Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Катлин Мёрри

Божок на бис

Для моих родителей Нэнси и Олли
Kathleen Murray

The Deadwood Encore



Copyright © 2022 by Kathleen Murray



© Шаши Мартынова, перевод, 2023

© Андрей Бондаренко, 2023

© “Фантом Пресс”, издание, 2024

Начнем же бегин

И нам вдруг становится ясно,До каких вознеслись мы вершин…[1]

Так говорил Перри Комо, боевой товарищ в вечном хоре седьмых сыновей, и так говорим мы все. Поезд преодолевает границу графства и бежит к моему старому родному городку, а перестук железных колес выпевает “начнем же бегин давай бегин давай бегин”. Наводит меня на мысль – так же, как с незримой черты начинается любое селенье. Такова же в некотором смысле всякая повесть. Начинать с чего повесть о силе и величии любви и всей прочей дребедени?[2] Более того, как распознать концовку? Вот вопрос на миллион долларов. Потому что стоит начать, как – вернее некуда – устремляешься к концовке. Но никак не узнать всю концовку целиком, покуда она себя не явит. И дальнейшее уж не в наших руках. Лучше меня об этом никто не скажет – с учетом прискорбной моей кончины: не стало меня, насколько сам я могу судить, 2 сентября, четыре года назад, и пережили меня жена моя Джози, широко известная как Матерь, и семь здоровых отпрысков. Последние мгновенья в человечьем теле я провел, слетая с горбатого мостика с сыном моим Мосси за рулем рядом, и матерился он, как сапожник.

Теперь меня, так сказать, вернули. Но не себе самому. Я обитаю в маленькой деревянной фигурке. Чудна́я у меня теперь точка обзора. Оказавшись на моем месте, кое-что начинаешь видеть, примечаешь кое-какие подробности, но нет у тебя никакой воли, чтоб ее изъявить. Никакой воли, да и, что важней, никакого желания. Повинуешься причудам чего угодно, что б тебя ни захватило. Сейчас вот меня захватили звуки этого поезда, а сам я лежу себе среди пожитков племянницы моей Лены. Ну-ка за мною в Карлоу, вяжите ленту желтую, еду я домой[3].

Скажу я вам истину, на которой мы выросли. Вы, может, слыхали такое: Карлоу знаменито тем, что именно здесь прибили последнего волка в Ирландии. А знать вы про то можете, потому что есть такая Волчья ночь – ночь музыки и плясок, когда все лопают зеленый лук[4] и учиняют всякое балаганство.

Балаганство – это мое такое слово. Не ведаю, то ли из ниоткуда я слова таскаю, то ли надувает мне их откуда-то, бо слова не шибко мне знакомые вьются над головой у меня пыльной тучей. Складываются ли они там сами, чтобы вышла повесть, или пролетают насквозь по пути к совсем другой цели? Так или иначе, куда или зачем, разницы толком никакой.

Такой вот урок в любом разе усвоил я хорошенько, пока был молодой. Когда мне досталась от отца моего целительская сила, ни разу я не задумался ни про зачем, ни про как – просто принял как есть. На ум мне приходит Фрэнк, мой младший, седьмой сын. Вечно обо всем тревожится, каждое новое беспокойство – что камешек в озеро, сплошь круги по воде бегут и бегут во все стороны, пока Фрэнк сам себя не изведет напрочь.

Унесло меня из этого мига в поезде обратно к тому последнему волку, будто мой дух и его друг другу братские. Я видел его яснее некуда: поджарый зверь, бродил он по лесам в обход площадки учителя танцев в парке “Ошинь”, где смердело человечьим духом. И прочь, вверх по склону горы Лейнстер, наискось до каменистого выступа, откуда видать Бунклоди[5]. Никаких у этого малого границ в голове, одни только тропы, каким следовать, да запахи, по каким идти. Последняя трапеза у него, последняя вечеря. Самая вкуснятина из всего, что едал он, – скажем, взрослый кролик.

Испускает он одинокий вой. Ждет, не прилетит ли ответ, – может, еще один самец бродит по землям Лиишь или Уэксфорда, а может и того лучше – томительный клич самки, откликом его острой жажде. Ждет, замер, голова вскинута, уши плашмя назад, готов повернуть и унестись в любую сторону. Низко слетает сипуха, врывается в его поле зрения, шорох в вересках неподалеку: мелкое зверье старается сделаться мельче, недвижней. Тишь. Волк бродит в остатках тьмы до утра, до последнего своего рассвета. Возвращается к себе в логово.

