Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Петр Паламарчук

Ивановская горка

Роман о Московском холме

ОБРАЩЕНИЕ КО БЛАГОСКЛОННОМУ ЧИТАТЕЛЮ

«Лета к суровой прозе клонят...» — сетовал поэт на пороге своего тридцатилетия. Но куда, уже в свой черед, клонит проза? Стоя у черты того, что академик Д. С. Лихачев счастливо назвал «тысячелетием русской культуры», ответим — к истории. Общество в зрелом возрасте чрезвычайно озабочено вопросом о своих корнях, истоках.

Главное действующее лицо романа — холм посредине Москвы, носящий имя Ивановского. Имя, которое в просторечии нередко прикладывается ко всякому русскому; поэтому-то здесь, на площади менее одной квадратной версты, и сошлась этих Иванов добрая сотня. Лев Толстой некогда обмолвился о том, что-де стыдно писать про «Ивана Ивановича, которого никогда не было». Так вот, кроме нашего современника Вани-Володи, чьими глазами увидена тысячелетняя история холма, все остальные 99 Иванов совершенно доподлинные. История, а для нас в особенности история отечественная, настолько художественней никогда не бывавших приключений вымышленных «Иванов Ивановичей», что на долю сочинителя оставалось лишь собрать её, освободить от мёртвой шелухи лжи и расположить в наиболее выгодном для обозрения порядке, когда блеск сиюминутной пестроты уступает место могучей красоте единства.

Дерзнувший приняться за русский роман ставит себя в чрезвычайно ответственное соседство с высочайшими образцами. Он связан заочною клятвой быть немногословным и вести речь лишь о том, что называется «самое главное». Наследственная крепость духа, связь настоящего со славным прошлым и противостояние всякого разбора сектантству — то есть, в исконном значении слова, расколу,— вот что составляет предмет этой книги. Он злободневен и насущен — недаром же первый сектант-«каженик» явился на Русь всего через шестнадцать лет после её крещения. За протекшие с тех пор десять веков секты оторвали от народного тела не только десятки миллионов старообрядцев, о чём более или менее известно. Малоизученным, а потому и более опасным соблазном служат зародившиеся у нас изуверские толки хлыстов и скопцов, а также их великосветская ветвь — «вольное каменщичество», масонство. Со всею этой нечистью при настоящем жадном любопытстве к родной истории следует быть постоянно начеку, чтобы вместе с сокровищами не откопать тонкий трупный яд.

Всего двадцать лет назад Историческая энциклопедия могла позволить себе заявление, что «в настоящее время» масонство на Западе «заметной общественной роли не играет», да и в России после 1822 года тоже (автор статьи Ю. М. Лотмаи). А ещё немного спустя пришлось заговорить о том же совсем на иной лад... Между тем немало крови и душ положено было на преодоление в прошлом у нас этих грозных соблазнов; и важно, чтобы выработанное противоядие не пропало даром — слишком большою ценой оно было куплено.

В 1986 году наконец вышло в свет первое художественное исследование трудных путей духовных поисков наших предков девятнадцатого века — роман Владимiра Личутина «Скитальцы». Кому-то может показаться, что описанные в нем искания дело давно минувших дней. Но это глубоко неверно. Недаром же на нашем тысячелетнем холме по сей день и час работают не только Российская историческая библиотека с городским отделением Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, но ежедневно звонит православный храм, сотни москвичей и иногородних посещают молитвенный дом баптистов, общину адвентистов седьмого дня и хоральную синагогу; а кое-кто и Управление по выдаче виз желающим поменять Родину. Духовная борьба продолжается, и закрывать на неё глаза безрассудно. Это в особенности показали недавно окончившиеся годы полуправды, когда из-за отсутствия гласности выработалась привычка всякое печатное слово воспринимать шиворот-навыворот.

Роман двигается вперёд тремя путями, тремя кругами, имеющими, однако, как загадочная Мёбиусова лепта, одну общую поверхность. Это многоцветная история Ивановской горки, полная самых разнообразных приключений плоти и духа; подлинное жизнеописание вора-сыщика «осьмнадцатого столетия» Ваньки Каина, — и поиск, скорее даже гонки за правдой нынешнего жителя горки, Вани-Володи. О Каине, являющемся как бы его чёрной тенью, следует ещё сказать особо. Тёмного, скажем более — захватывающе-мрачного у него в достатке, как, впрочем, и в нескольких других событиях, происходивших на Ивановом холме; хотя праведниками он тоже обделён не был. Впрочем, праведник стоит на прямом пути, и не его приходится спасать в первую голову; но и всякий человек, покуда ещё дышит душа его, полномочен сделать собственный выбор по совести. Не напрасно же бытовало у нас поверье о том, что само слово «покаяние» идёт от имени древнего грешника Каина. И пусть на поверку «каяться» представляет собой древнейший, общий всем индоевропейским народам глагол — очень многое говорит сердцу именно эта народная этимология.

В конце концов, как водится, все три пути сходятся к перекрёстку трёх классических единств: времени, места и действия; перед действующими лицами встаёт во весь рост вопрос выбора. Но он куда как непрост, поскольку вовсе неоднозначно и Зло как таковое; одно из главных его коварств — навязывание ложного «выбора» меж двумя равно погибельными дорогами, которые где-то в кромешной тьме сходятся вместе. Здесь это мнимое противостояние надменного раскола — и спесивого сознания себя обладателем конечной «истины», никому более не доступной; а отец обоих крайностей один — лукавая гордость, корень всех прочих пороков. На деле же вопрос стоит совершенно иначе: на свою собственную землю опираемся мы — или на тень древнеримских холмов и отживших поверий об «избранном царстве»?

Ещё в XVII столетии поборник славянского единства Юрий Крижанич сделал этот выбор так: не в уподоблении Руси ветхому Риму, считал он, а в укреплении народных устоев великой славянской державы состоит её сила и спасение. О том же, по сути, говорит и А. С. Пушкин в неотправленном послании к П. Я. Чаадаеву по поводу его первого «Философического письма», опять-таки неоплошно сопрягая вместе двух столь противоположных Иванов, как дед Иван III и внук Иван Грозный:

«Пробуждение России, развитие её могущества, её движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре... клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог её дал».

В романе использованы исторические разыскания Татьяны Ивановны Молодцовой и Сергея Константиновича Романюка, которым сочинитель выражает благодарность.

Страницы, посвященные Ваньке Каину, содержат почти полностъю и дословно его подлинное жизнеописание.

Нумерация глав составлена в хронологической последовательности событий, однако размещены они по-иному, в соответствии с собственно романным порядком.



...Бывали и в нашем отечестве в натуре чудные явления и в обществе великие дела и многие достойные примечания перемены; бывали и есть разумные Градоначальники, великие Герои, неустрашимые Полководцы; случались с многими людьми такие приключения, которые достойны б были занять место в историях; бывали и есть великие мошенники, воры и разбойники; но только мало у нас прилежных писателей... МАТВЕЙ КОМАРОВ, ЖИТЕЛЬ ГОРОДА МОСКВЫ. Обстоятельное и верное описание добрых и злых дел Российского мошенника, вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина, всей его жизни и странных похождений. Санкт-Петербург, 1779 г.
Глава восьмая

ВАНЯ-ВОЛОДЯ ВЫХОДИТ НА ОХОТУ

1



Породила да меня матушка,
Породила да сударыня,
Во зелёном-то саду гуляючи,
Что под грушею под зелёною,
Что под яблонею под кудрявою,
Что на травушке на муравушке,
На цветочках на лазоревых.
Пеленала меня матушка
Во пелёночки во камчатые,
Во свивальники во шелковые;
Берегла-то меня матушка
Что от ветру и от вихорю.
Что пустила меня матушка
На чужу дальну сторонушку.
Сторона ли ты, сторонушка,
Сторона моя незнакомая!
Что не сам-то я на тебя зашёл,
Что не доброй меня конь завёз:
Занесла меня кручинушка,
Что кручинушка великая —
Служба грозная государева,
Прыткость-бодрость молодецкая
И хмелинушка кабацкая...



2

Песня летучею мышью вспорхнула, с тёмной застрехи памяти, словно давным-подавно забытый в толще страниц писчий лист, выскользнувший невзначай на волю из ветхой, набитой ятями книги, которую досужный хитрец играючи выворотил гармошкой. То ли бабка, то ли нянька, то ли ещё кто-то безымянный, стоявший двумя ступеньками ниже на лествице поколений, пел её когда-то над Ваниной колыбелью и сокровенным гостинцем потихоньку оставил в уголке прошлого, уходя навсегда к себе в забытье, — но вот в одно из самых страшных мгновений она и подвернулась под руку, торопясь хоть чем-то утешить, утишить боль.

Пробудившись ещё только начерно, вполсилы, Ваня-Володя тотчас осознал главную навестившую его беду: у него ушла прочь душа. То есть там, где в левой части груди помещается у человека под ребрами сердце, ощутимо бился теперь один лишь заученно трудившийся над перекачиванием по кругу крови рабочий насос, но ни в нём самом, ни где-то «за» ничего уже более иного не оставалось.

И тогда перед ним распахнулся бездонный, своеобразно даже красивый совершенною чернотой мрак отчаяния, соседствующий разве с непереступаемой попятной стопою чертой смерти, — всей безпредельной основательностью глася, попросту вопия о собственном царском достоинстве в обширнейшем государстве рядовых неудач и обиходных несчастий, каких служит у него на побегушках тьма-тьмущая.

3

Между тем началось всё как раз с неурядицы куда скромней по размаху, но навряд ли менее досадителыюй: третьего дня — так точно, коли сегодня с утра на дворе четверг, значит, третьего, в понедельник — ушла от него жена.

Ну, это-то, кстати слово молвить, дело вполне житейское, — подумал он, сравнивая два горя дородностию и ростом, — и здесь ещё вполне можно выбирать: либо примириться по обыкновению, либо, напротив, окончательно —

Тут он слегка повёл затянутым поволокою полусонок глазом вправо и окостенел от новой волны испуга, увидав наяву, что лежит не один. Ваня-Володя дёрнулся на тощей, истисканной за ночь повинною головой подушке, не желая сразу поверить в то, кто именно составил ему нынче соседство...

