем». О подробностях доклада Эйхлер умолчал.

– А герцог?

– Не при чём. Положение его пошатнулось, сумейте только воспользоваться… А вы опять были у Брауншвейгских?

– Был. Мне необходимо для будущего…

Эйхлер покачал головою.

– Да… но это будущее когда-то будет… а между тем в настоящем вы ставите себя в опасное положение. Фаворит, если удержится, увидит в вас такого врага, с которым необходимо разделаться решительно…

– Не боюсь я теперь фаворита… – и кабинет-министр самодовольно поднял голову.

XVI

Известно, что во всём обширном русском государстве невозможно встретить ни одного аптекаря из русских; много Шмитов, Эгерсов, разных Гауеров и Бауеров, но ни одного Попова, Алексеева или Иванова. А если спросить каждого, даже добросовестного или, что ещё реже, добродушно расположенного к русским немца-аптекаря, отчего между его учениками не имеется ни одного русского – что было бы даже для него и выгоднее, – то каждый такой бюргер только закивает от ужаса головою, с полнейшим убеждением в невозможности такого скандального факта. Странно, но бюргер прав, русская природа лишена отметин и мерок. Русский человек совершенно не может всю жизнь разделять граны, драхмы, скрупулы и унции, он или смешает все эти аптекарские единицы, или перепутает все склянки со специями. Всё взвешивать и всё измерять не роднится с русским авось и с широким русским пошибом.

Артемий Петрович после курьёзной свадьбы поднял голову высоко и гордо. Ему представлялось, что Бирон уничтожен, пал, а лежачего бить не приходится. И он забыл совершенно о нём. Не считая нужным далее обеспечивать своё придворное положение, постоянно поддерживать милостивое расположение государыни, он страстно отдался своим любимым занятиям, к которым его тянули просветившийся ум и отзывчивое сердце. Работы было много. Русское общество, включая в него и простой «подлый» народ, болело и скорбело; из его глубоких язв неустанно сочилась кровь.

Артемий Петрович, усердно занимаясь текущими делами, в то же время мечтал всё исцелить, всё умиротворить своим генеральным проектом. Он работал, не жалея здоровья. Его генеральный проект постепенно полнел новыми вставками, остроумными примечаниями, сближениями и объяснениями. Кстати и время подошло к тому самое удобное. После празднеств по случаю курьёзной свадьбы, заключения мира с Турцией и русской масленицы наступил великий пост – время тихое, назначенное к покаянному самосозерцанию, когда, как бывало прежде всегда на Руси, закрывались все общественные увеселения. При дворе не назначалось ни машкарадов, ни раутов: императрица, как истинная православная, строго сохраняла всю обрядовую сторону.

При общем затишье, не развлекаемом никем и ничем, конфиденты Артемия Петровича, после стояния на молитвенных церковных служениях, стали чаще ездить по вечерам в его дом, где занимались вопросами о благе ближнего. Всех интересовал генеральный проект, от которого ожидали громадной государственной пользы. Друзья менялись мыслями, разбирали, спорили и чувствовали себя безмятежно счастливыми. Даже чуткий к положению политической сферы Эйхлер старался подавить в себе тревожные сомнения и не так часто надоедал Артемию Петровичу напоминаниями.

А между тем туча надвигалась всё ближе и ближе…

Анна Ивановна великим постом почти вовсе не принимала докладов от своих кабинет-министров, но, согласно установившемуся обычаю, продолжала принимать своего обер-камергера Бирона, посещения которого во время празднеств бывали отрывисты и холодны. Однако же вскоре после курьёзной свадьбы общий тон отношений государыни и фаворита постепенно стали изменяться, как изменился и сам герцог. Вместо прежнего резкого, придирчивого, с оттенком грубого пренебрежения обращения Бирона явились деликатность и желание, даже в самых мелочах, быть угодливым; он опять сделался прежним старым другом, таким же, каким бывал в Митаве, во дворце герцогини курляндской. В самой наружности герцога замечалась перемена: туалет сделался более тщателен, выбор цветов и материй кафтанов бывал именно тот, который прежде удостаивался одобрения государыни; снова появились те неуловимые оттенки выражения чувства, которые так ценятся и так дороги. В сущности, глубокое чувство Анны Ивановны к своему обер-камергеру всё ещё длилось, помимо воли её самой. В тех годах, которые переживались теперь императрицею, засевшие чувства гнездятся прочно, а новые впечатления не могут быть живы и восприимчивы. Кроме того, весь характер государыни, весь внутренний склад её духа всегда был проникнут какой-то особенной цепкостью к прошлому. Правда, нестерпимые для женщины оскорбления, раны, наносимые её самолюбию, заставлявшие её страдать до физической боли, как казалось даже ей самой, окончательно отвратили её от старого любимца и совершенно исцелили её. Под влиянием оскорблений Анна Ивановна и стала прислушиваться к новым речам, стала вглядываться в новый образ с привлекательною наружностью и с блестящим дарованием, способный возбудить воображение, готовое к восприятию новых впечатлений. При таких условиях она, конечно, не могла не оценить преданности к себе пылкого и гордого кабинет-министра, резко выделяющегося из всех её окружающих. Новый образ, по-видимому, всецело стал занимать внимание женщины.