Тут как раз просыпается Джон Уотсон, сколупывает иней с козлиной шкуры, какой затянуто у него окошко, смотрит, что за день нынче задастся. День в Баллидартоне 1786 года ясный, и Уотсон готов попытать удачу да взять верх над заклятым врагом, что донимает его скотину. Два его волкодава еще спят, дрыгают во сне лапами, прочерчивая узоры в золе у очага.

Тому волку невдомек, что закончится на нем династия, восходящая к тем временам, когда густо было на острове от дубов и вязов. Как и всю предыдущую историю, эту ее часть мы тоже причешем, последние часы волка просты: проснуться, размять затекшие члены, полакать талой водицы. С удовольствием помочиться на древесный ствол, пустить лужу на промерзшую почву. А следом лай псов в воздухе – замереть, прижавшись к земле, качаются над головой ветви ели.

Чудно́ мне оказаться в давешней той истории, в самой гуще ее. С тех пор, как ушли мои часы, я потерян во времени – и все же вот он я, обживаю волчью шкуру на золотой миг-другой. Поди знай, я б мог тут застрять навеки.

Теперешняя моя планида, уж насколько могу я судить, – оказываться вброшенным в некие места. Я целиком в них, однако ж над ними и вне их одновременно. Я всё и сразу: я уши того волка, внимаю рыку охотничьего пса; я цепкость инея на древесном листе; я легкость золы, что сыплется сквозь решетку очага. Сердце мое – небо, усыпанное звездами. Вот так чтоб уловили вы: ни у чего нет для меня ни начала, ни конца. Чудна́я это катавасия, вечность в чистилище.

И вот уж бросает меня совершенно в другую сторону, но я остаюсь при этом на том же месте. Есть самая малость таких душ, которые, упомяни при них Карлоу, выловят совсем другую картинку, извлекут ее из глубин серого вещества. Первое электрическое освещение улиц – не с города ли Карлоу началось оно?

Это факт, а мы говаривали, что факты – твой лучший друг. Хоть я и в наилучшем положении, чтоб это оспаривать, ушедши далеко за пределы факта жизни и смерти, как их обычно понимают.

1891-й – год, когда запело в проводах электричество. Провода тянулись между деревянными столбами, деревья для них валил в лесах близ Страдбалли[6], доставлял на возах и вкапывал их не кто иной, как Патрик Уилан, прапрадед вашего покорного. Широко известный как Патта. Ну и вот он, отважный Патта – лес валил будь здоров как, сам себе гильотину городил, профессионально говоря, насколько я могу судить. Потому что прежде той поры служил он городским фонарщиком. Мало что о нем известно, о третьем-то сыне. Или, может, четвертом. Все неприметные в нашей семье, покуда не доберется она до волшебного седьмого номера.

* * *

Началом конца ему то электричество было. Перемены он принял к сведению – уехал на Ньюфаундленд. Надо двигаться, а если замрешь – застрянешь.

Заезжал ради какой-то встречи в город сам Парнелл[7] и в итоге стал почетным гостем при зажиганье огней. Символ новой свободной Ирландии, объявил Парнелл. Начало для Карлоу поры залитых светом улиц и конец источника пропитанья для Патты. С такими вот незадачами в жизни и сталкиваешься. Протаптываешь дорожку в одну сторону, а ветер дует целиком и полностью навстречу. Двигаешь на север, а оказываешься лицом к югу. Мысли у меня тянет то туда, то сюда, как аккордеон, но надо вести рассказ, а потому уловлю-ка я себя за штаны и двину к дому.

Заявлю еще кое-что такое, чтоб уж точно держать флаг Карлоу гордо и наособицу от непримечательных прочих графств. Есть и еще одна причина, почему Карлоу на полморды впереди и распихивает локтями Лонгфорд и Роскоммон, отметает мелюзгу Лут и Лейтрим. На поле близ города Карлоу расположен самый увесистый дольмен континента Европа.