Совсем рядышком, и ладони не было расстояния, с мёртвою величавостью могильного памятника роскошно-холодно покоилось потрясающе красивое женское лицо, осенённое полукольцом буйных изжелта-седых кудрей по плечи. Глаза были распахнуты настежь и застыло, нисколько не мигая, упирались в слабо расцветающее ранним весенним светом оконце на дальнем конце пенала комнаты.

— Дай курить, — спокойно приказало лицо, безошибочно угадавши про Ванино пробуждение и одновременно самим расколотым звуком слишком уже знакомого голоса лишая последней надежды ошибиться при узнавании так, чтобы каким-нибудь чудом всё же оказалось, что это не Сонька — жуткая потёмочная душа околотка Сонька Власова по прозванию Рак.

4

Некогда она была пронзительнейшею красавицей, получившей тот не выслуженный ничем, полный вскрай дар взаймы от скряжистой обычно и на единый талант людской доли; а затем очертя голову отказалась признать права своего ревнивого ростовщика-заимодавца и прямиком загремела в долговую яму к самой судьбе. Неотвратимая внешняя прелесть накатила на дворницкую дочерь-татарку совершенно незвано — и та сразу пустилась пользоваться ею напропалую, нарочно даже изгаляясь всяким свежим успехом перед безответным, присутуленным, метр-с-кепкою мужем, навязанным насильно общим советом землячества. Подлинной её семьею сделалась разухабистая московская улица, — но она же потом и обратилась в палача Соньки, не сладившей с вожжами собственного естества.

Первая залётная беременность была скоро пресечена левым абортом, как заколот был потом в своём потаённом студенистом шаре ещё не один недовоплотившийся младенец, чересчур уж настырно, по её мнению, торопившийся проникнуть в подсолнечный мир. Когда же ради расширения жилой площади решено было всё-таки очередного из них «оставить», случилось непредвиденное: ребёнок погиб во чреве, истыканном спицами доморощенных акушерок, так что вытаскивать его тушку наружу в больнице пришлось посредством целой машины из гирь, колёс и капроновых нитей, — но сама Сонька стала с той поры что ни день безостановочно усыхать и года через три превратилась в сущий скелет, действительно напоминающий вялого рака, словно для издевательства увенчанный оставшейся ничуть не тронутой сухоткою невероятной красоты головою, повитой копною пепельных, словно у самой Смерти, волос.

Отчаяние ещё подстегнуло её привычное любвеобилье, которое пришлось теперь уже вовсе некстати, ибо достаточно было только однажды увидать Соньку теперешнюю во плоти даже не полностью, чтобы уже никогда не суметь позабыть этот страшный образ последнего наказания и понести его на всю жизнь в памяти, как подлинный ожог. А позже к цепной своре несчастий прибилось и жестокое поверье, развившееся из уличного прозвания, будто всякий, кто дерзнёт вопреки воплям своей души всё-таки коснуться до Соньки, непременно не кончит добром и притом в весьма краткий срок: рак-болезнь за горло ухватит, пойдет пятнами метастаз по всему телу и заживо-де сгноит...

Тогда-то и исполнилась мера её мучений, за которые Сонька была бы всячески достойна искреннейшей жалости, не изостри беда её и так изрядно отравленный гнилыми словами язык. Мужа, зачем-то не пожелавшего даже такую её отпускать, она сама, гнушаясь его любовью, сбила со двора прочь и день-деньской тёрлась в поисках новичка подле тех плотно населённых сараюшек, где собираются после работы мужчины погалдеть про обыденную ерунду над пенною кружкой. Сама Сонька, впрочем, совсем почти не пила, ей приходилось лишь притворяться, выказывая поддельное пристрастие ради последних приличий, — и ежели чужого прохожего не поспевали предварить доброхотные завсегдатаи, он вскоре становился однодневной добычею пропащей детоубийцы. Впрочем, в последние годы и мальчуганы, как раньше говорилось, «в самом наусии» тоже перестали застревать в её худых сетях; единственным уловом служили заезжие восточные или даже африканистые лейтенантики, выпархивавшие стаями после занятий из соседней инженерной академии, но и тех старшие чином умели порою по-свойски предостеречь хоть и на чужеземном наречии, по всё равно столь внятно, что неминуемо попадали под сногсшибательный поток Сонькиных проклятий.

5

...Этот третий уже удар, после тех, что пришлись в лоб и под дых, был бы наверняка наповал, коли б сострадательный Ваня-Володя не поторопился повиноваться женскому сказу и не спрыгнул сейчас долой с кровати за куревом: только тогда он с некоторым облегчением обнаружил, что как завалился давеча порядочно подгулявши, так и проспал всю ночь напролёт одетым в коричневый тренировочный костюм, называемый в просторечии «трико», — и невидимый Промысел тут, как видно, ненадолго всё-таки сжалился, милостиво лишив отважившегося на преступление заповеди прелюбодея способности довершить делом своё задуманное падение.

С тем живейшим презрением молча следила со спины Сонька, покуда он долго и безуспешно ковырялся в далёком ящике, выуживая заначенные для дымящих гостей папиросы — ибо у них с женою этой страсти взаимно не важивалось. Роясь впотьмах полусогнувшись, Ваня-Володя вдруг явно почувствовал, что насупленно наблюдает за ним не только она, но и вся выморочная — он как-то краем уха слыхал, будто прошлый хозяин чуть ли не здесь прямо дни окончил — длинная комната, брезгливо созерцающая грешное гомозящееся тельце очередного суетливого постояльца.

Выдавши наконец неладной гостье потребное, он не сразу вспомнил, что пора бы уже и разогнуться, вслед за чем с каким-то почти слышимым треском развернул привычные за многие годы к согбенному колесовидному положению кости. Затем безнадежно переворошил ещё раз женины книжки на трёх навесных полках — она собирала исключительно путеводители, от бедекеров прошлого века, изданных пароходствами и частными предпринимателями, до нынешних толстых в белых на целлофане обложках и жиденьких в мягких жёлтых. Но на самом-то деле он ещё позавчера перерыл их наискось и поперёк в поисках хоть какого-то указания, куда же могла податься в бега его скорая на подъём половина, и тогда уже подивился в сердцах: путеводительных указаний хоть пруд пруди, ан идти-то и некуда!

— Сошёл с круга вчистую, — горестно произнес он про себя в наставшей там гулкой пустоте и бросился наутёк в прихожую, почуяв всей кожей, что искурившая свою цигарку подруга примётся сейчас одеваться, а уж при этом присутствовать было бы вовсе невыносимо. Распахнув двери, вышмыгнул за них прочь и будто нарочно зацепился здесь сразу взором за двойное наглядное воплощение этого недавно покинутого им заколдованного кольца: собранный своими руками с высочайшей прилежностью из сотни только настоящему знатоку ведомых в подлинном достоинстве деталей гоночно-дорожный велосипед, подвешенный кверху ногами на стене коридора.

6

Словно назло стремясь ещё ярче уязвить воспоминанием об остановленных недавно безконечных гонках, задний обод сам собою тихохонько обращался против часовой стрелки, стрекоча спицами как кузнечик...

Ваня-Володя торкнулся было в ванную, где по неловкости оплошно выдавил в рот наместо содержимого тюбика зубной пасты колбаску пенистого шампуня и, изрыгая страшные хулы попутно с целыми залпами радужных мыльных пузырей, вылетел обратно.

Тут он вновь осоловело уставился на бывшее свое орудие производства, безотчетно пришевеливая пальцами в широких боковых карманах спортивных порток в обтяжку, смахивавших на сильно выродившиеся гусарские лосины, — а потом вдруг чем-то подспудным осознал, что и здесь тоже находится не один. Поводя по сторонам не сразу обвыкшимися в коридорной полумгле очами, он наконец обнаружил другую пару глаз, хищно блестевших из дальнего угла рядом с вешалкою, сплошь заваленной тёмными одёжками жильцов всех трёх комнат их общей квартиры. Из самой толщи этого плотяного мрака в него и впивались двое зрачков, вокруг коих он уже более угадал, нежели углядел колкие жучьи усы, столь же смоль-смоляной прямой чуб и подбритые виски своего соседа Катасонова, имени которого за суетой недавнего переезда сюда никак не поспевал запомнить; да и мудрено было, поелику того никто иначе чем звучным фамильным прозвищем не величал.

Убедившись, что он раскрыт, Катасонов гулко засмеялся и выразил снисходительное сочувствие:

— Докатался, братец? Как поёт поэт Рубцов —



Стукнул по карману — не звенит.
Стукнул по другому — не слыхать.
В коммунизма облачный зенит
Улетели мысли отдыхать...



И тут он ещё раз хохотнул, скрепивши своим смехом верность высказанного утверждения на тот же пошиб, как богомольцы вершат молитву аминем.

7

Правду сказать, он почти не ошибся, ибо, оказавшись теперь на мели — временно безработным и к тому же обезжененным, — Ваня-Володя встал сегодня с одра своего гол аки сокол, но у него-то самого как раз этой простой мысли в мозгу ещё не возникало: так что сосед угадал её, так сказать, наперед.

Обрадованный попаданием собственного предвидения прямо в яблочко, Катасонов, бодро жужжа наподобие тяжёлого майского жука, выкатился из-за вешалочного укрытия и застыл перед Ваней-Володею, молодцевато поводя усами, будто хрущ сяжками. Пока тот размышлял ещё, в каком наклонении произнести положительный ответ, Катасонов ретиво откусил преизрядный заусенец на указательном персте и со смаком проглотил его, для верности предварительно разжевавши в полуотворенной пасти зубами. Кадык его при атом сладострастно забился под тонкою кожей, и, завороженно разглядывая его трепетание, Ваня-Володя наконец решился выговорить внятно:

— Пожалуй. Испросачился дочиста.

На это его грустное заявление собеседник удовлетворенно покивал острым упрямым лбом с ворсистым утёсом волос, глубоко врезавшимся в бурное морщинное море.

— Знаешь, что я тебе скажу, Иван, — не сбрасывая скорости, с маху переключился он на совершенно иной, подчёркнуто деловой склад речи, — продай-ка мне велик! Всё одно ж ты его уже позабросил. Тебе нужны тугрики, а мне, как я есть литсекретарь, на нём куда как способней будет по переулкам от букиниста к букинисту летать: чай, не «Волга», постовой на штраф не позарится, а и попробует — так дворами уйду, шиш догонишь...

