Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Тадж Нейтан

Преступный разум: Судебный психиатр о маньяках, психопатах, убийцах и природе насилия

Переводчик Наталия Рокачевская

Научный редактор Анна Калашникова, канд. псих. наук

Редактор Ольга Нижельская

Издатель П. Подкосов

Руководитель проекта А. Шувалова

Ассистент редакции М. Короченская

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Корректоры Е. Сметанникова, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка А. Ларионов

Иллюстрация на обложке Getty Images



Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.



© Taj Nathan, 2021

First published in Great Britain in 2021 by John Murray (Publishers), An Hachette UK Company.

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2023

* * *



Саффрон, Сэди, Киру и Линдси


Начало

У Эдварда Драммонда не было никаких причин ожидать, что этот январский день будет отличаться от любого другого рабочего дня в Уайтхолле. Он завершил свои дела на службе, зашел в банк и направился обратно на Даунинг-стрит, где ему, как личному секретарю премьер-министра, предоставляли квартиру. Проходя мимо кофейни на Чаринг-Кросс, он вдруг почувствовал обжигающе резкий толчок в спину, и, как позже описывал свидетель, его сюртук загорелся.

Громкий хлопок привлек внимание сообразительного полицейского, он мгновенно перебежал улицу и увидел, что преступник собирается выстрелить в Драммонда еще раз. Но даже с помощью прохожих полицейскому не удалось разоружить стрелка, который оказал ожесточенное сопротивление и сумел снова выстрелить, хотя на этот раз никому не причинил вреда. В конце концов стрелка по имени Дэниел Макнатен удалось арестовать и отвести в полицейский участок для допроса.

Поначалу состояние Драммонда не вызывало опасений. После выстрела он сумел доковылять до банка, где ему оказали медицинскую помощь, а затем вернулся домой. Позже пулю успешно извлекли, а в прессе сообщалось, что хирурги, мистер Гатри и мистер Брэнсби Купер, «имеют все основания полагать, что мистер Драммонд поправится». Однако впоследствии состояние Драммонда ухудшилось, и через пять дней после покушения он умер от сепсиса.

После покушения Макнатена отправили в полицейский участок на Гарденерс-Лейн, где и предъявили обвинение в убийстве. Несмотря на сопротивление, оказанное при аресте, на допросе он сразу начал сотрудничать со следствием. Однако полицию удивила не только его готовность признаться в преступлении. Во время допроса стало очевидно, что на самом деле Макнатен намеревался убить премьер-министра, сэра Роберта Пиля.

Дэниел Макнатен был шотландским краснодеревщиком, который в 1835 г., после неудачной попытки стать актером, открыл столярную мастерскую в Глазго. Через пять лет работы в мастерской трудолюбивый и бережливый Макнатен скопил значительную сумму денег, а в свободное время самостоятельно выучил французский и посещал лекции по анатомии и философии. Однако, несмотря на финансовый успех, его поведение в предшествующие покушению годы выглядело странным. Как Макнатен объяснил лондонской полиции, его постоянно донимала правящая элита. Он был известен своей эксцентричностью и подозрительностью и уже не в первый раз делал подобные заявления. Еще в родной Шотландии он жаловался комиссару полиции в Глазго и члену парламента, что за ним следят шпионы партии тори. Хозяйка квартиры, в которой он жил в Глазго, заметила значительные перемены в поведении Макнатена. По ее словам, «у него был такой странный взгляд», что она начала его бояться. Он стонал и кричал во сне и уверял, что его преследуют демоны. Однажды она обнаружила в его комнате пистолет, и Макнатен объяснил, что стреляет в птиц.

Во время суда над Макнатеном выяснилось, что выстрел стал развязкой целой теории заговора. Процесс начался 3 марта 1843 г. в набитом битком зале суда. Обвинение вызвало несколько свидетелей, включая учителя анатомии, которые показали, что не замечали в поведении мистера Макнатена никаких признаков умственного расстройства. Многим знакомым он казался совершенно нормальным. Однако, основываясь на показаниях восьми экспертов-медиков, защита убедила присяжных в обратном. Этим видным терапевтам и хирургам было очевидно, что Макнатен непоколебимо верил в выдумку, созданную его больным воображением. Их выводы оказались решающими. В отсутствие иных медицинских свидетельств присяжные вынесли вердикт, даже не удалившись на перерыв, и 4 марта признали заключенного невиновным на основании его невменяемости.

Общественность была потрясена: люди полагали, что из-за снисходительности суда к убийце, прекрасно осознававшему свои действия, отныне злоумышленники и безумцы будут преспокойно совершать ужасные преступления. Пресса посчитала вердикт возмутительным и подрывающим репутацию судебной и медицинской системы. Макнатен совершил тщательно спланированное преступление и полностью признался в нем, но убийцу все равно объявили невиновным.

Королева Виктория, вспомнив о покушении на ее жизнь тремя годами ранее, когда суд объявил преступника психически больным, решила вмешаться в события и в письме сэру Роберту Пилю попросила парламент более четко определить критерии невменяемости. И тогда представители судебной системы, сами порядком встревоженные возникающей тенденцией, сформулировали правило Макнатена, чем заложили основы для понимания психических истоков криминального поведения. Хотя подробности того преступления почти забыты и психиатрами, и юристами, фамилия Макнатена вошла в историю юриспруденции. Правило Макнатена гласит: человек не должен быть признан ответственным за преступление, если он действовал, будучи неспособным к рассуждению в результате психической болезни, и не мог осознавать характер и качество своих действий. Это правило ставило психическую болезнь и способность понимать правонарушителем значение своих действий в основу законодательства о вменении вины и определения преступного умысла.

Нельзя сказать, что преступление сошло Макнатену с рук: он провел двадцать один год в психиатрической лечебнице – сначала в Бедламе, а затем в Бродмурской больнице для душевнобольных правонарушителей, где и скончался в 1865 г.



Человеческая природа противоречива. Мой отец был психиатром, и поэтому, разделяя его интерес к медицине, но предпочитая иметь дело с чем-то более осязаемым, я решил стать хирургом. В силу своей беспечности я постоянно получал травмы на школьном поле для регби и регулярно попадал в местную больницу в качестве пациента. Это подстегнуло мой интерес к ортопедической хирургии. Традиционная медицинская модель опирается на диагностику для выявления основной патологии (или болезни), которую затем лечат, либо обращая вспять процесс ее развития, либо устраняя. Проще говоря, нужно определить, что сломалось, и исправить это. Если терапевт обнаружит у пациента опухоль, хирург ее вырежет. Механистическая простота профессии хирурга казалась мне чрезвычайно привлекательной. Будучи бунтующим подростком, я считал, что психиатрии не хватает определенности «настоящей медицины».

Теперь, после двадцати одного года практики в судебной психиатрии и участия в качестве эксперта-свидетеля в сотнях судебных дел, я понимаю, что именно то качество, которое оттолкнуло меня от психиатрии, в итоге и привлекло к ней. Чем больше я изучал криминальные проявления человеческой психики, тем больше осознавал, насколько ограниченна медицинская диагностика. По моему мнению, сведение типов сознания к условным диагностическим ярлыкам скорее скрывает, чем выявляет захватывающие закономерности, созданные постоянным вихрем взаимодействующих мыслей, восприятия, чувств и желаний.

Хотя за последние десятилетия наше понимание психического здоровья значительно улучшилось, изучение врачами человеческого разума имеет давнюю историю. В Древней Греции школа, основанная Гиппократом, отцом медицины и предполагаемым автором клятвы, которую я произнес по окончании обучения в медицинской школе, выдвинула версию о том, что безумие основано на телесных проявлениях – в противовес сверхъестественным объяснениям, распространенным в IV в. до н. э. Однако официальное становление психиатрии как отдельной профессии произошло гораздо позже.

Термин «психиатрия», введенный в начале XIX в., объединяет греческие слова, обозначающие душу или разум (psyche) и исцеление (iatros). В 1800-х гг. «лечение психики» поставили на промышленную основу, были построены крупные учреждения для содержания умалишенных. В одной из таких лечебниц на юге Англии и нашел пристанище Дэниел Макнатен: Бродмурская лечебница была специально предназначена для содержания «безумных преступников». Это была первая и на протяжении многих десятилетий единственная судебно-психиатрическая больница в Англии. Тем временем в Европе и США полным ходом шло строительство обычных психиатрических больниц. Этих грандиозных сооружений, спрятанных «за поворотом» длинных подъездных дорог, боялись многие вплоть до конца ХХ в. Они были местом действия фильмов ужасов, ими пугали капризных детей.

Уж я-то знаю, поскольку вырос в одной из них. В 1972 г. отца назначили психиатром в лечебницу в сельской местности на севере Уэльса, и мы всей семьей переехали в выделенную ему квартиру, находящуюся на обширной территории больницы. Свернув с проселка, нужно было въехать через ворота по широкой дороге, по одну сторону которой тянулся теннисный корт, а по другую – поле для боулинга, и вы оказывались у трехэтажного каменного здания, раскинувшегося по обе стороны от стоящей в центре башни с часами. Просторная каменная лестница вела к приемному покою Окружной психиатрической лечебницы Северного Уэльса, как она изначально называлась, когда открылась в 1848 г. Даже после переезда нашей семьи в Денби – городок, известный многим в Северном Уэльсе лишь из-за близости к психбольнице, я часто сопровождал отца, когда он отправлялся на работу по выходным. Я не имел представления о проблемах, существующих в подобных учреждениях, напротив, эти визиты стали для меня возможностью увидеть, как уважают и любят моего отца персонал больницы и пациенты.

Мой отец также не собирался заниматься психиатрией. В 1962 г. он в одиночестве отплыл на корабле из индийского города Кочи с тремястами долларами в кармане, которые спрятал между двумя склеенными страницами «Системы клинической медицины» Сэвилла, чтобы их не конфисковала индийская таможня. Ничуть не переживая по этому поводу, он рассказывал, как после приезда узнал, что из-за цвета кожи в Лондоне ему не будут рады, и, как он вскоре понял, именно по этой причине ему неоднократно отказывали в приеме на многие должности по его любимой специальности – педиатрии. Нуждаясь в работе, он согласился занять менее востребованную вакансию младшего врача-психиатра, а затем полностью посвятил себя этой профессии, получив в итоге должность психиатра-консультанта в Денби. Я помню, как во время моих поездок в больницу по выходным часто видел пациентов, прогуливавшихся по бесконечным коридорам или по обширной территории. Тогда я считал их эксцентричное поведение и задумчивый вид признаком психического расстройства. А сейчас понимаю, что их поведение можно с таким же успехом объяснить воздействием широко используемых в то время препаратов. В те дни я ничего не знал о состоянии других, более многочисленных пациентов, запертых в построенных еще в Викторианскую эпоху палатах.

Через двадцать лет после того, как я покинул эту лечебницу, я перебрался в другую, занимавшую строгое готическое здание на окраине Лидса, открытую в 1888 г. как приют для неимущих умалишенных. Я принял решение подать заявление на должность младшего психиатра буквально в последний момент, всего за несколько недель до того, как получил диплом врача. До этого в моих планах был переезд в Лондон и работа в отделении неотложной помощи, но вдруг, не успев пойти по совершенно другому пути в медицине, я импульсивно поддался влечению к психиатрии и переехал в жилой блок больницы Хай-Ройдс на западе Йоркшира.



Современная система диагностической классификации психических заболеваний началась с попыток упорядочить и упростить запутанные психиатрические термины, преобладавшие во время суда над Макнатеном. В 1890-х гг. немецкий психиатр-эмпирик Эмиль Крепелин разделил подобного рода заболевания на два класса: эпизодическое маниакально-депрессивное состояние (позже названное биполярным расстройством) и прогрессирующий психоз, названный dementia praecox, или «раннее слабоумие», – впоследствии этот термин вышел из моды и был заменен термином «шизофрения». В последующие 120 лет добавлялись все новые подразделы классификации, и в нынешнем издании противоречивого «Диагностического и статистического руководства по психическим расстройствам» числится более пятисот диагнозов. Несмотря на все эти уточнения, на конференциях по психиатрии регулярно возникают споры о диагнозе того или иного пациента.

В начале своего обучения я наблюдал горячий спор двух старших коллег о том, каким типом шизофренического психоза страдает пациент, случай которого только что описал им нервный врач-ординатор. Даже будучи новичком в психиатрии и слушая эти дебаты, я сомневался, что постановка конкретного диагноза поможет понять, о чем рассказывают мои пациенты. Я постоянно размышлял о происхождении их переживаний, и постановка диагноза не казалась мне особенно полезной, чтобы ответить на этот вопрос. При подготовке к выпускным экзаменам мне пришлось выучить список причин для каждого из основных психиатрических диагнозов. Я запомнил факторы, идущие под объединяющими названиями «генетические», «другие биологические», «факторы среды», которые, как было установлено в ходе исследований нескольких групп пациентов, связаны с рассматриваемым диагнозом. В ходе таких исследований обнаружилось, например, что осложнения при родах или грипп у матери во время беременности могли стать причиной шизофрении. Соответственно, мы всегда спрашиваем при первичном осмотре, имелись ли у матери пациента какие-либо проблемы при родах. Но меня не устраивал список этих факторов в качестве объяснения причин болезни. В последние годы обучения я специализировался по судебной психиатрии – отрасли медицины, занимающейся экспертизой, а затем и лечением в тюрьмах и больницах преступников, многие из которых ведут себя агрессивно вследствие психического расстройства. Судебная психиатрия имеет дело с областью, находящейся на стыке медицины и закона, поэтому мне пришлось высказывать свое мнение в обстановке куда более сложной и агрессивной, чем это бывает на медицинских конференциях. Мало того, что уголовные суды состязательны по своей сути, вопросы, которые на них задаются, гораздо сложнее, поскольку адвокаты часто не принимают основные допущения, рассматриваемые психиатрией как аксиому. Моего мнения о том, что убийство – это результат заболевания преступника, недостаточно для адвокатов, если они хотят сослаться на невменяемость в деле по обвинению в убийстве; суду необходимо знать более конкретно, каким образом заболевание повлияло на сознание подсудимого, вынудив его убить жертву. Парадоксально, но, готовясь к вопросам в суде, я размышлял о психике пациента больше, чем предполагает моя специальность. Суд, возможно, примет во внимание мои показания о роли неудачного воспитания или родовой травмы в действиях обвиняемого, но судья также поинтересуется, каким именно образом эти факторы связаны с насильственными действиями, совершенными конкретным человеком, – почему психические процессы привели к конкретному преступлению.

Точно так же, как только я начал участвовать в разных судебных процессах, стала очевидна ограниченность объяснений, основанных на диагнозе или причинно-следственных связях. Если я просто представлю названия симптомов и навешу соответствующий диагностический ярлык, это мало поможет суду по семейным делам принять решение о безопасности ребенка. В ходе экспертизы мне необходимо оценить субъективный опыт конкретного человека: его мысли, ощущения, эмоции, убеждения, импульсы, восприятие, чтобы не только попытаться объяснить, почему он повел себя именно так, но и выявить обстоятельства, которые увеличат вероятность того, что он снова поведет себя подобным образом, и, главное, понять, при каких обстоятельствах вероятность подобного поведения уменьшится.



Около десяти лет я регулярно читал вводную лекцию об основах судебно-психиатрической экспертизы студентам-медикам Ливерпульского университета. Поскольку я работал именно в этой области и знал, как привлечь их внимание, то иллюстрировал свою лекцию реальными случаями из судебной практики: историями пациентов, совершивших серьезные насильственные преступления. Перед началом лекции я подчеркивал, что эти случаи нетипичны для пациентов с проблемами психического здоровья. Я не хотел, чтобы студенты покинули аудиторию, утвердившись в распространенном мнении, будто проблемы с психикой опасны для окружающих. Точно так же я должен подчеркнуть, что мои пациенты, чьи истории я здесь привожу, не являются типичными – большинство людей, которым требуется психиатрическое лечение, не опасны и не представляют угрозы для общества.

Описанные в этой книге истории, взятые из моей практики как в качестве лечащего психиатра, так и в качестве эксперта-свидетеля в судах, стали частью пути к пониманию психики моих пациентов и причин их неприемлемого поведения. Во всех случаях, кроме одного, я говорю о людях, совершивших преступление, и, хотя я фокусируюсь на пациенте, не стоит забывать, что его действия причинили вред реальным людям, что есть и другая сторона – жертвы.

1

Себ

Каждое утро на перекличке в тюрьме надзиратели объявляют имена заключенных, у которых есть запланированные на этот день дела. Те, кто собирается встретиться с адвокатами или членами семьи, идут в зону свиданий, а те, кому назначено посещение врача, – в медицинское крыло. Но заключенный, с которым я намеревался поговорить, не должен был покидать здание, я мог осмотреть его, только придя к нему лично.