Да-да, по дороге к Кернанстауну, на склоне холма, на самом виду, по-простому и незатейливо, три здоровенных валуна; эти три держат на себе убойный четвертый, уравновешенный в дюйме от крушенья. Дольмен Браунсхилл[8].

Что правда, то правда, тут не как в Слайго, где, говорят, и дорогу-то не перейдешь, не споткнувшись о какой-нибудь мегалитический склеп. Или вот взять Мит, например. Стоишь в очереди, чтоб уловить волшебный луч, тянущий золотые свои пальцы вдоль коридора в Ньюгрейндже, а сам при этом совсем рядом – камень добросить можно – от древнего холма Тары[9].

То ли дело в Карлоу. Один громадный дольмен. Будь здоров какая усыпальница. Крышка – сотня тонн с мелочью, говорят. Точно определить трудно, потому как на весы его не бросишь, но люди, сведущие в этих делах, подтверждают молву. Чтоб собрать такой дольмен, пришлось поднатужиться. Мы ничего не делаем тяп-ляп. Но и не переусердствуем. Построили один, оставили его в покое, поехали дальше.

Начало – и окончания. Как потроха любой повести. Мне всегда казалось, что дело это довольно незатейливо: рассказываешь, попросту излагая начало, середину и конец. Или, если есть у тебя талант, может, записываешь пером на бумаге. Но теперь-то я увидал, что дорог в повесть и из нее ой как много. В странном я тут положении: и перо я, и бумага, и чернила, что из пера на бумагу бегут, и око, что смотрит на это, и ум, оживляющий черно-белую плоскость до зрелища. “Оживлять” – вот еще слово, с которым я в предыдущей жизни знаком толком не был. Но так оно и есть. Стоит только взяться рассказывать что-то, как получается, будто открывается дверь и тем самым оживает прошлое и создается будущее. А про настоящее и думать забудь – оно исчезает. Никак не меньше. Трудно описать даже себе самому, но из всех этих турусов должна возникнуть некая повесть. Думал я, что добрался до конца, как это бывает, когда умираешь, думал, все, что случилось потом или не случилось, ко мне уж никакого касательства не имеет. А теперь вот мне интересно, конец ли это моей повести или начало чьей-то еще? Или все мы переплетены где-то в середке, что длится себе и длится?

И нам вдруг становится ясно,До каких вознеслись мы вершин,Когда начинают бегин…

Мне нужны вы

Вторник, разгар дня, у нашего заднего крыльца возникает смазливая молодая ван[10] с худосочным щенявым пацаненком.

– Миссис Уилан дома? – спрашивает.

– Не, – говорю. Глазеет на меня так, думаю я, будто на бороде у меня куриным карри намазано или еще что не так. Ну, на всякий случай тру подбородок и нос, а малявка давай повторять за мной.

– Вернется скоро? – говорит.

– С Матерью никогда не знаешь. Сама себе ветер вольный.

– Я насчет лечения. – Стоит, поправляет сумку. Ремень от сумки немножко оттягивает ей ворот, и видно ключичную косточку. Уж очень она ровная, косточка эта.

– Вообще-то вам нужен я, – говорю и следом чувствую, как от мысли, что, может, предстоит руку к этой девушке приложить, краснота прет мне вверх по шее. Ну, не прямо к девушке, а в паре дюймов над тем местом, где у нее там болезнь. – Мать все больше по духам-проводникам, гаданью на заварке и всякому такому.

– Я неправильно поняла, значит. Чего б не попробовать все равно, раз уж мы здесь. Лишай можем?

Лишай и в лучшие-то времена – дело хитрое, а я все еще жду, когда они настанут, те лучшие времена. Говорят, у отца дар целиком проявился уже к пяти годам, а его отец умел вывести из человека заразу, мазнув большим пальцем левой руки, к десяти годам. Мой прадед никаких признаков не выказывал вплоть до шестнадцатилетия, а после мог Лазаря из могилы поднять. В смысле, если смерть Лазаря хоть как-то связана была с неполадками кровоснабжения. Я не бросал надеяться до своих восемнадцати, но тот день рождения случился два года назад, а я по-прежнему вожусь с бородавками и случайными сыпями. Вот бы жив был Батя, чтоб меня направить.

– Шик. Заходите, – говорю. – Он в основном где? На животе часто случается.

– Это не у меня, – говорит, а сама зыркает сурово. – У него. На ноге.