Ваня-Володя сперва не на шутку испугался этой сделки: ничего себе предложеиьице — взять да загнать, как изношенные башмаки, былого кормильца, угнездившегося тут вековать на покое заслуженную старость!

Но потом, воскресивши пред внутренним взором все былые невзгоды, которым тот служил неопустительпым живым напоминанием, всякий раз тычась почем зря в глаза подле дверей, — столь же отчаянно безшабашно сдался:

— Давай, только не глядя, сейчас!

8

— Прямо сию же минуту?! — подивился сверх ожидания скоро добытому согласию Катасоиов, по времени терять не стал и сразу принялся изучать механизм, начавши с выписанного латиницей на раме названия фирмы «Диамант» — конечно, для виду, потому как раз уж подкатился так с лету, то должно быть, успел в одиночестве осмотреть хорошенько вожделенное приобретение.

— А ведь он у тебя, Ваня, того: сборная селянка, — изрёк он с видом знатока-доточника, косвенно сбивая цену.

— Угу, — не разобравши этого оттенка, довольно согласился тот. — Своеручпо свинтил от разных машин из наилучших частей.

— Э-э, мил человек, да такой-от ведь и в комок-то не примут...

— Зачем же в комок; я лучше ребятам по старой памяти сбагрю, — оскорбился за кровное своё произведение Ваня-Володя, прихлопнув доброго скакуна по седлу, но тотчас сообразил, что теперь уж ни за какие коврижки к треку и за версту не подойдёт — и осёкся.

— Так что вот как знаешь: с ходу больше тридцатника ни копья, — спокойно оцепив степень его растерянности, произнёс свой жёсткий приговор Катасонов.

— Да ты что, сбрендил?! — взвился бы, если б ещё оставались силы, а то просто так захрипел Ваня-Володя. — Это же разбой середи бела дня...

— Да ещё нет ли восьмёрок, — уверенно гнул свое Катасоиов, давая продавцу время сообразить, что, сиявши голову, по волосам плакать не след, и вновь рассчитал удар точно: наморщив от обиды лоб, тот одним махом сорвал велосипед с крюков на пол:

— На, пробуй, здесь есть где!

9

— Ишь ты, шустёр, прямо тут! Я лучше на двор сойду,— продолжал додавливать Катасоиов. — Дело оно нешуточное...

— Пошли, — решительно дёрнулся за ним Вайя-Володя.

— Нет уж, дудки-с! Покупного коня объезжать положено без помех, — отсёк сосед. — Ты погоди минутку, я только сделаю круг да вернусь за деньгами.

Он чересчур что-то прытко сгинул в парадном, а Ваня-Володя, припомнив о залётной гостье, двинулся было назад к себе. Но сразу в дверях, чуть не влепив ему створкою по носу, на него налетела сама Рачиха и, обдавши пряною смесью густейшего табачища с крутым презрением, тоже прянула наружу, кинув на прощание:

— Слабак! Слизень...

Ваня-Володя, как ни был готов к подобному оскорблению, всё же обмяк и вновь сгорбился; но, собравшись с остатками воли, заставил себя во второй раз насильно распрямить кости, опять-таки отметив явственный хруст в суставах и — полную выпотрошенность внутри. Вместо души там зияла, разинувши жаждущий зев, одна порожняя и ничем не заполнимая ёмкость.

Он убито прикорнул, свернувшись рогулькою на подоконнике, ожидая увидать вскоре гарцующего в стременах «Диаманта» Катасонова, но тот всё не появлялся.

10

Постепенно раздумываясь так в полной праздности, Ваня-Володя начал уже не на шутку безпокоиться, потому что отсутствие соседа делалось что ни минута непристойнее; но вот из коридора раздался долгожданный тяжёлый грохот. Бывший уже наготове к прыжку Ваня-Володя рванулся туда что было сил — однако, на удивление, никого за стеною не обнаружил.

Он уж отважился было заглянуть самостоятельно в смежную комнату, произведя осторожный стук по замку костяшкою согнутого мизинца, но там тоже ничто не отозвалось, и самый последний миг Ваня-Володя опять обробел.

Тогда его навестило спасительное обходное соображение — зайти спросить совета у старухи Лощёновой, третьей их жилички, настолько степенной и тихой, что у него ещё со вчерашнего вечера зародилось даже подозрение: уж не к ней ли под крыло сиганула с тоски его ушедшая в нети строптивая Вера?

Он сделал ещё три шажка в тёмную глубь коридорной кишки и достиг тонкого лезвия света, лежавшего наискось на полу, вытягиваясь из чуть растворённой двери дальней отдельной комнаты. Кашлянул раз-другой, потоптался и вдруг, как ныряют «рыбкой» головою вперёд в холодный омут, просунулся внутрь, пробарабанив громко в неведомое пространство. «Можно к вам в гости, Евдокия Васильевна?»

В ответ преспокойно донеслось следующее:

— И сия рек, изыде со ученики своими на он пол потока Кедрска, идеже бе вертоград, в оньже вниде сам и ученицы его...

11

— Чего-чего?! — ошарашенно переспросил Ваня-Володя, но старуха уже захлопнула почтенную золотообрезную книгу, откуда, по всей видимости, и было вычитано чудное славянское предложение, дунула привычно на свечу, фитиль которой мигом послушно загас, и повернулась всем лицом навстречу вошедшему.

Он не однажды уже наталкивался на неё в местах, как говорится, общего пользования, однако за недосугом семейной передвижки рассмотреть спокойно в самородной обстановке впервые сумел только сейчас. Она была сероглаза, востроноса; невелика росточком, изрядно суха, даже поджара, явно лет около восьмидесяти, если не более, потому что волосы, отседев, сделались уже рыжевато-русы, — в общем, как будто образцовая рядовая великого засадного полку исконных русских старух.

Всё, что ему было ведомо до сего часа из косвенных упоминаний жены-беглянки, вызванных теперь на поверку из подполья памяти, сводилось к тому, что старая их соседка состояла в числе коренных местных жилиц и чуть ли не совладелиц самого дома. С младых ногтей оставшись без родных и наследства, она начала работать домашнею воспитательницей при чужих малых детях, да и посейчас не бросала этого привычного занятия, тем паче что нынче её роднило со своими питомцами то особое зеркальное сходство, по которому у тех за плечами было столь же краткое расстояние до вечности, какое оставалось ей впереди. А вот собственной семьи, кроме подросших подопечных, первые из коих сами вошли в дедовский чин, у неё так и не собралось, поэтому раз в году где-то посредине зимы на день её рождения сходились, как говорят, одни эти воспитанники, а по будням её и видать не было — старуха жила и спала при чередном малыше, возвращаясь домой на выходные, да и то необязательно во всякий из них.

12

— Нету у вас случаем Катасона? — по-свойски поджав фамилию должника, осведомился, ещё раз прикашлянув из приличия, Ваня-Володя и сразу отметил, что при звуке этого имени в глазах у Лощеновой что-то померкло — она нашлась только мотануть в отрицании головою.

— А Вера моя в последние дни не являлась? — отважился он на дальнейшие расспросы, но тут уж та вовсе никак не отозвалась, занявшись вплотную доглядчивым изучением его внешности.

— Пить небось хочется, — определила она утвердительно, а потом, как будто спохватившись, доброхотно предложила: — Откушай-ка со мною чайку, самого крепкого, только сейчас запарник настоялся. И бодрит: заварка особая! Богородичная травка — чебрец...

— Надо же,— подивился Ваня-Володя на то, как это он так расслабился, что по его лицу всякий горазд читать, будто на доске объявлений, внятной для каждого мимохожего, за исключением лишь её самой, что знай висит и ничего о себе не смыслит. Его взаправду подсознательно томила сущая жажда, так сказать, совесть тела за вчерашние буйства, но, позабывшись представиться как положено по имени, она сохранила рассудок в полном неведенье о своём приходе.

Он присел на краешек стула в красном углу под цветными, раскрашенными акварелью открытками, что заменяли в чрезвычайно простой обстановке комнаты дорогие образа, схватился за поданный стакан будто за поручень и стал потихоньку отхлебывать кусаче-пахучий кипяток, подумав ещё вдобавок, как это замысловато ииой раз на белом свете складывается — он ведь ещё с первого взгляда, только ввалившись с узлами в квартиру, решил не колеблясь, что дальняя их соседушка, что называется, дышит на ладан; и она действительно обернулась такова, да только дыхание сие оказалось столь крепко, что не ровен час ещё их с Верою переживет.

13

— Нету твоего Ката теперича дома, — погодя немного всё же сообщила так же уверенно хозяйка, пуще Вани сократив до предела его прозвание, и затем отчего-то предъявила к просмотру указательный палец на десной руке. — Понял?

Ваня-Володя всем своим видом выразил недоуменное неведение — ни о персте, ни о том, как это она упроворилась так наверняка вычислить передвижения третьего их сожителя, явно не выходивши покуда сегодня на общую площадь.

— А потому только, — размеренно пояснила она далее, — что когда он тута, так подушечка у меня коло ногтя начинает тотчас сама собой пухнуть, да порой разболится и посинеет до того, что просто моченьки нет, и работать никак невозможно.

Будь это в другой день попроще, когда сознание Вани-Володи бывало надёжно прикрыто бронею здравого смысла и наполнено хотя вполовину живою душой, он непременно принялся бы за сомнения в правдивости хитрого соответствия; но сегодня ему было не до проверок, и он с лёгким сердцем — или, точнее, с пустым — запросто положился в том на Лощениху.

— Ты вообще с ним поосторожнее, — предупредила она заговорщицким голосом. — Он тебе главная закавыка, а миновать-то совсем нельзя, так что при встречах крепись особо.

Опять-таки позавчера, если уж точно не на той неделе, Ваня-Володя быстро бы докумекал, что это говорит в ней, должно быть, ещё родовая, наследственная соседская свара, но нынче на такие околичные опасения у него недоставало духу, да и мыслить было недосуг.

— Особенно у него, там лучше вообще не задерживаться — ни вдвоем, ни наедине,— продолжала напевать старушенция. — А то я как-то зашла спросить бумаги; давнее было дело, и ведь точно чуяла, что сидит у себя: слышно в упор из-за стенки, двери открыты, и дух ещё не простыл никак, спёртый — ан видать успел-таки спрятаться. Вот я сперва не сообразила того, подошла ближе, думала, он за стол заронил чего и там возится — на столешнице чтой-то шевелилось. Только доткнулась до крышки, глядь — батюшки-светы, вся в червях!..

