Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джей Кристофф

Империя вампиров

Copyright © Neverafter PTY LTD 2021

Jacket design and art direction by Micaela Alcaino

Cover art © Kerby Rosanes

Maps © Virginia Allyn 2021

Seven-pointed star © James Orr 2021

Interior illustrations © Bon Orthwick 2021

© Нияз Абдуллин, перевод на русский язык, 2022

В оформлении макета использованы материалы

по лицензии ©shutterstock.com

© ООО «Издательство АСТ», 2022

* * *

Take hold of my hand, For you are no longer alone. Walk with me in hell [1]. – Марк Мортон


Пред ликом Господа и семерых Его мучеников клянусь: Да узнает тьма имя мое и устрашится. Покуда горит она – я есмь пламень. Покуда истекает кровью – я есмь клинок. Покуда грешит она – я есмь угодник Божий. И я ношу серебро. – Клятва ордена Святой Мишон


Не спрашивай, есть ли Бог; лучше спроси, почему Он такая сволочь.

То, что есть зло, не отрицает и величайший глупец. Мы живем в тени зла. Лучшие из нас поднимаются над ним, худшие – испивают его до капли, но все мы неизменно и постоянно бредем по жизни, утопая в нем по колено. Проклятия и благословения сыплются на злых в равной мере. Ибо на каждую услышанную молитву приходится по десять тысяч оставшихся без ответа. Святые страдают бок о бок с грешниками, молясь за чудовищ, исторгнутых из самого чрева ада.

Но коли есть ад, разве не должно быть и неба?

А если есть рай, то разве нельзя нам спросить, отчего же все так?

Если Вседержитель желает покончить со скверной, но отчего-то не может, то, значит, Он вовсе не так всемогущ, как внушают нам священники. Если же Он способен положить тьме конец, то почему тогда зло вообще существует? А уж коли Он не желает и не может расправиться с ним, какой же Он тогда Бог?

Есть, правда, еще догадка: Он может остановить зло, просто бездействует.

Детей вырывают из рук у родителей. Безымянные могилы тянутся до горизонта и дальше. Бессмертная нежить охотится на нас при свете почерневшего солнца.

Ныне мы добыча, mon ami[2].

Мы – пища.

Только Он и пальцем не шевельнет, чтобы все прекратить.

А ведь может.

Просто бездействует.

Ты не думал, отчего Он так возненавидел нас?

На закате

Во владениях Вечного Короля шел двадцать седьмой год мертводня, и убийца правителя ожидал казни.

Он, как дозорный, стоял у окошка-бойницы и сгорал от нетерпения, сцепив за спиной покрытые запекшейся кровью и бледным, точно свет звезд, пеплом татуированные руки. Узилище располагалось на самом верху одинокой башни, ласкаемой неусыпными ветрами. Окованная железом тяжелая дверь была заперта и неприступна, словно тайна. Убийца следил, как садится готовое незаслуженно отдохнуть солнце, и вспоминал вкус преисподней.

Внизу раскинулась булыжная мостовая внутреннего дворика, обещавшая недолгое падение и вслед за ним – тьму без снов. Впрочем, в узкое окно он бы не смог протиснуться, а в камере для сна почти ничего не оставили: только солому на каменном полу. Было еще ведро, чтобы испражняться, а щель в стене, похоже, позволяла убийце мучиться видом жидкого заката в ожидании настоящих пыток. Одет он был в тяжелое кожаное пальто, стоптанные сапоги и кожаные брюки, покрытые грязью дорог и сажей. Сам он, бледный, сильно потел, хотя очаг у него за спиной не горел. Разводить огонь, даже в тюремной камере, холоднокровки не рисковали.

Скоро они придут за ним.

Замок внизу просыпался. Чудовища поднимались со своих лож в холодной земле, принимая некое подобие человеческого облика. Воздух гудел от пения кожистых крыльев. По зубчатым крепостным стенам прохаживались часовые, солдаты-рабы в броне из вороненой стали; на их черных плащах красовался герб: два волка и две луны. Глядя на них, убийца скривил губы: люди охраняют место, стеречь которое не стала бы и собака.

Небо почернело, словно грех.

Горизонт покраснел, как уста его дамы, когда он последний раз целовал их.

Убийца погладил татуировку на кисти руки, чернильные буквы под костяшками кулака.

– Терпение, – прошептал он.

– Можно войти?

Убийца сделал над собой усилие и не вздрогнул, не доставил удовольствия холоднокровке, он продолжил смотреть в окно – созерцая далекие неровные кулаки гор, покрытые пепельно-серым снегом. Взгляд чудовища скользнул по его шее. Убийца знал, чего оно хочет, зачем явилось сюда. Надеялся, может, все произойдет быстро, хотя в глубине души понимал: палачи захотят растянуть удовольствие, наслаждаясь его воплями.

Наконец он обернулся, чувствуя, как внутри него при виде твари разгорается пламя. Гнев давно стал ему другом, которому он неизменно радовался. С гневом он не чувствовал ноющих жил и старых костей, забывал о тянущей боли в рубцах. Глядя на вошедшее чудовище, убийца снова ощутил себя как в молодости, когда чистая и незамутненная ненависть окрыляла и несла вперед.

