Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Я просто не могла выбрать какую-то одну!

Остин с негодованием обернулась всем телом, но Мэри демонстративно впилась глазами в следующий туалет:

– Какая прелесть! – и тоже звонко.

К ней тотчас шагнул, склонился господин Ворт:

– Шестьсот франков, сударыня.

И вернулся на свой пост – в угол, откуда ему хорошо была видна вся зала с ее голубыми обоями и золочеными креслами, все дамы и госпожа Ворт в противоположном углу. Он кивнул супруге. Та опустила веки в ответ. «Счастливой деловой паре слова ни к чему», – подумала Джейн, уловив их пантомиму. Заметила не она одна. Госпожа Радклиф позади снова обдала ей шею дыханием:

– Я не ханжа – мне многое нравится. Но… портной-мужчина… это все же не вполне прилично.

– Времена меняются, дорогая Анна.

Новый вздох качнул ее сережку.

– Я не против того, что к нам присоединилась новая дама. Я просто хочу знать, почему именно эта дама!

– А почему вы были против мисс Эванс?

Мэри тоже уставилась в затылок Джейн, ожидая ответа:

– Из-за ее мужского псевдонима?

Она угадала: Джейн стало противно, что мисс Эванс устыдилась печататься под женским именем.

– Нет, – солгала она. – Мисс Эванс, то есть мистер Джордж Элиот… Отказалась сама. Предпочла здравствовать в своей деревне. – Джейн не удалось спрятать сарказм.

– Ковентри не деревня.

– Вообще я не против ни мужского псевдонима…

Но Шелли опять прижала руку в перчатке к груди:

– Ах!

И Остин осталось только вместе со всеми проводить взором покачивающийся клетчатый колокол.

Показ закончился. Шурша, гостьи стали подниматься из кресел, расправлять кринолины. Те сразу стали тереться друг о друга, как воздушные шары у продавца в связке. В зале стало тесно. Вынесли подносы с лимонным шербетом. Господин и госпожа Ворт сновали, как шмели: собирали заказы.

Остин обернулась к Шелли и Радклиф:

– Вы были против того, чтобы к нам присоединился джентльмен. Превосходно. Я нашла для нас даму! Не понимаю, чем вы недовольны.

– Да, но что за даму!

– Где она сейчас вообще, эта дама?

Остин беспокойно оглянулась – но, к счастью, и господин, и госпожа Ворт хлопотали далеко от них. Вздохнула:

– Полагаю, где сейчас все: в примерочной.

– Так чего же ждем мы? Мне понравилось синее с зеленым! – радостно воскликнула Шелли. – И в клетку.

Господин Ворт тут вскинул подбородок, щелкнул кому-то пальцами. Что-то показал жестами. И пальцем – на госпожу Шелли. Остин слегка покраснела – эти хозяева слышали все. Даже сквозь плеск разговора, шуршание кринолинов, звяканье ложечек. К Мэри тотчас подскочила горничная в черном закрытом платье. Радклиф заверещала:

– Госпожа Шелли пошутила! – и тут же вцепилась Мэри в локоть («Вы же пошутили, дорогая Мэри, не так ли?»).

Горничная обдала их неуловимым презрением. Остин стало неловко.

– Мы ждем подругу.

– Она нам не подруга, – воинственно уточнила Радклиф.

Джейн вздохнула и ответила горничной:

– Словом, проводите нас к госпоже Лавлейс.

Горничная-француженка презрительно усмехнулась про себя (во-первых, «ну и акцент!», во-вторых, «все англичане – куку»), но с вышколенной безмятежностью повлекла всех трех за собой.