14

— Да так само и родия, цельный корень их ядовитый, — видя его лёгкую убеждаемость, заводила она всё дальше в чащу своих сказаний. — Лет уже семь тому стала я как-то больно чихать-сопливиться; и ведь от роду ни разу не баливала, ан детям-то хворый вовсе не пестун, и куды ж тогда: прямо ложись да с голоду помирай! Ну, принялась на досуге-то пальтецо латать — да прямо из-за подкладки выудила иглу с человечьим на ней волосом обмотанным, и так это все ловко в поле пришпапдорено, нарочно не сыщешь! Но уж нас не проведёшь на мякине, дело известное — надо её сразу на огонь и жечь, доколе изверг сам не заявится: сердце у него так защемит, что не захочет — приползет и сознается.

Открыла я конфорку газовую, взяла сахарные щипцы в тряпицу и давай наяривать. Три часа битых держала, покуда рука совсем не отнялась — и ничего...

А уже в воскресенье, дней спустя с тройку, явилась — не запылилась матушка его природная; вот уж хитрюга, в Калинине спряталась! И говорит эдак на кухне громко, чтобы слыхать было: сижу-де себе в середу дома, и вдруг как скрутит меня, как завьёт, словно жжёт кто-то. Сама не своя сорвалась с места, бросилась на вокзал да из Калинина как со сковородки калёной пустилась на парах к Москве. Насилу часа через три отпустило, очухалась еле-еле; сошла не помню на которой остановке и только под вечер к себе добралась...

С той поры насморки эти от меня и сгинули без следа туда, откудова их накликали.

15

Тут уже, каков ни царил ералаш в нутре у Вани-Володи, он всё-таки стал что-то неладное подозревать о степени достоверности произносимого, и Лощёнова, улыбнувшись лукаво, сочла уместным растолковать удовлетворительнее.

— С издетства ещё завелась во мне не купленная, не обменённая какая-то сила — немножко вперёд и вбок дальше других видеть; но вот вызвать её нарочно или хотя оседлать никак уже не в моих правах. Жила бы на деревне — наверняка была б коли не знахарка и не ведунья, то уж точно кликуша какая-нибудь завалящая. Ан родилась-то ведь в городе, и весь срок мой на него только отпущен.

Мне-то ведь, Ванечка, столько же лет, сколь и веку, — с девятьсот первого я тринадцатого января, старый Новый год, но годкам моим всё не конец: ещё на крестинах зарок положил батюшка отец Иоанн Скворцов от Николы-Подкопая, прямо напротив тут, что сейчас завод, — мол, жизни младенчику Дуне написано ровно столетие. Так вот и есть я старушка-вековушка, век прожить да добрым людям всю правду, что видела, доложить! И ещё третий у нас дружка-ровесник — этот самый дом...

«Только нам-то на кой ляд было сюда переться! — подумал про себя с тоскою Ваня-Володя, озлившись молча на жену, затащившую наперекор всем другим, что разъезжаются прочь на окраины из общих квартир на отдельные, пусть расклетушки, зато уж свои, ни с кем не делённые.— А тут на тебе, вали в этот сарай дважды сосмежный!»

— И-и, Ванюшка, совсем про то не надо жалеть,— опять прочла всю его простоту по глазам Евдокия Васильевна. — Когда люди домой возвращаются — это радость, да ещё какая. Ведь дом...

16

— Дом, — завела она плавно речь на тот степенный, повествовательный лад, как распевают былину или бают сказку, — это же не одни только стены да чердак с подполом; дом как бы весь мiр в сокращении, и вместе с тем он будто один большой великан-человек. Есть у него и что-то вроде собственной души: все иадышанное, перепетое, отболевшее задерживается здесь невидимо малою своей частью, переходя по наследству к новым уже жильцам...

«Чего это она меня прямо как ребятёнка очередного воспитывает?» — почудился про себя Ваня-Володя, но на сей раз приложил все старания, чтобы хоть эта мысль наружу не вылезла, продолжая по видимости пристально внимать певучим россказням.

— Всё это кругом когда-то, — перешла между тем к более близкому предмету Евдокия Васильевна, обведя широко рукою с чашкой, которую держала на старомещанский пошиб, далеко отклячивши мизинный палец, — принадлежало красавцу гвардейскому полковнику с большою семьей, по потом они невдолге в лихой год погинули на Урале. Мы у него тогда, как и многие другие, снимали просторный угол и звались вообще-то ещё полным именем Воплощёновы, потому что дед-крестьянин сразу по высвобождении из помещичьей крепости двинулся прямиком в учительскую семинарию, да там такое мудрёное прозванье за неуёмную въедливость в высшую мудрость науки и подцепил. Это уже в двадцатые нам управдом ради экономии при письме фамильное обрезание спереди учинил, — и вот как раз тогда, покуда старые жильцы поразлетались кто куда, учредилась у нас вместо них коммуналка, а в подвале завели ещё незнамо к чему пекарню, выдававшую чёрствые ситники да тощие французские булки, зато расплодившую бездонную прорву жирных, как сволочь, крыс. И настолько это разожравшееся на ворованном казённом харче племя было жадное и бесстыжее, что, поверишь ли, когда снаружи ещё лифт вдоль клетки лестничной подцепили, то не раз, бывало, войдёшь туда сторожко бочком, а она уже, воровка, сидит в углу, дожидается, кто бы её на дармака вверх с собой прокатил! Ну не было на этих тварей никакого совсем умолоту...

А после, лет тому с тридцать, пекарню всё же свели за город в место поудобней, крысы, видать, перешли вместе с нею, но зато по всем этажам расползлись несметные полчища тараканьего племени. Вот тогда и Каты эти тоже сюда въехали, соблазнивши какою-то дешёвой мурой тогдашнего начальника ЖЭКа, да так и вросли, будто репей крючками колючками: тут лишь для виду живёт один этот жук, да прописан-то ещё цельный табор, ждут только, чтобы дом вообще заколотили под снос, и тогда можно будет законно разъехаться по новым удобным щелям.

Но мне всё же верится, что совсем его ломать не станут. Вон сейчас сколько этих обществ памяти завелось, почитай, чуть не всякий день бродят тут с беседами и замерами, — может, ещё и о нас постараются, чтоб уцелели. А главное, что коммуналка-то совсем уже почти рассосалась, и жилец прежний — взять вот и вас самих — обратно с выселков в середину Москвы потянулся. Чем не судьба: народите ещё ребятишек, моя площадь вам по наследству как положено отойдёт, а Каты — те всё одно откочуют куда повыгодней. И тут уже будет ваш маленький дом в нашем общем большом, а?...

17

— Скажите, — задал давно завязнувший в мозгу, как саднящая запозина под ногтём, настырный вопрос Ваня-Володя, — Катасонов — он, мягко выражаясь, из наших?

— То есть как это «из наших»?

— Ну уж извините — он русский?

— А то какой же?

— Что-то не больно похож: чёрный, как сатана, глаза цыганистые, да и весь вид какой-то восточный...

— И-и, милый друг, вишь чего захотел! Тебе подай, видно, голубоглазого да русобородого — так уж проехали, нету таких, кроме разве помину. Ты на себя-то хоть раз внимательно поглядел?

— Ну, меня ведь же гонки ухайдакали...

— А другие-то что ж, пока ты носился, лежали нога на ногу? Теперь уже поздно тоскою болеть. Нынче, доложу я тебе честно, что не... кто не негр или... да нет уж, только он один и есть: который не чёрный — остальной вполне может быть русский.

— А вот тут-то мы вас и поправим, — вяло усмехнулся, вспомнив известную притчу, Ваня-Володя. — Был в нашей команде такой парень: мать его, как водится, после школы прилетела в столицу на киноактрису поступать, да всего-то корысти добыла, что понесла от эфиопа, который её, обрюхативши, бросил. И вот родился он просто вылитый шурин-мурин, только наместо чёрной масти такой сизо-лиловый с подпалинами, а в паспорте значилось так: имя — Руслан, отечество — Иванович, потому как тот истый отец загинул вместе и с именем, фамилию настоящую, правда, не помню уже, его больше дворовым прозвищем кликали: Нагульный, а насчёт народности, то вписана была точь-в-точь та ж самая, что и у меня: русский.

18

— Ещё того краше. Значит, и вовсе, чтобы русским сделаться, не осталось уже исключений. Лише Кат этот твой — пусть он по бумагам и наш, только душа-то у него знаешь каковская?

_ ?

— Тараканья!

— ???

— Видишь ли, тут вдруг не выговорить, чтобы тотчас понятно... Ну, вот я сколько детей подняла, столь сотен книжек им вслух перечитала, от Афанасьева сказок и про чёрную курицу — до Вия со Львом Толстым включительно, младенец сейчас опять, как в начале века, чересчур возрастать торопится. А ещё ночами безсонными с крикуном-пелёночииком сама чего-чего не надыбаешь... Так вот, и до того мне эти сочинители на глаза мозоли натёрли, что я уж теперь на одни только газеты с журналами могу глядеть, да разве ещё в детектив какой. И знаешь, даже в самой этой бодяге иногда как бы ниточка красная продёрнута, то там, а то сям проглядывает... Вот послушай один кусочек внимательно, только не просто так, а вникай — от кого эта строка лёгкою тенью брошена.

Она вытянула с полки истрёпанный номер «Науки и жизни», разогнула на не раз уж, как видно, открытом месте, распахнувшемся послушно где надо само собой, вздела на нос очки-дужки и произнесла, глядя, как приметил Ваня-Володя, не прямо туда, а чуть поверху, задевая взором пространство и почти, стало быть, наизусть:

«Мiрской захребетник».

Затем почти так же более по памяти, а когда и явно перекладывая ради внятности своими словами да лишнее сокращая, поведала ему следующее.

19

— Во Франции зовётся швабом, в Германии — французским жуком или русаком, а в России, напротив, прусаком и французом. Завезён он был к нам в восемнадцатом веке русскою армией, участвовавшей в Семилетней войне, став таким образом единственным приобретением России от многолетнего вмешательства в европейские склоки...

В наше время рост материального благополучия населения, значительное улучшение жилищных условий, обслуживания, просвещения и благоустройства, особенно в городах, казалось, должны были бы привести к быстрому сокращению числа этих паразитов, но на деле всё вышло как раз наоборот.

