Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Люсинда Райли, Гарри Уиттакер

Семь сестер. Атлас. История Па Солта

Lucinda Riley and Harry Whittaker

Atlas (The Story of Pa Salt)



© Lucinda Riley, 2022

© Савельев К., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

Люсинда посвящает этот роман своим читателям во всем мире. Я посвящаю его моей матери Люсинде, которая была для меня источником вдохновения во всем. – Г. У.


Предисловие

Дорогие читатели!

Позвольте представиться: меня зовут Гарри, и я – старший сын Люсинды Райли. Возможно, некоторые из вас удивятся, когда увидят два имени на обложке этого долгожданного романа.

Перед выходом «Потерянной сестры» в 2021 году Люсинда неожиданно объявила о планах работы над восьмой, заключительной частью «Семи сестер», где будет рассказана история загадочного Па Солта. В авторском примечании к седьмой книге она написала: «Этот сюжет уже восемь лет находится у меня в голове, и я не могу дождаться, когда наконец изложу его в письменном виде».

Как ни трагично, мама умерла в июне 2021 года от остеосаркомы, которая была диагностирована в 2017 году. Наверно, вы думаете, что у нее не было возможности что-либо написать. Но судьба непредсказуема. В 2016 году мама прилетела в Голливуд по приглашению продюсерской компании, заинтересовавшейся правами на экранизацию «Семи сестер». Продюсерская группа очень хотела узнать, как мама представляет окончание серии, хотя тогда у нее были запланированы еще четыре книги.

Эта просьба заставила маму собрать все свои черновики в одном документе. Она написала для потенциальных продюсеров тридцать страниц сценария, действие которого происходит в кульминационный момент повествования. Уверен, мне не нужно убеждать вас в том, что эти страницы были как всегда великолепны. Они изобиловали драматизмом, напряжением и… сюрпризами.

Кроме того, поклонники этого цикла знают о ярких эпизодах с участием Па Солта, которые присутствуют в каждой книге. Мама выстроила хронологию передвижения основных персонажей в течение десятилетий, создав таким образом полноценное «руководство для наблюдателей». Таким образом, литературное наследие Люсинды гораздо обширнее, чем может показаться.

В 2018 году мы с мамой создали серию для детей «Ангелы-хранители» и совместно выпустили четыре книги. В это время она предложила мне закончить цикл «Семь сестер», если с ней произойдет самое худшее. Разумеется, наши разговоры останутся между нами, но я хочу подчеркнуть: она сделала меня частью системы «отказоустойчивости» на тот случай, если произойдет немыслимое. Да, именно немыслимое. Не думаю, что мама всерьез рассматривала возможность своей смерти, – впрочем, как и я. Несколько раз она опровергала законы науки и природы, отступая от края пропасти. В маме всегда было нечто волшебное.

После ее смерти мне оставалось только сдержать слово. В конце концов, «Атлас» обещает раскрыть секреты, заставлявшие читателя много лет теряться в догадках. Однако я всегда рассматривал эту книгу как дань памяти моей маме. Я завершил эту работу ради моей лучшей подруги и моей героини. Мною двигала не осознанная необходимость, а любовь к маме. Я готов предположить, что некоторые читатели будут оживленно обсуждать, какие сюжетные элементы принадлежат мне, а какие – моей маме, но думаю, это не важно. Проще говоря, история есть история. И я знаю, что в конце этой книги вы испытаете эмоциональное удовлетворение. Мама позаботилась об этом.

Пожалуй, величайшее достижение Люсинды состоит в том, что никто не смог правильно определить тайную движущую силу, стоявшую за ее книгами, несмотря на тысячи теорий и догадок. «Атлас» будет наградой для тех, кто с самого начала полюбил этот цикл, но там есть и новый сюжет (хотя он всегда присутствовал, скрытый среди первых 4500 страниц). Возможно, я всего лишь убираю дымовую завесу…

Работа над книгой «Атлас. История Па Солта» была вызовом и огромной честью для меня. Это прощальный дар Люсинды Райли, и я рад вручить его вам.



Гарри Уиттакер, 2022

Есть многое на свете, друг Горацио, О чем не снилось нашим мудрецам. – Шекспир




Действующие лица романа:

Атлантис

Па Солт – приемный отец сестер

Марина (Ма) – гувернантка сестер

Клавдия – экономка в Атлантисе

Георг Гофман – нотариус Па Солта

Кристиан – шкипер



Сестры Деплеси

Майя

Алли (Альциона)

Стар (Астеропа)

Сиси (Келено)

Тигги (Тайгета)

Электра

Мерри (Меропа)

Пролог

Сибирь, Тобольск, 1925 год



Двое мальчиков уткнулись носами в воротники своих поношенных шубенок, прикрывая лица от порывов ветра, гнавшего перед ними облака снежной пороши.

– Давай живее! – крикнул старший. Хотя ему едва исполнилось одиннадцать, его голос уже был хриплым и грубоватым. – Хватит, пора возвращаться домой.

Младший мальчик, которому было лишь семь, подхватил вязанку хвороста, который они собирали, и побежал за старшим.

На полпути домой дети услышали тонкий писклявый звук где-то за деревьями. Старший остановился и прислушался.

– Ты это слышишь? – спросил он.

– Да, – ответил младший. Хворост оттягивал руки, и, хотя они только что остановились, мальчика начало трясти от холода. – Пойдем домой, пожалуйста! Я устал.

– Не хнычь, – отрезал старший. – Я пойду посмотрю, что там.

Он подошел к соседней березе и опустился на колени. Младший неохотно последовал за ним. Они увидели воробушка размером с монету, беспомощно барахтавшегося в снегу.

– Он выпал из гнезда, – вздохнул старший. – Или это… послушай!

Они стояли под деревом, пока не услышали птичий крик из двух нот.

– Ага! Это кукушка.

– Та, что в настенных часах?

– Не совсем, это жестокие птицы. Кукушка откладывает яйца в чужие гнезда. Когда кукушонок вылупляется, он выталкивает других птенцов на землю – вот что здесь случилось.

– О нет. – Младший мальчик наклонился и провел мизинцем по головке птенца. – Мы здесь, дружок, все в порядке… – Мальчик посмотрел на своего спутника. – Может быть, мы заберемся на дерево и вернем его обратно? – Он попытался разглядеть гнездо. – Нет, слишком высоко.

Внезапно раздался тошнотворный хруст. Младший повернулся и увидел, что старший раздавил птенца сапогом.

– Что ты натворил? – в ужасе воскликнул младший.

– Мать все равно не признала бы его. Лучше так, чтобы не мучился.

– Но… откуда тебе знать. – Карие глаза младшего мальчика наполнились слезами. – Мы могли бы попробовать!

Старший отмахнулся от его протестов.

– Нет смысла пробовать, все равно ничего не получится. Пустая трата времени. – Он направился вниз по склону. – Пошли, нам пора домой.

Младший мальчик наклонился и посмотрел на безжизненного птенца.

– Прости моего брата, – прошептал он, утирая слезы. – Ему очень плохо, на самом деле он не такой.

Дневник Атласа

1928–1929 гг.