Примерочная напоминала железнодорожный вагон, только просторный и оклеенный обоями цвета «дьявольская роза». Двери, двери, двери. Каждая вела в отдельную кабинку. Неся платья на вытянутых руках, как букеты, летали горничные. Все как одна в черном. Млели в напольных вазах цветы. Из каждой кабинки доносилось копошение. Пахло свечным жаром, пóтом, духами и подгнившими в воде стеблями. Мэри с жадностью провожала глазами платья, исчезавшие в кабинке у очередной счастливицы. Анна промокнула платочком верхнюю губу:

– Я бы никогда не надела такой ужас. Даже если шестьсот франков заплатили бы мне, – шепотом предупредила она. – Что это сзади? Конский круп? Или корма фрегата? А впереди?

– Этот фасон называется «креветка»! – восторженно объяснила Шелли.

– Впереди – не прикладывая особого воображения – можно увидеть ваши ноги. И вы хотите, чтобы дама, которая надевает на себя такой ужас, стала одной из нас?

– Госпожа Лавлейс – уже одна из нас.

– Вы правда в это верите?

– Дорогая, вы преувеличиваете. К тому же осада Севастополя – это ее идея. Разве вы не мечтаете о победе?

– Но она не может написать ни строчки. Мы не можем и далее делать за нее вот так всю работу, – зашипела Радклиф. – Мэри, скажите же вы!

– Да-да. – Мэри проводила взглядом чудесное бежевое… Но рассмотреть подробности не успела, бежевое чудо скрылось за дверцей.

– Зато ее идеи идут в ногу с наукой! – твердо возразила Остин. – Она великий математик! И она – дочь Байрона.

– Это-то меня и пугает!

Скрестились шпаги:

– Дорогая Анна.

– Дорогая Джейн.

Но тут дверца купе распахнулась. В проеме высилось нечто шелковое, зеленое, муаровое, задрапированное самым неожиданным образом, динамизм современной жизни в нем сочетался с пикантностью – словом, пропасть щегольства и жуткий ужас. Шелли, Радклиф и Остин засияли улыбками навстречу новенькой:

– Дорогая Ада, вы божественны!

– Милая Ада! Какая прелесть!

– Дражайшая миссис Лавлейс! Это платье поистине ваше.

Все расцеловались, звонко чмокая друг другу воздух в дюйме от щек. Еще раз заверили друг друга, как рады новой конфигурации. Во славу Британии.

– Дорогая Ада, мы так счастливы, что вы с нами. Вместе мы непобедимы.

– Вы ни о чем не пожалеете, – со смешанными чувствами заверила Шелли. – Теперь наша – и ваша – жизнь так интересна. Так насыщенна.

– Полна изумительных приключений. – Радклиф постаралась, чтобы это прозвучало почти без курсива. Ради победы она была готова на все.

– А главное мы обожаем друг друга, – завершила фейерверк Остин.

***

Солнце отыскало на столике пузатый графин с граненой пробкой. Звонко щелкнуло по ней пальцем. Выбило искру. Золотая искра рикошетом, как пуля, пробила Лермонтову веко, глаз, разнесла мозг. Он застонал, проснулся, зажмурился и не сразу понял, что полулежит в кресле (до кровати вчера не дотянул всего ничего). Оловянный, деревянный, стеклянный.

Неся голову осторожно, как только что склеенный елочный шар, он отправился на поиски исцеления.

Остальные были уже в гостиной. Пневматическое пианино тихо скалило длинные лошадиные зубы. На дне чаши для пунша присохли звездочки гвоздики и сморщенные дольки яблок. Пахло кислым. Пыхтел самовар. Чехов наливал и передавал дымящиеся чашки, стараясь не звякать блюдцами и поворачиваться всем телом (головой было лучше не двигать). Гоголь потел. Пушкин то и дело прикрывал глаза – каждый звук синей стрелой пронзал голову.

Переругивались зло, но вяло.

– Вышло неучтиво, – повторил Пушкин.

– Какая разница? – пробормотал Чехов. – Мы враги. Вежливостью ничего не изменишь. Как и ее отсутствием.

– Что не мешает находить ее отсутствие прискорбным.

– Почему Байрон? Байрон-то почему? – шипел Лермонтов. – Я не понимаю…

– Сроду не писал под Байрона, – плаксиво ворчал Гоголь. – Зачем они меня обижают?