Еще до прибытия Себа в тюрьму полтора месяца назад персоналу сообщили, что за ним необходимо установить тщательное наблюдение. Его психическое состояние вызывало такую тревогу, что судебно-психиатрическую экспертизу назначили, пока он находился под стражей в полиции. Себ не сопротивлялся полицейским при задержании, но создавалось впечатление, что его не беспокоит происходящее, он как будто не возражал против ареста. Еще более странным был его самодовольный вид. В полицейский участок вызвали медсестру и дежурного врача из местного отделения судебно-психиатрической экспертизы, но Себ отказался выйти из камеры, чтобы с ними говорить. В сопровождении полицейских врачи прошли в камеру для его осмотра, но Себ гнул свою линию: ему нечего сказать. Врачи, проконсультировавшись с коллегой, решили, что Себ не нуждается в госпитализации. Тем не менее его замкнутость, а также характер совершенного Себом преступления не позволили экспертам полностью исключить психиатрические проблемы. Себа арестовали по подозрению в убийстве собственной матери.

На следующее утро врач, который осматривал Себа в полицейском участке, позвонил тюремным психиатрам и рекомендовал по прибытии поместить его в медицинское крыло для дальнейшего наблюдения. Наблюдая за ним, полицейские и медсестры также понимали, что с Себом не все в порядке, хотя им было трудно объяснить, почему они так считают. Он держался от всех на расстоянии. Когда говорил, то использовал как можно меньше слов, чтобы добиться своего, в частности попросить иногда о чем-то конкретном, например принести чистые полотенца, но чаще всего – отказаться от предложенной помощи со стороны персонала. Он не хотел выходить из камеры, чтобы поесть или провести время в комнате отдыха. У него не было проблем со сном или едой, и хотя он избегал контактов, но не проявлял раздражения или агрессии, если с ним заговаривали. Пока не наступила вторая ночь.

Перед концом своей длинной смены одна из медсестер решила проведать Себа. Он оперся на раковину и смотрел на свое отражение в маленьком настенном зеркале. На первый взгляд ничего необычного. Позже, во время опроса, медсестра вспомнила: ей показалось немного странным, что он никак не отреагировал на ее присутствие. Но в тот момент она нашла этому разумное объяснение: он был погружен в собственные мысли. Стоя одной ногой в камере, медсестра попыталась привлечь внимание Себа, позвав его по имени. Все, что произошло потом, она уже плохо помнила. Видимо, он бросился к ней и, когда она собиралась выйти из камеры, обхватил ее шею рукой и потянул назад. Сотрудники тюремной больницы услышали ее крик и сигнал тревоги, который она успела включить, нажав красную кнопку рации на поясе. К счастью, от кабинета медсестер до камеры Себа было всего несколько шагов, но никто не ожидал, что Себ с такой силой будет сопротивляться попыткам убрать его руку с шеи медсестры. Прибывший на место происшествия охранник признался, что ему пришлось ударить Себа по голове, поэтому на лице Себа появились синяки. С помощью надзирателей, прибежавших из других отделений по сигналу тревоги, медсестру освободили, а Себа снова заперли в камере.

Особо буйных или опасных заключенных помещают в изолятор. Там установлены более жесткие ограничения и усилена охрана. Это современная версия карцера, который в викторианской тюрьме обычно располагался в подвале. Согласно современным правилам, для поддержания порядка и дисциплины в тюрьме непокорного заключенного можно перевести в изолятор. После попытки захвата заложницы в медицинском отделении Себа признали слишком опасным для содержания там, и поэтому, чтобы провести его экспертизу, мне пришлось идти в изолятор.

На осмотре меня должна была сопровождать ординатор. Я знал, что после проверки нам придется ждать сопровождающего в вестибюле тюрьмы, и в это время я не только рассказал своей ученице о случае Себа, но и подготовил ее к первому визиту в тюремный изолятор. Как постоянный посетитель этого места, я знал, что атмосфера в отделении совершенно непредсказуема; временами здесь стоит жутковатая тишина, но часто в изоляторе меня встречала какофония криков, воплей, воя и ударов, которые нервировали еще больше, потому что источники этих звуков находились вне поля зрения. Единственная возможность для обитателей мрачных одиночных камер пообщаться со своими товарищами по заключению лицом к лицу предоставлялась в небольшие отрезки времени, отведенные для упражнений в индивидуальных зарешеченных коридорах, тянущихся снаружи вдоль половины здания. В остальные часы общение происходит в основном посредством беспорядочных криков через центральное пространство отделения. Иногда это приветствия по случаю прибытия приятеля, а иногда угрозы тем, кто не входит в местную компанию. Кроме того, внимание обитателей изолятора могли привлечь и надзиратели: либо их просили о чем-то, либо им угрожали.

Посетители часто вызывают переполох. Раньше я удивлялся, каким образом заключенные, которые со мной знакомы, определяют, когда я появляюсь в отделении, несмотря на плотно закрытые двери и смотровые оконца. Стоило мне пройти мимо их двери, как они выкрикивали: «Доктор Нейтан, подойдите на минутку, мне нужно с вами поговорить». Позже я понял, что они подглядывают через узкую щель между тяжелой металлической дверью и косяком. Когда о присутствии врача узнавали другие заключенные, они кричали, что больны и им срочно нужно ко мне. Некоторым, вероятно, и впрямь требовалась медицинская помощь. Большинство же страдали в изоляции и жаждали любого общения. Как правило, призывы стихали, как только я двигался дальше, или переходили в мольбы и угрозы, как будто существование других людей напоминало заключенным о собственных желаниях и обидах. В тот день, проходя по отделению, я предупредил ординатора, что она может стать объектом оскорблений со стороны заключенных, презирающих женщин.

Как обычно, наше появление взбудоражило обитателей изолятора. Ординатор держалась рядом со мной, пока мы шли к двум беседующим надзирателям, пост которых находился чуть дальше на широкой центральной площадке. Я увидел, как она вздрогнула от неожиданного стука и пронзительного нецензурного окрика, когда мы проходили мимо двери одной камеры. Надзиратели, которых я уже знал по предыдущим посещениям этого блока, догадались, что я пришел навестить Себа, и провели нас в небольшой кабинет, где мы могли поговорить спокойно, не опасаясь других заключенных.

Как только мы вчетвером втиснулись в эту редко используемую комнату, надзиратели рассказали, насколько их удивило, что Себ не проявляет никакого желания покинуть изолятор. Пока это было невозможно. Но Себу объяснили, какого прогресса он должен был добиться, чтобы его перевели. И тогда он заявил, что перемещать его никуда не следует. Присутствовавший при этом надзиратель почувствовал в его уверенном тоне скрытую угрозу.

Себ находился под строжайшим контролем. Всем обитателям изолятора разрешается выходить из камер по одному, но камеру особо опасных преступников, таких как Себ, должны открывать как минимум три охранника. Эту меру предосторожности ввели после того, как Себ попытался захватить заложника. Меня озадачило, что этот порядок сохраняли так долго, и я спросил почему. Старший по смене объяснил: сначала требования по надзору за Себом ослабили, разрешив ему выходить из камеры, но через сутки появились основания для повторного введения жестких мер, хотя и не из-за агрессии или угроз. Надзиратель открыл дверь камеры, чтобы отвести Себа в душ, и, когда Себ шел по просторному вестибюлю между своей камерой и душевой, он вдруг остановился и пристально посмотрел на надзирателя. Тот твердо приказал Себу идти дальше. Он так и сделал, но, учитывая инцидент в медицинском отделении, после этого странного и необъяснимого поведения ввели дополнительные меры предосторожности, и Себа снова стали выпускать только три надзирателя одновременно. Оценить риск было сложно, поскольку медсестрам и врачу, посещавшим Себа в изоляторе, не удалось его разговорить и что-либо узнать по поводу первого инцидента.

Я привык заниматься пациентами в специальной комнате для экспертизы. Ее основное назначение – официальный разбор недавних проступков заключенных, но, пока комната не использовалась, она служила относительно безопасным местом для беседы с заключенными, находящимися в изоляторе. Заключенный сидел на стуле, соединенном стальным кронштейном с прочным столом, который, в свою очередь, был надежно прикреплен к полу, а его ширина не позволяла разъяренному заключенному наброситься на надзирателя или на меня, сидящих на незакрепленных стульях напротив него, или на начальника тюрьмы, сидящего в торце. По углам в одной стене было две двери, через одну впускали заключенного, а через другую входил начальник тюрьмы – так они всегда находились далеко друг от друга. Я спросил, нельзя ли начать беседу с Себом в камере, а потом, если он сможет спокойно сосредоточиться, перевести его в комнату для экспертизы, которая больше подходит для клинического осмотра. Надзиратели согласились при условии, что окошко в двери будет открыто и они смогут пристально наблюдать за нами снаружи.

Однако нам не довелось исполнить этот план. Заглянув через плечо охраннику, который смотрел в камеру через окошко в двери, я увидел Себа лежащим на кровати. Завернувшись в одеяло, он был неподвижен и не откликнулся на требование сесть. Тогда охранник открыл дверь и объявил о нашем приходе, но Себ опять не ответил. Обменявшись взглядами и кивками, мы приняли решение попробовать другой вариант, о котором условились заранее. Два надзирателя, стоящие передо мной, расступились и позволили мне шагнуть через порог камеры, оставив передо мной всего одного надзирателя. При необходимости они могли быстро вытащить меня и своего коллегу из камеры и захлопнуть дверь. Чувствуя себя неловко из-за того, что разговариваю с одеялом на глазах у трех надзирателей и врача-стажера, я представился Себу и сказал, что пришел узнать, можно ли ему чем-то помочь. В ожидании ответа я оглядел его камеру в поисках чего-нибудь важного. Во время осмотра заключенных в изоляторе я часто обнаруживал беспорядок в их камерах. Например, грязь на полу, после того как заключенный решил в знак протеста не пользоваться туалетом. Нацарапанные на обрывках бумаги или других поверхностях сообщения. Иногда размазанные по стенам фекалии – так называемый грязный протест. В камере Себа ничего подобного не было. Немногочисленные вещи были аккуратно разложены на полу у самой дальней стены.

В последней попытке привлечь внимание Себа старший надзиратель сказал, что другой возможности побеседовать с врачом может и не быть. Но все тщетно. Не сводя взгляда с Себа, я осторожно вышел из камеры. Надзиратели снова попытались добиться ответа, спросив, не хочет ли он чего-нибудь, раз уж они здесь. Себ так и не пошевелился.

Адвокат Себа попросил определить, можно ли назвать состояние его клиента в момент убийства невменяемостью в соответствии с правилами Макнатена. На следующий день после неудачного осмотра Себа я позвонил адвокату и объяснил, что молчание его клиента помешало моей попытке это узнать. Хотя все признаки указывали на «душевное заболевание», я не мог определить, осознавал ли он, что делает, когда напал на свою мать. Мы с адвокатом пришли к соглашению, что следует ответить на этот вопрос, прежде чем использовать на суде защиту ссылкой на невменяемость.



В марте 1831 г. судья Джеймс Парк председательствовал на весенней сессии суда в Йорке. Зал суда был переполнен из-за интереса к делу Эстер Дайсон, девушки двадцати с небольшим лет. Ее обвинили «в умышленном убийстве своего внебрачного ребенка путем отсечения ему головы». Чтение обвинительного заключения не вызвало у нее никаких эмоций, а когда секретарь спросил, виновна она или нет, она промолчала.

С тех пор как в Англии в XII в. ввели суд присяжных, не отвечающий на вопросы подсудимый создавал трудности в ходе разбирательства. Перед тем как вынести приговор, необходимо было совершить ритуальный обмен мнениями. Сначала подсудимого спрашивали, считает ли он себя виновным в преступлении. Ответ «невиновен» вызывал второй вопрос: «Подсудимый, какой суд вы предпочитаете?» Если он соглашался, чтобы его судили Бог и страна, можно было начать процесс. Этот вступительный ритуал зависел от участия обвиняемого. Теоретически обвинительного приговора можно было избежать, если хранить молчание. Мотивы для молчания могли быть самыми разными: от нежелания, чтобы было конфисковано имущество, которое могло перейти к наследникам, до желания избавить свою семью и репутацию от позора обвинительного приговора. Вестминстерский статут 1275 г. разрешил суду принимать меры, чтобы заставить не желающего сотрудничать обвиняемого одуматься. Таких «преступников, отказывающихся от законного суда», можно было содержать в суровых условиях – тюрьме forte et dure – до тех пор, пока они не передумают. Чтобы еще больше отбить у обвиняемых охоту молчать, к этому наказанию добавили пытки, поэтому термин изменили на peine forte et dure[1]. Дополнительное давление оказывалось в буквальном смысле. Лежащего на спине в темной камере заключенного привязывали за руки и ноги веревками, которые натягивали так, что человек распластывался на полу. Затем на него ставили тяжелые чугунные болванки или камни. Лежа под таким грузом, без пищи и воды, молчащий обвиняемый либо пересматривал свою позицию, либо погибал. Хотя тюремное заключение, боль и лишения могли подорвать решимость упрямого обвиняемого молчать, они не вылечили бы немого, изначально не обладавшего способностью говорить.

К счастью для Эстер Дайсон, практика peine forte et dure была отменена за шестьдесят с лишним лет до суда над ней в Йорке. Но признание или непризнание вины до начала судебного разбирательства оставалось необходимой частью ритуала. Судья Джеймс Парк постановил, что присяжные должны выяснить, молчит ли она «по злому умыслу или по Божьему промыслу». Другими словами, молчала она из упрямства или действительно не могла говорить. Свидетель, мистер Джеймс Хендерсон, бригадир с текстильной мануфактуры, где Дайсон работала в течение одиннадцати лет, показал суду, что все это время она не говорила и, видимо, ничего не слышала. Насколько ему было известно, она родилась глухонемой. Выслушав эти показания, присяжные признали ее немой по Божьему промыслу. Суд нанял мистера Хендерсона, чтобы он переводил для Дайсон с помощью жестов. Переводчик стал ей объяснять, что она вправе заявить отвод присяжному, против которого возражает, – этим правом до сих пор пользуются подсудимые в современных судах присяжных. Разбирательство снова прервалось, когда мистер Хендерсон уведомил суд о значительных трудностях, с которыми он столкнулся, пытаясь объяснить Дайсон ее права. Хотя она достаточно разумна, чтобы понимать простые будничные события, невозможно объяснить ей более сложные понятия, в частности критически важные элементы уголовного процесса.

Тест, который я применяю при оценке способности подсудимого определить свою вину, берет начало в следующем действии судьи Парка. Он приказал привести к присяге новое жюри, чтобы выяснить, вменяема ли Дайсон. Присяжным объяснили, что их не просят установить, была ли она «в состоянии помешательства». Им предстояло ответить на вопрос, «обладает ли она в данный момент достаточным рассудком, чтобы понять характер разбирательства и вести свою защиту». По этому критерию присяжные признали Дайсон невменяемой. После этого она попала под действие закона о невменяемых преступниках 1800 г., согласно которому признанный таковым обвиняемый должен содержаться под строгим арестом. Выслушав показания свидетелей о том, что Дайсон способна к обучению, судья посоветовал ей получить рекомендованную помощь, чтобы лучше понимать происходящее, если процесс возобновится. Судя по всему, она не получила этой помощи, а если и получила, то дело не было возвращено в суд, поскольку Дайсон отправили в приют для умалишенных в Вест-Райдинге, где она оставалась все последующие тридцать восемь лет – до самой смерти.

В 1836 г., через пять лет после начала бессрочного заключения Дайсон, некий мистер Притчард предстал перед Шропширским судом по обвинению в скотоложстве. Как и Эстер Дайсон, он не слышал и не говорил. Судья, барон Олдерсон, обратился к решению по делу Дайсон и использовал этот подход для разработки конкретных вопросов, чтобы определить, может ли подсудимый давать показания. С тех пор дело Притчарда остается главным прецедентом. Чаще всего адвокаты просят меня ответить на эти вопросы не из-за молчания подзащитного, а из-за того, что его понимание происходящего нарушено вследствие острого психического заболевания, неспособности к обучению или слабоумия.



Себ не был немым, но имелись веские причины сомневаться в его способности должным образом защищаться от обвинения в убийстве. Хотя современный вопросник все еще опирается на решение по делу Притчарда, с 1830-х гг. процедура изменилась. В суде необходимо представить показания двух врачей, а окончательное решение принимает судья, а не присяжные. Я представил адвокатам свой отчет, в котором говорилось, что, по моему мнению, Себ не в состоянии оценить свою вину. Слушание по делу о его вменяемости было назначено через полтора месяца, чтобы было время получить второе медицинское заключение. До этого мне нужно было заняться другой проблемой.

Пока Себ не согласится поговорить со мной, я не смогу понять его психику. В то же время я не был доволен тем, что он остается в тюрьме. По моему мнению, было достаточно очевидно, что следует провести обследование и лечение в больнице. Связавшись с подходящей по уровню безопасности судебно-психиатрической больницей и написав запрос в Министерство юстиции, я добился ордера на перевод Себа.

К нашей следующей встрече через полтора месяца Себ уже находился в больнице. В отличие от Эстер Дайсон, Себа не будут содержать там до конца жизни, поскольку, судя по его истории болезни, он, скорее всего, страдает от заболевания, которое поддается лечению.