– Добрый вечер, шевалье, – произнес холоднокровка.

Вампир умер еще мальчишкой. Лет пятнадцати или шестнадцати, не возмужавшим и не утратившим чуть ли не девичьей стройности. Сколько ему лет на деле, знал один только Бог. Щеки вампира окрашивал легкий румянец, а лицо с большими карими глазами обрамляли густые золотистые локоны; на лоб падала искусно отделенная прядка. Губы на фоне идеально гладкой, гипсово-белой кожи казались неприлично красными. Тот же оттенок был и у белков глаз, а значит, кровосос недавно поел.

Не смысли убийца ничего в этих тварях, сказал бы, что эта похожа на живого.

На чудовище был черный бархатный кафтан, расшитый золотыми завитушками. Плечи покрывала мантия из вороньих перьев, стоячий воротник которой напоминал веер лоснящихся черных клинков. На груди был вышит клановый герб: два волка, щерясь, воют на две луны. Портрет дополняли темные бриджи, шейный платок, чулки из шелка да лакированные туфли. Чудовище в облике аристократа.

Оно стояло посреди камеры, хотя дверь по-прежнему оставалась запертой, словно тайна, на крепкий замок. В бледных, как кость, руках, оно сжимало толстую книгу.

– Я маркиз Жан-Франсуа крови Честейн, – сладкой колыбельной прозвучал голос вампира, – летописец ее милости Марго Честейн, первой и последней своего имени, бессмертной императрицы волков и людей.

Убийца молчал.

– Ты Габриэль де Леон, Последний Угодник-среброносец.

Убийца, названный Габриэлем, не произнес ни звука. В тишине глаза твари горели, словно свечи; воздух будто бы сгустился, как черная патока. На мгновение Габриэлю показалось, что он стоит у обрыва, и спасти может лишь прикосновение холодных рубиновых губ к его глотке. При одной мысли об этом кожу стало покалывать, а кровь непроизвольно забурлила. Так мотылек стремится к пламени, желая сгореть.

– Мне можно войти? – повторило чудовище.

– Ты и так вошел, холоднокровка, – ответил Габриэль.

Тварь взглянула ему под ремень брюк и понимающе улыбнулась.

– Спрашиваю из вежливости, шевалье.

Она щелкнула пальцами, и окованная железом дверь распахнулась. В камеру скользнула хорошенькая рабыня в длинном, сильно приталенном платье из бархатного дамаста с корсажем. Ее шею прикрывал черный кружевной воротник. На глаза падали похожие на цепочки из вороненой меди рыжие косички. Лет рабыне было за тридцать, как и самому Габриэлю; будь вампир обычным мальчишкой, а она – обычной женщиной, то сгодилась бы чудовищу в матери. Однако женщина с легкостью внесла и, не поднимая глаз, поставила рядом с холоднокровкой тяжелое, весившее как она сама, кожаное кресло.

Чудовище не сводило с Габриэля глаз. Как и он – с него.

Женщина внесла второе кресло и дубовый столик. Поставив кресло возле Габриэля, а столик между угодником и чудовищем, сцепила руки, словно настоятельница монастыря в молитве.

Вот теперь Габриэль разглядел шрамы у нее на горле: под кружевным воротничком скрывались легко узнаваемые следы укусов. От презрения по коже побежали мурашки. Тяжелое кресло рабыня внесла как пушинку, зато сейчас, в присутствии холоднокровки, стояла чуть дыша, а ее бледная грудь в разрезе платья вздымалась и опадала, как у девицы в первую брачную ночь.

– Merci [3], – сказал Жан-Франсуа из клана Честейн.

– К вашим услугам, – пробормотала женщина.

– Оставь нас, милая.

Рабыня встретилась с чудовищем взглядом. Ее рука метнулась вверх, к молочно-белому изгибу шеи и…

– Скоро, – пообещал холоднокровка.

Женщина приоткрыла рот. Габриэль заметил, как участился ее пульс.

– Как скажете, хозяин, – прошептала она.

Даже не взглянув на Габриэля, рабыня сделала книксен и выскользнула из комнаты, оставив убийцу наедине с чудовищем.

– Присядем? – предложило оно.

– Предпочитаю умереть стоя, – ответил Габриэль.

– Я не убивать тебя пришел, шевалье.

– Тогда чего тебе, холоднокровка?

Зашелестела тьма. Чудовище неуловимо переместилось в кресло. Сев, оно смахнуло с вышитого бархатного кафтана воображаемую пылинку и опустило книгу на колени. Простейшая демонстрация силы – показ мощи, призванный предостеречь убийцу от проявлений отчаянной дерзости. Однако Габриэль де Леон убивал этих тварей с шестнадцати лет и прекрасно видел, когда перевес сил был не в его пользу.

Он остался без оружия, не спал три ночи, умирал с голоду в окружении врагов и потел от ломки. В голове эхом звучал голос Серорука, звенели обитые серебром каблуки о булыжник двора в Сан-Мишоне.

Закон первый: если сам не жив, то и нежить не убьешь.

– Тебя, наверное, мучит жажда.

Из внутреннего кармана кафтана чудовище извлекло хрустальный флакон, на гранях которого заиграл бледный свет. Габриэль прищурился.