1

Булонь-Бийанкур,

Париж, Франция



Этот дневник – подарок от мсье и мадам Ландовски. По их словам, раз уж я не могу говорить, зато умею писать, будет полезно, если я попробую записывать свои мысли. Сначала они считали меня бестолковым или слабоумным; во многих отношениях так оно и было. Но, скорее всего, им просто надоело так долго возиться со мной. Они очень устали, и я тоже.

Они поняли, что у меня сохранились какие-то остатки ума, когда узнали, что я умею писать. Для начала они попросили меня написать мое имя, возраст и место рождения. Но я давно усвоил, что изложение таких сведений в письменном виде может довести до беды, а мне меньше всего хотелось очередных неприятностей. Поэтому я сидел за столом в кухне и записывал стихотворение, которому меня научил папа. Разумеется, это стихотворение не могло выдать, где я жил до того, как оказался под живой изгородью в их саду. Оно не принадлежало к числу моих любимых, но слова соответствовали моему настроению и могли продемонстрировать этим добрым супругам, которые волей судеб оказались у меня на пути, когда смерть стучалась в мою дверь, что я хотя бы способен на письменное общение. Поэтому я написал:

Уж месяц зашел; ПлеядыЗашли… И настала полночь.И час миновал урочный…Одной мне уснуть на ложе![1]

Я написал это стихотворение по-французски, по-английски и по-немецки, хотя ни один из этих языков не был моим родным. (Разумеется, я могу не только писать, но и говорить, но, как и слова на бумаге, все сказанное, особенно в спешке, можно использовать как разменную монету.) Признаюсь, мне доставил удовольствие изумленный вид мадам Ландовски, когда она прочитала написанное, хотя это не помогло ей узнать, кто я такой и откуда появился здесь. Горничная Эльза одарила меня взглядом, намекавшим на то, что меня нужно побыстрее выдворить туда, откуда я пришел, и шлепнула тарелку еды на стол передо мной.

Прошло больше года с тех пор, как я покинул дом, который знал с рождения. За это время я говорил лишь в тех случаях, когда это было необходимо.

С того места, где я пишу эти строки, открывается вид из крошечного мансардного окна. Раньше я видел, как по дорожке прошли дети супругов Ландовски. Они учились в школе и выглядели очень нарядно в своей форме: Франсуаза в белых перчатках и соломенной шляпке, которая здесь называется «канотье», а ее братья – в белых рубашках и блейзерах. Хотя я слышал частые жалобы мсье Ландовски на нехватку денег, его большой дом, чудесный сад и красивые платья местных дам свидетельствовали о немалом богатстве.

Я имел привычку грызть карандаш. Папа старался искоренить эту мою привычку, намазывая карандаш всевозможными дурно пахнущими веществами. Однажды он сказал, что на этот раз выбрал отраву с приятным запахом, так что, если мне дорога жизнь, лучше держать карандаш подальше ото рта. Тем не менее, пока я размышлял над переводом, полученным от него для расшифровки, я опять сунул карандаш в рот. Когда он увидел это, то закричал, выволок меня за шкирку на улицу и набил мне рот снегом, который потом велел выплюнуть. Тогда я не умер, но с тех пор часто гадал, было ли это жестоким розыгрышем, или же выплюнутый снег на самом деле спас меня.

Хотя я стараюсь почаще вспоминать отца, прошло уже много лет с тех пор, как я последний раз видел его, и его образ начинает тускнеть в моей памяти…

Наверное, это и к лучшему. Да, во всех отношениях будет лучше, если я забуду прошлое. Тогда, если меня будут пытать, я ничего не смогу рассказать моим мучителям. А если мсье или мадам Ландовски думают, что я буду писать в подаренном дневнике что-то важное, и надеются на замочек с ключом, который я храню в своем кожаном кошельке, то они сильно заблуждаются.

– Ты можешь записывать в дневнике свои мысли и чувства, – ласково объяснила мадам Ландовски. – Это личный дневник, предназначенный только для твоих глаз. Обещаю, что мы не будем туда заглядывать.

Я закивал и благодарно посмотрел на нее, прежде чем побежать наверх, в свою комнату в мансарде. Но я не поверил мадам Ландовски. Я по себе знаю, как легко вскрывать замки и нарушать обещания.

«Клянусь жизнью твоей любимой матери, что я вернусь за тобой… Молись за меня и жди…»

Я потряс головой, стараясь избавиться от последних слов, сказанных мне папой. Но каким-то образом, хотя другие воспоминания, которые мне хочется вернуть, улетают из моей головы, как пух одуванчиков, в тот миг, когда я пытаюсь удержать их, эти слова не хотели уходить.

Дневник в кожаной обложке наполнен тончайшими бумажными листочками. Должно быть, он обошелся мсье Ландовски по меньшей мере в целый франк (так называются местные деньги). Это щедрый жест с его стороны, и я воспользуюсь им. Кроме того, во время долгого путешествия я начал опасаться, что разучился писать. Не имея ни бумаги, ни карандаша, я коротал холодные зимние ночи, мысленно повторяя стихотворения и представляя, как я записываю их.

Мне нравится выражение «перед мысленным взором»; папа называл это окном, распахнутым в наше воображение. Поэтому, когда я не вспоминал стихотворения, то часто исчезал на просторах этого внутреннего мира, который папа считал безграничным. Но он добавлял, что недалекие люди по определению имеют ограниченное воображение.

Хотя добрые супруги Ландовски оказались моими спасителями, мне по-прежнему было нужно исчезать внутри самого себя, плотно закрывать глаза и перебирать мысли, которые нельзя было поместить на бумаге, потому что я больше не мог доверять ни одному человеку.

«Так что, если Ландовски когда-нибудь прочитают это – а я не сомневался, что они так и сделают, хотя бы из любопытства, – они увидят лишь дневник, который начинается с моей прощальной молитвы».

Кажется, я так ничего и не сказал им; я был настолько изнурен от лихорадки, голода и упадка сил, что, наверное, мне это померещилось, но, так или иначе, в тот день я увидел самое красивое женское лицо на свете.

Пока я кратко и деловито описывал, как эта прекрасная дама отвела меня в дом, шепча ласковые слова, и впервые за много дней позволила мне спать на кровати, я вспоминал, какой грустной она казалась во время нашей последней встречи. С тех пор я узнал, что ее звали Изабеллой, сокращенно Бел. Она и мсье Бройли, ассистент в скульптурной студии Ландовски (он попросил меня называть его Лореном, хотя я все равно не произносил ни слова) были безумно влюблены друг в друга. И в тот вечер, когда Бел выглядела такой грустной, она пришла проститься не только со мной, но и с Лореном.

Хотя я был очень молод, я много читал о любви. После ухода папы я прошелся по его книжным полкам и узнал множество необыкновенных вещей о жизни взрослых. Сначала я предполагал, что описание физического акта любви предназначалось для того, чтобы придать повествованию комедийный оттенок, но оно повторялось у авторов, которые определенно не были юмористами, и я осознал, что речь идет о реальных вещах. Вот это я точно не собирался записывать в своем дневнике!

Я тихо рассмеялся и прикрыл рот ладонью. Это было странное ощущение, поскольку смешок был неким проявлением радости, естественной физической реакцией.