В судебно-психиатрической больнице меня вновь представила Себу медсестра отделения, которая провела его в комнату для допросов. Еще не успев проверить, стал ли он более коммуникабельным, я заметил изменения в его внешности. Многим, но не обязательно всем моим пациентам, имевшим тревожные психотические симптомы, идут на пользу антипсихотические препараты. К сожалению, большинство пациентов также страдают от нежелательных эффектов тех или иных лекарств. Антипсихотики, которые широко использовались тридцать лет назад, когда я пришел в психиатрию, могли вызывать непроизвольные движения, привлекающие к пациенту нежелательное внимание. К счастью, эти неврологические побочные эффекты гораздо менее вероятны при использовании более современных антипсихотиков, хотя оказалось, что новые таблетки вызывают метаболические изменения, например увеличение веса. Судя по тому, как поправился Себ, я заподозрил, что ему начали давать антипсихотические препараты.

Себ подтвердил, что так и есть: он принимал антипсихотики. И хотя у него разыгрался аппетит, произошли и явные изменения к лучшему. Его нельзя было назвать болтливым, но он охотно отвечал на вопросы. Он рассказал, что за несколько месяцев до ареста его начали одолевать приступы тревоги, в итоге перешедшие в предчувствие чего-то ужасного. Все вокруг казалось неправильным. У людей была какая-то странная аура. Он сомневался, что они те самые люди, которыми он их считает. Затем мысли Себа выкристаллизовались. Его осенило, что его окружают самозванцы. Женщина, выдававшая себя за его мать, выглядела и вела себя во всех отношениях как она, но он не мог избавиться от ощущения, что она шарлатанка и причастна к похищению его настоящей матери. Самозванка, ловко перенявшая все черты его матери, решительно отвергла его обвинения. По словам Себа, он интерпретировал ее возражения как признак того, что она отчаянно мешает ему раскрыть обман. Когда Себ говорил о преступлении, его тон становился все более серьезным, но не стал чересчур эмоциональным. Видимо, его память еще не полностью напиталась эмоциями – в то время как словесно он брал на себя ответственность за преступление, его тон был как у зрителя со стороны. У Себа было мало вариантов. Он не мог оставить загадку неразрешенной, но, объявив самозванке, что знает правду, навредил бы своей настоящей матери. Он боролся с собой до той ночи, когда ударил ножом спящую женщину, которая, как он считал, не была его матерью.

Когда настоящая мать Себа так и не появилась, он воспринял это как знак того, что заговор серьезнее, чем он считал. И решил, что лучше всего избегать разговоров с кем-либо о том, что ему известно. В целом ему удавалось подавлять признаки своего нарастающего отчаяния, но иногда оно становилось слишком сильным, как, например, после первых нескольких дней пребывания в медицинском отделении, когда он схватил медсестру.

Беседа с Себом показала, что он сумел отойти от прежней одержимости заговорами и усомнился в истинности своих убеждений. Я спросил, когда его взгляды изменились. Он ответил, что новое понимание пришло через несколько недель после госпитализации, примерно в то же время, когда он начал принимать лекарства.

Диагноз Себа был поставлен единодушно. Наличие бреда при отсутствии других психотических симптомов, таких как голоса или видения, указывало на диагноз «бредовое расстройство»; этот диагноз относится к той же категории, что и шизофрения. Существует также термин для обозначения специфического типа переживаний, наблюдающихся у Себа, – синдром Капгра, названный в честь Жозефа Капгра, описавшего случай с женщиной средних лет, жившей в Париже, которая в июне 1918 г. посетила местного комиссара полиции и попросила двух полицейских сопровождать ее и засвидетельствовать многочисленные преступления. Она сообщила, что по всему Парижу, в том числе в подвале ее дома, незаконно держат в заточении детей. Полиция поместила ее в лазарет, откуда ее увезли в психиатрическую лечебницу Сент-Анн. Примерно через год ее перевели в другую лечебницу, Мезон-Бланш. Там она попала в поле зрения психиатра Капгра, который заинтересовался темой подмены и исчезновения, главной в ее бредовых убеждениях. Она считала, что стала жертвой похищения и что у нее и других людей есть двойники. Вместе с коллегой психиатр опубликовал отчет об этом случае, который они назвали illusion des sosies, или бред ложного узнавания.

В медицинской школе меня учили: если я нашел нужный термин для состояния пациента и его симптомов, то я узнал достаточно и экспертиза, таким образом, завершена. Но эти термины только описывают, а не объясняют. Чтобы добраться до глубинных механизмов, объясняющих, почему Себ испытывает подобные симптомы, нужно детально разобраться в том, что именно он говорит. Если мы признаем, что уникальная природа психических переживаний человека – это продукт работы его психики (что не вызывает сомнений), то внимательное отношение к его словам, скорее всего, прольет свет на то, как именно его мозг генерирует эти переживания. Поэтому вместо того, чтобы спрашивать своих пациентов о том, является ли ложное убеждение, которого они придерживаются, заблуждением, я стараюсь побудить их как можно точнее рассказать, как возникло это убеждение и почему они продолжают его придерживаться.

Знания о работе мозга также помогут интерпретировать слова Себа. Он утверждал, что женщина, которую он убил, напоминала его мать, но была другой личностью. Он признал, что не смог обнаружить никаких различий во внешности между самозванкой и матерью, но все равно не сомневался, что это не его мать. Как такое возможно? По результатам сканирования мозга людей и других приматов мы знаем, что распознавание других людей в значительной степени базируется на различении лиц и включает в себя несколько путей к мозгу. Существенную роль в распознавании лиц играет сеть нейронов, которая обрабатывает физический образ лица: отдельные нейроны реагируют на различные черты или характеристики, такие как расстояние между глазами или форма губ, и вместе распознают конкретное лицо. Однако сбои в этой сети могут нарушить способность распознавать лицо знакомого человека, и это состояние известно как прозопагнозия, что буквально означает «неузнавание лица».

Проблема Себа заключалась не в прозопагнозии. Он мог распознать лицо своей матери. Он сомневался в ее личности. Меня заинтересовал его рассказ о том, как переживания стали выходить из-под контроля. До того как у него появились явные параноидальные мысли, он был полон сомнений относительно окружающего мира. Он подчеркивал, что все казалось нереальным, он ни в чем не был уверен. Это навело меня на мысль, что проблемы Себа начались с неспецифического вмешательства в эмоциональную значимость его восприятия. Точнее говоря, Себ не мог ясно понять, в чем дело, но смутно ощущал опасность.

Себ рассказал, как это ощущение двусмысленности и туманной угрозы резко сменилось уверенностью. Ему в голову пришла идея, которая помогла разрешить замешательство относительно реальности окружающего мира (включая личность его матери) и не противоречила его теории заговора. Но, хотя мысль о том, что некая самозванка подменила его мать, соответствовала реальности Себа, она не соответствовала реальности других людей. И поэтому, вместо того чтобы отвергнуть эту идею, Себ интерпретировал действия других людей таким образом, чтобы они эту идею подтверждали. Вера в то, что подмена матери была частью масштабного заговора, придала смысл его переживаниям, и он отобрал доказательства, соответствующие этим убеждениям. В ответ на потерю чувства узнавания, которое ранее сопровождало визуальный образ матери, Себ выдумал последовательные, но ложные установки.

Нейробиологические исследования, выявившие сети нейронов, используемые для распознавания других людей и оценки убеждений, несомненно, улучшили наше понимание происхождения психотических искажений, подобных тем, которые испытывал Себ. Вполне резонно предположить, что когда-нибудь в будущем мы получим достаточно возможностей для визуализации деятельности мозга и создадим электрический и химический портрет, соответствующий мыслям, чувствам и поведению конкретного человека. Однако предвестники такого будущего упускают из виду фундаментальное ограничение нейробиологии в качестве объяснения человеческого поведения. Нейробиология может дополнить наше понимание субъективного рассказа пациента о тревожных для психики событиях, но использование только языка химических веществ мозга и нервных путей не позволяет узнать природу тревоги или психоза. Чтобы по-настоящему понять человеческий опыт и поведение, нужно рассматривать их с субъективной точки зрения. Чтобы объяснить насилие, следует соотнести физиологию с психологическими абстракциями, такими как импульсы, побуждения и мотивы.



Картина мира, которую создал Себ, была очевидно бредовой, но что делать, когда представлению о мире, оправдывающему насильственный акт, оценку дать труднее?

Мы связываем социальные и психологические проблемы современного общества с тем, что оно требует от людей жить в условиях, радикально отличающихся от условий, в которых развивался человеческий род, а общепринятые современные модели поведения противоречат тем, которые человеческий род выработал ранее.


Эти слова написал Теодор Качинский, бывший профессор математики, который больше семнадцати лет убивал людей. Движимый враждебностью к современным технологиям и разрушению окружающей среды, Качинский рассылал бомбы по почте и доставлял их лично по всей территории США, в результате чего погибли три человека и еще двадцать четыре получили ранения.

Качинский, получивший в полиции и прессе прозвище Унабомбер, поскольку его основной целью были университеты и авиакомпании, был противоречивой личностью. Он вырос в семье, где высоко ценился интеллект, и его блестящий ум проявился уже в раннем возрасте. Так, в пятом классе, набрав 170 баллов в тесте IQ, он перевелся сразу на два класса вперед и поступил в старшую школу на год раньше. Позже Качинский выражал недовольство тем, что не мог общаться со сверстниками, которые его не принимали. Однако он продолжал делать успехи в учебе: в шестнадцать лет стал студентом Гарвардского университета, а затем получил степень магистра и доктора философии по математике в Мичиганском университете. В 1967 г. поступил на кафедру математики Калифорнийского университета в Беркли, но через два года неожиданно уволился без объяснения причин. Разочарованный быстро меняющимся миром, Качинский отказался от научной карьеры и переехал в Монтану, где начал строить хижину в лесу. Он жил там как отшельник, полностью отрезанный от современного мира.

Именно в этой глуши в период с 1978 по 1995 г. Тед Качинский собственноручно изготовил, а затем оттуда отправил шестнадцать все более совершенных бомб. Полиция не могла обнаружить его в течение почти двух десятилетий, и в конце концов он обратился к прессе с письмом, в котором согласился прекратить свою деятельность, если опубликуют его манифест «Индустриальное общество и его будущее». В сентябре 1995 г. манифест объемом 35 000 слов напечатали в газетах The Washington Post и The New York Times. Брат Теда, Дэвид Качинский, уже подозревавший, что его родственник и есть Унабомбер, заметил в манифесте сходство содержания и стилистики с письмами старшего брата, полученными в 1970-х гг., и обратился в ФБР. Весной 1996 г. Теодор Качинский был арестован в своей хижине в Монтане.

В ходе последующего судебного разбирательства назначенный судом психиатр заключил, что Качинский, скорее всего, страдает психическим заболеванием. Интерпретация утверждения Качинского о том, что технологии угрожают выживанию человечества, как бреда удовлетворяет одному из основных критериев шизофрении. Если бы современные диагностические подходы использовались в 1800-х гг., Дэниелу Макнатену, несомненно, поставили бы такой же диагноз. Но убеждения Макнатена имели совершенно иные свойства, нежели теория Качинского. Уверенность Макнатена в том, что за ним постоянно следят переодетые злоумышленники, была объективно ложной, а манифест «Индустриальное общество и его будущее», несмотря на все свои странности, содержал хорошо сформулированные чувства и идеи, с которыми согласились бы многие. После публикации манифеста профессор Калифорнийского университета Джеймс Уилсон в статье The New York Times охарактеризовал его как «тщательно продуманный, прекрасно написанный документ», заявив, что «если это работа безумца, то труды многих политических философов – Жан-Жака Руссо, Томаса Пейна, Карла Маркса – едва ли можно считать более здравыми». Может быть, Качинского отличает от Руссо, Пейна и Маркса только его готовность действовать в соответствии с этими убеждениями, причиняя вред людям?

Большинство пациентов с диагнозом «шизофрения» не склонны к насилию. Описывая судебно-психиатрические дела, есть риск подкрепить журналистское клише о жестоком шизофренике. Напротив, я считаю, что эти стереотипы разрушаются, если рассматривать реальные случаи, подчеркивая их нетипичность и сочувствуя пациенту. Диагноз «шизофрения» частично основан на выявлении психотических переживаний, таких как бредовые идеи или воображаемые голоса. Для многих оказывается неожиданностью, что эти переживания не редкость среди населения в целом. Для постановки клинического диагноза необходимо, чтобы необычные переживания сопровождались высоким уровнем душевных страданий и дисфункции. У некоторых людей, страдающих шизофренией, бывают периоды, когда со стороны их поведение кажется странным.

В собственной практике я все больше убеждаюсь в том, что диагноз – не особенно информативный способ понимания поведения. Я участвовал во многих судебных процессах, в которых главным вопросом было соответствие критериям конкретного диагноза. В одном из процессов по делу об убийстве, где я давал показания, жертва получила сорок девять ножевых ранений, в том числе длинные резаные раны на груди и животе с втертой в них солью, а в глаза ей было залито чистящее средство. Я был одним из трех судебных психиатров, которых вызвали для обследования обвиняемого, имеющего в анамнезе психоз. Судья пришел к выводу, что заключенный разыграл сцену из австралийского фильма ужасов, которым увлекся. Но после наших показаний в прессе говорили в основном о том, насколько разнится мнение специалистов об интерпретации психического состояния убийцы. Подобные диагностические разногласия я наблюдал у своих наставников в начале карьеры.

Не буду спорить с тем, что рассуждения о психических заболеваниях и психиатрических диагнозах могут служить определенным целям. Представление о Качинском как о психически больном не только противостоит образу злобного монстра и стимулирует желание понять, а не осудить, но и может стать основой для защиты в суде, помешав вынести смертный приговор. Однако споры о том, страдал ли Качинский серьезным психическим заболеванием, показывают, насколько зыбка грань между нормой и болезнью. Мне вполне понятно, почему привлеченные защитой психиатры согласились с тем, что у Качинского наблюдаются признаки шизофрении. Еще до того, как его система убеждений и зловещий бред стали известны всему миру, соседи, живущие поблизости от хижины Качинского, считали его человеком со странностями. Серьезность его патологии можно подчеркнуть многочисленными рассказами о необычном поведении в молодости. Но есть и другая точка зрения: Качинскому могли поставить диагноз «шизофрения» только из-за его эксцентричности и нонконформизма. Американская психиатрическая ассоциация утверждает, что убеждения можно назвать бредовыми, только если они настолько необычны, что бросают вызов реальности. Сделав неверные выводы об окружающей реальности, Макнатен пришел к явно ложному заключению, и поэтому можно утверждать, что он бредил. Качинский, однако, пришел к неприятию общества путем взвешенного анализа того направления, в котором оно движется.

Но если мы будем знать, страдали ли Тед Качинский или Дэниел Макнатен шизофренией, поможет ли это понять причину их преступного поведения? Чтобы побудить работающих под моим началом психиатров-стажеров задуматься о проблемах, связанных с диагнозом «шизофрения» и, если на то пошло, с большинством психиатрических диагнозов, я задаю два простых вопроса. Во-первых, прошу дать определение шизофрении в одном предложении. Говоря о психотических симптомах, таких как галлюцинации и бред, они отвечают с уверенностью. Во-вторых, я прошу этих врачей, недавно получивших медицинский диплом, в одном предложении дать определение такому заболеванию, как астма. Не понимая, куда я клоню, врачи включают в ответы симптомы (хрипы и одышку), но не полагаются на одни лишь симптомы для диагностики болезни: они знают, что конкретный симптом может быть вызван разными физическими процессами. Жалобы пациента на хрипы и одышку указывают на астматическое состояние, в результате чего врач проводит другие диагностические исследования. Если диагноз «астма» подтверждается, значит, врач уверен в локализации и характере заболевания (или патологии), а именно в хроническом воспалительном процессе в дыхательных путях. В разговоре со своими стажерами я подчеркиваю, что диагнозы психических заболеваний не указывают на патологию, объясняющую симптомы и поведение. Даже опытные психиатры часто забывают об этом в повседневной практике. Размышления о том, стоит ли ставить диагноз «шизофрения», на которые мы тратим столько времени в клиниках и судах, ведут в тупик, ничего не объясняя.

В случае с Тедом Качинским эта проблема так и не была решена. В середине процесса судебное разбирательство прервали: столкнувшись с перспективой унижения и позора, поскольку адвокаты могли представить его философию как бред сумасшедшего (Качинский утверждал, что адвокаты прибегли к защите невменяемостью против его желания), он признал вину в убийствах. Больше не было необходимости доказывать, что Унабомбер не несет ответственности за свои действия из-за психического заболевания.