– Это просто вода, шевалье. Пей.

Знакомая игра. Щедрость – прелюдия к искушению.

Но язык во рту наждачкой скреб по нёбу, и, пускай эту жажду ничто унять не смогло бы, Габриэль выхватил флакон из призрачно-бледной руки и плеснул его содержимого себе на ладонь. Вода, кристально чистая, без следа крови.

Он устыдился облегчения, с которым выпил всю воду, до капли. Его человеческой половине она показалась слаще любого вина, любой женщины.

– Прошу. – Взгляд холоднокровки был острым, точно осколки стекла. – Присаживайся.

Габриэль не сдвинулся с места.

– Сядь, – приказала тварь.

Волей чудовища придавило, точно прессом, и вот уже Габриэль не видит ничего, кроме его темных глаз, как если бы они занимали всю комнату. И стало ему сладостно. Он чувствовал себя шмелем, которого манит аромат цветка, свежие, в каплях росы лепестки. Кровь снова устремилась в низ живота, но Габриэль, как и прежде, слышал в голове голос Серорука.

Закон второй: яд нежити со словами втечет тебе в уши.

Габриэль стоял. Твердо, на подламывающихся, как у жеребенка, ногах. Губ чудовища коснулась тень улыбки. Заостренные кончики пальцев убрали с кроваво-шоколадных глаз золотистую прядку и побарабанили по переплету книги.

– Впечатляет, – сказало оно.

– Не могу сказать того же, – ответил Габриэль.

– Осторожнее, шевалье. Рискуешь ранить мои чувства.

– У нежити чувства зверя, внешность человека, но дохнет она как дьявол.

– А, – холоднокровка улыбнулся, и во рту у него будто блеснула бритва. – Закон четвертый.

Удивление Габриэль скрыл, но в животе у него скрутило.

– Oui [4]. – Холоднокровка кивнул. – Мне знакомы принципы Ордена, де Леон. Если не учиться у прошлого, в будущем ждут беды. А будущие ночи, как ты, надеюсь, понимаешь, нежити очень интересны.

– Верни меч, пиявка, и я покажу, чего твое бессмертие стоит.

– Угрозы. – Чудовище присмотрелось к своим длинным ногтям. – Как банально.

– Это клятва.

– «Пред ликом Господа и семерых Его мучеников клянусь: да узнает тьма мое имя и устрашится. Покуда горит она – я есмь пламень. Покуда истекает кровью – я есмь клинок. Покуда грешит она – я есмь угодник Божий. И я ношу серебро», – процитировало чудовище.

Мягко накатила волна отравляющей дух ностальгии. Эти слова Габриэль слышал, казалось, еще в прошлой жизни, когда они эхом звенели под сводами и среди витражей Сан-Мишона: молитвой о мести и кровопролитии, обещанием Богу, который глух. Но услышать их тут, из уст чудовища, было…

– Сядь, во имя любви Вседержителя, – вздохнул холоднокровка. – Того и гляди с ног свалишься.

Воля чудовища продолжала давить, а в его глазах сосредоточился весь свет, который был в камере. Оно словно шептало на ухо, щекоча клыками, обещая сон и отдых после долгой дороги, чистую воду – смыть кровь с рук – и тихий уютный мрак, в котором забудется, как выглядит все, что ты отдал и потерял.

Но тут Габриэль вспомнил лицо своей дамы. Цвет ее губ, когда последний раз целовал их.

И остался стоять.

– Чего тебе, холоднокровка?

Краешек закатного солнца скрылся за горизонтом, а Габриэль ощутил на языке привкус жухлых листьев. Не на шутку разыгралось желание, готовое смениться потребностью. Жажда холодными пальцами прошлась по спине, накрыла его черными крыльями. Когда он курил последний раз? Два дня назад? Или три?

Боже святый, он бы мать родную за трубку убил…

– Как я уже сказал, – ответил холоднокровка, – я летописец ее милости. Хранитель ее рода и смотритель библиотеки. Твоими заботами и стараниями Фабьен Восс мертв. Теперь, когда прочие дворы крови преклонили колени, моя госпожа озаботилась сохранением. Прежде чем Последний Угодник умрет, прежде чем вся мудрость Ордена ляжет в безымянную могилу, моя бледная императрица Марго в своей безграничной щедрости дает тебе возможность выговориться.

Жан-Франсуа улыбнулся виноцветными губами.

– Она желает услышать твою историю, шевалье.

– Смотрю, у вашего брата беда с чувством юмора, – ответил Габриэль. – Обращаясь и восставая из могилы, вы забываете прихватить его из земли. Вместе с душонкой.

– С чего ты взял, что я шучу, де Леон?

– Животные частенько забавляются с добычей.

– Если бы моей императрице хотелось позабавиться, твои вопли было бы слышно даже в Алете.

– Угрозы. – Габриэль присмотрелся к своим обломанным ногтям. – Как банально.

Чудовище склонило голову набок.

– Туше.

– С какой стати мне тратить последние часы на этом свете, рассказывая историю, на которую всем начхать? Я для тебя никто. Ничто.