Чехов фыркнул в чай:

– Байрон – фат и пошляк.

Он деликатно вздохнул, глянув на Пушкина:

– Простите. Вам он нравился.

Пушкин не обиделся:

– Я корчил Байрона, как метко выразился говночист Фиглярин. Но давно уж не грешу.

Взгляд его поверх чая Лермонтов принял на свой счет:

– Да, я писал «Героя нашего времени» под Байрона. Но, господа, помилуйте, мне было двадцать. И мне нужны были деньги. Вопрос не в этом, – он обернулся на Чехова, – вопрос в том, зачем вы бухнули в пунш столько водки?

– Я?

Он вздернул злополучный графин за горлышко:

– Здесь сколько? Литр. С литра не кидаются сравнениями с Байроном направо и налево. Надо спросить госпожу Петрову, это она гото…

– Хорошо, – вздохнул Пушкин. – Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя, назовем это, прозрел. Довольно с Байроном. Какие будут идеи?

– Идеи?

– Насчет чего?

Пушкин обвел всех глазами – после вчерашнего цвет к ним еще не вернулся.

– Они всего лишь дамы и вольны лепетать любые глупости. Мы поступили неучтиво.

Лермонтов пожал плечом, осторожно опуская губы в чай:

– Послать цветы. Что еще обиженной даме надо.

Гоголь начал стекать по креслу:

– Не знаю… никто не знает… что им надо… дамам… Шляпки одни чего стоят. Что-то эдакое. Чему названия нет. Чтобы на голове совершенное пирожное… Все дамы любят шляпки.

– Не понимаю, – опять фыркнул Чехов. – А что из нами сказанного – неправда?

– Все правда, – согласился Пушкин. – Дамам ни к чему было ее знать. Я первый виноват.

– Кто ж знал, что они вломятся в амбицию. Из-за чего?

– Терпеть не могу синих чулков.

– Нам следовало тотчас перевести разговор на комплименты их глазам, улыбкам, туалетам, острым суждениям… Ну да что сделано, того не воротишь. Может быть, Николай Васильевич прав. Шляпки?

– Я ничего в этом не смыслю! Ай, господа! Не смотрите на меня!

Гоголь выскочил из-за стола так поспешно, что стул хлопнулся спинкой об пол. Звук показался пушечным. Все схватились за головы.

– Шали, – проскрипел Лермонтов.

Чехов усмехнулся и расплескал чай:

– «Шали»!

– К сожалению, – заметил Пушкин, – возможно, ни шали, ни шляпы не помогут. Все три именно что синие чулки.

– И что, по-вашему, им надо?

Ответил Чехов:

– Тараканство. Хоть синим чулкам, хоть обычным.

– Прошу прощения? – выпрямился Лермонтов.

– А мухоедство их не устроит? – подал голос Гоголь.

Чехов перевел:

– Женщине нужна постель. А не шляпки, шали, мармелад.

Лермонтов взвился:

– О, так, может, вы всё и исправите? В постели! С тремя разом!

– Господа! Господа! – корчился, держа руками голову, Гоголь. – Прошу!..

Ему не вняли.

– Бр-р-р-р, – передернул плечами Чехов. – С порядочными дамами? Увольте. Лучше наесться дусту.

– Что такого? Для человека ваших принципов. Хлоп – и готово.

– Вы читаете слишком много книг, – зевнул Чехов.

– А вы производите впечатление человека, который в разговорах о женщинах весьма смел, зато как доходит до дела – сразу в кусты.

Чехов со скучающим видом вернул укол:

– Зато вы – впечатление человека, который в деле – ни ухом ни рылом.

Пушкин не слушал перепалку. Он был погружен в свои мысли. Откинулся на спинку кресла, словно всей позой выпав из разговора.

– Объяснитесь! – бросил салфетку Лермонтов. Встал.