Определение побудительных мотивов имеет ключевое значение для выяснения причин преступления. Тед Качинский руководствовался убеждением, что следует остановить технологический прогресс; изучение природы его убеждений важнее, чем вопрос о том, можно ли назвать их бредом и симптомами шизофрении. В основе большинства мотивов насильственных преступлений лежат предположения о намерениях других. Причиной действий Дэниела Макнатена послужила его вера в то, что его преследуют; Себ считал, что некая группа злодеев похитила его мать против ее воли. Понимание мотивации, безусловно, важно, но это только часть истории.

Убеждения, альтернативные общепринятым, вроде тех, что изложены в книге Качинского «Индустриальное общество и его будущее», не являются чем-то необычным и очень редко приводят к насилию. Чтобы понять другую часть истории, нужно задуматься о том, почему враждебность так редко переходит в насильственные действия. Для большинства из нас даже мимолетное осознание последствий воображаемой агрессии автоматически вызывает негативные чувства, мешающие совершить преступление. А поскольку мы стремимся избегать негативных чувств, то склонны подавлять мысли, которые их вызывают, или сопротивляться им. Если вы вообразите, что напали на человека, которого любите больше всего на свете, скорее всего, эта мысль сразу же вызовет у вас отвращение: вы представите его ужас, боль, которую он испытает, растерянность и смятение. Даже помыслить о таком неприятно. Таким образом, большинству людей достаточно представить эмоциональную реакцию жертвы, чтобы на корню подавить желание причинить ей боль. Это происходит потому, что когда мы воображаем насильственный акт с точки зрения жертвы, то испытываем один из видов эмпатии – представляем себе, о чем думает другой.

Эмпатия – важнейшая человеческая способность, а когда речь идет о насилии, она оказывает мощное подавляющее действие. Эти процессы настолько важны, что даже не требуют сознательных усилий: они протекают за кулисами, постоянно сдерживая огромное количество контрпродуктивных импульсов. Насилие – следствие взаимодействия между эмоциональными силами, побуждающими к агрессивным действиям, и противостоящими психическими процессами. Не имея возможности исследовать точку зрения Макнатена и Качинского вместе с ними, я могу только строить предположения. Однако будь у меня возможность осмотреть Дэниела Макнатена, я бы проверил свою гипотезу о том, что, наряду с параноидальной и неверной интерпретацией действий других, Макнатен был охвачен всепоглощающим страхом преследования. Это, безусловно, очевидно и в истории Себа. Когда мы испытываем страх, то больше беспокоимся о собственном выживании, и влияние тормозящих предположений о страданиях жертвы уменьшается. Я могу лишь предполагать, но, вероятно, Макнатен настолько боялся за свою жизнь, что убийство одного из преследователей казалось единственным способом защититься, то есть субъективно это была самооборона. Если бы я мог побеседовать с Тедом Качинским, то выяснил бы, в какой степени он потерял эмоциональную связь с окружающими еще до того, как отдалился от них физически, перебравшись в хижину. Возможно, у него уже отсутствовали социально обусловленные сдерживающие импульсы.



Психическое состояние Себа улучшилось, и его признали способным оценить степень своей вины. Хотя суд согласился, что главную роль в действиях Себа сыграло его душевное состояние, оно не достигло высокой планки, установленной правилами определения юридической невменяемости, введенными после суда над Макнатеном. Многие сомневаются, что этой планки мог бы достичь даже сам Макнатен. Адвокаты заявили об ограниченной вменяемости Себа (такая линия защиты возможна только при обвинении в убийстве[2]), и сторона обвинения не стала спорить. В результате Себа признали виновным в непредумышленном убийстве, а не в умышленном, и суд согласился с рекомендацией о назначении Себу наказания в виде госпитализации, а не тюремного заключения.

2

Дрю

Заглянув в главный офис, я надеялся, что мне не оставили сообщений. Нужно было закончить отчет. Когда же я собирался уходить, меня окликнула секретарша: со мной хочет поговорить старшая медсестра приемного отделения. Отчету придется подождать. Речь идет о Дрю, объяснила секретарша. «Разве вы не слышали шум?»

Как рассказала медсестра, Дрю находился в изоляторе. Такое место, напоминающее больше защищенный бокс, имеется во многих психиатрических отделениях. Там нет никаких предметов, о которые пациент мог бы пораниться. Изолятор – последнее средство для пациента, который считается неуправляемым. Безликие поверхности в замкнутом пространстве оживляет только встроенный в потолок светильник и укрепленный в полу матрас с простыней против пролежней. В своем кабинете я не только слышал, но и ощущал вибрацию от мощных ударов Дрю – и через стены, и через телефонную трубку. Короткие паузы в ритмичном стуке заполнялись криками, и, хотя отдельные слова было трудно разобрать, я не сомневался в их смысле.

Подобные признаки неконтролируемой ярости обычные люди восприняли бы как потенциальную угрозу, поскольку так выглядит психологическая и физиологическая готовность к нападению. Но мы в психиатрическом отделении к такому привыкли. Ничего необычного – Дрю был не первым пациентом, демонстрирующим похожее поведение, а опыт подсказывал, что дверь способна выдержать натиск. О недавних событиях старшая медсестра Тина рассказывала почти бесстрастно – выражаясь языком психиатров, говорила с эмоциональной отстраненностью от произошедшего. Но, прислушавшись внимательнее, я уловил едва заметные признаки недавнего инстинктивного всплеска адреналина, позволившего ей быстро и четко отреагировать на инцидент. Она говорила чуть быстрее обычного, запыхавшись и слегка дрожа. Возможно, она не была совершенно спокойна. Когда раздавались крики Дрю, мы одновременно замолкали на середине предложения. Сохранение эмоциональной дистанции от многого, с чем приходится сталкиваться в судебной психиатрии, защищает нас и позволяет объективно относиться к этим событиям. Не руководствоваться одними лишь эмоциями. Однако есть и опасность: так можно стать совсем бесчувственным.

Дрю разбил телевизор. Для этого нужно было постараться: тот находился в прикрепленном к стене коробе с крышкой из плексигласа. В отделении можно обнаружить и другие меры безопасности такого рода. Диваны тяжелые, чтобы их нельзя было поднять и бросить, и крепкие, чтобы не разлетелись на куски, а материал покрытия негорючий и нервущийся. Двери и окна укреплены, войти в здание и выйти из него можно только через специальный шлюз, а по периметру – высокий забор. Таковы особенности больницы со средними мерами безопасности. И этим дело не ограничивается. Персонал придерживается ряда процедур безопасности: следит за тем, чтобы в отделение не попадали запрещенные предметы, регулярно проверяет, нет ли брешей в периметре, и пересчитывает столовые приборы до еды и после. Третий уровень безопасности основывается на знакомстве с пациентом: нужно не просто знать диагноз и историю болезни, но и постоянно сообщать коллегам о том, что у него на уме, как пациент ладит с окружающими. Какие новости он получает. Все, что может спровоцировать реакцию. Это правила безопасности, основанные на отношениях.

Больница среднего уровня безопасности, в которой я работал более пятнадцати лет, была открыта одной из первых в период современного возрождения психиатрических лечебниц. До 1970-х гг. единственными судебно-психиатрическими больницами в Англии были три «специальные». Первой, в которой до своей смерти в 1865 г. находился Дэниел Макнатен, была Бродмурская. Надеялись, что в 1912 г., после открытия второй психиатрической больницы для заключенных в Ноттингемшире (Рэмптон), спрос на места в Бродмуре снизится. Однако пациентов становилось все больше, и в 1933 г. на окраине Ливерпуля появилась третья специализированная больница (Эшворт).

Когда небольшую группу пациентов изолировали от общества в отдаленных районах, в изоляции оказывался и персонал больницы. Различия между специализированными больницами, похожими на тюрьмы, и обычными психиатрическими лечебницами увеличились с либерализацией режима в обычных психиатрических учреждениях. Им даже предвещали скорую кончину в связи с разоблачениями жестокого обращения с пациентами и плохого управления. В 1960-х гг. признали необходимость более доступных судебно-психиатрических больниц. В соответствии с привычной для судебной психиатрии схемой, изменения не происходили до тех пор, пока трагический случай не высветил существующие проблемы для широкой публики.

Как ни странно это звучит, но толчком к созданию того типа судебно-психиатрической больницы, в которой я работал, послужила загадочная болезнь, поразившая сотрудников небольшой оптической и фотографической компании на юге Англии. В 1971 г. «бовингдонский вирус», как стали называть эту болезнь, вызвал недомогание, выпадение волос и онемение конечностей. После мучительной смерти второго сотрудника нужно было что-то делать. Врач компании созвал совещание в столовой. Доктор Андерсон рассказал, что исключил две возможные причины – воздействие радиации и отравление тяжелыми металлами, поэтому болезнь, скорее всего, вирусного происхождения. К удивлению и досаде доктора Андерсона, кое-кто с ним не согласился. С доктором Андерсоном поспорил двадцатичетырехлетний сотрудник Грэм Янг, проработавший в компании всего несколько месяцев. Он заявил, что выпадение волос – явный симптом отравления таллием. На следующей встрече с доктором Андерсоном Грэм Янг, увлекающийся токсикологией, уверенно подкрепил свое утверждение. Он не ожидал, что его осведомленность вызовет подозрения. Джон Хэдленд, владелец компании, поговорил со своим адвокатом, который убедил его обратиться в полицию. Подозрения Джона Хэдленда оказались верными: при обыске квартиры Грэма Янга в Хемел-Хемпстеде обнаружили груду ампул с неизвестными веществами, стены были покрыты нацистской символикой, а под кроватью лежал дневник отравителя. Рутинный запрос в начале расследования выявил еще более поразительную находку.

Полицейская проверка показала, что не прошло и ста лет со дня смерти Дэниела Макнатена, как Грэм Янг стал одним из самых молодых обитателей Бродмура. Янг начал работать у Хэдленда, после того как восемь лет провел в психиатрической больнице. Хвастовство своими познаниями в токсикологии погубило его и после первого преступления, когда Янг был еще школьником.

Мистера Хьюза, школьного учителя Янга по химии, беспокоил слишком пристальный интерес четырнадцатилетнего ученика к ядам, и он решил провести расследование. Когда однажды вечером он заглянул в парту Грэма Янга, то ожидал найти там отраву, но обнаружил лишь мрачные стихи и рисунки. Еще более тревожным было то, что друг Янга страдал от повторяющейся и необъяснимой болезни. Школа решила провести дальнейшее расследование и, зная о тщеславии Янга, организовала для него конфиденциальную встречу с психиатром. Янг поделился своими секретами, и о разговоре стало известно полиции.

У семьи Янга всегда имелись подозрения по поводу смерти его мачехи и жестокой болезни, которой страдали его отец, сестра и тетя. У Янга рано появились признаки необычного поведения: еще в начальной школе он заинтересовался химикатами и взрывчаткой и проникся симпатией к нацистам, хотя доктором Уильямом Палмером, отравителем из Ругли, жившим в XIX в., Янг восхищался не меньше, чем Гитлером. Испытав действие ядов на животных, Янг в тринадцать лет начал экспериментировать на людях, покупая химикаты у местных аптекарей и подсыпая их в еду и напитки членов семьи и своего единственного школьного друга.

В 1962 г., в возрасте четырнадцати лет, Янга осудили за намеренное применение ядов с целью нанесения тяжких телесных повреждений. Доктор Дональд Блэр, психиатр-консультант, обследовал Янга в Эшфордской тюрьме. Во время слушаний в лондонском суде Олд-Бейли психиатр поделился с судом своим пессимистическим прогнозом. «Не сомневаюсь, что в настоящее время этот молодой человек представляет очень серьезную опасность для других людей. Его одержимость и почти исключительный интерес к лекарственным веществам и их потенциальной ядовитости вряд ли изменятся, и он вполне может снова применить яд, в любой момент – хладнокровно, спокойно и расчетливо».

Судья Мелфорд Стивенсон приговорил Янга к госпитализации и распорядился поместить его в Бродмур. В начале пребывания в больнице Янг не скрывал своих болезненных пристрастий. Он пародировал Гитлера, бесконечно играл музыку Вагнера и носил кулон со свастикой, сделанный им собственноручно в больничной мастерской. Через несколько недель после прибытия Янга в больницу один из заключенных проглотил цианид, хотя так и не было установлено, виновен ли в этом Янг. Когда в чашке с кофе и чайнике было обнаружено чистящее вещество, возникли подозрения в том, что Янг по-прежнему стремится травить людей. Затем его поведение улучшилось, а в то время это считалось достаточным основанием для условно-досрочного освобождения. В свете последующих событий становится ясно, что Янг просто скрывал свои интересы.

После восьми лет пребывания в Бродмуре Янгу дважды предоставлялся отпуск в доме его сестры, а 4 февраля 1971 г. его выписали. Почти сразу же он устроился на работу кладовщиком. Он завел дружеские отношения с коллегой, у которого позже появились острые боли в животе, затем сильная рвота, а потом отказали ноги. В тот день, кода Янг устраивался на работу в «Хэдлендс» в Бовингдоне, он расписался в аптечном журнале учета ядов в связи с покупкой таллия. После ареста по подозрению в отравлении в «Хэдлендс» его поместили в Брикстонскую тюрьму и 29 июня 1972 г. признали виновным по двум пунктам в убийстве, еще по двум – в покушении на убийство и еще двум – в приготовлении яда. На этот раз его приговорили к пожизненному заключению.

Современные судебные психиатры приходят в ужас при мысли о том, что пациент может выписаться из специализированной больницы сразу в общество. Мы поняли, что поведение пациента в психиатрической больнице под строгим надзором очень мало говорит о том, как он будет вести себя, когда начнет жить самостоятельно, лишь раз в несколько недель общаясь с представителями властей. В течение всего периода содержания Грэма Янга в Бродмуре других судебно-медицинских служб не существовало. В результате расследования причин, позволивших Янгу снова совершить убийство, были выработаны рекомендации создать судебно-психиатрическую больницу нового типа. Планировалось, что в каждом регионе будет по одному такому заведению, что объясняет первоначальное название – «региональное учреждение закрытого типа». Первая больница была открыта в 1980 г. на северо-востоке Англии. С тех пор для таких больниц установлены стандартные меры безопасности. Хотя общее число пациентов, содержащихся в охраняемых психиатрических больницах, установить трудно, по недавней оценке, в Англии и Уэльсе насчитывается около 8000 человек.



Позже я узнал, что, разбив короб и телевизор, Дрю вонзил осколок разбитого экрана себе в предплечье, когда его окружили медсестры. Им удалось зафиксировать его руки и предотвратить дальнейшие травмы. Другие медсестры отвели остальных пациентов подальше. В большинстве случаев – чтобы защитить их, а некоторых – чтобы те не воспользовались моментом, когда персонал отвлекся. Дрю выронил осколок стекла, и две медсестры схватили его за обе руки. Однако это не успокоило его, а разъярило. Он яростно извивался и резко мотал головой из стороны в сторону, пытаясь вырваться из рук медсестер. Вмешались еще три человека, чтобы обездвижить его голову и дергающиеся ноги. Когда Дрю положили на пол, то, что вначале выглядело как беспорядочная свалка, превратилось в синхронные движения. Обездвижив его, медсестры ослабили хватку, пытаясь уговорить Дрю, но это не возымело желаемого эффекта. Используя свои до предела напряженные руки и ноги, он старался стряхнуть медсестер. Одну медсестру, оказавшуюся к нему ближе остальных, он назвал по имени, выкрикивая, каким ужасным образом намерен поступить с ней и ее семьей. Когда его силы иссякли, персонал снова ослабил хватку и попытался убедить его сдаться мирно. Это, казалось, лишь усилило его негодование.

Персонал не был уверен, что его можно отпустить без последствий. Парадоксально, но перевод в изолятор дал бы Дрю больше свободы, поскольку его не сдерживали бы пять медсестер. Как только решение было принято, его вывели из палаты – проделано это было как тщательно спланированная операция, поскольку никто не должен был пострадать.

Хотя в большинстве случаев нападение на человека неприемлемо, можно понять, почему некоторые люди в определенных ситуациях прибегают к насилию. Это способ – хотя и дезадаптивный – достижения определенной цели. Например, так можно дать волю гневу, доминировать над другим человеком, отразить воспринимаемую угрозу или завладеть чужой собственностью. С другой стороны, насилие, направленное на себя, гораздо более загадочно. Какую цель может преследовать атака на собственное тело? Но даже если мотивация очевидна не сразу, нанесение увечий самому себе и суицидальное поведение являются одними из распространенных причин обращения людей в отделения неотложной помощи.

Я спросил Тину, почему Дрю вдруг разбил телевизор. Мы оба знали, что он уже много раз наносил себе увечья, но почему именно сейчас? Тина сказала, что Дрю попросил лоразепам, но ему отказали. Лоразепам – одно из самых общепринятых лекарств в рецептурных карточках стационарных больных, однако он не лечит психические заболевания. Его принимают по мере необходимости, или pro re nata (лат. «в определенных обстоятельствах»), что на больничном диалекте, которым пользуются пациенты и персонал, сокращается до PRN. Действуя на те же рецепторы мозга, что и алкоголь, лоразепам успокаивает. Как и спиртное, он угнетает сознание и в точности так же растормаживает. Так же, как и алкоголь, он может вызывать зависимость.