Бирон заметил опасность и, как практичный немец, принял своевременные меры. Зная подозрительный и упрямый характер Анны Ивановны, и отлично понимая, что прямая и открытая борьба вдруг, без всякой предварительной подготовки, со своими упавшими шансами, против соперника, более его сильного, была бы для него крайне невыгодна, он стал действовать медленно, скрытно, но верно. При первом своём свидании с государынею, на другой день шутовского праздника, он был внимателен, угодлив, но именно настолько, насколько бывал и прежде при хорошем расположении духа: ни одного слова против Артемия Петровича, ни одной дерзкой выходки, ни одного ругательства, в чём, бывало, так не стеснялся прежде. Напротив того, он даже отдал должную справедливость умению и искусству машкарадной комиссии, хотя, в сущности, выходило так, что исключительная честь отнеслась к членам, а не к самому распорядителю. Государыня осталась очень довольною и благодарною. Она ожидала упрёков, оскорбительных сцен, готовилась к ним, была заранее возбуждена против фаворита, и вдруг вместо всего этого увидела такое спокойное, такое благородное отношение к человеку, который не мог быть ему приятным. Ценность такого отношения в её глазах казалась тем более вескою, что в душе своей она сознавала себя не особенно правою.

На третий и в следующие дни повторилось то же самое. Государыня совсем успокоилась, поздоровела и почувствовала себя бодрее.

С наступлением великого поста заседания кабинета стали реже, а вместе с тем реже и доклады государыне. По большей части с докладами ходил кабинет-секретарь или кто-нибудь из господ кабинет-министров, но в последнее время всегда как-то случалось так, что очередь личного доклада не приходилась на долю Волынского. Артемий Петрович, занятый весь своим проектом и убаюканный самомнением о прочности милости государыни и своей необходимости для государства, не обращал на это внимания.

Прошло пять недель поста, и государыня переставала интересоваться им так живо, как прежде. Замкнутый кружок около неё составляли всё те же лица, к которым она привыкла и которых она любила по привычке. Герцог почти не упоминал о Волынском, поводов к неприятностям не было, и она проводила день за днём, ничего не желая и не гадая о будущем. По-прежнему она забавлялась шутами, шутихами, карлами и карлицами, не замечая, как в песенках их появилось разнообразие прибаутки, остроты и намёки получили особенный тон, с одним направлением. Постепенно, незаметно, всё чаще и чаще, слышались то карикатурная сплетня о Волынском, то остроты об его самохвальстве, то намёки на его бунтовшичьи намерения. Государыня не придавала значения этому повторяющемуся наушничеству, но всё-таки в голове её бессознательно оставались следы. Со своей стороны и Бирон в последнее время, передавая ей ходившие по городу сплетни и слухи, уже несколько раз, с ловкою маскировкою, успел сообщить о каких-то стремлениях кабинет-министра, клонившихся к явному мятежу. Мало того, даже сам вице-канцлер Андрей Иванович, это олицетворение терпения и незлобия, раза два, тоже во время доклада, высказался о неспокойном характере Волынского и о своём несчастном положении, принуждавшем его постоянно выносить грубости и дерзости коллеги.

Незаметно расстилались тенета, которыми ловко опутывалась жертва.

На шестой неделе поста Артемий Петрович, наконец, вспомнил, как долго он не был у государыни, и решил после заседания кабинета проведать её величество.

Имея дозволение входить в кабинет императрицы без предварительного доклада, Артемий Петрович прошёл антикамеру, в которой обыкновенно играли шуты, и подходил уже к дверям кабинета, как здесь дежурный камер-паж сообщил о распоряжении будто бы государыни докладывать о всех желающих ей представиться. «Странно, – подумал кабинет-министр, – новые порядки завелись», но остановился ожидать возвращения камер-пажа.

По антикамере бегали и скакали кавалеры ордена Бенедетто[42], кто с лаем, кто с кваканьем, кто распевая петухом. Оборотившись к ним, Артемий Петрович презрительно осматривал это разношёрстное сборище тунеядцев, которые, увидя его, хором запели: «Волынка! Волынка!» В это же время один из шутов, отделившись из кружка, заблеяв по-козлиному и опустив голову, вдруг бросился на него. Разбежавшись и на бегу прыгнув раза два, шут ударился головою в нижнюю часть камзола Волынского. Артемий Петрович, не ожидавший такой выходки, покачнулся и едва не упал, а на камзоле его появилось жирное широкое пятно с кусками пудры. Взбешённый дерзостью до самозабвения, Артемий Петрович схватил стоявшую подле двери трость и со всего размаха ударил ею шута по лицу. Удар был силён; шут упал с разбитым виском, облитый потоками крови.

– Убил! убил! – завизжала толпа. Поднялся нестерпимый шум и вой, забегали по всем комнатам.