– Я еще бородавки могу, пока вы тут, – говорю, чтоб себе как-то почву подготовить. – Если у ребенка есть. На руках?

Мальчонка поглядывает на мать с сомнением.

– Конор, покажи дяде руки.

Пацан дерет пальцами в воздухе, как тигр.

– А ну хватит.

Он выпрямляет пальцы, протягивает мне сперва средний, следом остальные. Грязные ногти, на большом пальце имеем заусенчатость, но бородавок не наблюдается.

– Все вроде чисто. Хотя они иногда бывают скрытые.

– Скрытые бородавки? – переспрашивает вроде как с любопытством.

– Ага, – говорю, стараясь не очень-то выделываться. – Это вроде как моя тема. В данное время. Специализируешься на чем-то, а потом расширяешь охват.

– А.

– Если, допустим, я был бы по суставам, чинил бы колени и плечи. Бедра. – “Бедра” выходят слишком напористо, будто я про них думаю. – Или вот был бы ухо-горло-носом.

Они оба глазеют на меня, и ум велит мне уже, блин, заткнуться, а рот все равно:

– Ну, смотришь, что проявится, что возникнет – постепенно. У каждого поколения по-своему, нипочем не угадаешь. Вы, видать, слыхали про моего Батю, Билли Уилана, он знаменитый был по части всякого пищеварительного, по кожным болезням, в целом боль облегчал. Вообще-то всего понемногу. Теперь много чего ожидается от иммунной системы, это новая область. В некотором смысле. Хотя, ну, сенная лихорадка, она всегда была. И всякое такое.

– Бородавки? – она мне.

– Ага.

– Любые бородавки? – говорит.

– Ага.

– Генитальные?

– Что за херня?

Она меня пришивает взглядом.

– Что за выражения. – Кивает на мальца, тот сковыривает корочку с локтя.

– Это не по моей части, в общем-то, – говорю.

– Ну, – говорит, – ни по чьей это части, если прикинуть. Так что там с лишаем?

Я отвожу ее в гостиную – кухня у нас бывает в каком угодно состоянии.

Она показывает место у пацана под коленкой. Выставляю руку, держу на весу, закрываю глаза. Обычно думаю о футбольных счетах или вычисляю вероятность какого-нибудь события, но сегодня вспоминается мне тот случай, когда я спросил Батю, нет ли у него в голове, когда он лечит, каких-нибудь особых слов. Он рассмеялся, но какова настоящая молитва, не сказал, просто запел – что-то про тронуть листок или про небо, про младенческий плач.

– Ну-ка допой, Фрэнк, – сказал он.

Я эту песню от него слышал миллион раз, а потому запрокинул голову и выдал мощно:

– “Верю я”[11].

– То-то и оно, сынок.

В другой раз, после того как он при мне человек пять или шесть принял, со всяким-разным – язва на ноге, сыпь, тик, – я спросил:

– Что ты приговариваешь, Бать? Каждый раз разное?

Он глянул на меня так, будто я репей у него на штанах.

– Я приговариваю “прочь с дороги, я иду”.

– Ты это кому говоришь? Ноге? Богу?

– Я не то чтобы с ним постоянно разговариваю. Но если б разговаривал, я б сказал: “Помечтай же со мной, я на пути к звезде…”[12]

И тут он разразился в полный голос. Из всех певцов Перри Комо он предпочитал из-за похожей их истории: оба седьмые сыновья, наделенные даром. Может показаться, что я в таком случае должен быть его любимым сыном, я ж тоже седьмой и все такое. Но нет, любимцем был Берни, мой брат-близнец. Они вечно хороводились вместе, плясали по дому да пели.

Я открываю глаза, оба они таращатся на меня, и женщина, и малец ее. Я, кажись, счет времени потерял.

– Силен он, – говорю. – Погодите-ка.

Приношу с кухни тряпицу – Матерь старый халат порезала на квадратики. Прежде чем вернуться, выжимаю на ткань чуток лимонного сока. Лимонный сок у Матери в большом фаворе. Ко всему она его применяет – к волосам, к чистке рукомойников, к локтям, ко всему на свете. Никаких внятных причин считать, что оно и с лишаем поможет, но не повредит уж точно.

– Попросите его треники спустить?

Вид у мальчишки делается негодующий.