В последние десятилетия число мирских захребетников не только резко возросло, но многоликое их семейство ещё пополнилось новыми иноземными отрядами: в шестидесятых годах с реквизитами «Мосфильма» прибыл из Средней Азии туркестанский, в семидесятые схожими путями доставили австралийского, американского, африканского, кубинского и пепельного, которые почти все неплохо прижились в среднерусской полосе.

Дело в том, что животные эти легко приспосабливаются к любым условиям — лишь бы были в достатке пища, влага и укрытие. А скопления мусора, кухня и отхожее место — идеальная среда их обитания. Но главное, на конце брюшка имеют они особые железы, выделяющие остропахучие вещества, привлекающие соплеменников. И никакие — заметь: никакие! — химические средства не могут эти запахи уничтожить. Поэтому любая, самая: миллиметровая щель или трещина в стене дома, однажды облюбованная и помеченная ими, служит точкою сбора десяткам и сотням новых поколений...

Испытывая постоянное чувство жажды и голода, они разбегаются обычно, в сумерки — а новые породы перестали уже и света бояться — в поисках пищи-питья, с помощью подвижных усиков обладая возможностью прокладывать путь даже в кромешной тьме. Причем за год одна особь, поглощая еды в два-три собственных веса, загрязняет и портит её вдесятеро больше.

Самки их, будучи всего лишь однажды оплодотворены, продолжают в течение всей жизни, от восьми до двадцати двух раз, производить потомство — как завзятый куряка подпаливает от старого бычка новую папиросипу, из остатка одного выводка зачиная следующий. Детеныши рождаются крайне цепкими, например, голодать способны до восьмидесяти суток.

Полностью уничтожить этого врага человеческого на данном этапе пока, увы, не представляется возможным. Единственное надежное средство — холод: при минус пяти они погибают через минуту. Но попробуйте охладить так большой современный дом?!

История борьбы с мирскими захребетниками уходит в далёкое прошлое. Применялось в ней не только физическое истребление, но и весь арсенал науки — яды кишечные, растительные и неорганические, а также всевозможные смеси: от мышьяка, керосина и хлорофоса до контактных синтетических отрав включительно. В сороковых годах появились средства типа ДДТ, действующие на нервную систему, — и тогда всем показалось было, что борьба наконец приведёт к полному освобождению от этого спипогрыза. Но буквально через три-пять лет после начала употребления новых средств захребетник проявил отчаянную многостороннюю устойчивость: физиологическую, генетическую, географическую, общую, частичную, перекрестную, поведенческую и так далее.

С той поры в мировом сообществе родилось сознание, что решать эту задачу все страны вынуждены сообща, вместе меняя время от времени способы борьбы. Причем в настоящий момент возвратились к наиболее древним, прадедовским средствам, к которым, как выясняется, у противника до сих пор остался достаточно высокий уровень чувствительности.

Как говорят на Руси, с мiроедом и бороться нужно всем мiром — то есть сразу усилиями целого дома. Работа эта отнюдь не проста — и покуда лишь в пятнадцати из каждых ста жилых зданий столицы их удалось вывести подчистую...

— А теперь ответь-ка мне, — обратилась Лощёнова впрямую к Ване-Володе, завороженному впечатляюще учёным описанием, — не напоминает ли тебе это ещё кое-чего покрупнее?..

20

Тут из коридора донесся возмущённый треск вроде обвала, и Ваня-Володя, не поспев (да и не сумев) толком чего-то возразить, бросился туда в надежде отловить наконец Катасонова, — но опять наткнулся лишь на глухую насмешливую пустоту пространства. Тогда он с опозданием сообразил, что следовало, конечно, оставить тому на дверях записку с просьбою заглянуть к Лощёновой, где в ожидании его лясы точатся, — да теперь уже стало как будто поздно; вдобавок он отчего-то сразу уверовал и в показания старухина лакмусова перста.

Вернувшись к Евдокии Васильевне за стол, он увидал, что она вновь заботливо наполнила его чашку душисто горчившим настоем, действительно почти что изгнавши жажду из горла — но тем самым только заметнее сделалась та внутренняя полость, что угнездилась под ним. И вот, недолго колеблясь, он вдруг взял да и выложил старухе как на духу все свои беды дочиста и сполна.........................................

— Такие вот страсти, — окончил Ваня-Володя отнюдь не скоро этот горестный сказ и, выпорожнивши до дна запазушную котомку напастей, вслед за тем напрочь замолк.

— На то он сегодня и Страстной четверг, — не совсем для него ясно изрекла сочувственная без лести слушательница, а потом погодя дала такой совет: — Вот что: жены твоей у меня не было и нету, и где она в точности — этого я не знаю. Но чую точно так же, как от этого Ката боль моя в пальце, что тебе немедля нужно подыматься и идти сей же час искать —

— Веру?

— И всё остальное...

— Далеко ли я без денег дойду? А Катасонов?!

— Ну, этот-то сам сыщется, но тут, втретье тебе говорю, пожалуйста, поосторожней. Не думай никак, доброхот, коли сошёл уже с круга — что здесь дорога твоя и вся.

Это как бывает — остановится подземный поезд нечаянно не на станции, а во чреве самой норы, и тогда народ, что не задумываясь летел себе запросто в тартарары, стоя спокойно на ногах, а то и мягко посиживая, принимается таращить всполошио глаза по сторонам, как, да что, да и вообще, куда это я занёсся и кто таковы эти случайные мои соседи, которых ведать не ведаю и вроде не надо бы, а вот вдруг не ровно обвалится что или стукнет сзади — и придётся ещё вместе смертный час принимать? Полезная очень по-своему слазка выходит середи скачек...

Так и ты, соскочивши с той машины, что тебя по кольцу твоими же ногами, не спрашиваясь, везла на Кудыкину гору, выбирай теперь путь внимательнее, следи, чтобы был он прямой — да гляди не угоди на новый-то круг, и будет последний тот ещё горше первого.

21

Ваня-Володя горячо поклялся ей наблюдать опасение, впрочем, не так уж чтоб совершенно искренне, и в окончательном раздрае выкатился вновь наружу. Сейчас он зато ощущал куда меньшее стеснение обиходными правилами приличий и, даже не сделав вида, будто стучится, дернул что было сил Катасоновы двери.

Внутри за ними тревожно бултыхался пурпурный сумрак, колыхаемый биением накинутой на окно вишнёвого окраса шторины, напрочь застившей дорогу внутрь лучам белого света извне. В этой подвижной подцветке комната на самом деле казалась шевелящейся грудой тысяч телец разновидных существ сверху донизу стены, пол и чуть ли не потолок её были сплошняком унизаны полками, где в два ряда и ещё вповалку поверху гнездились сотни книг, книжищ и книжечек, а вперемежку в отверстых коробьях из-под голландского масла, стянутых для крепости рогожными ремнями, торчком упрятаны были в штабеля иконы — маленькие медные и деревянные размером поболе: начиная от той, что охватом в единую пядь, и вплоть до укутанного по пояс одеялом с веревками — словно стреноженного, чтоб не сбежал, — образа в полный мужской рост.

Неловко ступая на цырлах в постоянном страхе услыхать хряскающий звук раздавленного сокровища, Ваня-Володя подбрёл к письменному столу, почившему на двух львиных тушках с открученными долой хвостами, и обнаружил там как будто нарочно положенную так, чтобы в первую голову заметил пришедший — наискось здоровенного, распахнутого настежь тома, — записку на матовом квадратике ватмана наподобие визитки. Напрягши зрение, он прочёл на ней следующее:

МАЛЫЙ ВУЗОВСКИЙ 3

18-30

Не совсем уяснивши смысл сообщения — разве что припомнив начерно по названию переулка, что это где-то совсем тут под боком, — он приподнял карточку на воздух и в самом фолианте углядел ещё дважды отчеркнутые красным — под строкою и на полях со значком восклицания — такие слова, «...вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло».

22

Мало что и они смогли ему сразу пояснить, а запутывать, однако, продолжили, да тут он к тому же ещё приметил третье, совсем сбившее с панталыку обстоятельство: обок разинутой книги лежала опрятная стопа одинаких карточек с теми же в точности каллиграфически выписанными адресом и часом без даты. Стало быть, записка сия не ему одному была предназначена — или же вообще кому-то иному; а он уже было ошибкою почёл её за косвенно назначенную на сегодняшний вечер встречу.

Покуда Ваня-Володя озадаченно раздумывал над тем, что бы это всё вкупе с невероятно безстыдным исчезновением соседа с тридцатником могло означать, из коридора в третий уж раз раздался не просто шум, а какой-то погромный грохот, и, испугавшись, как бы его не сочли ненароком за похитителя, вторгшегося незвано в чужую обитель за мелкой поживой, он опрометью бросился наутёк.

Гром за дверьми быстро обратился в подобие издевательского хохота, и опять-таки никого там наш скорый гонец не застал: из лощёновского угла доносился тихий невнятый шёпот на старославянский лад, собственный его закут зиял рядом пуст и отверст, и лишь чей-то серый плащ на вешалке уныло разводил в недоумении рукавами, как безжалостно покинутое по осени на опустошённом огороде ни на что уже не пригодное пугало.

23

Последняя незадача, впрочем, только прибавила ему уверенности в том, что пора уже наконец выбираться на чистый воздух; перевязавши как следует по-походному кроссовки, он подтянул выше пупка портки, застегнул до упора «молнию» на гимнастической курточке и, стащивши долой с крюка тёплую клетчатую кепку, отправился решительно вовне.

Дорога в мир была для него куда как коротка, благо жительствовали они с недавних пор вместе с женою — то есть сегодня уже и без неё — на цокольном этаже, под которым оставался разве полуподвал с книжным складом на месте выселенной пекарни. Но и этот краткий отрезок он ещё не поспел пройти до конца, как уже кое-что начало проясняться: подле лифта в тесном парадном застыл в бодрой стойке парнишка из квартиры напротив, гонявший по полю мяч в молодёжном составе «Спартака», на чье беззаботное молодечество Ваня-Володя глядел теперь с сочувствием как на собственный вчерашний день; вместо проходного пожелания здоровья он вдруг пожаловался, что его мало не сшиб с ног «Котосон», несшийся как угорелый на велике.

— Давно это было? — будто заправский следователь, вопросил Ваня-Володя.