Чехов не смутился:

– Извольте. Во-первых, нужна ночь, во-вторых, вы едете в гостиницу, в-третьих, в гостинице вам говорят, что свободных номеров нет, и вы едете искать другое пристанище, в-четвертых, в номере ваша дама падает духом, жантильничает, дрожит и восклицает: «Ах, боже мой, что я делаю?! Нет! Нет!», добрый час идет на раздевание и на слова, в-пятых, дама ваша на обратном пути имеет такое выражение, как будто вы ее изнасиловали, и все время бормочет: «Нет, никогда себе этого не прощу!» Все это не похоже на «хлоп – и готово!». «Хлоп – и готово» оставляю на совести французских авторов, которых вы слишком прилежно читали.

Несколько мгновений бледный от гнева Лермонтов только раздувал ноздри. Потом сел.

– Вы подливали в пунш водку! – бросил он последнее обвинение.

– Я не…

– Я сам видел!

– Я лишь чуть-чуть…

– Господа! – закричал Гоголь так звонко, что все, и он сам, зажмурились и на миг втянули головы в плечи. Потом высунулись, как черепаха из панциря. Гоголь показывал дрожащим пальцем. Обернулись. Серебряная чаша из-под пунша показала им изогнутые дули их собственных физиономий.

– Господи. Николай Васильевич.

– Вы Вия увидели?

Нос Гоголя чутко водил по воздуху.

– Рассол!

Все, кроме Пушкина, повскакали с мест. Бросились. И в самом деле увидели мутную бутыль. Она была предусмотрительно выставлена госпожой Петровой в хороводе стаканчиков. Быстро разлили. Быстро осушили. Стали ждать благодати.

Первым достиг ее Чехов, потому что ловко плеснул себе второй стакан – руки его были тверды, не дрожали.

– Александр Сергеевич?

Передал ему стакан.

Чехов поднял свой, предлагая тост. Улыбнулся:

– Будет, Михаил Юрьевич. Я беру свои слова обратно. Чего только не набрешешь с похмелья. Ах, Александр Сергеевич, да я, признаться, и все, что наболтал вчера спьяну, тоже взял бы обратно. Женщина лукава, болтлива, суетна, лжива, лицемерна, корыстолюбива, бездарна, легкомысленна, зла. Только одно и симпатично в ней, а именно то, что она производит на свет таких милых, грациозных и ужасно умных душек, как мужчины. За эту добродетель простим ей все ее грехи.

Гоголь как-то слишком нервно засмеялся.

Чокнулись, выпили.

Прислушались, как чудесная кислая жидкость спускается вниз. Пушкин задумчиво облизнул губы:

– Антон Павлович прав.

Похвала его разлилась блаженным, проясняющим голову теплом, лучше всякого рассола, и Чехов преданно, как пес, которого наконец простили, хоть он и сам не знал за что, просиял в ответ:

– В чем же именно?

На миг он испугался подвоха. Но его не последовало. Пушкин с улыбкой отсалютовал ему пустым стаканом:

– Бриллианты. Леди сочтут нас вульгарными, но великодушно простят, потому что мы у их ног и не скупцы, чего дамы не прощают. Итак, мы пошлем им бриллианты.

***

Идти решили пешком – день был чудесный, солнечный. Небо было украшено взбитыми сливками. До всему Петербургу известного магазина идти тем более было всего ничего: он помещался тоже на Морской. Хоть и другой.

– «Болин»? – с сомнением в голосе прочел вывеску Гоголь.

– Что такое, Николай Васильевич?

– На Руси все любит оказаться в широком размере… горы и леса, губы и ноги, – скептически пробормотал он.

– Не вполне уверен, что понял все нюансы вашей мысли, – деликатно заметил Пушкин.

Чехов с высоты своего роста перевел:

– Николай Васильевич согласен быть вульгарным в миротворческих целях. Но опасается, что свойственная русскому купчине размашистость в столь ювелирном деле может привести не к желаемому миру, а к дальнейшему осложнению. Иначе говоря, безвкусную финтифлюшку швырнут нам в харю.

– Мы вооружимся всем нашим вкусом и осторожностью, – заверил Пушкин.