– Брось. – Тварь выгнула бровь. – Черный Лев? Человек, переживший алый снегопад Августина? Тот, кто спалил дотла тысячу наших и ударил Безумным Клинком по шее Вечного Короля? – Жан-Франсуа цокнул языком, словно школьная мадам, журящая непослушного ученика. – Раньше ты был величайшим из угодников, а сейчас и вовсе единственный. Как же плохо лежит на этих широких плечах мантия скромности.

Холоднокровка ступал по грани между ложью и лестью, выверяя каждый шаг, точно волк, идущий на яркий и острый запах крови. Что же ему нужно на самом деле, почему Габриэль до сих пор жив? Похоже…

– Все дело в Граале.

Лицо чудовища превратилось в неподвижную мраморную маску. Однако Габриэлю почудилось, что взгляд темных глаз слегка дрогнул.

– Грааль уничтожен, – ответило чудовище. – Какое нам теперь дело до чаши?

Габриэль склонил голову набок и процитировал:

– Из чаши священной изливается свет,И верные руки избавят от бед.Перед святыми давший обет,Один человек вернет небу цвет.

В холодных каменных стенах раздался бездушный смех.

– Я хроникер, де Леон. Мне интересна история, а не мифология. Тривиальные суеверия прибереги для скота.

– Лжешь, холоднокровка. Яд нежити со словами втечет тебе в уши. Если надеешься, что я предам…

Голос у Габриэля дрогнул, и он не договорил. Чудовище как будто не двигалось, но в его протянутой руке возник фиал с красновато-коричневым, словно растертый шоколад и лепестки роз, порошком.

Подступило знакомое искушение.

– Подарок, – сказало чудовище, вынимая колпачок.

Послышался запах: насыщенный, приторный, медный. Кожу покалывало. Габриэль невольно приоткрыл рот и охнул. Он понял, что нужно чудовищам. Ясно же, одним разом он не ограничится, захочется больше. Он словно со стороны услышал собственный голос. И если прошедшие годы, пролитая кровь еще не разбили ему сердце, то вот что точно могло его разбить.

– Я потерял трубку… В Шарбурге я…

Из кармана холоднокровка извлек костяную трубку тонкой работы и положил ее на столик, а рядом поставил фиал. Пристально глядя на Габриэля, он жестом пригласил его сесть напротив.

– Присядь.

Наконец Габриэль, совершенно разбитый, подчинился.

– Угощайся, шевалье.

Габриэль опомниться не успел, как схватился за трубку и насыпал в чашечку липкого порошка. Он так дрожал, что едва не выронил вожделенное угощение. Все это время холоднокровка не сводил взгляда с его рук – покрытых шрамами, мозолями и прекрасными татуировками. На правой была выведена гирлянда из черепов, на левой – коса из роз. Под костяшками поперек пальцев тянулось слово «терпение». На фоне бледной кожи оттененные металлическим блеском чернила казались черными.

Убрав со лба длинный локон черных волос, угодник-среброносец похлопал себя по карманам пальто и кожаных брюк. Огниво, разумеется, отняли.

– Мне нужно пламя. Лампа.

– Нужно.

С мучительной неспешностью холоднокровка сложил изящные пальцы шпилем у подбородка. В целом мире в этот момент не осталось никого и ничего. Только убийца, чудовище да тяжелая, будто свинцовая, трубка в дрожащих руках Габриэля.

– Поговорим о нужде, угодник. Причины неважны. Как и средства. Моя императрица требует, чтобы ты рассказал свою историю. Поэтому мы либо сидим здесь, как аристократы, и ты потакаешь своей мелочной, омерзительной привязанности, либо перемещаемся в недра шато, куда боятся ступать даже дьяволы. Так или иначе моя императрица Марго твою историю услышит. Вопрос в другом: ты поведаешь ее, перемежая слова затяжками или воплями.

Он сдался. Он пал, едва взявшись за трубку.

Он истосковался по аду и страшился возвращения туда.

– Дай, сука, огня, холоднокровка.

Жан-Франсуа снова щелкнул пальцами, и дверь камеры со скрипом открылась. Снаружи ждала все та же рабыня. В руке она держала накрытый длинным узким плафоном светильник, в свете которого казалась просто силуэтом: черное платье, черный корсаж, черный воротник… Это могла быть и дочь Габриэля, и мать, и жена – все равно. Главное – пламя.

Габриэль напрягся с силой двух натянутых луков, смутно уловив тревогу вампира. В присутствии пламени тот тихо, шелковисто шипел сквозь острые зубы. Однако Габриэлю сейчас на все было плевать, кроме огня и темной магии, силу которой он высвободит: кровь превратится в порошок, порошок превратится в дым, а тот дарует блаженство.

– Давай ее сюда, – велел он женщине. – Да поживее.

Она поставила лампу на столик и только тут взглянула на угодника. Она молчала, но взгляд ее бледно-голубых глаз как бы говорил: «И это я-то рабыня?».

Ну и плевать. Совсем. Габриэль ловко подкрутил ключик лампы, поднимая до нужной высоты пахнущий маслом язычок пламени. Ощутил его тепло в холоде башни, поднес чашечку трубки на нужное расстояние, чтобы порошок начал тлеть. И когда темная алхимия, утонченное волшебство заработало, в животе затрепетало. Кровяной порошок закипел, теряя цвет и выделяя аромат остролиста и меди. Габриэль приник губами к мундштуку с такой страстью, с какой не целовал и возлюбленную, и – Боже милостивый! – наконец затянулся.