– Господи! – прошептал я. Было еще более странным слышать собственный голос, который казался более глубоким с тех пор, как я проронил последнее слово. Никто не мог услышать меня здесь, в мансарде; обе горничные находились внизу, где занимались уборкой, полировкой мебели и бесконечной стиркой белья, развешанного на веревках за домом. Но, даже если они не могли меня услышать, нужно было соблюдать осторожность, поскольку, раз я мог смеяться, значит, имел голос и умел говорить. Я постарался думать о грустных вещах, что было трудновато, ведь, несмотря ни на что, мне удалось добраться до Франции, периодически исчезая в собственном воображении и думая о хорошем. Я думал о двух горничных, чью болтовню я слышал через тонкую стенку, разделявшую нас по ночам. Они жаловались на скудную плату, слишком долгий рабочий день, комковатые матрасы и на свою холодную спальню в мансарде, не отапливаемую в зимнее время. Мне хотелось постучать кулаком в стенку и крикнуть, что им еще повезло жить в отдельной комнате и получать жалованье, пусть и небольшое. Что касается холодной спальни… Я успел познакомиться с французским климатом, и, хотя Париж, на окраине которого мы жили, находился на севере Франции, при мысли об ужасе перед температурой немного ниже нуля мне снова хотелось смеяться.

Я закончил первую запись в своем «официальном» дневнике и прочитал ее про себя, представив себя на месте мсье Ландовски, с его забавной бородкой и пышными усами.



Я живу в Булонь-Бийанкуре. Меня приютила радушная семья Ландовски. Их зовут мсье Поль и мадам Амели. У них четверо детей: Натали (20 лет), Жан-Макс (17 лет), Марсель (13 лет) и Франсуаза (11 лет). Все они очень добры ко мне. Они говорят, что я был тяжело болен и мне понадобится время, чтобы восстановить силы. Горничных зовут Эльза и Антуанетта, а кухарку – Берта. Она все время дает мне свои чудесные пирожные, чтобы «подкормить» меня. В первый раз она принесла мне целую тарелку. Я съел все до крошки, а через пять минут мне стало очень плохо. Когда доктор осмотрел меня, то сказал Берте, что мой желудок съежился от недоедания, поэтому она должна кормить меня мелкими порциями, иначе мне станет совсем плохо и я могу умереть. Думаю, это расстроило Берту, но надеюсь, что теперь я ем почти нормально и могу оценить ее стряпню по достоинству. В семье есть еще одна прислуга, с которой я пока не встречался, но здесь много говорят о ней. Это мадам Эвелин Гельсен, и она работает экономкой. Сейчас она в отпуске и навещает своего сына, который живет в Лионе.

Я беспокоюсь, что семья тратит на меня слишком много денег, со всеми расходами на еду и на доктора, приходившего ко мне. Я знаю, как дорого могут обходиться врачи. У меня нет денег и работы, и я пока не понимаю, как отплатить за их щедрость. Не представляю, как долго мне еще разрешат оставаться здесь, но я стараюсь радоваться каждому дню в этом замечательном доме. Я благодарю Бога за их доброту и каждый вечер молюсь за них.



Я погрыз карандаш и удовлетворенно кивнул. Я выбрал упрощенный стиль и добавил две-три грамматические ошибки, чтобы сойти за обычного десятилетнего мальчика. Не стоило даже намекать на образование, когда-то полученное мною. После папиного ухода я старался продолжать занятия так же прилежно, как раньше, но без его руководящих наставлений дела заметно ухудшились.

Достав из ящика старого стола лист восхитительно белой бумаги – а для меня собственный стол был невообразимой роскошью, – я приступил к составлению письма.



Студия Ландовски

Улица Муссон-Дерош

Булонь-Бийанкур

7 августа 1928 года



«Дорогие мсье и мадам Ландовски!

Я хочу поблагодарить вас обоих за этот подарок. Это самый чудесный дневник, какой у меня был, и я буду писать ежедневно, как вы и просили меня.

Еще спасибо за то, что приняли меня к себе».



Я едва не добавил «Искренне ваш…» и свое имя, но вовремя остановился, аккуратно сложил лист бумаги четыре раза и написал наверху их имена. Я собирался положить письмо на серебряное блюдо, куда поместят завтрашнюю корреспонденцию.

Я еще не достиг того места, куда направлялся, но достаточно приблизился к нему. По сравнению с уже преодоленным расстоянием, это было все равно что прогуляться по улице Муссон-Дерош и обратно. Но я пока не хотел уходить отсюда. В разговоре с Бертой врач резонно заметил, что мне нужно укрепить не только физические, но и душевные силы. Хотя он не интересовался последним, я мог бы сказать ему, что худшим для меня были не телесные испытания, а страх, до сих пор терзавший меня изнутри. Обе горничные, возможно, уставшие жаловаться на остальных жильцов, сообщили мне, что я регулярно кричу по ночам и бужу их. Раньше я настолько уставал, что засыпал, как бревно, но здесь привычка к отдыху и теплой постели размягчила меня. Я часто не мог заснуть после очередного кошмара. Даже не уверен, что «кошмары» – верное слово для описания этих видений. Жестокий разум заставлял меня заново переживать то, что произошло со мной на самом деле.

Встав и подойдя к кровати с дневником в руке, я залез под одеяло, в котором не нуждался, так как было по-настоящему душно. Я засунул дневник в пижамные штаны так, чтобы он плотно прилегал к бедру. Потом я снял кожаный кошелек, который носил на шее, и пристроил его под штанами к другой стороне бедра. Если долгое странствие чему-то научило меня, так это выбрать самое надежное укрытие для драгоценных вещей.

Я растянулся на бугристом матрасе – еще одном предмете жалоб Эльзы и Антуанетты, хотя для меня это было подобно облаку из ангельских крыльев, – закрыл глаза, произнес короткую молитву за папу, а затем за маму, где бы на небе она ни находилась, и постарался заснуть. Одна-единственная мысль не шла у меня из головы. Не хотелось этого признавать, но была еще одна причина для моего благодарственного письма супругам Ландовски: хотя я понимал, что должен продолжить странствие, мне не хотелось отказываться от восхитительного ощущения безопасности.

2

– Итак, что ты о нем думаешь, молодой человек? – спросил мсье Ландовски, когда я заглянул в глаза нашего Спасителя, каждый глаз которого был больше меня самого. Мсье Ландовски только что завершил голову статуи того, кого в Бразилии называли Cristo Redentor, – нашего Иисуса Христа. Мсье Лоран Бройли поведал мне, что статуя будет установлена на вершине горы в городе Рио-де-Жанейро. Когда соберут все составные части, ее высота будет больше тридцати метров. Я видел миниатюрные варианты этой скульптуры и знал, что бразильский (и французский) Христос будет стоять с распростертыми руками, словно обнимая город. Согласно хитроумному замыслу, издалека снизу будет казаться, что он распят на кресте. Вопрос о доставке статуи на вершину горы и ее сборке был предметом жарких дискуссий и волнений в последние несколько недель. У мсье Ландовски на попечении было много других голов, поскольку он также работал над скульптурой китайского государственного деятеля Сунь Ятсена[2] и беспокоился насчет его глаз. На мой взгляд, мсье Ландовски был настоящим перфекционистом.

Долгими летними днями я приходил в студию мсье Ландовски и прятался за многочисленными камнями, лежавшими на полу в ожидании инструментов скульптора. Обычно в студии было полно подмастерьев и помощников, которые, как и Лорен, приходили сюда учиться у мастера. Большинство из них не обращали на меня внимания, хотя мадемуазель Маргарита каждый раз улыбалась мне. Она была лучшей подругой Бел, поэтому я знал, что ей можно доверять.