— А когда я разминку на дворе делал... Да уже с час тому.

— Что-нибудь говорил?

— Ничего... ничего особенного... Погоди: сделал круг по площадке и ухнул вон через арку, а пока набирал скорость, крикнул — точно, крикнул зачем-то, что тебе, дескать, низко кланяется.

— Гад,— сурово рассудил Ваня-Володя и уверенно шагнул вперед в парадняк.

24

На пороге он в последний миг приостановился, чтобы верно определить направление погони: отсюда в разные стороны расходилось три одинаково торных пути, куда запросто мог сигануть его последний обидчик, первым из трёх беглецов — жены, покоя души и денег, — намеченный для поимки. Как раз на перекрестии их через дорогу переправлялась ватажка немолодых женщин, предводимая высоченным залысым дядькою, широким взмахом десницы, будто полководец преодолением естественной преграды, руководивший совсем в общем-то не хитрым передвижением.

— Здесь мы и остановимся, — неожиданно тонко возгласил он, располагая своих послушных спутниц полукругом; но стоило Ване-Володе лишь слегка приглядеться к их лицам, как он тотчас же принуждён был сменить первую цель охоты. Тут отчетливо пахло женою! Он не мог сразу определить в точности где, но явственно неподалеку: то ли по их же Подколокольному в крайнем доме, именовавшемся среди своих «Телешовским», где помещалось городское общество охранителей памятников, либо же наискось вверх по пригорку, но тоже не далее полуверсты, в здании Исторической библиотеки, видал он не однажды мельком нескольких из них, — главное, что те, несомненно, сопутствовали Вере в образовательных прогулках по городу или скучноватых краеведческих вечерах, на которые она против воли частенько прибирала с собою супруга. Теперь же он прямо под ложечкою ощутил сосание, что через них-то и ведёт к ней самый надёжный, хотя наверняка тоже петлистый путь.

25

Между тем его невольные провожатые столпились прямо под домом с тринадцатым нумером — колокольнею, давшей имя всей улочке, — в подножии которого некий неуёмный рукосуй вывел анилиновыми красками целый зверинец: гусыню, поросёнка, лису и прочую человекообразную живность из мультфильмов, на челе их поместив ещё губастого верблюжонка, прямо в висок изображению которого впивался живой чёрный кабель расположившейся внутри гальванической печи. Ваня-Володя под этим несчастным чудищем и пристроился, чтобы хорошенько слышать рассказчика и наблюдать его ведомых, но вместе с тем самому высовываться поменьше.

— Тут у нас наилучшая точка отсчёта, — заявил путеводитель и пояснил несколько попространней: — Направо рядом Подколокольный переулок втекает в площадь бывшего Хитрова рынка, и как она ни изменилась внешне, внутри вычиненных фасадов сохранились доселе почти что полностью все её прежние дома. На самом углу стоит трактир «Каторга»; наискось стрелку Свиньина переулка с Петропавловским занимает так называемый «Свиной дом», петропавловская часть коего звалась ещё отдельно «сухим оврагом», а свиньинская — «утюгом»: это была самая, пожалуй что, знаменитая московская ночлежка. Здание напротив заключало в себе некогда два трактира — «Пересыльный», облюбованный нищими да барышниками, и «Сибирь», посещавшуюся ворами, скупщиками краденого и прочими им подобными катами. В глубине участка по Хитровскому, ныне Максима Горького переулку, в старинной усадьбе Лопухиных было ещё лежбище «раков» — портных, пропивавшихся дословно до положения риз и потом, не имея возможности из-за срамного вида выйти наружу, иглою зарабатывавших себе на новую одежку, укрываясь под нарами, аки рак под корягою.

Слева проходит Солянка, древняя дорога на Владимiр...

Глянув в ту сторону наскоро, Ваня-Володя увидал в устье Малого Ивановского медленно бредущую без дела понурую фигурку Соньки Рачихи; но рассказчик, словно подхватив у Катасонова с Евдокией череду угадывания его немудрящих соображений, тотчас продолжил:

— А наверх взбирается Подкопаевский, перенявший прозвание храма над нами. Оттуда текла когда-то, ещё до основания Москвы, речка Рачка, чуть более версты длиною, впадавшая раньше в Москву, но теперь подземным ходом отведённая к Яузе.

Холм же, у подножия которого мы стоим, и есть главный герой нашего сегодняшнего путешествия —

Глава первая

К ИОАННУ ПОСТНОМУ

1

«Этот город занимает открытое местоположение: куда бы ты ни пошёл, видишь луга, зелень и деревни в отдалении, ибо он расположен на нескольких холмах, высоко, в особенности Кремль. При каждом доме есть непременно сад и широкий двор; оттого говорят, что Москва обширнее Константинополя и более открыта, чем он: в этом последнем все дома лепятся один к другому, нет открытых дворов, а дома в связи между собой; в первой же много открытых мест, и улицы её широки...»

2

— Такою увидал Москву в середине семнадцатого столетия архидиакон-сириец Павел Алеппский, приехавший сюда вместе со своим отцом, Аитиохийским Патриархом Макарием, — раздельно выговорил ведун, привычно давая срок для записыванья опорных имён и дат своим подопечным; а затем спрятал в подсердечный карман круглоуглую карточку, откуда дословно вычел всё описание, и далее пустился уже излагать наизусть, обративши лицо кверху, но глядя на деле глазами, завороченными белками наружу, куда-то в самую середину себя:

— Помните, у нас уже был недавно разговор о том, почему ему показались тут большие высоты, в то время как тою же порой посетившие город западные пришельцы оставили печатные свидетельства, будто бы Москва выстроена на совершенно гладкой равнине?..

Действительно, тогдашние люди и внутренний и внешний свой мiр воспринимали образно, точнее, преобразовательно, и там, где на пересечённой местности Среднерусской возвышенности гостю с Запада открывались безконечно плоские восточные дали, взор подневольного турецкого христианина под покровом природного вида искал сверхприродный: седмихолмие Третьего Рима.

Точные измерения, впрочем, гласят, что в первородном «вечном городе» составившие его пригорки подымаются над рекою на высоту всего от тридцати девяти до семидесяти девяти метров, тем самым вправду мало чем разнясь от наших: в шестнадцать сажен — то есть около тридцати пяти, или по-старому «полсорока», метров росту та горушка, где поставлен был Кремль; а наивысшая московская точка к северу от него уступает их таковой же римской лишь менее двух десятков. Но всё-таки сириец разглядел лучше — ибо отнюдь не деревянным аршином мерятся эти вершины...

3

Падение ветхого Рима в прах перед готскими ордами арианина Алариха поставило некогда в столь же униженное положение и самый дух его старожилов, испокон века почитавших царствование своей столицы над Вселенной нескончаемым. Тогда-то современник этого позора Аврелий Августин и выдвинул своё новое, безумное для древних и умопомрачительно-дивное для будущих веков учение о двух градах — городе житейской суеты и Граде вечной истины, который, впрочем, отнюдь не бежит из подсолнечного мира прочь к заоблачным высотам, по в виде неизменной жажды безсмертной правды в душах людей постоянно странствует с ними по белому свету, понуждая за окоёмом дневной злобы прозревать иное, высочайшее назначение человека. Причём не одно только обнажённое от плоти понятие, но и живой его образ сделался вскоре чрезвычайно известен далеко за пределами Рима, вплоть даже до наших, лежащих вне античного космоса пространств так, наглядным воплощением, единственною в своём роде архитектурной иконою его поныне служит выстроенный Никоном под Москвой монастырь Новый Иерусалим.

Но с приходом новой эры далеко не уничтожилась вконец главная прелесть ветхой, и наиболее разительным примером в истории для подобного страстного вожделения ко всесокрушителыюй власти продолжала посмертно служить распавшаяся уже въяве, ненадолго подмявшая под себя чуть ли не все обжитые земли Римская империя, причём в определении этом основным служит второе слово, то есть в прямом переводе «власть»; а первое, хоть и стоящее в головах, лишь прилагается к ней. Но прилагательное сие весьма существенно, символического в нем едва ли менее, нежели в короне римских цесарей; потому-то и откочевали вскоре тени седми старых холмов во «второй Рим» — Константинополь, где их семейству поторопились сыскать новую прописку. А близ перелома пятнадцатого столетия; после падения и другого, немедля начались розыски ещё следующего.

Открывший его у себя в отечестве псковский старец Филофей настойчиво внушал о подлинности своей находки великому князю Василию Третьему и, усилено стремясь достигнуть в этом успеха, не обинуясь, назвал наш извод Рима не только что третьим, по уже и последним. «Ромейское царство, — клялся он, — неразрушимо, яко Господь в римскую власть написася». Василий, однако, соблазнительному предложению не поддался, скорее всего памятуя, что Христа в имперскую перепись поневоле занесли родившая его Мария и Иосиф Обручник; а сам он, будучи однажды спрошен об отношении к той власти, красноречиво указал на вычеканенный в монете профиль кесаря, ясно разделив, что земному владыке принадлежит и что нет. Достучаться же под конец жизни поспел Филофей к тому, кто первым сумел по достоинству оцепить выгоды от его посулов к Иоанну Васильевичу Грозному, что предпочитал вести свой род прямо от цезарей языческого Рима.

А уже век спустя, при Алексее Михайловиче, когда Никои вкупе со своими понятиями о соотношении мирского с духовным сведён был с патриаршего престола долой, — мысль о римском властном преемстве пустилась в свой самый свободный и безоглядный полёт.

4

Тут уже, как из неисчерпаемой колдовской калиты, посыпались в народ подложные сказания об основании престольного града Руси на поганский вовсе образец: даже самое имя Москвы услужно согласились вести от «праотца нашего Мосоха, Афетова сына, внука Ноева», позабыв — а может, нарочно оставивши додумывать на будущее, когда уже поздно менять будет, — что потомству сего праотца, «ненавидящему мир» и олицетворяющему все вообще грубые и варварские народы, под водительством «Гога из земли Магог, князя Рос, Мосоха и Фовеля» как раз по собственно библейским пророчествам суждено в будущем сделаться основою сатанинского воинства, ополчившегося против «стана святых и города возлюбленных», и в конце концов пасть позорно и поголовно так, чтобы «осталось беззаконие их на костях их, потому что они, как сильные, были ужасом в земле живых».