На этот гам из кабинета государыни вышел герцог Бирон с дежурным камер-пажом. Узнав о случившемся, герцог передал приказание пажу, и тот, подойдя к Артемию Петровичу, доложил, что её величество не желает принимать его у себя.

Так и ушёл Артемий Петрович, не видав государыни, но почувствовав первое подёргивание затягиваемой петли.

– Что случилось? – спросила Анна Ивановна входившего в кабинет герцога, встревоженная не только доносившимся шумом, сколько его озабоченным и испуганным лицом.

– Случилось то, ваше величество, что заставляет опасаться за безопасность всех нас и в особенности вас, государыня, даже у себя дома, в своих покоях.

– Да говори же скорей, герцог, что такое? – не на шутку уж беспокоилась императрица.

– Там, в антикамере, у дверей собственного вашего кабинета, господин кабинет-министр и обер-егермейстер Волынский убил одного из ваших слуг, – с иронией высказал, наконец, герцог, подчёркивая каждое слово.

– У-би-л? Кого убил? За что?

– Любимого вашего шута Педриллу, а за что, про то может сказать только сам господин кабинет-министр… Мне говорили, будто Педрилла бежал мимо господина Волынского и нечаянно задел его, а тот в бешенстве накинулся и палкою раздробил голову шуту. Бедный лежит теперь без чувств, весь в крови. Не знаю, поднимется ли?

– Господи, какой ужас! И у меня подле кабинета! Да правда ли это? Не обманули ли тебя, герцог?

Государыня сделала было усилие подняться на ноги, но сильный припадок подагры заставил её снова опуститься.

– В каком положении Педрилла, я видел сам, а на что способен господин Волынский – это мы скоро испытаем сами на себе.

– Мы? Ты, Эрнст, не любишь Артемия Петровича…

– За что мне его любить? Не я ли просил вас за него, когда он был уличён во взятках и грабительствах, не я ли рекомендовал его вам в кабинет-министры? Но он не оправдал моих ожиданий, и я, как верный ваш друг и преданный слуга, считаю обязанностью предостеречь теперь…

– Как кабинет-министр не обманул надежд, Эрнст, его работы по государственным делам… его проекты…

– Его проекты! его проекты! – горячился Бирон. – Есть ли какой-нибудь толк от его проектов? Наговорит он много, закидает словами, а на деле – ничего. Меньше ли крадут они все и он из первых?

– Чего же ты хочешь, Эрнст?

– Я хочу, ваше величество, лично для пользы нашей, чтобы был положен конец его дерзостям, чтоб его судили…

– Да за что же?

– Разве не преступление убивать во дворце, перед глазами государыни?

– Да, может, он был рассержен и вынужден ударить?

– Об этом я не знаю. Да, впрочем, это не первым случай. Недавно, не уважая моего владетельного сана, он точно так же избил адъюнкта академии Тредьяковского ни за что ни про что. Тредьяковского вы сами знаете, государыня, способен ли он вызвать дерзость у кого-нибудь.

– Не знала этого, Эрнст, отчего мне тогда не сказали?

– Вы были так благосклонны к обер-егермейстеру, и я думал… полагал… что всякое моё выражение объяснилось бы иначе…

Государыня, казалось, не слыхала объяснения, обратив всё своё внимание на беспорядок, вдруг оказавшийся на её столе. Она позаботилась переставить чернильницу, подвинуть ближе бумагу и симметричнее уставить свечи по сторонам чернильницы.

– Я понимаю, – начала государыня, как будто на что-то решившись, – понимаю, что за неосторожную вспыльчивость можно и должно показать виновному холодность, запретить, например, являться ко мне, о чём я сделаю распоряжение, но мне странно отдавать суду человека государственного высокого ума за побои шуту!

Бирон пожал плечами.

– Да разве шут не человек, ваше величество? Разве Тредьяковский шут?

– Всё равно, Эрнст, такой же… ты сам не раз говорил.

– Положим, так, но важность не в них, а в том, где это было сделано. Ведь это было в вашем дворце и моём! Ведь это оскорбление величества, государыня! За это во всех образованных государствах назначается смертная казнь, – отчётливо повторил Бирон буквально слова Куракина.

Государыня замолчала, вперив неподвижный взгляд на струю солнечного света, в которой кишели мириады пылинок. Зная до тонкостей все её привычки, Бирон понял, что продолжать теперь настояния было бы не только бесполезно, но даже вредно, что эти настояния только вызвали бы более сильное упорство, более укрепили бы его, а может быть, даже побудили бы на противоположное решение. Он тоже замолчал и скоро удалился.

Через два дня, совершенно нежданно, привезли самого вице-канцлера, графа Остермана, в государственный кабинет, после заседания которого графа перенесли для доклада в кабинет императрицы. Государыня, любившая старика и считавшая его за мудрого оракула, обрадовалась его приходу; точно так же обрадовался и удивился герцог курляндский, бывший в то время в кабинете, как будто бы случайно.

– Здравствуй, Андрей Иваныч, рада тебя видеть, – радушно приветствовала его Анна Ивановна.

Остерман хотел было опуститься на колени, но государыня дружески удержала старика, приложив руку к его губам.