Однажды мсье Ландовски выследил меня в студии; как и мой отец, он попрекнул меня в необходимости просить разрешения перед входом. Я сокрушенно покачал головой, выставил руки перед собой и попятился к двери, но он сжалился надо мной и поманил к себе.

– Бройли сказал, что тебе нравится наблюдать за нашей работой. Это правда?

Я кивнул.

– Тогда больше не надо прятаться. Если ты пообещаешь ничего не трогать, то добро пожаловать, мой мальчик. Хотелось бы, чтобы мои собственные дети проявляли такой же интерес к моей профессии.

С этого момента мне разрешили сидеть за столом на козлах с куском ненужного мыльного камня и обеспечили набором собственных инструментов.

– Смотри и учись, мальчик, смотри и учись, – посоветовал Ландовски.

Я смотрел и пробовал чему-то научиться. Впрочем, у меня мало что получалось, пока я стучал молотком по зубилу, обтесывая мыльные камни. Как я ни старался придать им хотя бы простейшую форму, передо мной неизменно оказывалась кучка обломков.

– Ну, мой мальчик, что ты думаешь об этом? – спросил мсье Ландовски и указал на голову Христа. Я энергично закивал, в очередной раз ощущая себя виноватым перед этим добряком, который все еще пытался добиться от меня внятного ответа. Он заслуживал этого хотя бы благодаря своему упорству, но я понимал, что как только открою рот и начну говорить, то окажусь в опасности.

Мадам Ландовски, убедившаяся в том, что я умею читать и понимаю услышанное, вручила мне стопку старой бумаги.

Я кивнул. После этого наше общение сильно упростилось.

В ответ на вопрос мсье Ландовски я достал карандаш из кармана шортов, крупными буквами написал на листке бумаги одно слово и протянул ему. Мсье Ландовски добродушно усмехнулся.

– «Великолепно», вот как? Что же, спасибо, молодой человек, и давай надеяться, что наш Cristo получит такую же оценку, когда гордо встанет на вершине горы Корковадо на другом краю света. Если мы сможем доставить его туда…

– Поверьте, сир, – произнес Лорен у меня за спиной. – Бел говорит, что подготовка фуникулера идет полным ходом.

– В самом деле? – Мсье Ландовски приподнял кустистую седую бровь. – Похоже, тебе известно больше меня. Эйтор да Силва Коста неустанно заверяет меня, что мы обсудим, как переправить мою скульптуру через океан и воздвигнуть ее на месте, но обсуждение все откладывается и откладывается. Скоро ли настанет время ланча? Мне нужно выпить немного вина, чтобы успокоить нервы. Я начинаю опасаться, что этот проект со статуей Христа будет концом моей карьеры. Поистине, я был глупцом, когда согласился на такое безумие.

– Пойду принесу завтрак, – отозвался Лорен и удалился в крошечную кухню, каждый уголок которой я буду всегда помнить как первое убежище с тех пор, как покинул свой дом много месяцев назад. Я улыбался, глядя, как Лорен открывает бутылку вина.

Поскольку я часто просыпался очень рано, то приходил в студию на рассвете просто ради того, чтобы посидеть среди здешней красоты. Я думал о том, как папу позабавило бы, что из всех мест, где я мог бы оказаться, – например, на заводе «Рено», лишь в нескольких километрах отсюда, – волею судеб я завершил свое странствие в таком месте, которое он назвал бы храмом искусства. Я знал, что это порадовало бы его.

В то утро, когда я сидел среди камней и глядел на кроткие черты лица Cristo Redentor, до меня донесся шум из комнаты за занавеской, где мы обедали. Подкравшись на цыпочках и заглянув внутрь, я увидел ноги, вытянутые под столом, и услышал тихий храп Лорена. С тех пор, как Бел вернулась в Бразилию, он стал часто напиваться, так что по утрам его глаза были покрасневшими и опухшими, а кожа приобретала землисто-серый оттенок, как будто он был готов в любой момент избавиться от содержимого желудка. (Кстати, у меня был богатый опыт знакомства с подобным злоупотреблением среди мужчин и женщин.)

Я смотрел, как он наливает себе щедрую порцию вина, и беспокоился о его печени, которая, по словам папы, больше всего страдает от выпивки. Впрочем, еще больше меня беспокоило состояние его сердца. Хотя я вполне понимал, что сердце не может физически разбиться от любви, что-то в Лорене явно надломилось после разлуки с Бел. Возможно, однажды я пойму желание утопить свою душевную боль в алкоголе.

– Santé![3] – хором произнесли они и чокнулись стаканами. Пока они сидели за столом, я отправился на кухню, чтобы взять хлеб, сыр и спелые помидоры, выращенные на огороде нашей соседки. Я заметил экономку Эвелин, которая появилась на кухне с целой корзиной овощей. Поскольку она была пожилой и весьма тучной женщиной, я побежал через всю комнату, чтобы взять у нее корзину.

– Господи, ну и жара! – вздохнула экономка и тяжело опустилась на деревянный стул. Я принес ей стакан воды еще до того, как она попросила об этом, и достал бумагу и карандаш, чтобы написать вопрос.

– «Почему вы не отправляете горничных?» – прочитала она и окинула меня взглядом. – Потому что, мой милый мальчик, никто из них не отличит гнилой персик от идеального. Это городские девушки, которые ничего не знают о свежих фруктах и овощах.

Я взял у нее листок бумаги и написал еще одно предложение:

«Когда пойдете в следующий раз, я отправлюсь с вами и понесу корзину».

– Очень любезно с твоей стороны, молодой человек. Если такая жарища будет держаться и дальше, мне понадобится помощь. Если я задам вопрос, ты сможешь написать ответ, да?

Жара продолжалась, и я стал помогать Эвелин. По пути она с гордостью рассказывала о своем сыне, который учился в университете на инженера.

– Вот увидишь, однажды его имя прославится, – добавила она, пока мы лавировали между ящиками с овощами, выставленными перед ларьками. Я шел с корзиной для тех овощей, которые прошли проверку Эвелин. Из всех домашних в семье Ландовски она была моей любимицей, хотя поначалу я страшился ее, потому что услышал из-за стены болтовню горничных о скором возвращении «драконицы». Меня представили ей как «безымянного мальчика, который не может говорить». (Это сказал Марсель, тринадцатилетний сын мсье Ландовски. Я знал, что он относится ко мне с вполне понятным подозрением; мое неожиданное появление в любой семье неизбежно привело бы к косым взглядам.) Но Эвелин лишь пожала мою протянутую руку и одарила меня теплой улыбкой.

– Я скажу так: чем больше, тем веселее. Какой смысл иметь громадный дом вроде этого и оставлять комнаты пустыми? – Эвелин подмигнула мне, а позже в тот же день, когда увидела, как я смотрю на недоеденный яблочный пирог, оставшийся после завтрака, отрезала мне кусок.

На самом деле было довольно странно, что между мною и женщиной средних лет могла возникнуть тайная и негласная (во всяком случае, с моей стороны) связь, но так оно и было. Я подметил в ее глазах особенное выражение, свидетельствовавшее о перенесенных страданиях. Вероятно, она разглядела во мне нечто похожее.