Легкие наполнились пламенем, разум взбурлил, как грозовые тучи. Габриэль вдыхал этот дым кристалликов крови, а сердце колотилось о ребра, словно птица – о прутья костяной клетки. Член затвердел и впился в гульфик кожаных брюк. Казалось, еще одна трубка – и Габриэль узрит лик самого Бога.

Рабыня теперь представлялась ангелом в смертном обличье. Захотелось поцеловать ее, выпить ее, умереть в ней, стиснув в объятиях и лаская губами ее кожу. Зачесались клыки; на шее у женщины, прямо под челюстью, столь маняще билась жилка. Живой и грохочущий пульс…

– Шевалье.

Габриэль открыл глаза.

Он стоял на коленях у столика, согнувшись над пляшущим огоньком пламени. Сколько времени прошло?.. Женщина исчезла, будто и не приходила.

Снаружи задувал ветер, в котором угадывались десятки голосов: они нашептывали секреты, пролетая над крышами; выли, сыпля проклятиями, среди парапетов; и тихо-тихо повторяли его имя в ветвях голых черных деревьев. Габриэль мог сосчитать каждую соломинку на полу, ощущал каждый вставший дыбом волосок на теле, слышал запах старого праха, новой смерти и пыли дорог на подошвах. Каждое чувство обострилось, точно клинок, сломанный и окровавленный, который он сжимал в татуированных руках…

– Чья…

Габриэль покачал головой. Слова тянулись, как патока. Белки его глаз налились кровью. Он взглянул на фиал – тот вернулся в руки чудовища.

– Чья… это кровь?

– Моей благословенной госпожи, темной матери и бледной хозяйки, Марго Честейн, первой и последней своего имени, бессмертной императрицы волков и людей.

Холоднокровка смотрел на огонек со смесью тоски и ненависти. Из сырого угла камеры выпорхнул бледный, как череп, мотылек и заметался вокруг лампы. Фарфорово-бледная рука сомкнулась, скрывая фиал из виду.

– Но до тех пор, пока я не услышу твой рассказ, ты больше ни капли ее не получишь. Так что выкладывай и представь, что говоришь с ребенком. Так, будто о тебе станут читать спустя эпохи те, кто ничего об этом месте не знает. Ибо слова, которые я переношу на пергамент, должны прожить столько же, сколько и эта бессмертная империя. Твоя история станет единственной формой бессмертия, которую ты познаешь.

Из кармана холоднокровка достал резной деревянный пенал с изображением двух волков и двух лун. Из него вынул длинное перо – черное, как и ряды перьев, окружавших его шею, – а на подлокотник кресла поставил небольшую бутылочку. Обмакнув перо в чернила, Жан-Франсуа поднял на Габриэля выжидающий взгляд темных глаз.

Ощущая вкус красного дыма на губах, Габриэль сделал глубокий вдох.

– Приступай, – сказал вампир.

Книга первая

Мертвые дни

И так, году в 651 от основания империи явилось нам знамение преужасное. Ибо хоть солнце по-прежнему вставало и заходило, свет его отныне ничего не освещал, а сияние тепла не дарило, утратив привычную яркость. И с тех самых пор, как мрачный этот знак обосновался на небе, люди стали непрерывно страдать от глада, войн и прочих несущих смерть бедствий. Луи Беттенкур, «Полная история Элидэна»
I. О яблоках и яблонях

– Все началось с кроличьей норы, – сказал Габриэль.

Последний Угодник смотрел на трепещущее пламя лампы, словно на лица давно ушедших. В воздухе, замутняя его, все еще витали остатки красного дыма; слышно было, как горят, потрескивая на разные лады, волокна фитилька. В уме, оглашенном кровогимном, годы, разделявшие тогда и сейчас, казались минутами.

– Вспоминаю это все, – вздохнул Габриэль, – и смешно становится. Я оставил позади гору пепла высотой, наверное, до небес. Соборы в огне, города в руинах, могилы, переполненные телами праведников и мерзавцев… Но вот с чего все поистине начинается… – Он недоуменно потряс головой. – Так это с небольшой дыры в земле. Люди, конечно же, все запомнят иначе. Барды станут петь о Пророчестве, а священники – трепаться о замысле Вседержителя. Но я еще не встречал ни одного честного менестреля, холоднокровка, и ни одного священника, который не был бы дрянью.

– Ты вроде бы и сам – человек веры, Угодник, – напомнил Жан-Франсуа.

Габриэль де Леон встретил взгляд чудовища со слабой улыбкой.

– До наступления ночи оставалось еще два часа, и Бог решил поднасрать мне. Местные обрушили мост через Кефф, и пришлось тащиться на юг, к броду у Гахэха. Земля суровая, но Справедливый долж…

– Погоди, шевалье. – Маркиз Жан-Франсуа крови Честейн вскинул руку и положил перо между страниц. – Так не пойдет.

– Нет? – удивился Габриэль.

– Нет, – подтвердил вампир. – Это рассказ о том, кто ты есть. Как все это произошло. История не начинается с середины. История начинается с начала.