А всего более, сами не сознавая, чего сотворяют, принялись развивать басни про то, будто наравне с Римом и Константинополем наш столичный город стоит на крови. Тогда-то в строку и легла история Ромула, повторившего славный Каинов подвиг — о новом двойнике этого убийства-заклания чуть позже я ещё войду в подробность. Но главное, что по-своему очень точно отразили те отречённые сказки попытку слить воедино мистическое преклонение древних перед всемогуществом земного царства — и принесенную Распятым в мiр идолопоклонников весть о безсмертной победе любви над исконным злом. Заменивши тогда в никак не сваривавшемся составе любовь на гордость, и произвели на свет мысленного упыря — мечту об эдакой доморощенной Империи конечной истины, одного представления о которой достаточно, чтобы содрогнулось до дна сердце человеческое.

Два Рима пали от самопревозношения — отца, как считалось издревле, всего прочего сонмища грехов и пороков; но того показалось ещё не в достатке и, объявивши Москву третьим их перевоплощением, ускорили заготовить ту же погибельную судьбу и «росескому», как дословно выражался Филофей, царству.

Счесть себя не обинуясь единственно под небом правыми — дело, что и говорить, совершенно естественное, по только естество его, так сказать, вполне ещё ветхозаветного свойства. Искать правду, жертвуя для того в первый черёд и исключительно своею собственной головой — труд, достойный уже времён просвещённых. Промысел, впрочем, не всегда столько жесток, чтобы дать шее гордеца окончательно закостенеть; он иногда тоже способен смиловаться и подогнуть отеческою рукой упрямую выю ради её же пользы.

5

Однажды Достоевский — который в детстве, помните, у нас и об этом тоже была в своё время речь, любил рассматривать первопрестольную как раз отсюда, с балкона дома своего дяди; переделанного из палат семнадцатого столетия и ставшего затем ядром Исторической библиотеки, — занёс в записную книжку следующий разговор:

«— Ты немногим задайся, братец, и лучше немного, да хорошо сделай.

— Нельзя русскому человеку задаваться немногим. Это немецкая работа. Русский человек лучше сделает много, да нехорошо».

...Любопытно, однако, относил ли он это также и на свой личный счёт? — как бы «в сторону» заметил говорящий, по двигаться этим просёлочным направлением рассказ свой далее не пустил, а заключил вступление в него другим вопросом.

— Здесь не только сделан больной разрез присущего соотечественникам пошиба чересчур по-хозяйски управляться с действительностью, — ибо, как всякий разрез или скол, он вместе и чрезвычайно наглядно, и всё же очень неполно выказывает внутреннюю суть рассекаемого, которое для этого приходится обычно умерщвлять. Тут нужно более всего обратить внимание на не очень приметное сперва словечко «нельзя»... Из-за него-то во многом мы и стоим сейчас с вами на южных склонах коренного берега Москвы-реки у возвышенности, вживе представляющей собою один из семи холмов — Ивановский, — как будто бы отважно взмостивших на свои плечи тяжкое бремя Третьего Рима. Так что наша задача сегодня — пройти его вдоль да поперёк, наверх и вглубь, .через пространство во время и попытаться выяснить, поглядевши на то, что выходит в итоге из эдакого «нельзя»: может быть, всё-таки как-нибудь льзя?...

6

С первого же воззрения следует сразу признать, что над уравниванием нашего холма вечность потрудилась изрядно, ведя эту работу уже без малого тысячу лет с двух концов — приплющивая голову и подкапываясь в основание. Недаром и церковь, что стоит над нами, носит прозвание «Никола на Подкопае». Поздние предания гласят, правда, что родилось оно, когда воровские злоумышленники, прокопавши ход под землёю, забрались почью в храм, сорвали с образа Николы-угодника драгоценную ризу и уже направлялись вон, но на возвратном пути были погребены завалом в собственном подкопе. Ещё позднее была сложена уже другая, научная легенда, будто рядом копали для своих нужд грунт местные жители, — но только оставалось невнятным, на какой ляд понадобились им вдруг именно здешние суглинки и супеси. Настоящим же подкопаем был, несомненно, поток реки Москвы и, образно рассуждая, самой реки Времени.

Что касается непосредственно до этих церковных стен, в коих нынче производится полиэтилен, то столетье назад они служили подворьем самого Александрийского папы — есть таковой и у православных, не всё же одним католикам тем величаться! А в предпоследний год пятнадцатого века сюда удалился после пожара, напрочь выпустошившего Кремль, даже великий государь Иван Третий, живший подле Николы-Подкопая в уцелевших простых крестьянских избах.

7

Причём забрел он на Кулишки неспроста, ибо местность сия к востоку от Китая-города известна была вперед кремлёвской: она, по преданиям, входила в круг «красных сёл» первого владельца здешних земель боярина Степана Кучки. Дом его, как считалось, стоял чуть повыше, у Чистого, что раньше кликали Поганым, пруда, откуда к Сретенке тянулось урочище «Кучково поле» — быть может, и родовое прозвание боярин у того поля занял: «кучкою» в оные годы звался не только малый ворох, но также ещё куща, то есть хижина или шалаш не особенно хитрого строения, в каких и прозябали начальные славянские новосёлы. А пруд тот, кстати заметить, расположен как раз в пойме речки Рачки, и вот сколь ни мала она, была, но, упихиваемая заживо под землю, сумела-таки зацепиться на прощание хотя словечком на поверхности: об он пол Покровки и доселе стоит здание церкви Троицы на Грязех, получившей некогда такое нелестное определение по неусыпному ходатайству упрямого ручья.

Никаких достоверных свидетельств о Кучке-боярине не сохранилось, но, вероятно, благодаря этому он и пришёлся весьма ко двору в последней четверти семнадцатого столетия, когда, как я поминал уже, вместо подлинных искали сочинить мнимые корни наши в далёком прошлом, стремясь переменить правду о том, «почему было государству Московскому царству быти, и кто то знает, что Москве государством слыти».

Тогда-то и вымудрили книжное сказание, будто боярин Степан Иванович худо принял и даже «поносил» на своём дворе Юрия Долгорукого, за что тот повелел его «ухватити и смерти предати». Детей же нечестивца — Петра с Акимом и сестру их Улиту — он якобы пожалел, взявши к себе на двор. Прелестная Улита впоследствии сделалась женою сына его, Андрея Боголюбского, наследовавшего великое княжение. Не забыв, однако, старой обиды, она с братьями улучила час и отомстила сполна на муже отцову смерть, но тем и на собственные души призвавши погибель. А затем казнившие их меченосцы возмездия, завороженные красотою Кучкова имения, столь изобильно орошённого благородного кровью, и основали в нём будущий престольный град...

Как и всякая ложь, эта также вящей убедительности ради зацепила кой-что из подлинного: летописи действительно рассказывают, что в числе убийц Андрея Боголюбского были Аким Кучкович и Пётр Кучков-зять; а город наш ещё в половине двенадцатого столетия носил двойное название. «Москва, рекше Кучково». Сам князь Андрей за мученическую кончину и поднятый государственный труд впоследствии был причислен к лику небесных заступников Руси; но Москва возвысилась рачением и мудростью другого своего великого сына — тридцать три года правившего ею родоначальника московских князей Даниила Александровича, младшего отпрыска Невского победителя. Поскольку же добрая память о Данииле Московском всегда оставалась в народе живою, сочинители кровавого навета в другом изводе своей басни даже сменили имя Андрея на Даниила, лишь бы выручить главную свою подмену, — и всё же отнюдь не смертоносная месть «по пролитии и заклании кровей многих», но строительное стремление к собиранию в самом обширнейшем смысле легло в основу русской столицы: недаром и срединная площадь в Кремле, где высится Великий Иван, наречена Соборною.

8

Куличками же, или Кулишками, а точней и древнее — Кулижками окрестность эта звалась изначально, но смысл слова постепенно утратился, став наконец загадочен и даже таинствен.

Старорусское «кулига» обозначало вообще участок земли — угодье. Вместе с народом, осваивавшим обширнейшие пространства нашей земли, оно растеклось по её лицу во все стороны и прилепилось там к совсем уже розным вещам, оставивши неизменной лишь сердцевину понятия — нечто, как бы углом вдающееся в основную местность: тугая излучина реки на Севере, островок леса посереди верхневолжских полей, на Средней Руси лесная поляна, расчищенная под земледелие, а на Урале и выселок на лесной росчисти. Близкое к исходному значение имело дочернее уменьшительно-ласковое «кулижки»: то луг на речном берегу с хорошим травостоем, то роща на болоте, а то и сенокос в бору.

Касательно собственно московских Кулишек бытовало ещё особое ученое мнение, будто так назывались заводи, остававшиеся по весне от разлива Москвы-реки и соседней Яузы, — по это заслуживает веры гораздо менее прочего. Дело в том, что прозвище «на Кулишках» донесли к нынешнему веку целых семеро храмов в местности Ивановского, холма, но только к трём из них такое толкование приложимо: ко Всем Святым у Варварских ворот, Рождеству Богородицы на Стрелке, вот тут по левую руку он виден, и снесённому в тридцатые годы Киру и Иоанну на Солянке — между прочим; при этом последнем Кировском храме в прошлом веке открыто было другое, Сербское подворье. Для остальной же четверицы, стоящей высоко на угоре, оно уже не годится никак: это Три Святителя у Старых Конюшен и Трёхсвятительском Малом, что ныне Вузовский, переулке (услыхав последнее имя, Ваня-Володя взбодрился от уже принявшейся одолевать его привычной сыпучки при встрече множества безпригодиого для обычной жизни знания), Пётр-да-Павел в Малой Крутицкой Певчей, Владимiр в Старых Садех и Ивановский монастырь.

Так что быстрей всего наши Кулишки — это исходные росчисти среди здешнего матёрого бора, где появились первоначальные оседлые жители и, благословись, вперед даже кущей и изб ставили деревянные храмы. О боре же речь ещё пойдет особая, но не тотчас.

9

Судьба скоро отозвалась на Кулишки и своею согласною рифмой: именно по ним, проходя Солянкою, двинулись на Куликово поле полки Димитрия Иоанновича, и поэтому-то по их возвращении тут же в честь ангелов-хранителей всего русского воинства была срублена обетная церковь Всех Святых. Нынешнее её здание более позднее, и предание об основании храма в 1380 году склонялись до недавней поры почитать благочестивою сказкой, — покуда, починяя стены памятника к шестисотлетию куликовского одоления, на пятиметровой глубине не наткнулись на ветхие, по совершенно подлинные брёвна.