Они вошли. Чертог сиял. Приказчик учтиво и величественно, как камергер, приветствовал их из-за прилавка.

– Забавно, – иронически заметил Пушкин шепотом. – Покупать бриллианты мне еще не доводилось.

Чехов, также никогда в прошлой жизни не покупавший бриллиантов, обернулся с вопросительной миной.

– Только сдавать в ломбард, – легко пояснил Пушкин.

Лермонтов сделал гордо-непроницаемое лицо. Гоголя можно было не спрашивать.

Чехов покраснел:

– Я не то хотел спросить.

– Что же?

– Вы уверены?

– В чем, мой друг?

На сердце у Чехова при слове «друг» вспыхнула жаркая роза счастья, он постарался сохранить мрачно-деловой тон:

– Что этим дамам нужны бриллианты?

– Постель им точно не нужна, – еле слышно парировал Пушкин. – Поверьте.

И отвернулся. Потому что…

– Бриллианты! – Им навстречу уже спешил приказчик, чуткое ухо которого выловило единственно важное для коммерции слово. – Прошу, господа! Самые лучшие бриллианты вы найдете только у нас.

Всю компанию с первого взгляда определил так: жених и шаферы. Легко вычислил виновника торжества. И обратился уже к Пушкину – по-французски:

– Бразильские бриллианты. Прямая поставка из Бразилии. Чрезвычайно популярны к помолвке.

Неожиданно физиономии шаферов стали кислыми. А лицо жениха – отстраненным.

«Ремиз, я их теряю», – всполошился приказчик. По соседству, через улицу, был большой магазин конкурента Фаберже. Допустить этого было нельзя! Он гостеприимно выкинул руку в сторону щегольского столика в окружении кресел:

– Изволите кофе? Лимонаду? Прошу! Присядьте.

На легкий звон слова «бриллианты» тотчас появился из-за тяжелой бархатной шторы сам владелец – господин Болин.

– Господа. Буду счастлив показать вам, чем располагаем. Наши вещи на Всемирной выставке, самой последней, в Лондоне…

– В Лондоне! – по-русски вскрикнул носатый господин в пышных бакенбардах.

Господин Болин с достоинством поклонился:

– Английская пресса высоко оценила наши вещи.

– Английская! – вразнобой воскликнули все четверо с равным энтузиазмом.

– Если изволите подождать, я отыщу вам заметки… Прелюбопытные. В высшей степени хвалебные.

Все четверо энергично совещались глазами. Господин Болин чутьем понял: «есть!» – еще до того, как жених повернулся к нему и ответил по-французски:

– Прекрасно. Это меняет дело. Мне угодно сделать подарок трем дамам.

Хозяин метнул взгляд в приказчика: понял, остолоп?

«А вовсе не невесте, – ужаснулся приказчик. – Ах я идиот». Кто ж дарит бриллианты невесте? Господин Болин метнул на него еще один убийственный взгляд – контрольный, в голову. И ласково повлек жениха к сверкающим витринам.

Шаферы начали дрейф к столику, на котором стояли кувшин с холодным лимонадом и стаканы. Все трое обливались потом несколько чрезмерно даже для погожего дня. Приказчик поспешил разлить и подать.

Оставшись с женихом тет-а-тет, господин Болин выложил на прилавок колбаску из ткани, одним движением раскатал черный бархат, огладил ладонью, так что блеснули все перстни на холеной руке. Сделал конфиденциальное лицо:

– Итак, позвольте поинтересоваться: какова пропорция?

– Чего к чему?

Ответ мог быть длинным. Связывая себя браком, каждый благородный мужчина должен преподнести подарок каждой из своих любовниц, которых таким образом лишает брачных надежд, даже если никто их не питал. Но длинный ответ не требовался, этот неписаный закон знали все, поэтому Болин ограничился коротким:

– К чувствам.

Жених улыбнулся:

– Чем сильнее любовь, тем крупнее бриллиант?