По словам Тины, Дрю признался, что у него возникло тревожное состояние, но, когда ему отказали в препарате, он «сорвался». В ее тоне сквозило разочарование. «Теперь он все осознал», – добавила она (и это, как я понял, было сказано для более широкой аудитории). Как и многие ее коллеги, Тина задавала мне вопросы о том, чего мы хотим добиться от Дрю, держа его в больнице. Возможно, мы делаем ему только хуже, предположила она. Вообще-то, три месяца назад я уже отвечал на подобные возражения, чтобы обосновать необходимость перевода Дрю из тюрьмы в нашу больницу. «Это просто поведенческий стереотип», – сказала Тина. Ее реакция на Дрю и пациентов вроде него не редкость и совершенно логична.

Чтобы понять происходящее вокруг, нам не нужно собирать все факты, а затем их анализировать. Мы очень хорошо умеем придумывать объяснения. Вместо того чтобы воспринимать мир как последовательность не связанных между собой событий, сознание автоматически выстраивает потенциальные причины. Задумываться над этими мимолетными объяснениями в основном не приходится. Обычно они пролетают в голове, не противореча нашим прогнозам. Одна из причин уделять им больше внимания – это когда от нас этого ждут в силу нашей профессии. Как специалисты в области психического здоровья, мы должны объяснять поведение и с помощью этих объяснений прогнозировать поведение и лечить. Осмысление комплексных данных имеет решающее значение для нашей работы, но этому нас не учат. Мы набираемся этих знаний в процессе работы.

Из своего кабинета я пошел в отделение, чтобы обсудить ситуацию с медсестрами с глазу на глаз. Как и другие врачи-консультанты, значительную часть административных задач – ведение записей о пациентах и т. д. – я выполнял в кабинете, который находится в больнице, но не в отделении с пациентами. Главная дверь отделения открывалась в широкий коридор, ведущий в зону отдыха, откуда по двум другим коридорам можно было дойти до индивидуальных палат пациентов. Кабинет медсестер располагался в центре, чтобы обеспечить персоналу свободный обзор общей зоны пациентов. Это также позволяет пациентам без помех наблюдать за персоналом, и, заметив пришедшего врача, они могут потребовать ясности в ответ на разочаровывающе расплывчатые обещания. «Почему я не могу есть в столовой?», «Вы меня выпустите?» (имея в виду прогулки вне охраняемой зоны), «Почему я должен здесь оставаться?»

Я собрал персонал в другом изоляторе для пациентов (из которого по моей просьбе освободили недавно прибывшего из тюрьмы Джордана, погрузившегося в мучительный самоанализ), чтобы получить четкую картину произошедшего и провести психиатрическую экспертизу. Обосновано ли содержание пациента, в данном случае Дрю, в изоляторе? Как и в большинстве больничных формуляров, первоначальная цель часто теряется, и главной задачей становится заполнение формы. Тина повторила рассказ, который я уже слышал по телефону, а я попытался получить более полное объяснение. Почему Дрю попросил дать ему лекарство? «Он всегда хочет получить лекарство», – последовал немедленный ответ. Но почему именно сейчас? «Ему было скучно. Он накручивал себя все утро. Проще дать ему лекарство, но мы пытаемся убедить его успокоиться другим способом». Когда коллеги Тины одобрительно закивали, она снова заговорила о том, что, по ее мнению, пребывание Дрю в больнице не приносит ему пользы. «Чем мы ему помогаем? Он не хочет улучшить свое поведение. Может, пора отправить его обратно?» Она имела в виду тюрьму.

Как врач-консультант, я не нахожусь в отделении и не являюсь свидетелем событий, которые иногда определяют мои врачебные решения, поэтому во многом полагаюсь на коллег-медсестер, сообщающих о таких инцидентах и высказывающих мнение о мотивах пациентов. Их интуитивные предположения относительно душевного состояния пациента бесценны и почти всегда очень точны. Однако в данном случае я не согласился с оценкой Тины; мне показалось, что ее версия истории не совсем обоснована.

Способность рассказывать истории – важнейшая черта человека. Первобытные люди не отличались особой силой и скоростью по сравнению со многими своими конкурентами-животными. Наряду с развитыми когнитивными способностями для решения задач способность людей говорить позволила им очень быстро и эффективно обмениваться важной информацией, будь то сведения о собственной социальной группе, конкурентах, ландшафте, окружающей флоре и фауне. Люди могли передавать информацию, не нуждаясь в непосредственном опыте. Следовательно, для получения данных о выживании требовалось меньше времени, и рассказ о событиях стал распространенным методом обмена знаниями. Такие рассказы – не просто перечень фактов или событий, они также выполняют пояснительную функцию. Одни служат для описания настоящего и прошлого, другие помогают спрогнозировать будущее. Благодаря этим эволюционным преимуществам у человека развилась ментальная архитектура, способствующая созданию повествования, поэтому неудивительно, что готовность рассказывать истории и желание их слушать – это универсальные человеческие черты.

История инцидента с Дрю началась со спускового механизма его агрессии. Затем произошел сам инцидент, а финалом стало заключение Дрю в изолятор. Люди всегда предполагают наличие разума у других людей. В данном случае мы сосредоточились исключительно на сознании Дрю: ему скучно, он всегда отчаянно нуждается в дозе (он получает одинаковое удовольствие, и когда наркотик прописан врачом, и когда куплен на улице) и не выносит отказов. Он привык угрожать и запугивать, чтобы добиться своего. Он знает, что, если порежется, у нас не будет другого выхода, кроме как дать ему лекарство, чтобы его успокоить. А когда мы даем лекарство, то закрепляем его поведение, то есть делаем только хуже. Эта история указывает на один исход: возвращение Дрю в тюрьму.

За каждым шагом Дрю в палате внимательно наблюдали, и не просто наблюдали, а наблюдали профессионалы в области психиатрии. Поведение Дрю соответствовало нашим знаниям о его жизни. Он был наркоманом, чье отчаянное стремление к наркотикам отражалось в криминальном прошлом. Большинство преступлений Дрю связаны с покушением на то, что ему не принадлежало: кражи из магазинов, грабежи. Он, выражаясь его же словами, «промышлял», чтобы оплатить свое пристрастие. Более внимательный взгляд на его послужной список также подтвердил впечатление, что он готов прибегнуть к насилию, дабы получить желаемое. Некоторые преступления были квалифицированы как совершенные «с отягчающими обстоятельствами», что означает насильственные действия. Все это перекликалось с недавними словами Дрю. Когда его схватили, он кричал, что «все равно получит чертов PRN».

Вариации подобных историй рассказываются во всех психиатрических учреждениях в качестве объяснения аутоагрессии. Психиатры, как и медсестры, основываются на том, что видят. Когда я был ординатором первого года обучения в психиатрической клинике, меня попросили обработать рану, которую нанесла себе пациентка. Оторвавшись от плотного списка дел по подготовке к обходу отделения на следующий день, я послушно осмотрел рану и, перевязав ее, воспользовался возможностью опробовать недавно приобретенные психиатрические навыки. Я расспросил пациентку о ее мотивах. Она поделилась со мной непреодолимым желанием умереть. Несколько пренебрежительно я объяснил ей очевидное противоречие между этим утверждением и своей оценкой ран, которые были поверхностными и не свидетельствовали о суицидальных мыслях. Хотя я обучался психиатрии, но говорил как врач общей практики – объективно рассматривал доказательства и выражал собственные предположения. Сейчас не могу точно вспомнить свои чувства – вероятно, в то время я вообще о них не задумывался, – но теперь, имея за плечами двадцать пять лет опыта, я спрашиваю себя, не было ли мое снисходительное вмешательство отчасти вызвано обидой на то, что меня отвлекли от дел. Или, быть может, я не хотел осознавать, насколько плохо подготовлен к пониманию ситуации. В любом случае в то время я не мог уяснить для себя потенциального эффекта от своей циничной насмешки над признанием пациентки.

Как врачи, психиатры могут придать своим рассказам дополнительную достоверность, добавив диагностический подсюжет: Дрю было поставлено пограничное расстройство личности – такой термин используется для описания аффективного расстройства, которое влияет на взаимодействие с другими людьми. Его характерные особенности – повторяющееся суицидальное поведение, неконтролируемые перепады настроения, неустойчивость в отношениях и неспособность сдерживать сиюминутные желания. Этим диагнозом можно объяснить аутоагрессию Дрю; например, именно из-за пограничного расстройства личности он не мог контролировать свою импульсивную тягу к наркотикам. В сочетании с другим ключевым диагностическим признаком (перепады настроения) его импульсивность также способствовала склонности к чрезмерным реакциям. Как центральная черта пограничного расстройства личности, аутоагрессия в кризисные моменты вполне предсказуема.

Стоит задуматься о том, как мы пришли к таким диагностическим критериям. Просматривая историю психиатрии, можно было бы ожидать, что с течением времени диагнозы должны были бы становиться более точными, чтобы лучше соответствовать основным патологиям. Но по тому, как развивается концепция «пограничного состояния», рисуется совсем другая картина.

В Америке 1930-х гг. психические расстройства делились на поддающиеся анализу (психоневротические) и не поддающиеся (психотические). Адольф Штерн, эмигрант из Венгрии, обучавшийся у Фрейда, писал о своем опыте работы со средней, или пограничной, группой, когда у пациентов возникали симптомы психоза в стрессовой ситуации, но при отсутствии стресса они возвращались к норме. Эта идея не получила широкого распространения. Три десятилетия спустя понятие «пограничное состояние» вытащил из относительной безвестности Отто Кернберг, психотерапевт австрийского происхождения, который бежал из нацистской Германии и позже обосновался в Америке. Кернберг использовал этот термин для описания определенного набора защитных механизмов, которые определяли, подходят ли для пациента разработанные им методы психотерапии. К 1970-м гг. психиатрический истеблишмент начал уставать от психоанализа. Классификация, основанная на таких расплывчатых понятиях, как защитные механизмы, была слишком ненадежной. В качестве решения проблемы рассматривались списки симптомов. Был составлен и изучен «пограничный» список, а изменения первоначального списка привели к появлению современных диагностических критериев. Происхождение психиатрического диагноза часто идет по этому пути. Изменения в использовании диагностических терминов и модификация списка симптомов не привязаны к основному расстройству или патологии. Не существует четких механизмов, общих для всех случаев, которые вызывают симптомы из списка.

Использование диагноза «пограничное расстройство личности» делает объяснение того или иного поведения более обоснованным. Но на самом деле здесь кроется ловкость рук. Эмоциональная неустойчивость, аутоагрессия, импульсивность и преувеличенные эмоциональные реакции – вот черты, которые мы наблюдаем у Дрю и применяем, чтобы определить диагноз. Поставив диагноз, мы тут же, никем (включая психиатров) не замеченные, используем его для объяснения этих черт. Пограничное расстройство личности и характеризуется аутоагрессией и эмоциональной неустойчивостью, и является их причиной.

Признавая, что один и тот же симптом может быть вызван разными заболеваниями, врачи не определяют болезнь по симптомам. Это все равно что сказать, будто боль в груди и одышка одновременно и симптомы сердечного приступа, и его причины. Диагноз ставится по патологии – тому, что вызывает симптомы. Симптомы дают подсказку, но не служат решающим фактором. Основная причина сердечного приступа – внезапная закупорка кровеносного сосуда, приводящая к гибели части сердечной мышцы. Эта патология часто вызывает симптомы, которые могут отличаться у разных людей. Боль в груди и одышка наводят врача на мысль о сердечном приступе, но затем он определяет патологию с помощью ЭКГ и анализов крови. Точно так же в психиатрии: такие симптомы, как эмоциональная нестабильность и аутоагрессия, наводят на мысль о пограничном расстройстве личности. Как и врач-терапевт, психиатр стремится подтвердить свои подозрения, проводя всякого рода исследования, но разница в том, что наши исследования не выявляют причину, а просто повторно рассматривают симптомы. Правила подсчета баллов или внушительный список ссылок, свидетельствующих об их валидности, подталкивают к тому, чтобы посчитать их диагностикой, но они имеют смысл лишь в сравнении с другим перечнем симптомов.

Я наблюдал Дрю и как приходящий психиатр в местной тюрьме еще до того, как он попал в больницу. Я встречался с ним каждые три-четыре недели. Медсестры в тюрьме постоянно твердили, что уровень агрессии Дрю, направленной на себя и на других, превышает возможности тюрьмы. Главный посыл заключался в том же, что и у Тины из больницы: Дрю было бы лучше в другом месте, не здесь. Когда я встречался с Дрю в тюрьме, нас обоих тянуло представить другую реальность – если бы только я выписал ему другое лекарство, и все изменится, умолял он. Я сопротивлялся, не сомневаясь, что эффект от лекарств будет лишь косметическим. Фармакологически я мог подавить его мысли и эмоции и, следовательно, поведение, но лекарства его не изменят. Я узнал, что в другой тюрьме должно было открыться отделение, специализирующееся на проблемах такого типа. Заполняя время наших встреч разговорами о чем-то другом, мы уклонялись от необходимого, но гораздо более трудного решения. Без выработки какого-то общего понимания его деструктивных действий поведение Дрю (и наша реакция) вряд ли изменится. Я понимал, что Дрю трудно размышлять о собственной психике и психике других людей – это и было одной из основных причин его проблем, а из-за загруженности тюремной клиники нам не хватало времени, чтобы добиться прогресса. Я пришел к выводу, что ему нужна более спокойная обстановка, чем та, которую могла предложить тюрьма.

Я знал, что психиатрические больницы, в том числе и наша, не всегда воздействуют на пациента должным образом: в нашем приемном отделении одна агрессия сменялась другой, а в периоды затишья в воздухе висело ожидание следующего инцидента. Стоит ли надеяться, что персонал отделения, когда он не пытается утихомирить пациентов, будет разбираться в сложных и противоречащих интуитивным представлениям объяснениях их поведения? Я даже подумывал, что госпитализация может усугубить проблемы Дрю. Но, даже если многие наши методы терапии могут вызывать нежелательные осложнения, в целом они должны приносить пользу. Однако некоторые исследования показывают, что госпитализация людей, склонных к суициду, может увеличить риск самоубийства. Тем не менее в таких случаях, как у Дрю, все равно хочется что-нибудь сделать. Вопреки здравому смыслу, я поддался нажиму и согласился на госпитализацию Дрю.

Как я и обещал Тине, перед уходом из отделения я решил поговорить с Дрю. Чтобы я мог открыть дверь и поговорить с ним лицом к лицу, ему надо было сесть у дальней стены, скрестив ноги и положив руки на бедра. В ответ на это предложение он захохотал и выругался. Был вариант поговорить через окошко в двери, но Дрю показал, что из этого ничего не выйдет, бросив в него пластиковый стаканчик, как только Тина открыла окошко. Мы с коллегами пришли к выводу, что пока не будем настаивать на разговоре с Дрю.

С первых дней работы в судебно-психиатрических больницах я восхищался тамошними медсестрами. Врачи, включая меня, приходили ненадолго и затем уходили. Медсестры же трудились там часами. Напряжение в некоторых палатах нарастало буквально до предела. Чаще всего оно рассеивалось без происшествий, но иногда ситуация выходила из-под контроля. Пациенты становились агрессивными. Персонал мучился от неопределенности, не зная, что именно и когда произойдет. Но, несмотря на давящую неопределенность, почти все медсестры, с которыми я работал, сохраняли профессиональный и сострадательный подход.

Однако реакцию моих коллег на Дрю определяли предполагаемые мотивы его поведения. Явно иррациональная агрессия не вызывает у медсестер беспокойства. Если пациент выглядит погруженным в собственный психотически смоделированный мир, персонал сочувствует ему, несмотря на агрессию. Медсестры попытались бы понять его и помочь справиться с агрессией. Напротив, агрессия, которая, как считают окружающие, имеет рациональное объяснение, будет вызывать другую реакцию.

К концу того дня Дрю стал благосклоннее воспринимать попытки поговорить с ним. Сначала через окошко в двери, затем с открытой дверью. Ненадолго выпустив Дрю, мы пришли к выводу, что ему больше не нужно возвращаться в изолятор. Все пошло свои чередом, а инцидент с телевизором стал еще одним примером того, что Дрю не желает себе помочь.

На следующей неделе я договорился забрать Дрю из отделения. Он согласился встретиться со мной на нейтральной территории, которая не напоминала бы о недавних событиях, – в обычной комнате для опросов. Дрю совершенно не волновался: он не раз уже проходил через похожие беседы. С раннего подросткового возраста его учили, как отбиваться от настойчивых допросов полиции. Если в этот момент он не страдал от ломки из-за отсутствия опиатов, то с удовольствием воспользовался бы возможностью поспорить с дознавателями. Своего инспектора по надзору Дрю считал человеком, от которого зависело его будущее; я попал в ту же категорию. Благодаря горькому опыту он выработал способ защиты. Дрю был готов к тому, что его подставят, и опасался, что обманом его заставят сделать заявление, которое будет использовано против него, и он надолго останется за решеткой.