– Ты хочешь узнать о Граале. Рассказ о нем и начинается с кроличьей норы.

– Как я уже сказал, эта история для тех, кто станет жить спустя долгое время после того, как сам ты отправишься на корм червям. Начинай потихоньку. – Жан-Франсуа помахал изящной рукой. – Родился… рос…

– Родился я в луже грязи под названием Лорсон. Рос сыном кузнеца. Старшим из троих детей. Ничем не выделялся.

Вампир окинул его взглядом с ног до головы.

– Мы оба знаем, что это не так.

– Что ты знаешь обо мне, холоднокровка? Собери все это в кучу, отожми воду, и получишь, сука, щепотку сведений.

Тварь по имени Жан-Франсуа изобразила легкую зевоту.

– Ну так просвети меня. Твои родители. Они были набожными людьми?

Габриэль хотел уже отчитать его, но слова так и замерли у него на губах, стоило присмотреться к книге на коленях. Холоднокровка не просто записывал за Габриэлем каждое слово, он еще и зарисовки делал: пользуясь своей противоестественной быстротой, набрасывал в миг по несколько штрихов. На глазах у Габриэля линии складывались в образ: портрет мужчины в три четверти. Измученный взгляд серых глаз. Широкие плечи и черные как ночь длинные волосы. Резко очерченная челюсть, покрытая мелкой щетиной и потеками запекшейся крови. Под правым глазом – два шрама, длинный и короткий, похожие на дорожки от слез. Это лицо Габриэль знал так же хорошо, как свое.

Ведь это и было его лицо.

– Какое сходство, – заметил он.

– Merci, – пробормотало чудовище.

– А ты рисуешь портреты других пиявок? Вам со временем, поди, уже и не вспомнить своих лиц, раз уж зеркало не желает мараться и отражать вас.

– Напрасная трата желчи, шевалье. Если эту водицу вообще можно назвать желчью.

Габриэль уставился на вампира, водя пальцем по губам. Кровогимн – гудящий, пульсирующий дар того, что он выкурил с трубкой, – усилил каждое чувство в тысячу раз. По его жилам струилась мощь веков.

Он ощущал ее силу, отвагу, шедшую с ней рука об руку – отвагу, что пронесла его сквозь ад Августина, через пики Шарбурга и ряды Несметного легиона. И пусть очень – нет, слишком скоро – от них не останется и следа, прямо сейчас Габриэль де Леон ощущал себя совершенно бесстрашным.

– Ты у меня еще покричишь, пиявка. Я сцежу из тебя кровь, как из хряка, а самое лучшее, что в тебе есть, забью в трубку и приберегу на потом, и покажу, чего на деле стоит ваше бессмертие. – Он пристально посмотрел в пустые глаза чудовища. – Так достаточно желчно?

Губы Жан-Франсуа изогнулись в улыбке.

– Мне говорили, что у тебя тяжелый характер.

– Занятно. А я вот о тебе вообще не слышал.

Улыбка медленно растаяла.

Чудовище заговорило далеко не сразу.

– Твой отец. Кузнец. Он был набожным человеком?

– Он был горьким пьяницей с улыбкой, под чарами которой монашки сигали из исподнего, и с кулаками, которых страшились даже ангелы.

– Это напомнило мне о яблоках и о том, как далеко они падают от яблонь.

– Не припомню, чтобы спрашивал твоего мнения о себе, холоднокровка.

Говоря дальше, чудовище оттеняло глаза на портрете Габриэля:

– Расскажи о нем. Об этом мужчине, что вырастил легенду. Как его звали?

– Рафаэль.

– Значит, звали его в честь ангела, из тех, которые страшились его кулаков?

– Уверен, это их здорово бесило.

– Вы с ним ладили?

– Да разве же отцы с сыновьями ладят? Чтобы увидеть, каким по-настоящему был тот, кто тебя растил, надо сперва самому возмужать.

– Это не про меня.

– Да, ты же не человек.

Глаза мертвой твари блеснули, когда она подняла взгляд на Угодника.

– Лесть откроет любые пути.

– Руки у тебя белые, как лилии. Локоны золотистые. – Габриэль с прищуром оглядел вампира с ног до головы. – Ты из Элидэна?

– Пусть будет так, – ответил Жан-Франсуа.

Габриэль кивнул.

– Прежде чем мы перейдем к сути дела, тебе надо кое-что знать о ma famille [5]: мы северяне. У вас на востоке рождаются красавчики. А в Нордлунде? Свирепые люди. Просторы моей родины мечами секут ветры с хребта Годсенд. Это необузданная, жестокая земля. До Августинского мира к нам вторгались чаще, чем к кому бы то ни было во всей империи. Ты слышал легенду о Маттео и Элейне?

– Разумеется. – Жан-Франсуа кивнул. – Сказание о принце-воине с севера, который женился на королеве Элидэна еще до становления империи. Говорят, Маттео любил свою Элейну со страстью четверых обычных мужей, а когда они умерли, Господь превратил их в звезды и вознес на небосвод, дабы они могли вечно быть вместе.