Я решил, что есть только два способа не навлекать на себя жалобы со стороны домашних – либо стать невидимым (для детей Ландовски, и в меньшей степени для их родителей), либо активно помогать тем, кто нуждался в этом, что в первую очередь относилось к прислуге. Вскоре Эвелин, Берта, Эльза и Антуанетта осознали, что в доме есть полезный маленький помощник, который может оказаться рядом в любую минуту. Я часто убирался в комнатушках, где мы жили. Еще маленьким мальчиком я имел склонность везде наводить порядок. Папа, заметивший мою неприязнь к хаосу, пошутил, что однажды я стану образцовой женой. В моем старом доме это было невозможно, потому что все жили практически в одной комнате, но идея порядка в просторном доме Ландовски завораживала меня. Наверное, больше всего мне нравилось помогать Эльзе и Антуанетте снимать с бельевой веревки одежду и простыни, высушенные на солнце. Горничные смеялись над моим желанием идеально складывать белье, а я не мог удержаться и повсюду совал свой нос, вдыхая свежий запах стирки, который для меня был милее любых духов.

Я порезал помидоры так же тщательно, как складывал выстиранное белье, и вернулся за стол к Лорену и мсье Ландовски. Я смотрел, как они ломают свежий багет и режут сыр, но присоединился к трапезе лишь после того, как мсье Ландовски указал мне на свободное место. Папа часто рассказывал мне о восхитительном вкусе французской еды, и он был прав. Впрочем, после приступов тошноты и желудочных болей, когда я с максимальной скоростью поглощал все, что мне предлагали, я стал есть «как воспитанный человек, а не дикарь», по выражению Берты.

Разговор за столом по-прежнему вертелся вокруг статуи Христа и глаз Сунь Ятсена, но меня это устраивало. Я понимал, что мсье Ландовски был подлинным творцом: летом он завоевал золотую медаль на олимпиаде изящных искусств, а его таланты, судя по всему, были известны по всему миру. Больше всего меня восхищало, что слава не изменила его характер. А может быть, мне так казалось, поскольку он работал в любое время, когда мог, и часто пропускал ужин. Мадам Ландовски выговаривала ему за то, что он уделяет слишком мало внимания ей и детям. Его внимание к деталям и стремление к совершенству, хотя он без труда мог поручить Лорену завершение работы, вдохновляли меня. Кем бы я ни стал и что бы мне ни суждено было сделать, я дал себе обещание, что буду посвящать этому все свое время и силы.

– А ты что думаешь, мальчик? Мальчик!

Я снова затерялся в раздумьях. Те, кто проявлял интерес ко мне, уже немного привыкли к этому.

– Ты не слушал, да?

Я извинился взглядом и покачал головой.

– Я спросил, считаешь ли ты, что глаза Сунь Ятсена еще нужно поправить? Я показывал тебе его фотографию, помнишь?

Я взял карандаш, тщательно обдумывая ответ. Меня учили всегда говорить правду, но нужно было проявлять дипломатичность. Я написал нужные слова и протянул ему листок.

«Совсем немного, мсье».

Ландовски отпил глоток вина, потом запрокинул голову и рассмеялся.

– В самую точку, мой мальчик. Во второй половине дня я попробую еще раз.

Когда мужчины покончили с едой, я унес остатки хлеба и сыра, а потом сварил для них кофе так, как нравилось мсье Ландовски. Занимаясь этим делом, я рассовал остатки хлеба и сыра по карманам шортов. Мне еще предстояло побороть эту привычку: неизвестно, когда ты останешься без пропитания.

Я принес кофе, откланялся и вернулся к себе в мансарду, где спрятал хлеб и сыр в ящике стола. В последнее время я все чаще на следующее утро выбрасывал эти остатки в мусорную корзину. Но, повторю, никогда не знаешь, что может случиться завтра…

Помыв руки и причесавшись, я спустился вниз и приступил к своим обязанностям добровольного помощника по дому. Сегодня они включали чистку столового серебра, поскольку даже Эвелин похвалила меня за усидчивость и аккуратность в этом деле. Я засиял от гордости, изголодавшись по комплиментам. Правда, это сияние продолжалось недолго, потому что Эвелин остановилась в дверях и повернулась к Эльзе и Антуанетте, которые раскладывали ножи и вилки по бархатным футлярам.

– Вам обеим стоит поучиться у этого мальчика, – сказала она и вышла, оставив горничных сердито глядеть на меня. Но поскольку они были ленивыми и нетерпеливыми, то без вопросов позволяли мне чистить столовые приборы. Я любил сидеть в тишине просторной столовой за столом из красного дерева, отполированным до блеска. Пока мои руки занимались работой, мысли могли блуждать где заблагорассудится.

С тех пор как началось мое телесное и душевное восстановление, больше всего меня занимала мысль о заработке. Несмотря на доброту супругов Ландовски, я всецело зависел от их расположения. В любое время, даже сегодня вечером, они могли объявить, что мое время пребывания в их доме истекло по той или иной причине. Тогда я снова оказался бы на незнакомой улице, уязвимый и одинокий. Я инстинктивно потянулся к кожаному кошельку, который носил под рубашкой. Ощущение знакомой формы было утешительным, хотя я понимал, что содержимое принадлежит не мне и я не могу его продать. Тот факт, что оно пережило путешествие, сам по себе был чудом, но его присутствие было одновременно благословением и проклятием. Оно было причиной моего пребывания в Париже и проживания под крышей у незнакомых людей.

Опустошив чайник, я пришел к выводу, что в доме есть лишь один достойный доверия человек, у которого можно попросить совета. Эвелин жила в так называемом «коттедже», который на самом деле был пристройкой к главному дому, состоявшей из двух комнат. По крайней мере, она имела отдельную ванную с уборной, а главное – отдельную входную дверь. Я еще не бывал у нее, но сегодня вечером после ужина собирался набраться храбрости и постучаться в эту дверь.

* * *

Через окно столовой я видел, как Эвелин идет к коттеджу. Она всегда уходила после подачи главного блюда, оставляя горничных распоряжаться подачей десерта, уборкой со стола и мытьем посуды. Я доедал ужин и слушал семейные разговоры. Надин, старшая из сестер, еще не вышла замуж и большую часть времени проводила за пределами дома с мольбертом, кистями и палитрой. Я не видел ее работ, но знал, что она создает декорации для театральных постановок. Мне еще не приходилось бывать в театре, и, разумеется, я не мог обратиться к ней и расспросить о ее работе. Она довольно редко появлялась дома и казалась поглощенной собственной жизнью, почти не замечала меня и лишь иногда улыбалась, когда наши пути пересекались по утрам. Еще был Марсель, который однажды встал передо мной, выпятив грудь и подбоченясь, и заявил, что я ему не нравлюсь. Конечно, это было глупо, поскольку он не знал меня, но я слышал, как в разговоре с младшей сестрой Франсуазой он называл меня лизоблюдом, потому что я помогал на кухне перед ужином. Я понимал его чувства; он не представлял, зачем его родители приютили юного оборванца, которого нашли в саду и который отказывался произнести хоть слово.