В свою очередь, я понимал, что дружеский подход может вызвать у него еще большее подозрение. Мне пришлось быть терпеливым. В нарочито туманных выражениях я спросил, как он себя чувствует. Для некоторых этого было бы достаточно, чтобы начался словесный поток. Учитывая роль, которую я играл в глазах Дрю, неудивительно, что мое туманное начало было встречено столь же неконкретным ответом. «Хорошо», – коротко ответил он. Зачем ему раскрывать личный мир? Как я поступлю с полученной информацией?

Имелась и другая проблема. Чтобы ответить на открытые вопросы, Дрю необходимо было обратить взгляд внутрь и осмыслить увиденное. Сделать это ему было сложно. Я проверил эту догадку с помощью других общих вопросов. Были ли какие-либо проблемы в отделении? Хочет ли он задать мне какие-нибудь вопросы? В ответ я получил «нет» и пожимание плечами. Требовался более целенаправленный подход. Когда я попросил его рассказать, что произошло, он с большей готовностью и, возможно, увереннее ступил на территорию конкретных событий. Судя по всему, Дрю было нелегко понять, что происходит в его собственной голове. Зная историю его жизни, я сделал еще одно предположение: то, что он иногда там видел, было слишком пугающим.

Он задрал рукав. На предплечье Дрю вместо многочисленных шрамов от поверхностных порезов было месиво из глубоких, доставляющих мучения ран. Он указал на тянущийся вдоль половины предплечья шрам, полученный во время инцидента с телевизором. Темно-малиновый цвет подчеркивал, что рана недавняя, и Дрю, похоже, ее расковыривал.

– Расскажи, что произошло перед этим, – попросил я, не оставляя тему случившегося инцидента.

– Паршивый был день, все шло наперекосяк.

– Почему именно этот день был таким паршивым?

– Понятия не имею, просто я уже проснулся в таком настроении.

– Это как-то связано с заседанием комиссии?

Через два для после инцидента должно было состояться заседание комиссии по пересмотру его срока – на полдня одна переговорная комната превращалась в зал суда. Независимая комиссия изучает основания для содержания пациента в больнице, а мне как представителю больницы следовало озвучить основания для его дальнейшего пребывания здесь.

– Никак не связано, – заявил он. – Я не знаю, в чем было дело.

Я помнил рассказ очевидцев тех событий. С точки зрения дежурной медсестры, Дрю видел, что она раздает лекарства и не может с ним поговорить. Подняв руку с растопыренными пальцами и произнеся «пять минут», она дала понять, что придет к нему, как только сможет, но, по мнению медперсонала, он истолковал это как «нет», а Дрю не любит слышать слово «нет». «Если мы не бросаем все другие дела по первому его требованию, он реагирует именно так». Мне хотелось проверить, соответствует ли это объяснение тому, что происходит в голове Дрю.

– Мне было наплевать на беседу с адвокатом. Я просто хотел поговорить хоть с кем-нибудь.

– Почему?

– Я дерьмово себя чувствовал, я же сказал.

Я снова перевел фокус на события.

– И что произошло?

– Я постучал в окошко. Я не знал, что собираюсь сказать.

Он изобразил умоляющее выражение лица и показал, как засовывает в рот таблетку.

В течение следующих полутора часов я пытался выудить из него побольше подробностей. Изредка он кратко описывал свои чувства и намерения, но в основном его незаконченные описания требовали уточняющих вопросов.

В конце концов мне удалось составить картину ментального состояния Дрю в тот день. Проснувшись, он почувствовал тревогу. Он не мог описать это словами. Не мог определить конкретную причину или толчок. Это чувство усиливалось все утро. На призыв медперсонала выйти к завтраку он ответил угрюмым отказом. Он признался, что медсестры ничем не заслужили такое отношение. Но пока они находились у его двери, Дрю воспользовался возможностью выплеснуть все, что накопилось внутри, и, по его словам, они были вправе накричать на него в ответ; а когда они этого не сделали, он разозлился еще больше. Вместе с растущим напряжением возникла невыносимая эмоциональная пустота. Он знал, что рядом есть люди, которые должны ему помочь; он слышал их снаружи. В его сознании они имели тела знакомых ему людей, но эти образы не вызывали никаких чувств. По его словам, он как будто оказался на необитаемом острове. Дрю решил, что если выйдет из палаты и увидит других людей во плоти, то их тела наполнятся эмоциями. Он осадил себя, зная, что в таком состоянии, скорее всего, потеряет над собой контроль, но не сумел долго сопротивляться желанию.

Выйдя из палаты, Дрю понятия не имел, что будет говорить или делать. Он чувствовал себя как сторонний наблюдатель, смотрящий на себя сверху вниз. Два пациента и медсестра сидели на диванах, а еще один пациент стоял у кухонной зоны. Когда они позвали его, пространство вокруг словно сжалось. С притворной целеустремленностью он прошел мимо в сторону медсестринской. Он по-прежнему не знал, что собирается делать. Напряжение усиливалось. Дрю жестом попросил дать ему лекарства через окошко. Медсестра в кабинете подняла ладонь и что-то пробормотала. Он не знал, что все это значит, видимо, его просили вернуться обратно. Казалось, все смотрят на него. Ему нужно было бежать. Дрю знал, что в своей палате не скроется от собственного разума. Сидящая на диване медсестра окликнула его: «В чем дело, парень?» Дальше он не помнил ничего.

Скептик может счесть заявление Дрю об амнезии уловкой, удобным способом избежать ответственности за разрушительные действия, но это не вяжется с его готовностью признать ответственность или с явным разочарованием из-за того, что он не помнит об этом инциденте. В процессе борьбы с медсестрами он видел несколько застывших образов, похожих на фотографии, но между этими вспышками как будто ничего не было.

Дрю пришел в себя уже в изоляторе. Давление в его голове, казалось, ослабло. Теперь он испытывал конкретные эмоции. Хотя ему не нравился гнев, который он чувствовал, это все равно было лучше прежней пустоты. Его разум, казалось, вернулся в тело, и Дрю ощущал связь с физическим пространством вокруг. Зная, что в изоляторе можно бушевать без последствий, он мог дать волю гневу. Ему было приятно изо всех сил колошматить в дверь и ругаться матом. Он чувствовал себя в безопасности. Через несколько часов гнев отступил.



Читая роман, мы создаем воображаемый мир, который отделен от реального. Проходящий за окном человек может вернуть наш мысленный взор от воображаемого места к событиям в реальном окружении. Затем, отвлекшись от чтения, мы можем отложить книгу, чтобы приготовить чай или кофе, а поскольку приготовление горячего напитка – это рутинное занятие, при котором нет нужды планировать или контролировать свои действия, наши мысли будут блуждать. Мы можем прокручивать в голове разговор с кем-то, фактически погружаясь в воспоминания, или составлять план беседы, которую будем вести позже, переключая внимание на предвкушаемое будущее. Когда мы вернемся к роману, нам не составит труда снова погрузиться в вымышленный мир. Сознание способно переключаться между пейзажем в романе, непосредственным окружением и путешествующим во времени «я» так же легко, как мы переключаем телевизионные каналы.

Субъективно это разные состояния сознания. Когда мы погружены в реальность книги, оно в значительной степени отделено от окружения и мыслей о себе. То, что мы готовим чай или кофе, одновременно размышляя о чем-то другом, свидетельствует о способности разделять различные функции. Диссоциация функций может распространяться даже на сложные задачи: ведя машину, мы можем погрузиться в мысли, не имеющие ничего общего с управлением автомобилем или прокладкой маршрута. Столкнувшись с неожиданной опасностью, мы способны быстро вернуться к окружающей реальности и принять меры, чтобы избежать неприятностей.

Разделение аспектов осознания и функционирования имеет очевидные преимущества. Что бы было, если бы мы не могли контролировать переключение между этими состояниями? Одним из последствий может быть ощущение отделенности от окружения и самого себя, подобное тому, которое возникает при чтении увлекательной книги, только без книги или любого другого мысленного отвлечения. Или когда мы пытаемся вернуться из своих мыслей и сосредоточиться на текущем занятии, то обнаруживаем, что не можем этого сделать. В результате мы чувствуем, что не контролируем собственные движения. Они будут казаться автоматическими.

Через весь рассказ Дрю о том, что предшествовало инциденту с телевизором, проходили описания диссоциации – патологического неконтролируемого отделения чувств и мыслей друг от друга и от внешней реальности. У него отсутствовали эмоции. Его восприятие других не было подкреплено чувствами: люди казались бездушными фигурами. Он не мог предсказать, что будет ощущать в ближайшее время, и внезапно погружался в туман отчаяния. Иногда это происходило в ответ на чей-то мимолетный взгляд или комментарий. В других случаях Дрю не видел причины. В особенно напряженные моменты у него случалась диссоциация. В результате невыносимая дезориентация еще больше усиливала напряжение, усугубляя диссоциацию, и так далее. Дрю дошел до того, что диссоциировался от собственных воспоминаний.

Когда я вместе с Дрю погрузился в целую серию таких эпизодов, стало понятно, что кончались все они примерно одинаково: поступком, требующим ответных действий от других людей. Именно в этот момент сознание Дрю восстанавливало связь с телом, окружающей обстановкой и людьми в ней. Иногда этот поступок был агрессией, направленной вовне. Чаще она была направлена на его собственное тело. Вне больницы передозировка наркотиков иногда приводила к такому же эффекту. В основном Дрю резал себя. Он объяснял, что во время порезов возникает ощущение, похожее на боль, но не боль; когда он наблюдал, как из раны сочится кровь, разум как будто снова входил в тело. В моменты, когда разум выходил из-под контроля, словесное выражение чувств не оказывало на него никакого эффекта. Когда медсестры схватили его за руку, физическое взаимодействие придало их телам и их присутствию значение.

Исследование психики Дрю позволило обнаружить совершенно иное объяснение его действий, нежели первоначальное. Подобно психотическому пациенту, получающему указания от злобных голосов, Дрю боролся с жестокими силами, не поддающимися контролю. На первый взгляд его действия выглядели как откровенная попытка манипулировать медсестрами, чтобы те немедленно отреагировали на его требования. Однако, если посмотреть, что скрывается за диагнозом, и вникнуть в переживания пациента, выяснится, что он находился во власти безнадежной диссоциации сознания.



Когда я высказал эти мысли на следующем собрании персонала, они не вызвали возражений. Это помогло объяснить другие инциденты с Дрю. Мы обсудили причины, по которым у него возникла склонность к такой катастрофической диссоциации. Все согласились с тем, что это как-то связано с его детством.

В возрасте девяти лет Дрю и его младшего сводного брата нашли в их доме одних – родители ушли куда-то на всю ночь. В последующие два года семья получала поддержку от социальных служб, и мать Дрю часто жаловалась, что не справляется с детьми. Когда от матери Дрю ушел его отчим, она решила временно отдать детей на попечение соцслужб. Она постоянно откладывала их возвращение, и в конце концов их отдали на усыновление. Для сводного брата Дрю семья нашлась, но для Дрю все оказалось не так просто, он сменил несколько приемных семей. Его считали непослушным ребенком, не поддающимся воспитанию. В конце концов он оказался в детском доме. Позже выяснилось, что в раннем подростковом возрасте он два года находился в детдоме, где орудовала группа серийных насильников.

Во время нашей встречи Дрю ясно дал понять, что не станет отвечать на вопросы о детстве. Несмотря на это, время от времени он все же недолго говорил об этом. Как я от него узнал, первые воспоминания о диссоциации относились к периодам, когда его насиловали в детском доме. Когда он отделял разум от тела, переживания становились менее реальными и, следовательно, менее жестокими.

На собрании медицинского персонала мы говорили о том, что диссоциация началась в качестве адаптации к экстремальной угрозе и сокрушительному страху. Поскольку угроза возникала часто, Дрю стал часто диссоциировать. В конце концов он перестал контролировать привычную реакцию на угрозу. Параллельно с этим непредсказуемость насилия привела к тому, что он постоянно находился в состоянии повышенной тревожности. Это означало, что иногда он видел угрозу, даже когда ее не было.

Когда все согласились с тем, что такое объяснение поведения Дрю более обоснованно, характер нашего обсуждения изменился. Поскольку объяснение его действий сознательной манипуляцией приглушало интерес к проблемам Дрю и вызывало осуждение, теперь вновь появилось желание ему помочь. Однако две недели спустя, на следующей запланированной встрече для разговора о Дрю, я заметил, что опять всплыли старые предубеждения: ему не нужна помощь, он намеренно саботирует лечение и не терпит слышать слово «нет».

Меня это не удивило. Те, кто наблюдает за пациентами, находящимися в состоянии острого психоза, помнят, что психика пациента отягощена странными инородными элементами из-за его причудливого поведения. В больных типа Дрю можно не заметить чего-то необычного. Люди привыкли полагаться на представления, которые мы используем в быту. Я был бы гораздо более склонен к таким предположениям, если бы проводил в отделении весь день. Противодействие им требует усилий и концентрации, что еще труднее, когда приходится ежедневно иметь дело с деструктивным поведением.

Через несколько месяцев я поддался нажиму и начал искать новое место для Дрю. Он тоже надеялся на переезд. Я подавлял в себе ощущение, что мы сговорились, пытаясь отделаться от тяжелой работы, необходимой, чтобы помочь Дрю изменить поведение. Я знал, что идеального места для Дрю не существует.



Это было много лет назад, и с тех пор я его не видел. Но круг судебных психиатров довольно узок, и время от времени мне сообщали о лечении Дрю. В тюрьме он попал в поле зрения других психиатров, которые предприняли новые попытки лечения. Некоторые были недолгими и завершились выводом, что Дрю сам не хочет справиться со своими проблемами. Другие врачи повторяли те же шаги, которые предпринял я. Каждый кризис подтачивал терапевтические намерения моих коллег, и в конце концов все они вместе с Дрю устремляли взгляд в какое-то еще «идеальное место», и его переводили. Мы построили крепкие больницы, чтобы сдерживать его разрушительное поведение, но нам не хватает крепости духа, чтобы работать с ним достаточно долго и изменить его поведение.

3

Амит

В выражении лица пациента читались спокойствие и снисходительность, а блеск в глазах выдавал, что он играет с собеседником. Наблюдая за ним, я чувствовал себя не в своей тарелке.

Формальное психиатрическое обследование предполагает детальный разбор того, каким пациент показывает себя окружающим. Как он одет, как держится, двигается, говорит, общается, жестикулирует, реагирует, думает, воспринимает, какие эмоции показывает, чему уделяет внимание и так далее. Но если зацикливаться только на том, что видно и слышно («визуальная оценка психического состояния», как это называется официально), можно пренебречь более абстрактными и субъективными аспектами встречи. Не менее важны и мои реакции. Какие чувства у меня появились? Какие желания были спровоцированы?

Для самоанализа я сделал паузу. И заметил мимолетное раздражение и сильное желание взять ситуацию под контроль. Я машинально встал на позицию человека, задающего вопросы. Хотя в этом случае мог расслабиться. Это был не мой разговор. Я изучал запись чужой попытки взаимодействия с архетипичным психопатом. При общении с другими людьми большинство из нас постоянно подают с помощью мимики и жестов изменчивые сигналы собеседнику, а у данного пациента они отсутствовали. Даже если отбросить сами слова, встреча между двумя людьми – это сложный скоординированный танец. Если мы вдруг задумаемся непосредственно о взаимодействии, это нарушит привычное течение разговора.

Пауза и перемотка записи подтвердили: пациент не играл по обычным правилам социальных взаимодействий. Он не менял позу и выражение лица. Говорил ли он или слушал, его манера поведения не менялась. Казалось, его не трогает присутствие другого человека. Его голова была слегка опущена, так что взгляд был как у родителя, бранящего ребенка. Несомненно, он пытался доминировать.

Уровень мер предосторожности, необходимых для безопасного проведения беседы, соответствовал экстраординарным правонарушениям пациента. Ведущей допрос женщине велели держаться на безопасном расстоянии от укрепленного стекла, отделявшего ее от заключенного. Совершенно очевидно, что у нее отсутствовал опыт работы в таких условиях. Справедливости ради следует отметить, что обстоятельства встречи были весьма необычными. Неопытного следователя направили в самую охраняемую зону судебно-психиатрической больницы, чтобы убедить пациента, не склонного к сотрудничеству, помочь в расследовании чужих преступлений. Сам же он был легендой. Осужденный серийный убийца, обладающий гастрономическим пристрастием к плоти своих жертв.

Моя тревога при повторном просмотре этих кадров была связана с ощущением, что это карикатура, мультяшная пародия на психопатию. Для многих образ Ганнибала Лектера в фильме «Молчание ягнят», созданный Энтони Хопкинсом, является эталоном преступника-психопата. Действительно, в поведении психопатов часто есть что-то необычное. Верно также, что оно нередко противоречит негласным правилам взаимодействия. Некоторые психопаты, но далеко не все, могут быть очень опасны. Тем не менее кинематографические версии почти всегда раздувают одну или две психопатические черты до гротескных размеров. Реальные психопаты – бесконечно более сложные и загадочные, чем эти карикатуры.