– Это одна версия легенды, – улыбнулся Габриэль. – Маттео и правда страстно любил свою Элейну, вот только мы в Нордлунде рассказываем о них иначе. Видишь ли, Элейна своей красой славилась на все пять королевств, и от каждого из соседних четырех престолов просить ее руки прибыло по принцу. В первый день принц из Тальгоста преподнес ей табун величественных тундровых пони: умных, словно кошки, и белых, как снега его родины. На второй – принц Зюдхейма преподнес Элейне корону из мерцающего златостекла, которое добывали в недрах гор его отчизны. На третий – принц Оссвея предложил ей корабль из бесценной древесины любоцвета, дабы увезти ее за Вечное море. А вот принц Маттео был беден. Уже когда он родился, на его земли совершали набеги и Тальгост, и Зюдхейм, и Оссвей. Ни пони, ни златостекла, ни любооцвета подарить он не мог. И тогда он поклялся Элейне любить ее со страстью четырех обычных мужей, а в доказательство он встал у ее трона и, обещая свое сердце, возложил к ее ногам сердца остальных соискателей. Принцев, грабивших его родные земли. Всего получалось четыре сердца.

Вампир фыркнул:

– Хочешь сказать, что все северяне – кровожадные безумцы?

– Хочу сказать, что мы подвержены страстям, – ответил Габриэль. – И дурным, и прекрасным. Тебе следует помнить об этом, если хочешь узнать ma famille. Наши сердца говорят громче наших умов.

– Так что там с твоим отцом? – напомнил Жан-Франсуа. – Он тоже был подвержен страстям?

– Oui, но только дурным. Он был болен, насквозь.

Угодник-среброносец подался вперед и упер локти в колени. Тишину в камере нарушало только шуршание пера, с которым холоднокровка рисовал его портрет, да шепотки ветров.

– Он был ниже меня, зато сложением напоминал кирпичную стену. Три года служил разведчиком в армии Филиппа Четвертого, пока старый император не умер, а во время кампании в горах Оссвея попал под лавину и сломал ногу. Кость так и не срослась как надо, вот он и подался в кузнецы. А работая в крепости местного барона, повстречал мою маму. Красавицу с волосами цвета воронова крыла, статную и горделивую. Он невольно влюбился в нее. Да и кто бы устоял? Дочь самого барона. La demoiselle де Леон.

– Так де Леон – фамилия твоей матери? Мне казалось, у вашего вида фамилии наследуются по отцовской линии, а женщины свои, выходя замуж, забывают.

– Родители зачали меня, не обвенчавшись.

Вампир прикрыл рот острыми пальцами.

– Какой скандал.

– Определенно, дед думал так же. Стоило животу начать расти, и он потребовал избавиться от меня, но мамá отказалась. Тогда дед прогнал ее, сопроводив всеми проклятиями, какие только измыслил. Однако мама была тверда, как скала. Ни перед кем не склонялась.

– Как ее звали?

– Ауриэль.

– Красивое имя.

– Как и она сама. Ее красота не потускнела даже в такой помойке, как Лорсон. Мама и папá поселились там, не имея ни гроша за душой. Я появился на свет в местной церквушке, потому что у их хижины еще не было крыши. Спустя год родилась Амели, а потом и моя самая младшая сестричка, Селин. К тому времени мама с папа уже обвенчались, поэтому сестренки получили отцовскую фамилию, Кастия. Я спросил у папá, нельзя ли и мне ее взять, но он отказал. Тут бы мне призадуматься… К тому же обращался он со мной…

Глядя в пустоту, Габриэль провел пальцем по тонкому шраму на челюсти.

– Ты про те кулаки, которых страшились ангелы? – пробормотал Жан-Франсуа.

Габриэль кивнул.

– Говорю же, Рафаэль Кастия был подвержен страстям, и эти страсти управляли им. Мама была женщиной набожной и растила нас в Единой вере, благословенной любви Вседержителя и Девы-Матери. Но папина любовь была иного рода.

Отца поразил недуг. Теперь-то мне ясно: войне он посвятил всего три года, но она не оставляла его до конца жизни. Не попадалось ему такой бутыли, которую он не осушил бы махом. Или хорошенькой девицы, мимо которой он прошел бы. Правду сказать, его невоздержанности мы радовались: отправляясь на охоту за юбками, папа на день-другой исчезал из дому. Но уж если напивался дома… Мы словно жили на бочке черного игниса, пороха. Хватало одной искры.

Как-то ему показалось, что я наколол мало дров, и он сломал топорище о мою спину. А когда я забыл натаскать воды из колодца, пересчитал мне ребра. Маму, Амели и Селин он не тронул ни разу, зато я с лихвой познал его кулачищи. И думал, будто это он меня так любит.

Потом, наутро мамá ярилась на папá, а он заводил старую песню: клялся Богом и всеми Его семерыми мучениками, что изменится, непременно изменится. Зарекался пить, и какое-то время мы жили счастливо. Папа брал меня на охоту, рыбалку, обучал фехтованию, в котором поднаторел на службе, и слушать природу. Разводить костер из сырого топлива. Бесшумно ходить по сухим листьям. Ставить ловушки, которые не убьют добычу. А самое главное – он открыл мне тайны льда. Тайны снега: как он падает, как лишает жизни. Похлопывая себя по сломанной ноге, папа рассказывал все про метель, снежную слепоту, лавины. Как спать под звездами в горах. Он учил меня так, как мог учить только отец.