Строго судя, Кулишки несколько пообширией Ивановой горки: помимо неё, они захватывают ещё низину между Солянкою и москворецким берегом, звавшуюся Государевым садом или ещё Васильевским лужком. Житие Василия Блаженного, славного московского юродивого, останавливавшего порою и вескую десницу Грозного царя, повествует, что тот часто ночевал в Варварской башне Китая-города, посещая для увещания узников стоявших на лугу бражных тюрем, куда попадали не в праздник гуляющие выпивохи. Но оказывается, что имя Васильева луг получил гораздо прежде рождения блаженного «нагоходца», и виновником его послужил, должно быть, заложивший тут сад Василий Второй, внук Донского.

В наше время границею холма, который мы взялись сегодня с великим пристрастием изучать, служат уличные проезды от Всехсвятского храма в гору до часовни на Ильинских воротах в память гренадёр, павших при взятии Плевны; затем на восток улицею Покровкой, начальный отрез которой до Армянского переулка с осьмнадцатого столетия стал зваться отдельно по стоявшему здесь Малороссийскому подворью Маросейкой, — хотя ей же ей он столь мало особится от её целого, как и сама Украина от всей Руси. У Покровских ворот, что даже звались некогда Кулишскими, нужно свернуть вправо и двинуться вниз по Покровскому и Яузскому бульварам, то есть хребту основания стен стоявшего тут Белого города — именно отсюда их в 1587 году начинал строить градоделец Фёдор Конь. И наконец, от Яузских ворот воротиться ко Всем Святым обратно Солянкою, делающей угол у обширнейшего дома Варваринского общества, поставленного как раз на месте нарекшего улицу Государева Соляного двора.

Всё про всё выходит менее единой квадратной версты, но это, конечно, одна только видимость: с населяющими её прошлым и настоящим разбираться придётся долгонько. Божий день — была у предков особая единица времени, равная тысячелетию; и таков именно возраст горушки этой в истории. Ведь старины здесь, несмотря на множество разбойного слома, сохранилось поболее, нежели на остальных холмах, едва ли не считая с ними кремлевский.

Нынче же внутри названных улиц пробегают ровно полтора десятка переулков — точно столько же, сколько в начале столетия было на них православных церквей и часовен; сюда можно ещё прибавить три ипославные и один иноверческий храм — но эти последние, в отличие от наших, дошли до сегодняшних дней в относительной целости. По Ивановскому монастырю именовался Ивановским же и церковный сорок, на которые делились все вообще храмы столицы: как и холмов, сороков считалось тоже семеро, расходившихся веером от средины к окраинам; Покровка с Маросейкою отделяли Ивановский от Сретенского, а река Москва от Замоскворецкого.

10

...Внимая вполсилы тягучему повествованию, Ваня-Володя не забывал вглядываться с прищуром в лица соседей-слушателей, составлявших, как он вскоре догадался, ладно сбитое и вовсе не сейчас только сошедшееся общество.

Большинство женщин кропотливо заносили повествуемое в перекидные походные тетрадки, закусив от старательного тщания губу или послюнивая в минуту праздности карандаш. Невысокий мужчина в гражданском, но с заметными следами былой выправки, деловито общёлкивал окоём из такого же ветерана ФЭДа, а умилительная пара почти что двойняшек старушки со стариком, подобравшись из-за тугого слуха впритык к говорившему, влюблённо замерла, наступив прямо на его тень.

Какая-то из боковых спутниц даже полюбопытствовала вежливо у Вани-Володи шёпотом, не состоит ли и он паче чаяния в числе «кружка», но в ответ он осторожно отпёрся, промямлив тихо, что шёл себе просто мимоходом, да вот приостановился, стал слушать и ненароком заслушался. Она сразу оставила его в покое, но самого Ваню-Володю водопад сведений, которые некуда было как будто в дело приткнуть, начинал уже изрядно гнести. Он всё же добросовестно старался продолжить труд внимания и усвоения, однако питал неложное подозренье, что от целого вихря названий и случаев в дремучем лесу его памяти останутся потом одни только прогалины с островками —т о есть самые эти «кулишки».

11

— Помимо почтеннейшей древности, Иван Третий имел и иную, более непосредственную причину выбрать Ивановский холм для своего пребывания, — тянул их меж тем всё глубже в дебрь минувшего вещий вожатый. — В этой местности стояла первая на Москве церковь во имя равноапостольного князя Владимiра, покровителя великокняжеского дома, поставленная тут, как предполагается, в дереве ещё первым Василием, сыном Донского героя, когда он выдавал дочь свою Анну за наследника византийского престола Иоанна Восьмого; храм, таким образом, служил вещественною заметой родственной связи московских Рюриковичей с константинопольскими василевсами, уходившей вглубь ко днепровской купели: ведь сам крестивший Русь Владимiр Святой тоже женат был на византийской царевне Анне.

Вскоре после постройки Владимiровская церковь сделалась домовой при великокняжеском дворце — Василий Васильевич Второй получил в наследство среди прочего «новый двор за городом у святого Владимiра». Продолжая отцов почин, он и заложил здесь Государев сад, по которому храм сделался уже более известен как Владимiр не на Кулишках, а в Старых Садех, в двадцать втором же году нашего столетия и сам переулок, где доныне стоит его каменный преемник, переименовывается в Старосадский из Космодемьянского,— ибо тёзок ему к тому сроку на Москве накопилось ни много ни мало целых восемь, в среде коих впору было и заплутать.

12

Обратимся теперь непосредственно к Ивановскому монастырю, посейчас достойно венчающему весь холм. Имя своё он получил от главного престола собора Усекновения главы Иоанна Предтечи — на день этого праздника приходились именины Ивана Грозного. И хотя сам царь Иван в том преобразовательном событии, что даровано было ему при наречении в покров, оказался скорее последователем царственного усекателя Ирода, — местное предание упорно связывает с ним основание обители, приписывая честь закладки либо ему самому, либо матери его Елене Глинской. Письменного подтверждения этим повериям, однако, нет, ибо по бумагам монастырь становится известен лишь с начала семнадцатого столетия, сразу же получая тройственное прозвание «Ивановский в Старых Садех под Бором что на Кулишках». Первый и последний члены этого звучного титула достаточно теперь понятны — но средний представляет задачу, откуда мог взяться тут бор, коли уже в пятнадцатом веке местность была основательно обжита?

Однако недоумение это способно послужить как раз основою собственной разгадки. Суть её в том, что согласно одному крайне остроумному предположению Ивановский холм влечёт за собою ещё одну, священную в своём роде цепь преемства с Кремлём.

Как гласит летопись, начальным московским храмом на кремлёвской горе считался «святый Иван Предтеча под Бором». Это была доподлинно «первая церковь на бору, в том лесу и рублена, и бысть соборная при Петре митрополите». Причём он не только велел воздвигнуть её здесь, но вскоре, в 1332 году, пристроил ко храму свой двор, переселившись сюда из Владимiра, считавшегося до того основным местопребыванием русского первосвятителя, и тем положив основание возвышению Москвы не только гражданскому, по и духовному.

Каменным Иоанн-на-Бору стал в следующем столетии; затем в 1493-м сгорел вместе с находившейся в его подвалах казною Софьи Палеолог и был вновь выстроен в 1509-м. Это здание простояло два с половиною века до николаевской поры, когда за ветхостью было разобрано, а престол и иконостас перенесены вовнутрь Боровицкой башни, получившей издавна своё имя от того же бора, вернее боровицы — то есть сосновой рощицы.

Но уже в четырнадцатом столетии напротив, в Замоскворечье, появляется целый монастырь Усекновения главы Иоанна Предтечи под Бором, и хотя кремлёвский его тёзка назван был в память другого праздника Иоанна Крестителя — Рождества, — вовсе не лишено вероятия, что именно от первой на Москве церкви перешли в Черниговский переулок, где поныне стоят два его храма, чернецы. В пятнадцатом веке замоскворецкая обитель числилась ещё мужскою: когда великая княгиня Софья Витовтовна, мучась трудными родами, производила на свет будущего Василия Тёмного, Василий Первый посылал сюда к известному старцу просьбу молиться за их счастливый исход. Затем монастырь делается женским, а вскоре сведения о нем иссякают — ибо, как предполагается, в конце того же пятнадцатого столетья его перевели ещё раз, поближе к новому великокняжескому двору с садом, куда он и принёс за собою исконное прозвище боровицкого.

13

...В продолжение этого хитросплетённого родословия Ваня-Володя приметил боковым зрением, что отставной фотограф, перебравши окружные виды, принялся целиться прямо в лоб своим спутникам, норовя запечатлеть на плёнке и их. Тут он, неведомо чего опасаясь, отступил на всякий случай в сторону, чтобы не попасться в кадр, и стал на самом краю под сень безобразно пышного анилинового петуха.

Рассказчик же, напротив, охотно развернулся лицом к камере, не останавливая ни на миг течения своей устной летописи.

— Особенную заботу об украшении и ревность к паломничеству в Ивановскую обитель выказывали первые Романовы — Михаил Федорович и Алексей Михайлович; в осьмнадцатом веке она была возобновлена в прежнем благоустройстве по указу Елизаветы, по всё-таки ни одно древнее здание шестнадцатого столетия до двадцатого не дожило...

Перед оставлением Москвы Бонапарту монастырская казна была вывезена для сохранности в глубь страны, но насельницы во главе с игуменьей Елпидофорою остались, запершись, в родных стенах. На первый день ломившимся внутрь франкам не удалось сбить крепких запоров с ворот; но со второй попытки, четвёртого сентября они всё-таки в том преуспели и принялись за грабёж; а сестер разогнали кого куда. Хозяйничанье пришлецов продолжалось как будто недолго, однако вернувшиеся обратно восьмого сентября монахини обнаружили, что оно оказалось для обители почти что смертельно: чуть ли не вся она погорела. Сохранившийся чудом собор обращён был тогда в заурядную приходскую церковь, монастырь подвергнулся упразднению, а уцелевшие кельи заселены чиновниками и рабочими Синодальной типографии.

14

Так бы и осталась вершина холма заброшенною, не случись в половине девятнадцатого века трагическая, по сю пору не разъяснённая во многом история...