Коринна все больше волновалась, пытаясь разобраться в карте. Заблудившись в обширном лесу, они опоздали на субботний ужин. Жан-Клод во второй раз остановил машину в поисках номера, по которому следует позвонить. Он порылся в бардачке. Номер он не нашел, но обрадовался, наткнувшись на подарок, который собирался преподнести Коринне. Немного взбодрившись, она подошла к обочине и застыла в ожидании, когда он наденет на нее ожерелье. Но тут ощутила на лице и шее жжение, за которым последовали болезненные судороги, охватившие все тело. Что происходит? Объяснения Жан-Клода не вызывали доверия. Вскоре Коринна узнала, что этот инцидент был частью целой цепи ужасных, казавшихся невозможными событий.

Коринна и Жан-Клод стали любовниками еще до того, как она уехала из деревни, где Жан-Клод жил с женой и детьми. Она была наслышана о том, в каких кругах вращается Жан-Клод, а также знала о его репутации врача и исследователя Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ). В тот вечер Жан-Клод пригласил Коринну поужинать вместе с Бернаром Кушнером, соучредителем организации «Врачи без границ».

Между происшествием в лесу и пожаром в доме Жан-Клода на следующий день, в трехстах милях к югу от этого места, не было никакой очевидной связи. Жан-Клода спасли из огня в критическом состоянии, и, пока тот лежал на больничной койке, Люк, его друг со времен учебы в медицинской школе, с ужасом думал, как сообщить другу, что его жена и двое детей погибли в огне. Но через несколько дней рассудку Люка предстояло еще более тяжкое испытание, поскольку в ходе расследования пожара в доме Жан-Клода выяснились подробности, перевернувшие представления Люка об окружающем мире.

Оказалось, что Жан-Клод Роман не знаком с Бернаром Кушнером. Он не числился в ВОЗ. Почти два десятилетия назад невзрачный приятель Люка, сидевший с ним на лекциях в медицинской школе, не явился на экзамены за второй курс. У Жан-Клода была возможность пересдать пропущенные экзамены, но вместо этого он решил солгать.



Все мы время от времени лжем. Однако в большинстве случаев склонны говорить правду. Если обратиться к эволюционному наследию, то охота и собирательство были намного продуктивнее, когда мы честно делились информацией об источниках пропитания и угрозах, исходивших от соплеменников. Доисторическое преимущество сотрудничества ради выживания – причина естественной склонности человека к честности. Но, чтобы понять функционирование психики и – что крайне важно для психиатров – отклонения в ее работе, следует рассмотреть причину наших склонностей.

Размышляя о том, как мы приняли решение действовать тем или иным образом, можно подумать, будто мы выбрали курс на основе рациональной оценки вариантов. Это верно для некоторых решений, особенно если они сложные и хватает времени для обдумывания, например автомобиль какой марки и модели купить. Но, если бы это был единственный способ принимать решения, мозг быстро оказался бы перегружен количеством потенциальных решений, и в итоге мы вообще ничего не делали бы. Продолжить листать страницы в социальных сетях или встать с постели? Ответить на звонок с незнакомого номера или проигнорировать его? Вынести мусор сейчас или позже?

Мы действуем, поскольку большая часть этих действий – результат работы мозга в фоновом режиме. Он прогнозирует потенциальный результат действий и на основе этих прогнозов принимает решение. Все это может происходить без сознательного анализа. Автоматические программы мозга обладают определенными настройками по умолчанию, влияющими на предпочтение того или иного шага. Настройки по умолчанию поощряют сотрудничество с людьми из собственной социальной группы. Обычно эти настройки не поощряют ложь как автоматическое действие. Но тем не менее люди лгут.

Иногда ложь считается оправданной. Родителей обычно не осуждают за распространение ложных сведений о веселом бородатом дедушке, доставляющем рождественские подарки по всему миру одновременно. Есть и менее благонамеренная, но все же относительно тривиальная ложь, призванная скрыть мелкие проступки. Например, мы можем солгать, что магазин закрылся раньше, лишь бы не признаваться, что забыли зайти туда по дороге домой купить молока.

Другие виды двуличия считаются более серьезными. Возьмем, к примеру, супруга, который неоднократно объясняет свои отлучки к любовнице неожиданными рабочими обязанностями. Обращаясь к своей совести, он объясняет: «Это просто физическая измена – она ничего не значит». Для убедительности он добавляет: «Если жена ничего не узнает, то не будет страдать». Такое преуменьшение негативных последствий собственного поведения позволяет ему самому чувствовать себя лучше.

Будь то редкая, случайная «ложь во спасение» или более частая нечестность, суть в том, что для преодоления естественной склонности говорить правду необходимо приложить усилия. Ложь требует больше энергии, чем честность, поэтому большинство людей лгут лишь эпизодически и по необходимости. Но есть и редкие исключения. Очень небольшое число людей не обладает базовыми установками на правдивость. И неверные установки, способствующие аномальным уровням нечестности, в некоторых случаях могут побуждать действовать более радикально.



Находясь вместе с друзьями возле экзаменационных аудиторий, Жан-Клод Роман волновался вместе с ними, по крайней мере внешне. В суматохе, когда открылись двери, другие студенты не заметили, что он пропал, а не вошел вместе с ними. В дальнейшем он зарекомендовал себя в глазах семьи и друзей как успешный врач. У его жены и соседей не было причин сомневаться в том, что по утрам он пересекает границу Франции и Швейцарии и едет в штаб-квартиру ВОЗ в Женеве. Некоторые люди видели, как он входит в комплекс зданий 1960-х гг. Проходя через вестибюль, он брал несколько бесплатных брошюр с логотипом ВОЗ, которые бросал где-нибудь дома, чтобы поддержать легенду.

В течение восемнадцати лет Роман с легкостью обманывал всех окружающих. Но его крах наступил с раскрытием аферы, которая позволяла ему вести образ жизни богатого врача. Чтобы создать впечатление, будто он получает приличную зарплату, Роман в роли доброжелательного сына предложил использовать свои связи для получения хорошей прибыли от родительских сбережений. Вместо этого он перевел деньги на свой банковский счет и снимал их при необходимости. Когда сбережения родителей иссякли, он распространил свою «благосклонность» на других родственников, а затем на свою любовницу Коринну. Но Коринна попросила Романа вернуть часть ее инвестиций в размере девятисот тысяч франков, а это грозило раскрыть обман, и Жан-Клоду пришлось действовать по-другому.

За несколько часов до того, как он заехал за Коринной, Жан-Клод забил свою жену до смерти и прострелил головы спящим детям. Проехав пятьдесят миль до своих родителей, он застрелил их вместе с собакой, а затем отправился в Париж, чтобы избавиться от последней улики. С помощью перцового баллончика и электрошокера для скота он попытался обездвижить Коринну, чтобы легче было ее задушить. Но не ожидал, что она окажет такое серьезное сопротивление.

Не сумев убить ее, Роман умолял Коринну простить его, объясняя свое поведение реакцией на недавно диагностированный у него рак – еще одна выдумка. Он вернулся домой и, не обращая внимания на трупы жены и детей, инсценировал попытку самоубийства. Он облил трупы и дом бензином и, проглотив несколько таблеток с истекшим сроком годности, устроил пожар. К тому времени, когда Роман пришел в сознание в больнице, улики, собранные против него, были ошеломляющими. Теперь очевидно, что его первой реакцией могло быть только отрицание вины. Ложь была для него естественной.



В книге «Психопат. Маска нормальности» (The Mask of Sanity), впервые опубликованной в 1941 г., американский психиатр Херви Клекли представил многочисленные примеры из своей практики, типичные для пациентов, которых он изучал несколько десятилетий. Он пришел к следующему выводу:

Он [психопат] демонстрирует поразительное пренебрежение правдой, и его рассказам о прошлом можно доверять не больше, чем обещаниям на будущее или заявлениям о намерениях. Создается впечатление, что он не способен понять поведение других людей и причины, по которым они ценят правду и дорожат своей честностью.


От других пациентов этих людей отличает отсутствие внешних признаков безумия. Склонность ко лжи – одна из отличительных черт психопата, по Клекли, но даже если эта характеристика присутствует у Романа, ее недостаточно для постановки диагноза «психопатия».

Как и Дэниел Макнатен, Жан-Клод Роман жил в частично выдуманном мире. Разница заключается в том, что Роман мог отличить выдумку от действительности. Макнатен ощущал себя жертвой так же реально, как и воспринимал все остальные аспекты своей жизни. Даже если бы ему предоставили объективные доказательства обратного, он продолжал бы придерживаться этих убеждений. Именно таково определение бреда: фиксированное убеждение, основанное на неверных умозаключениях, которое сохраняется даже перед лицом убедительных доказательств обратного. Роман, с другой стороны, вполне сознательно создал выдумку. Хотя ложь давалась ему без усилий, ему приходилось одновременно удерживать в сознании и факты, и фантазии, чтобы поддерживать такой сложный обман. В то время как Макнатен отвергал точку зрения других, Роману приходилось смотреть на созданный им мир с их точки зрения. Ему нужно было предвидеть и скрыть противоречия, способные вывести его на чистую воду. Для тех, кто допрашивал Макнатена, его безумие было очевидным. Признаки психического расстройства появились еще до того, как он убил Эдварда Драммонда. Напротив, ни семья, ни друзья Романа, ни сотрудники полиции, проводившие расследование, не имели оснований подозревать психическое расстройство.

Как судебный психиатр, я должен не только объяснять природу явных психических отклонений (таких как у Макнатена), но и найти за фасадом здравомыслия менее очевидные проявления психических аномалий. Но, прежде чем приступить к поиску процессов, объясняющих насилие, я должен удостовериться, что мне ясна природа этих процессов. Жестокость – одна из наиболее ярких черт многих фиктивных психопатов. В моей экспертизе реальных преступников важно не упустить признаки жестоких наклонностей. Но, чтобы понять, каким образом жестокость объясняет насильственные действия, ее нужно рассмотреть в деталях. Одно определение жестокого поведения – это умышленное причинение боли или страданий, а второе – поведение, не принимающее в расчет боль или страдания других людей. Словарное определение жестокости не различает, было ли причинение страданий намерением или же следствием, к которому преступник отнесся безразлично. Субъективно же существует очень четкое различие. Активное намерение причинить страдания – это признак неординарного побуждения, нехарактерного для обычного человеческого поведения. Безразличие к страданиям, вызванным действиями человека, более пассивно и указывает на неспособность предвосхитить реакцию другого. Мелодраматические воплощения психопатии, которые показывают на экране, смешивают эти два элемента жестокости. Они создают впечатление, что психопатия и садизм – это одно и то же. Мой клинический опыт говорит об обратном.



Прогулка вдоль трехэтажной стены привела меня к тюремной приемной – пристройке 1980-х гг. к викторианскому кирпичному зданию, находящемуся под усиленным видеонаблюдением. Я заметил, что делаю глубокий вдох, готовясь к проверке безопасности. Раньше мое нетерпение вступало в противоречие с неторопливым темпом тюремного персонала, но я понял, что пыхтение и вздохи не ускоряют процесс. Войдя в приемную, я встал перед закаленным стеклом экрана в ожидании. Через стекло я не слышал разговора, но охранник, похоже, не спешил заканчивать шутливый обмен мнениями с коллегой. Подойдя к окну, он протянул руку влево, чтобы активировать переговорное устройство. Наклонившись к небольшой круглой решетке в стене, скрывающей микрофон, я представился и приложил к стеклу удостоверение с фотографией, чтобы его можно было рассмотреть. Охранник выдвинул лоток под окошком в мою сторону, показывая, что я должен положить туда документы. Затем задвинул лоток обратно и достал мой бейдж, который положил лицевой стороной вверх рядом со списком имен. Время от времени переводя взгляд на бейдж, он проводил пальцем по списку, листая страницы.

– Вас нет в списке, – сказал он.

Если это так, я не смог бы попасть в тюрьму в тот день. Найти в моем ежедневнике еще один свободный день, чтобы вернуться сюда и закончить отчет в оговоренный срок, было почти невозможно.

– Нейтан – это фамилия, – уточнил я.

Он снова опустил взгляд, что-то отметил в списке маркером и спросил, есть ли у меня электронные гаджеты. Значит, я все-таки прошел первую проверку. Я просунул телефон и ключи от машины в лоток под окошком. Взамен он передал ключ от шкафчика для хранения моих вещей. Перейдя к следующему этапу проверки, он посмотрел на экран компьютера и спросил, бывал ли я здесь раньше.

– Да, но довольно давно, – ответил я.

Когда я впервые пришел в эту тюрьму двадцать лет назад, все выглядело гораздо проще. Сейчас в это трудно поверить, но я подъезжал к проходной, и по кивку патрульного офицера ворота открывались, пропуская меня в тюрьму, мне даже не приходилось выходить из машины. Я стал постоянным посетителем ливерпульской тюрьмы. Учреждения такого масштаба – относительно недавнее явление. До конца 1700-х гг. с британскими преступниками в основном расправлялись с помощью таких ритуалов, как помещение в колодки, телесные наказания (например, порка) или смертная казнь. В тюрьму обычно помещали должников или тех, кто ожидал суда. Имперская экспансия в Новый Свет предложила другое решение проблемы осужденных. Высылка в американские колонии продолжалась до начала войны за независимость в 1760-х гг., а со временем появилась альтернатива в Австралии, хотя этот вариант наказания стал выходить из моды. На этом фоне и с учетом меняющегося отношения к смертной казни предназначение тюрем изменилось: лишение преступника свободы стало не временной мерой, а собственно наказанием. В середине 1800-х гг. викторианским обществом овладела мания к строительству грандиозных проектов, что привело к безудержному росту числа психиатрических лечебниц и тюрем. Чаще всего я посещаю именно викторианские тюрьмы, но с современными усовершенствованиями для повышения безопасности.

Охранник приказал мне отойти к черной линии на полу. Я знал, в чем тут дело, и поднял голову в поисках веб-камеры, которая меня снимала. Вернувшись к стойке, я приложил указательный палец к сканеру. Он распознал отпечаток только с нескольких попыток (как мне сказали, у меня плоские папиллярные линии, поэтому их трудно сканировать). Я взял пластиковый лоток, в который положил свою папку, ручки, ремень, обувь и куртку. Поставив лоток на конвейерную ленту, я автоматически подготовился к досмотру – похлопал по нагрудному карману рубашки и проверил, нет ли в карманах брюк случайных предметов. Я бросил использованную бумажную салфетку в урну рядом с аркой металлоискателя и прошел через него. Когда я ступил на приподнятую деревянную платформу, охранница в фиолетовых одноразовых перчатках что-то пробубнила. Вопрос, который она повторяла сотни раз изо дня в день, потерял для нее всякий смысл. Хотя слова разобрать было трудно, я знал по опыту, что она спрашивает, не возражаю ли я против обыска. Я не возражал. Снова одевшись, я направился к группе посетителей, пришедших сюда по официальным делам. Стеклянная панель открылась, и мы прошли по коридору в другую зону ожидания, где наши имена снова проверили по списку и сверили отпечатки пальцев. Дальше нас должны были отвести вглубь тюрьмы, в зону для заключенных категории А.



С 1967 г. всем заключенным в Англии и Уэльсе присваивается категория опасности. Эту систему ввели в середине 1960-х гг. после дела Джорджа Блейка, который, как и Жан-Клод, выдавал себя за другого. В период противостояния сверхдержав после Второй мировой войны Джорджа Блейка, сотрудника британской секретной службы, разоблачили как двойного агента, который работал на Советский Союз. Блейк построил карьеру на лжи, хотя у него имелись на то причины – глубокая приверженность коммунистическим идеалам.

3 мая 1961 г, выступая в Центральном криминальном суде Великобритании Олд-Бейли, судья Паркер сказал Блейку: «Дело хуже вашего трудно представить в мирное время». Паркер назначил более длительный срок тюремного заключения, чем когда-либо ранее, что вызвало громкие вздохи со стороны зрителей. Позже было заявлено, что сорок два года заключения олицетворяют сорок две жизни, загубленные вероломной деятельностью подсудимого.

Спустя пять лет после вынесения приговора, во время обычной вечерней переклички в Уормвуд-Скрабс, выяснилось, что Джордж Блейк пропал. Оказалось, он сумел протиснуться в окно, выходящее на улицу. Затем он перебрался на крышу, построенную, как будто специально, прямо под окном, и спустился по водосточной трубе. Затем рванул к тюремной стене, где его ждала веревочная лестница. Следствие предположило, что бывшие советские работодатели хорошо подготовили побег. На самом деле его сообщниками были люди из группы бывших заключенных: двое из них участвовали в демонстрациях за мир и не одобряли вынесенный Блейку приговор, а третий был неуравновешенным типом со своеобразными романтическими идеалами. Перебравшись через стену, Блейк добрался до условленного места, где отлеживался, пока не зажила сломанная при падении с забора рука. Один из заговорщиков перевез его через всю Европу в импровизированном тайнике в грузовике. Оказавшись в Восточной Германии, Блейк сообщил о себе официальным лицам, а затем его переправили в Россию, где он жил до самой смерти в 2020 г.