– Тогда я за ложечку! – У столика с лимонадом подал голос бледный господин с траурными глазами. – Серебряную.

Жених с улыбкой извинился перед ювелиром и отошел к шаферам: «посоветоваться».

Господин Болин опять сделал деликатную физиономию:

– Все время, которое вам требуется.

Трое пили лимонад, наливали, пили, дергая кадыками, никак не могли напиться.

– Михаил Юрьевич прав, – тихо заметил Пушкин. – Что же им подарить? Кольцо? Слишком многозначительно.

– Брошь – пошло, – высказался Чехов.

– Серьги дарят любовницам, – отмел еще жанр Лермонтов.

Тут все передернули плечами, невольно представив при слове «любовница» ряд пластических групп.

Гоголя не спрашивали. Но он все же сказал:

– Табакерку.

Его поблагодарили за дельную идею.

– Что ж, тупик. Хорошо, господа. Спросим третью сторону, – завершил военный совет Пушкин.

Вернулся к господину Болину.

– Буду благодарен за возможность прикоснуться к вашему опыту.

– О!

Господин Болин собрал складками лоб, дав понять, что задействует во благо покупателя все мыслительные силы:

– Весь к вашим услугам! Что ж, поразмыслим. Супруг дамы не должен заинтересоваться внезапной обновкой. А стало быть, тем, кто ее преподнес. Так на что же никогда не обращают внимания мужья в дамском туалете?

Жених задумался. Его ревнивый взгляд обычно замечал даже стежки на платье Натальи Николаевны. И сейчас вся она предстала… В сердце уколола тоска… Болин ласково подсказал:

– Фермуары, брелоки, булавки.

– Так тому и быть, – недолго думал жених («Все бы покупатели так!»). – Один фермуар. Один брелок. Одну булавку.

– Тогда последний вопрос…

– Цена значения не имеет.

Болин невольно просиял. «Все бы покупатели так!»

– Размер камней?

– Хм… Иными словами: которую я люблю сильнее? Увы, ни одну.

Болин улыбнулся вольтеровской улыбкой:

– Любовь… У любви свои законы и пропорции, – обтекаемо заметил он. – Князь Туркестанский заказал бриллиантовый браслет для госпожи Гюлен на пятнадцать тысяч рублей. Вот это, смею заметить, любовь! Поднес к бенефису. Об этом писала «Петербургская газета». Если угодно, могу отыскать заметку…

Жених сделал летучий жест, обозначив, что заметку ему не угодно. Ювелир сцепил руки на животе:

–Но для супруги!.. Для княгини Туркестанской он заказал у нас ожерелье за тридцать тысяч. Изволите ли уловить правило пропорции? Пятнадцать – и тридцать. Еще примерчик, ежели пожелаете. Одна очень высокая особа… – Болин воздел палец, указывая на самые высшие сферы, – изволила заказать супруге ожерелье в сто шестьдесят девять тысяч рублей.

Пушкин сообразил, о какой особе идет речь. От бешенства у него побелели крылья носа. Вспомнились балы в Аничковом, Наталья Николаевна прыгает в мазурке, подпрыгивают локоны и тетушкины бриллианты на груди, в декольте беззастенчиво пялится монарх, распаленный, как павиан, а блеклое, болезненное лицо императрицы дрожит, как медуза, выброшенная на берег Финского залива. Неужели чувства тоже живут вечно? Он заставил себя спокойно ответить:

– Кажется, начинаю понимать.

«Чем крупнее бриллианты, тем сильнее провинился».

Болин скромно склонил голову:

– Так, значит, бриллианты в вещах для трех прекрасных дам вы изволите…

Пауза повисла, как бильярдный шар на краю лузы.

Пушкин взвесил вчерашнее на ювелирных весах вины – и решительно выдохнул:

– Очень… большие.