Но я все простил ему с того момента, когда впервые услышал звуки прекрасной музыки, доносившейся из его комнаты. Я оставил свои дела и стоял как зачарованный. Хотя папа научил меня основам игры на скрипке, я еще никогда не слышал звуки, извлекаемые клавишами фортепиано под пальцами настоящего мастера. Это было великолепно. С тех пор я стал немного одержимым пальцами Марселя, дивясь тому, как они умудрялись так быстро перебирать клавиши в таком безупречном порядке. Я заставлял себя отводить взгляд, чтобы не привлекать его внимания. Однажды я намеревался собраться с духом и попросить посмотреть, как он играет. Что бы он ни думал обо мне, я считал его волшебником.

Его старший брат Жан-Макс находился на грани зрелости и относился ко мне равнодушно. Я почти не знал, чем он занимался, когда уходил из дома, хотя однажды он попробовал показать мне игру в буль, традиционное французское развлечение[4]. Нужно было точно бросать шары на гравийной площадке на заднем дворе, и я очень быстро усвоил основные навыки.

Была еще Франсуаза, младшая дочь Ландовски, ненамного старше меня. Она вела себя дружелюбно, хотя и казалась очень застенчивой. Я был благодарен, когда она молча передала мне сладости в саду – нечто вроде леденцов на палочке, – и мы сидели бок о бок, облизывая их и наблюдая за тем, как пчелы собирают цветочный нектар. Она присоединялась к Марселю в игре на фортепиано и любила живопись, как и Надин. Я часто видел ее перед мольбертом, обращенным к дому. Я не имел понятия, насколько хороши ее способности, поскольку не видел ее работ, но подозревал, что милые пасторальные пейзажи с видами на поля и реку, развешанные внизу, принадлежали ее кисти. Конечно, мы не могли стать близкими друзьями – довольно утомительно проводить время в обществе человека, который не может поддерживать разговор, – но она часто улыбалась мне, и я видел сочувствие в ее взгляде. Время от времени (обычно по воскресеньям, когда мсье Ландовски устраивал себе выходной) члены семьи играли в буль или отправлялись на пикник. Мне каждый раз предлагали присоединиться, но я всегда отказывался, чтобы не мешать их личному общению, а еще потому, что на собственной шкуре усвоил, до чего может довести случайная неприязнь.

После ужина я помог Эльзе и Антуанетте вымыть посуду, а после того как они поднялись в спальню, я выскользнул из кухни и обогнул дом с заднего двора, чтобы никто не заметил моего ухода.

Пока я стоял перед дверью Эвелин, сердце гулко колотилось в груди. Может быть, это ошибка? Не лучше ли просто уйти отсюда и забыть обо всем?

– Нет, – прошептал я. Рано или поздно мне придется кому-то довериться. Интуиция, которая до сих пор позволяла мне оставаться в живых, сейчас подсказывала, что я поступаю правильно.

У меня дрожала рука, когда я потянулся к двери и робко постучался. Ответа не последовало; разумеется, никто не мог услышать такой тихий стук, если не стоял прямо за дверью. Тогда я постучался громче. Через несколько секунд я увидел, как занавеска на окне отодвинулась в сторону, а потом дверь отворилась.

– Так, кто у нас тут? – Эвелин улыбнулась мне. – Заходи, заходи же. Гости нечасто бывают в моем доме.

Я оказался, наверное, в самой уютной комнате, какую мне приходилось видеть до сих пор, – хотя мне говорили, что раньше здесь был гараж для автомобиля мсье Ландовски, с простым бетонным полом. Сейчас меня повсюду окружали красивые вещи. Два мягких стула с разноцветными лоскутными покрывалами стояли в центре комнаты. Стены были увешаны семейными портретами и натюрмортами, а у окна на столе красного дерева стояла ваза с изящным букетом. Маленькая деревянная дверь в дальнем конце предположительно вела в спальню и уборную, а на буфете, заполненном фарфоровыми чашками и бокалами, была установлена книжная полка.

– Присаживайся. – Эвелин указала на стул и отложила в сторону свое вязание. – Хочешь лимонада по моему рецепту?

Я энергично кивнул. До того как я оказался во Франции, мне не доводилось пробовать лимонад, и теперь я пил его при любом удобном случае.

Эвелин подошла к буфету и достала два стакана, а потом налила из кувшина молочно-желтую жидкость с толченым льдом.

– Ну вот, – произнесла Эвелин, когда устроилась на стуле, который был маловат для ее фигуры. – Santé! – Она подняла свой стакан. Я ответил тем же, но промолчал.

– Итак, чем я могу помочь тебе? – спросила Эвелин.

Я заранее написал вопрос и достал из кармана листок бумаги. Она прочитала записку и посмотрела на меня.

– Как ты сможешь заработать немного денег? Ты это хотел спросить?

Я кивнул.

– Пока не знаю, молодой человек, но я подумаю об этом. А почему ты решил, что тебе нужно зарабатывать?

Я жестом попросил вернуть бумагу и начал писать.

– «На тот случай, если добрые супруги Ландовски решат, что мне больше нет места в их доме», – прочитала она вслух. – Что тут скажешь? Принимая во внимание успех мсье Ландовски и размер его гонораров, весьма сомнительно, что они решат переехать в более скромный дом. Но, кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду. Ты боишься, что однажды они могут просто выставить тебя на улицу?

Я согласно закивал.

– И тогда ты окажешься еще одним маленьким голодным сиротой на парижских улицах. Это приводит меня к важному вопросу: ты сирота? «Да» или «нет» будет достаточно.

Я помотал головой.

– Где твои родители?

Она протянула мне листок бумаги, и я написал два слова:

«Не знаю».

– Ясно. Я было подумала, что они могли пропасть без вести во время большой войны, но она закончилась в тысяча девятьсот восемнадцатом году, поэтому ты слишком мал для такой версии.

Я пожал плечами, стараясь сохранять бесстрастное выражение лица. Беда с добрым отношением состояла в том, что оно притупляло бдительность, а я не мог себе этого позволить. Эвелин помолчала, внимательно глядя на меня.

– Я знаю, что ты можешь говорить. Та девушка из Бразилии рассказала всем, что ты поблагодарил ее на безупречном французском языке в тот вечер, когда она нашла тебя. Вопрос в том, почему ты молчишь. Единственный ответ, который приходит мне в голову, – если ты с тех пор не онемел, в чем я сомневаюсь, – заключается в том, что ты боишься кому-либо доверять. Я права?

Меня обуревали противоречивые чувства. Мне хотелось сказать, что она совершенно права, и броситься в ее утешительные объятия, но… я понимал, что еще рано. Я показал, что мне нужна бумага, и написал на листке:

«У меня была лихорадка. Я не помню, как разговаривал с Бел».

Эвелин прочитала эти слова и улыбнулась.

– Понятно, молодой человек. Я знаю, что ты лжешь, но ты явно перенес какую-то травму, которая подорвала твое доверие к людям. Наверное, однажды, когда мы ближе познакомимся друг с другом, я расскажу тебе кое-что о своей жизни. Во время большой войны я работала медсестрой на фронте. Страдания, которые я там видела… это невозможно забыть. И если откровенно, то на какое-то время я утратила веру в людей и доверие к ним. И перестала верить в Бога. Ты веришь в Бога?

Я неуверенно кивнул – отчасти потому, что не знал, осталась ли она религиозной женщиной, а отчасти потому, что не был уверен в собственных убеждениях.