Позорная неспособность британских тюрем удержать в своих стенах одного из самых известных заключенных становится еще более очевидной на фоне двух предыдущих громких побегов. В 1964 г. из тюрьмы Уинсон-Грин в Бирмингеме сбежал Чарльз Уилсон, член банды, совершившей самое прибыльное ограбление в британской криминальной истории того времени – Великое ограбление поезда. В следующем году член той же банды Рональд Биггс сумел сбежать из лондонской тюрьмы Уондсворт. Тогдашний министр внутренних дел Рой Дженкинс, пытаясь отразить критику, назначил расследование, и в результате в докладе Маунтбэттена было рекомендовано улучшить охрану периметра и разделить всех заключенных на четыре категории. Эта система сохранилась и поныне.

Самая первая категория, D, применяется к заключенным, которые, как считается, не представляют опасности для общества и поэтому могут содержаться в тюрьмах без стен. Другие категории указывают на необходимость более строгих условий содержания. Для заключенных категории В меры безопасности серьезнее, чем для категории С. В категорию А входят заключенные, чей побег крайне опасен для общества, полиции или государства.



Наконец, добравшись до зоны категории А, я вошел в комнату, где находился прикрепленный к полу стол. Это единственное, что должно было отделять меня от заключенного. Через несколько минут в дверях появился мой пациент Амит в сером спортивном костюме и оранжевом жилете. Почти сразу я заметил несоответствие между тюремной одеждой и его дружелюбной уверенностью. Когда он сел, безупречная осанка контрастировала с привычной сутулостью, с которой я часто сталкиваюсь. Прежде чем я успел начать свою обычную вступительную речь, он сказал, что с нетерпением ждал нашей встречи – весьма необычно слышать подобные слова при таких обстоятельствах. Я не видел никаких признаков настороженности, которую обычно приходится преодолевать, чтобы начать разговор. Но жизнерадостное лицо Амита не соответствовало причине нашей встречи: его обвиняли в двойном убийстве.

Если возникают сомнения в душевном равновесии подсудимого, который обвиняется в уголовном преступлении, адвокаты могут заказать психиатрическую экспертизу. Никто не предполагал, что Амит психически болен, но его адвокаты считали, что с ним что-то не так. В преддверии экспертизы в мой офис доставили большой пакет документов. В «пакете обвинения» содержатся показания свидетелей, собранные полицией из первых рук. Я пролистал все эти бумаги. Большая часть оказалась не особо полезной. Тем не менее я просматривал каждую страницу, строчку за строчкой, в поисках хоть каких-то сведений о душевном состоянии обвиняемого. Один полицейский рассказал, как извлек запись с камеры видеонаблюдения в магазине. Эксперт в области информационных технологий объяснил, как провел анализ компьютера и айпада Амита.

Более важными были показания двух полицейских, которые первыми появились на месте преступления. Коллега Праи, сводной сестры Амита, позвонила в полицию и сказала, что, возможно, она слишком остро реагирует, но все же решила сообщить о необъяснимом отсутствии Праи в офисе юридической фирмы, где они обе работали.

Войдя в дом, где Прая жила со своей матерью Лакшми, полицейские обнаружили вздувшийся труп, лежащий лицом вниз на полу в гостиной. Их подозрения, что причиной смерти Праи были ножевые ранения в спину, впоследствии подтвердились на вскрытии. Они не увидели в комнате следов борьбы, однако при осмотре дома обнаружили второе неопознанное тело женщины в такой же стадии разложения – на лестничной площадке наверху. Это оказалась Лакшми. Она получила два ножевых ранения, но причиной смерти было признано удушье.

Свидетели, знавшие Амита, отмечали, что, когда они впервые услышали о его аресте, им было трудно поверить в его причастность к убийству. Они никогда не видели, чтобы сорокатрехлетний Амит вел себя агрессивно. Некоторые, хотя и не все, не смогли припомнить, чтобы он когда-либо выходил из себя. Следует отметить, что подобный вывод об отсутствии чего-то негативного часто встречается в делах об убийстве. Многие знакомые сочли нужным описать характер Амита. Каждый такой комментарий в отдельности был слишком краток, чтобы придавать ему значение, но сопоставление и сравнение описаний Амита – отстраненность, чувство превосходства, снисходительность и напыщенность – указывали на определенную закономерность. На ранней стадии расследования большинство свидетелей не знали, что все многочисленные деловые предприятия Амита в конечном итоге провалились, а роскошный образ жизни он вел на деньги, которые вымогал у матери, или что многое из его рассказов было выдумкой. Полиция собрала доказательства лжи такого же масштаба, как и у Жан-Клода Романа.

В обвинительных материалах также была распечатка из общенациональной полицейской базы об отсутствии преступлений в прошлом и расшифровка допросов обвиняемого. На первом допросе Амит решительно отверг все обвинения в своей причастности к смерти матери и сестры. Он предстал в роли убитого горем сына, сетуя на то, что если бы так быстро не вернулся в Лондон, то предотвратил бы эту трагедию. Той же линии он придерживался и на втором допросе. Слушая вопросы полицейских, он, должно быть, начал понимать серьезность улик против него. Он признал причастность к трагедии, но не мог объяснить свое поведение. Он заявил полицейским, что на него нашло помрачение рассудка.

Из папки, которую ему разрешили принести на беседу, Амит достал несколько листов бумаги. «Я сделал кое-какие записи», – объяснил он. По его словам, они должны были мне помочь. Подавая их мне на вытянутой руке, он, казалось, нисколько не сомневался, что я их приму. Я взял бумаги, но, не взглянув на них, положил на стол. Одновременно я сделал вдох, чтобы начать обычную вводную часть.

Перед началом психиатрического обследования необходимо выполнить некоторые предварительные формальности. Проходящий обследование должен понимать, на что он идет. Это не частная медицинская консультация. Он должен осознавать, что весь ход беседы будет отражен в отчете, который получат защита, обвинение и суд. Я советую собеседникам помнить, что весь наш разговор будет зафиксирован в моем отчете. И только я собирался начать объяснение, как Амит меня перебил:

– Вы, наверное, знаете профессора Ламберта, он был другом моего отца. Они вместе играли в теннис.

Я почувствовал легкое раздражение.

Его заметки я проигнорировал, но пришлось разбираться с еще одним отвлекающим фактором. Строгий график посещений означал, что время для беседы у меня ограничено. Задержки могли помешать мне разобраться в пациенте и его преступлении. Но внезапно вспыхнувшее раздражение показало, что дело не только в наличии времени. Я знал профессора Ламберта, но мне почему-то хотелось это отрицать. На долю секунды я подумал, не вызвано ли это желание тем, что Амит пытается доминировать.

В любых отношениях заложена иерархия. Это не всегда очевидно, но один человек обычно имеет относительные преимущества над другим. Такое преимущество может быть незначительным и сохраняться лишь одно мгновение. Может неоднократно переходить от одного человека к другому. Иногда дисбаланс бывает более значительным и стойким. В некоторых условиях он определяется обстоятельствами. В силу необходимости сотрудники полиции и охранники наделены полномочиями, создающими официально санкционированное неравенство.

В условиях дефицита времени и ограниченной информации решения о наилучших действиях, как правило, основываются на самых общих категориях. При встрече с новым человеком его легко отнести к группе «мы» или «они». В нашем охотничье-собирательском прошлом способность быстро отличить собственную и враждебную конкурирующую группу могла быть равна выбору между жизнью и смертью. Хотя подобные преимущества для выживания не столь очевидны в нынешней жизни, наши непосредственные суждения о других по-прежнему окрашены этой дихотомией. Для моих собеседников, живущих в государственных учреждениях, безопаснее относить меня к категории «они», пока нет веских оснований для обратного. В этой категории я нахожусь вместе с сотрудниками полиции и инспекторами по надзору; по сути, эта группа – с позиции заключенного – обладает необоснованной и потенциально вредоносной властью над ним. А значит, пока не будет доказано обратное, я считаюсь источником угрозы.

Во время беседы я обычно стараюсь сделать так, чтобы заключенный не считал меня представителем власти. Не только для того, чтобы уменьшить собственный дискомфорт, который испытываю, сталкиваясь с уязвимостью другого человека. Мне необходимо сгладить иерархию, которую видит между нами заключенный. Он вряд ли поделится историей своей жизни с человеком, которого считает потенциальным источником угрозы. Кроме того, я не сумею понять эмоциональный мир пациента, если он займет сдержанную, оборонительную позицию.

С Амитом проблема заключалась в том, что не было заметно никаких признаков подобной уязвимости, он с самого начала вел себя так, будто я вхожу в категорию «мы». Я насторожился. Возможно, Амит случайно упомянул врача, чей статус в мире британской судебной психиатрии по любым стандартам превосходил мой. Однако стоит быть крайне внимательным, предполагая простое совпадение. Даже если он прервал меня намеренно, возможно, это и не попытка установить иерархию. Может, это его способ наладить контакт? Или, наоборот, я сам слишком чувствителен к иерархическим сигналам?

Какова бы ни была причина моего желания, я не стал ему потакать. Я подтвердил, что знаю профессора Ламберта. Размышления о возможных причинах того или иного желания часто дают подсказки о невысказанных приоритетах пациента (и моих собственных), но действовать в соответствии с ними может быть контрпродуктивно. Если Амит пытался повысить свой статус, то моя негативная реакция означала бы, что я готов с ним состязаться. Нарциссическое противостояние не способствует психиатрической экспертизе.

Я приготовился к тому, что он может ответить на подтверждение моего знакомства с профессором Ламбертом. Мои первоначальные догадки в определенной степени подтвердились. Без какого-либо намека с моей стороны Амит начал восхвалять выдающегося психиатра, с которым был хорошо знаком его отец. Я вежливо прервал его и объяснил, что нужно продолжать опрос, но, если он хочет упомянуть что-то еще, мы могли бы поговорить об этом в конце, если останется время. Он согласился и добавил, что ему нравится мое предложение.

Затем я разъяснил ему особенности нашей беседы. Как обычно, я подготовил его к тому, что в определенный момент придется обсуждать преступление. Закончив, я начал записывать в формуляре, что провел разъяснение. Не успел я закончить, как услышал всхлипы и вздохи. Я поднял взгляд и увидел, что по лицу Амита текут слезы. Он плакал. Я прервался и отложил ручку. Я попросил прощения, если случайно обидел его своими словами.

– Нет, не волнуйтесь…

Дело не во мне, сказал он. Просто после упоминания о преступлениях ему на ум пришло, что его мать так и не услышала эту потрясающую новость.

Я смутился.

– Какую новость?

В любом случае, подумал я, именно он и стал причиной того, что она не услышала эту новость. Ведь он ее убил.

Без дальнейших вопросов он объяснил, что обратился к старому школьному другу по поводу места в компании, продающей и сдающей в аренду суперъяхты. Прошло уже несколько месяцев после этого разговора, и вдруг он получил сообщение о том, что совет директоров хочет с ним встретиться. По словам Амита, он опечален тем, что мать не может разделить его радость. Письмо пришло за два дня до смерти матери, и он не успел сообщить ей об этом. Я не заметил, в какой момент он восстановил самообладание; слезы исчезли так же быстро, как и появились.

Рассказывая об этих событиях, Амит вынудил меня еще сильнее усомниться в том, что он воспринимает мир так же, как и большинство из нас.

Невозможно сразу составить полное представление обо всей информации, собранной во время беседы. Если одновременно наблюдать за особенностями взаимодействия, отслеживать собственные мимолетные реакции и записывать биографические данные, трудно заметить все связующие нити. Но в тот вечер, сидя дома за столом, я увидел более четкую картину. Читая надиктованный отчет на одном мониторе, я выделял каждый заслуживающий внимания комментарий и реакцию (как свою, так и Амита) на втором.

Постоянно повторялась тема статуса. Вопросов о том, вращался ли Амит в престижных кругах, уже не возникало; меня больше интересовало, каким образом он представлял мне людей из своего мира. Это могли быть его родственники, друзья, партнеры или даже случайные знакомые, но он всегда подчеркивал их связи, богатство, в каком роскошном доме они жили. Для него личность человека, похоже, определялась социальным положением. Он как будто строил отношения на статусе, а не на чувствах к другому человеку.

На протяжении беседы Амит заплакал еще несколько раз. Его слезы, как правило, совпадали с обсуждением последнего преступления. Расстраиваться во время такого рода разговора вполне естественно, но мне показалось странным его объяснение слез: он не оплакивал потерю близких, а беспокоился о том, какой эффект их убийство оказало на него самого. Примечательно также, что эмоции проявлялись внезапно, и столь же внезапно к нему возвращалось самообладание. Один раз Амит разозлился. В тот момент я опешил, хотя такая реакция вполне соответствовала характеру пациента. Вырисовывалась определенная картина. Я потянулся к полке за своей спиной, чтобы достать диагностическое руководство.



Вклад Херви Клекли в понимание психопатии был признан еще при жизни, но получил гораздо более широкую известность, когда его описание психопатии попало в поле зрения канадского психолога Роберта Хэйра. Хэйр понял, что для правильного определения и исследования психопатии необходим надежный измерительный инструмент. Дорабатывая, тестируя и пересматривая описание Клекли, Хэйр составил список критериев с четкими правилами подсчета баллов. Полученный в результате «Доработанный опросник для выявления психопатии» (Psychopathy Checklist revised, обычно сокращаемый до PCL-R) стал наиболее широко используемым тестом на психопатию в судебно-медицинской практике.

Своим опросником PCL-R я пользуюсь нечасто. В чистом виде психопатия встречается довольно редко, даже среди преступников. Я открыл опросник в начале главы, посвященной описанию характеристик. Амит, безусловно, обладал обаянием; но я хотел убедиться, что он подходит под критерии «внешнего обаяния». В целом я решил, что так и есть. Возможно, хватало и доказательств в пользу «преувеличенного чувства собственной значимости». После чтения свидетельских показаний у меня не осталось сомнений в том, что он полностью соответствует критериям «патологического лгуна» и «манипулятора». Эмоции Амита при рассказе о преступлении намекали на то, что он раскаивается, но, если внимательно прислушаться к его словам, можно было сделать вывод, что он сожалел о последствиях не для других, а для себя самого. Наряду с этим пункт «отсутствие чувства вины» подтверждался тем, что Амит ни разу не выразил сожалений о том, как его действия повлияли на других людей. То, что он с такой быстротой переходил от одного взвинченного состояния к другому, убедительно доказывало его «эмоциональную поверхностность».

Как может помочь выявление признаков психопатии? Это говорит о риске повторного насилия. Показатель PCL-R – один из самых сильных предвестников того, что правонарушитель совершит насилие в будущем. Я, конечно, не могу знать наверняка, подвержен ли Амит большему риску совершить насилие в будущем, чем другие преступники, не психопаты, но могу сказать, что преступники с таким же баллом по PCL-R, как у Амита, совершают новый акт насилия чаще по сравнению с группой, у которой этот балл ниже определенного порога. Понимание, что Амит соответствует основным критериям психопатии, относит его к группе похожих преступников, но оно не поможет ответить на главный вопрос: почему этот человек убил свою мать и сводную сестру?

Более основательные описания психопатии в клинической литературе относятся к нарушениям эмоциональной сферы. Считается, что при психопатии отсутствует эмоциональная реакция на аморальные проступки, такая как чувство вины. Кроме того, психопатам недостает и социальных эмоций, таких как стыд и сострадание. Беседуя с Амитом, я отметил нехватку этих эмоций. Его объяснения по поводу того, что именно его расстроило в связи с проступком, сводились к сожалениям, а не к чувству вины. Я нашел еще одно подтверждение, когда к концу первой встречи применил более прямой подход к оценке эмоций.

– Что вы чувствуете, когда вспоминаете произошедшее? – как бы невзначай спросил я.

Необходимо было задать этот вопрос как бы между прочим. Я был его верным слушателем почти два часа, и теперь Амит выглядел спокойным; я хотел услышать неподготовленные ответы.

Как и многие другие преступники, которым я задавал этот вопрос, Амит ответил, что чувствует себя ужасно. Этот расплывчатый ответ подготовил сцену для следующего вопроса. В непринужденной форме и с оттенком почтения я спросил, не мог бы он уточнить, почему чувствует себя ужасно.

– Ну, так много упущенных возможностей, – сообщил он.

Подавив удивление, я кивнул, чтобы дать возможность ему продолжить. Он с ностальгией вспомнил, как его жизнь уже стала наконец-то налаживаться, но убийства и последующее тюремное заключение помешали успеху.

Теперь я был готов спровоцировать его на более глубокое объяснение.

– Вы могли бы вспомнить другие причины, из-за которых могли бы чувствовать себя ужасно?