В этот момент стеклянный грохот заставил всех в зале подпрыгнуть, вскинуть головы к витринному окну. На толстом стекле треснула звезда. За ней была видна толпа. Бах! Ударил еще один камень, по стеклу раскинулись угловатые молнии. Приказчик, как тигр, прыгнул к витрине. Стал крутить загогулину рычага – задраивать чугунные решетки. Господин Болин, бросив покупателю «простите», ринулся вон.

Переглянувшись, все четверо приникли к окну. Отпрянули, увидев занесенные камни и палки. Увидев пьяные рожи. Толпа напирала. По ней гуляли штормовые волны:

– Громи! Англичан!

– Катись к себе! Гадить!

– Бей вражину!

Ювелир не растерялся:

– Фетюки! – заорал Болин так, что на красном лице надулись жилы. – Какой я вам англичанин! Я швед!

А потом выдал фиоритуру, в которой даже Пушкин понял только то, что в ней были существительные, глаголы и прилагательные; даром что его няня Арина Родионовна любила залить за воротник и в подпитии могла блеснуть парчовыми богатствами русского языка. Но все же не так.

Сзади еще напирали. Но на переднем крае уже переглядывались. Чистый русский язык и еще более чистый мат краснорожего лавочника произвели на толпу патриотический эффект. Стало ясно, что это не англичанин. И даже не вполне иностранец. Так завернуть мог только свой! Камни поникли. Толпа заструилась дальше.

– Швед! – гавкнул для острастки Болин. Пнул ногой камень с крыльца. Сорвал афишку, налепленную ему на дверь.

Пробежал глазами патриотические вирши, карикатуру. Фыркнул:

– Фетюки.

– Что случилось?

В зале стоял сумрак от опущенных решеток. Блестели встревоженные глаза. Всем стало не до бриллиантов. Болин на ходу сунул жениху афишку. В сердцах сдернул с прилавка ненужный бархат, вытер им лоб, лысину.

– Что случилось? – суетился вокруг приказчик. – Почему громят? Подать лимонаду? – тут же налил, подал. Ювелир жадно припал к стакану.

Пушкин изучал афишку. Остальные читали через его плечо.

– Ну? – с трудом сохранял самообладание Пушкин, его верхнюю губу усеял пот. – Все еще настаиваете на… тараканстве? По-моему… пока что это дамы нас… тараканят.

– Что же теперь, господа?

– Мы исчезнем? Растаем? – засуетился Гоголь. Он? Такой живой? С новенькими бакенбардами и в радужном шарфе? Исчезнуть? Он был не готов.

Лермонтов мрачно усмехнулся. Руки Гоголя нервно забегали по жилету.

– Началось, господа. Началось. Я уже не такой плотный, как был утром.

– Вы что, каждое утро проверяете? – процедил Лермонтов, он не сводил глаз с Пушкина. Тот глядел куда-то, за тысячу верст отсюда, дальше. Гоголь трогал себя за голову, нос, уши:

– Пощупайте. Пощупайте сами.

От него отмахнулись.

– Надо искать выход из положения.

Чехов сдернул пенсне.

– Нужны новые формы, – пробормотал он, руки его дрожали. – Новые формы нужны, а если их нет, то лучше ничего не нужно.

– Говорите за себя! – взвизгнул Гоголь. – Вам, может, ничего и не нужно, а я… А мне…

«Я только начал жить!» – но именно этого он не мог им сказать, опасаясь новых насмешек, сарказмов, унижений.

Взгляд Пушкина вернулся издалека, снова стал голубым, снова увидел их лица – одно за другим, растерянные, отвердевшие в попытке скрыть беспокойство.

– Хорошо. Формы так формы. За дело, господа.

У прилавка Болин наконец осушил стакан и промычал липкому донцу – и приказчику, который все трясся и ждал ответа.

– Англия в Черном море. Франция и Турция с ней. Севастополь в осаде. Это война.

Приказчик отшатнулся:

– Что-с? Война?!

Над дверью нервно звякнул колокольчик. Оба вскинулись. В магазине уже никого не было.

Глава 7. Два капитана

Севастополь

Подали поросенка с маринованным райским яблочком во рту.