– Возможно, сейчас ты находишься в таком же состоянии, как и я тогда. Мне понадобилось много времени, чтобы снова во что-то поверить. Хочешь знать, что вернуло мне веру и доверие? Любовь… любовь к моему дорогому мальчику. Она все исправила. Разумеется, любовь в конечном счете исходит от Бога или, если хочешь, от невидимого духа, который объединяет всех людей. Даже если иногда кажется, что Бог оставил нас, Он не оставляет. Как бы то ни было, боюсь, что сейчас я не знаю ответа на твой вопрос. На парижских улицах есть множество мальчиков и подростков вроде тебя, которые умудряются выживать такими способами, что мне даже не хочется думать об этом. Но… послушай, мне хочется, чтобы ты хотя бы поделился со мной своим именем. Уверяю тебя, что мсье и мадам Ландовски – добрые и хорошие люди, и они никогда не выгонят тебя из дома.

Я снова указал на листок бумаги и написал:

«Тогда что они сделают со мной?»

– Если бы ты заговорил, то они бы разрешили тебе оставаться в доме сколько угодно и отправили бы тебя в школу, как и своих детей. А так, – она пожала плечами, – это невозможно, правда? Сомнительно, что какая-нибудь школа согласится принять немого мальчика, независимо от уровня его образования. Судя по тому, что мне известно о тебе, я бы предположила, что ты вполне образован и хочешь учиться дальше. Это правда?

Я изобразил типично французское пожатие плечами, которому научился у жильцов дома.

– Не люблю лжецов, молодой человек, – неожиданно укорила меня Эвелин. – Пусть у тебя есть причины для молчания, но, по крайней мере, ты можешь быть искренним. Итак, хочешь ли ты продолжить свое образование?

Я неохотно кивнул. Эвелин хлопнула себя по бедру.

– Так-то лучше! Ты должен решить, когда сможешь заговорить; после этого твое будущее в семье Ландовски станет куда более надежным. Ты сможешь быть нормальным ребенком и ходить в нормальную школу, а домашние будут относиться к тебе еще лучше, чем прежде. – Эвелин зевнула. – Завтра мне рано вставать, но я была рада тебе и твоему обществу. Пожалуйста, заходи, когда пожелаешь.

Я немедленно встал, благодарно раскланялся и направился к выходу, а Эвелин проводила меня. Когда я уже был готов повернуть дверную ручку, ее руки мягко легли мне на плечи. Потом она развернула меня и привлекла к себе.

– Все, что тебе нужно, – это немного любви, chéri. Спокойной ночи.

3

26 октября 1928 года



Сегодня в столовой перед ужином разожгли огонь в камине. Очень приятно смотреть на это, хотя я не понимаю, почему все жалуются на холод. Все члены семьи находятся в добром здравии и очень заняты. Мсье Ландовски еще нервничает из-за транспортировки своей драгоценной статуи Христа в Рио-де-Жанейро. Еще ему предстоит завершить работу над головой Сунь Ятсена. Я стараюсь помогать по дому, насколько это возможно, и надеюсь, что стал помощником, а не бременем для семьи. Еще я очень рад новому комплекту зимней одежды, полученному от Марселя. Рубашка, короткие штаны и свитер сделаны из прекрасной ткани, в которой легко и удобно. Мадам Ландовски благосклонно решила, что, хотя я пока что не могу ходить в школу, мне все равно нужно продолжить обучение. Она дала мне несколько математических задач и тест на правописание. Я постарался сделать все правильно, потому что благодарен этим добрым людям, приютившим меня в своем чудесном доме.



Я отложил ручку, закрыл дневник и запер его на замочек, надеясь на то, что любопытствующие не найдут в моих записях ничего предосудительного. Потом я сунул руку под ящик и достал небольшую пачку бумажных листов, обрезанных под размер страниц дневника. Там я записывал свои настоящие мысли. Сначала я вел дневник лишь ради своих благодетелей, на тот случай, если они будут спрашивать, пользуюсь ли я их подарком. Но я обнаружил, что невозможность высказывать свои мысли и чувства все больше тяготит меня, поэтому стал искать выход из положения. Я решил, что однажды, после расставания с семьей Ландовски, вставлю эти листы в соответствующие разделы дневника, чтобы получить более честную картину моей жизни.

Пожалуй, из-за Эвелин мне стало труднее думать об уходе. С тех пор как она предложила заходить к ней в любое время, я стал у нее частым гостем и поверил, что она испытывает ко мне некое подобие материнского чувства, которое казалось искренним и неподдельным. За последние несколько недель я много раз сидел в ее уютной комнате и слушал ее рассказы о былой жизни, которая, как я и подозревал, была полна страданий. Ее муж и старший сын так и не вернулись с войны. Поскольку я родился в 1918 году, то не застал это мировое бедствие. Слушая рассказы Эвелин о громадных потерях на полях сражений, где людей, в буквальном смысле, разрывало на куски, я невольно содрогался.

– Больше всего мне жаль, что мои любимые Жак и Антуан умерли в одиночестве, и никто не мог дать им последнее утешение.

Я увидел, как глаза Эвелин наполнились слезами, и протянул к ней руку. Больше всего мне хотелось сказать: «Понимаю, как это было тяжело для вас. Я тоже потерял всех, кого любил…»

Она объяснила, что именно поэтому так заботилась о единственном оставшемся сыне и защищала его. Если она потеряет его, то сойдет с ума. Мне хотелось сказать, что я давно сошел с ума, но, к моему удивлению, ум постепенно возвращался.

Становилось все труднее оставаться немым, особенно потому, что я знал: если заговорю, то меня отправят в школу. А мне больше всего хотелось продолжить учебу. Но тогда начнутся вопросы о моих жизненных обстоятельствах, на которые я просто не мог ответить. Или же мне придется лгать, а эти добрые люди, которые приняли меня к себе, кормили и одевали, заслуживали лучшего.

* * *

– Заходи, заходи! – сказала Эвелин, когда я открыл дверь. Мне было известно о ее больной ноге, причинявшей ей больше неприятностей, чем она показывала. Я был не единственным, кто беспокоился о своем положении в семье Ландовски.

– Принеси какао, хорошо? – добавила она. – Я все подготовила для тебя.

Я пошел на кухню, наполненную восхитительным запахом горячего шоколада. Я был уверен, что когда-то давно пил какао, но не мог вспомнить, когда это было. Какао у Эвелин быстро стало моей любимой частью дня.

Я наполнил две кружки и поставил одну из них перед Эвелин, а другую – рядом с камином, где в маленьком очаге весело пылал огонь. Усевшись, я помахал рукой перед лицом, раскрасневшимся от жары.

– Ты родился в очень холодной стране, да? – Эвелин окинула меня цепким взглядом, и я понял, что она хочет выудить из меня побольше информации, пока я отвлекаюсь на посторонние вещи.

– Когда-нибудь ты ответишь мне. – Она улыбнулась. – А пока ты остаешься экстраординарной загадкой.

Я вопросительно посмотрел на нее. Мне еще не приходилось слышать слово «экстраординарный», но мне понравилось, как оно звучит.

– «Экстраординарный» означает «выдающийся», – пояснила она. – Такие люди всегда вызывают интерес, пока к ним не привыкают.

Я кивнул, размышляя о ее словах. Такая характеристика была не слишком лестной для меня.