Но длилось это недолго.

– Не война делает из тебя убийцу, – сказал он как-то. – Она – лишь ключ, отпирающий замóк. В крови у всякого живет зверь, Габриэль. Можешь морить его голодом, запереть в клетке, но в конце концов отдашь ему причитающееся или он сам все возьмет.

Помню, как на свои восьмые именины сидел за столом, а мама смывала кровь у меня с лица. Она меня обожала, моя мама, несмотря на то, чего мое рождение ей стоило. Я чувствовал это так же верно, как тепло солнца на коже. И я спросил: «Раз ты меня так любишь, то отчего папа так ненавидит?» Тогда мама посмотрела мне в глаза и очень глубоко и тяжело вздохнула:

– Ты выглядишь в точности как он. Боже, помоги мне, ты весь в него, Габриэль.

Последний Угодник вытянул ноги и взглянул на рисунок вампира.

– Забавно, ведь папа был широк в плечах и коренаст, а я уже тогда вымахал дылдой. У него кожа была смуглой, а у меня – призрачно-бледной. Губы и серые глаза у меня от мамы, но вот от папá мне ничего не перепало.

Потом мама сняла с пальца перстень – единственную драгоценность, которую прихватила из отцовского дома. Серебряную печатку, украшенную родовым гербом де Леон: два льва по бокам от щита и два скрещенных меча. Мама надела мне ее на палец и крепко сжала мне руку. «В твоих жилах течет львиная кровь, – сказала она. – И лучше день прожить львом, чем десять тысяч – агнцем. Не забывай, что ты – мой сын. Но в тебе живет голод, остерегайся его, мой милый Габриэль. Не то он проглотит тебя целиком».

– Послушать, так она грозная женщина, – заметил Жан-Франсуа.

– Так и было. По грязным улочкам Лорсона она шествовала, точно высокородная дама – по золоченым коридорам императорского дворца. И пусть я был незаконнорожденным, свое имя она велела мне носить как корону. Отвечать чистым ядом, если вдруг скажут, будто у меня на него нет права. Моя мама знала себе цену, и в этом есть пугающая сила – когда точно знаешь, кто ты есть и на что способен. Думаю, большинство назвало бы это высокомерием, но так ведь большинство – это дурачье засратое.

– Ваши священники не проповедуют с кафедр о благодати смирения? – спросил Жан-Франсуа. – Не обещают, что кроткие унаследуют эту землю?

– Я тридцать пять лет прожил под именем, данным мне матерью, холоднокровка, и еще ни разу не видел, чтобы кроткий унаследовал хоть что-то, кроме объедков со стола сильного.

Габриэль взглянул на горы за окном. Тьма опускалась на землю, точно грешник – на колени, и в ней невозбранно гуляли страшилища. Крохотные искорки человечества трепетали, точно свечи на голодном ветру, – и вскоре им предстояло угаснуть совсем.

– Да и потом, кому, нахер, сдалась такая земля?

II. Начало конца

В комнату мягкой поступью прокралась тишина. Габриэль пялился в пустоту, затерявшись в мыслях и воспоминаниях о хоре и пении серебряных колоколов, о черных одеждах, под которыми скрывались плавные изгибы бледного тела, пока постукивание пера по бумаге не вернуло его на землю.

– Возможно, нам стоит начать с мертводня, – сказало чудовище. – Ты, наверное, был еще совсем ребенком, когда тень только скрыла солнце.

– Oui. Всего лишь ребенком.

– Расскажи.

Габриэль пожал плечами.

– День был самый обычный. За несколько ночей до него, помню, я проснулся от дрожи земли, будто она сама ворочалась во сне, но роковой день ничем не выделялся. Я работал в кузнице с папá, когда это началось: небо мелассой затянула тень, яркая голубизна сменилась серой хмарью, солнце стало угольно-черным. Воздух остывал, а на площади – поглядеть, как меркнет дневной свет, – собралась вся деревня. Мы, разумеется, испугались, будто это ведьмовская порча, магия фей. Дьявольщина. Надеялись, что это пройдет, как и прочие напасти.

Шли недели и месяцы, а тьма все не отступала. Представляешь, какой тогда воцарился ужас. Поначалу мы много имен ей придумали: Почернение, Пелена, Первое откровение… Но звездочеты и алхимики при дворе императора Александра Третьего назвали ее «мертводнем», и в конце концов мы подхватили это имя. Во время мессы отец Луи проповедовал с кафедры: вера во Вседержителя – все, что нам нужно, с ней мы не пропадем. Однако трудно уверовать в свет Вседержителя, когда солнце сияет не ярче догорающей свечи, а весна холодна, как зимосерд.

– Сколько тебе тогда было?

– Полных восемь лет. Почти девять.

– И когда ты понял, что наш род стал свободно ходить посреди дня?

– Впервые порченого я увидел в тринадцать.

Историк склонил голову набок.

– Мы предпочитаем термин «грязнокровка».

– Прошу простить, вампир, – улыбнулся угодник-среброносец. – Неужели я хоть чем-то намекнул, что мне есть хоть малейшее дело до ваших поганых предпочтений?