– Ладно, прости за мою досаду. Просто… я беспокоюсь за тебя. Терпение мадам и мсье Ландовски может закончиться. Позавчера я слышала их разговор, когда вытирала пыль в гостиной. Они думают, не стоит ли показать тебя психиатру. Понимаешь, что это значит?

Я покачал головой.

– Психиатры разбираются в душевном здоровье человека; они выясняют твое психическое состояние и его причины. К примеру, если у тебя есть какое-то душевное расстройство, тебя могут поместить в больницу.

Мои глаза широко распахнулись от ужаса. Я отлично понимал, что она имеет в виду. Одного из наших соседей, который регулярно начинал кричать и однажды вышел голым на улицу, забрали в так называемый «санаторий». Судя по всему, это было жуткое место, где люди кричали, плакали или сидели неподвижно, как мертвые.

– Извини, мне не следовало говорить об этом, – поспешно сказала Эвелин. – Мы все знаем, что ты не сумасшедший и на самом деле скрываешь, насколько ты умен. Они хотят направить тебя к психиатру, чтобы выяснить, почему ты не хочешь разговаривать, хотя можешь.

Как всегда, я решительно покачал головой. Мое объяснение заключалось в том, что у меня была лихорадка, поэтому я не помнил, как разговаривал с Бел. И это в целом не было ложью.

– Они пытаются помочь тебе, дорогой, а не причинить вред. Пожалуйста, не пугайся. Посмотри, – добавила Эвелин и взяла коричневый бумажный пакет, лежавший рядом с ее стулом. – Это для тебя, на зиму.

Я принял пакет из ее рук, чувствуя себя именинником. Прошло много времени с тех пор, как я получал подарки. Мне хотелось оттянуть сладостный момент, но Эвелин попросила меня раскрыть пакет. Внутри находились полосатый разноцветный шарф и шерстяная шапка.

– Примерь их, молодой человек. Посмотри, подойдут ли.

Хотя в комнате было жарко, как в бане, я подчинился. Шарф подошел отлично, да и могло ли быть иначе? Но шерстяная шапка оказалась великовата и наползала мне на глаза.

– Дай ее мне, – сказала Эвелин и загнула передний край шапки. – Вот, так будет лучше. Как ты думаешь?

Думаю, я умру от апоплексического удара, если не сниму это…

Я энергично кивнул, потом встал, подошел к Эвелин и обнял ее. Когда я отстранился, то понял, что мои глаза наполнились слезами.

– Ладно, глупенький, ты же знаешь, как я люблю вязать, – сказала она. – Я навязала десятки таких шапок для наших мальчиков.

Я вернулся на свой стул. Слово «спасибо» едва не слетело с моих губ, но я удержал язык за зубами. Сняв шапку и шарф, я аккуратно сложил их и убрал в пакет.

– А теперь нам обоим пора спать, – сказала Эвелин, посмотрев на часы, стоявшие на каминной полке. – Но сначала я скажу, что сегодня получила замечательную новость. – Эвелин указала на письмо, лежавшее рядом с часами. – Это от моего сына Луи. Он приедет встретиться со мной завтра. Разве это не прекрасно?

Я воодушевленно кивнул, но, честно говоря, в душе немного позавидовал этому «прекрасному Луи», который был абсолютным совершенством в глазах матери. Я мог бы возненавидеть его, если бы не искренняя радость Эвелин.

– Мне хочется, чтобы завтра ты пришел сюда и познакомился с ним. Он отведет меня на ланч, и мы вернемся в половине четвертого. Почему бы тебе не зайти в четыре часа?

Я кивнул, постаравшись выглядеть не слишком хмурым. Потом взял пакет, улыбнулся экономке, помахал ей на прощание и вышел на улицу.

В ту ночь я плохо спал и долго ворочался в постели, расстроенный появлением конкурента в борьбе за благосклонное внимание Эвелин и ее словами о намерении Ландовски отвести меня к психиатру.

* * *

В воскресенье, после обеда, я умылся из тазика с водой, которую каждый день приносила одна из горничных. Здесь, в мансарде, у нас не было «удобств» (еще одна причина для жалоб Эльзы и Антуанетты, которым по вечерам приходилось спускаться в уборную на первом этаже). Я причесался и решил, что не буду надевать шерстяной джемпер, поскольку опасался, что Эвелин сильно натопит комнату в честь приезда сына. Я вышел из задней двери на кухне и начал уже привычный обход вокруг дома, когда звуки музыки заставили меня остановиться. Я закрыл глаза и прислушался, а мои губы невольно растянулись в улыбке. Я знал это музыкальное произведение, и хотя сейчас его исполнял не такой мастер, как мой отец, но явно человек с музыкальным образованием.

Когда музыка умолкла, я подошел к двери Эвелин и постучался. Мне сразу же открыл худой юноша, которому, как я знал, было девятнадцать лет.

– Привет, – с улыбкой сказал он. – Должно быть, ты тот самый юный бродяга, который появился в доме с тех пор, как я прошлый раз приезжал сюда.

Он проводил меня в комнату, где я поискал взглядом инструмент, на котором он недавно играл. Скрипка лежала на стуле, где я обычно сидел, и я обнаружил, что не могу отвести глаз от нее.

– Здравствуй, – сказала Эвелин. – Это мой сын Луи.

Я кивнул, по-прежнему глядя на простой предмет, волшебным образом превращенный из куска дерева в музыкальный инструмент, способный издавать самые прекрасные звуки на свете, – во всяком случае, по моему мнению.

– Ты слышал, как играл мой сын? – Мой интерес к скрипке не ускользнул от внимания Эвелин.

Я кивнул, отчаянно желая потянуться к скрипке, пристроить ее под подбородком, поднять смычок и извлечь несколько нот.

– Хочешь подержать?

Я посмотрел на Луи, который был похож на свою мать, с такой же нежной улыбкой. Он протянул мне скрипку, и я принял ее с таким же благоговением, как будто это было золотое руно. Потом я автоматически пристроил инструмент в рабочем положении под подбородком.

– Значит, ты умеешь играть, – заметил Луи.

Это был не вопрос, а утверждение. Я снова кивнул.

– Тогда давай послушаем тебя. – Он потянулся за смычком и вручил его мне. Судя по его игре, я понимал, что инструмент безупречно настроен, но все-таки поводил смычком по струнам, стараясь привыкнуть к ощущению. Он был тяжелее, чем у нас с папой, и оставалось лишь гадать, смогу ли я выстроить музыкальную композицию. Прошло очень много времени с тех пор, как я последний раз держал в руках скрипку. Закрыв глаза, я стал делать то, чему учил папа, ласково прикасаясь смычком к струнам. Я даже не решил, что буду играть, когда из-под моей руки полились прекрасные звуки «Аллеманды» из «Партиты для скрипки ре-минор» Баха. Меня самого удивило, когда звуки прекратились и наступила тишина… а потом слушатели захлопали.

– Я меньше всего этого ожидала, – сказала Эвелин, обмахиваясь веером.

– Мсье, это было… – начал Луи, – …это было поразительно, особенно для мальчика твоего возраста. Скажи, где ты научился играть?

Я не собирался выпускать скрипку из рук, чтобы достать писчую бумагу, поэтому лишь пожал плечами в надежде, что он попросит сыграть что-нибудь еще.

– Я же сказала, Луи, что он не может говорить.