– Расслабься, – говорю пацану. – Я не педо. В личной жизни у меня строго одни женщины, от восемнадцати до двадцати шести.

К моему верхнему пределу я вообще-то никогда близко не подбирался, но, сдается мне, женщине у нас тут должно быть где-то лет двадцать пять, если судить по этому пацану.

– Это к коэффициенту интеллекта или к возрасту требование? – она мне, а сама такой взгляд мне устраивает, что от него бородавки отмерзнут быстрее, чем от жидкого азота.

Тру тряпицей лишайное место.

– Что это? – спрашивает пацан.

– Реликвия вроде как. Семейная, с давних пор.

– Пахнет освежителем воздуха, – она мне, а сама нос морщит.

– Пахнет лимонными леденцами, – добавляет пацан, преувеличенно принюхиваясь.

– Ага, мы ее держим в особом ящике лимонного дерева. Жуть какое лютое. Три дня подряд нужно приходить. Буду дома около шести и завтра, и в среду.

Она поджимает губы, словно прикидывает другие варианты. Чего тут думать? Скорее всего, прежде чем явиться к нам, она любые прочие способы уже опробовала – у большинства так.

– Ладно, – говорит.

От мысли по новой огрести ее ехидства у меня внутри чудна́я дрожь. Хер с ним, если лишай не сведем, – этот мост я перейду, когда до него добе-русь.

– До завтра, стало быть, – говорит.

Мы выходим из гостиной, я слышу, как скрипит задняя дверь. Это Матерь, пришла переулками небось. Я поспешно выпроваживаю мамашу с ребенком из парадной.

Пока она шагает по дорожке, я ее окликаю:

– Не уловил вашего имени.

Не поворачиваясь, она мне:

– Джун.

Выходит за калитку, наперстянки и турецкие гвоздики – “милые уильямы”[13] – клонятся над дорожкой, едва не касаясь ее бедер. Джун. Июнь. А сейчас май. Июнь в мае. Как реклама.

Матерь просовывает голову в прихожую.

– Думала, ты на работе.

– На этой неделе я рано, – говорю. – Скверный случай лишая.

Матерь одаряет меня взглядом, который сообщает мне, что́ она думает о месте лишая на шкале страданья человеческого.

– На лесопилке затишье, – говорю. – Похоже, скоро опять на полставки перейду.

Замечаю, что Джун оставила на тумбочке пятерку. Матерь, когда гадает или с духами беседует, всегда выкатывает целую тронную речь о том, что никак не может она брать деньги, но если человек хочет оставить пожертвование, она не против. Разводить все эти тары-бары мне лень, обычно я прямиком говорю, исходя из того, сколько – на глаз – человек готов дать. Но на Джун, если б у нее не оказалось никаких наличных при себе, я б давить не стал. Или, хуже того, если б я ничего не добился. Сую купюру в карман. Матерь оборачивается быстрей некуда, взглядом обшаривает тумбочку. Поздно, Матерь. Достаю из кармана мелочь, подхожу к банке с пожертвованиями. Бросаю в нее два евро. Матерь глаз с меня не сводит. Копаюсь в карманах, извлекаю еще одну монету в два евро, бросаю и ее. В итоге мне за труды достается один евро и еще две встречи с Джун. И с пацаном, и с его лишаем. Лучше б бородавки – мне было б куда спокойнее.

Прохожу мимо своего отражения в зеркале в коридоре, провожу рукой по черепу. Волосы лежат немножко как попало. Отчего-то на ум мне приходит Берни. Сегодня утром, на бегу к “каванаховскому” автобусу[14] до Дублина, как он тряс шевелюрой. С тем же успехом мог бы неоновую вывеску носить на голове: “Г-Е-Й”.

– Выпьем чаю, – говорит Матерь.

Усаживается за кухонный стол. Я сажусь напротив, кладу руки ладонями вниз, как когда-то Батя.

– Чайник не поставишь? – она мне.

Снова встаю, наполняю чайник. Вожусь с кружками и молоком, садиться не сажусь.

– От брата ничего не слышно? – она мне.

– Нет.

– Не вернулся еще. Должен был сесть на автобус в 4:30, но трубку не берет.

– Может, опоздал. Всяко ж может на “Бус Эрэн”[15] сесть.

– Ты ничего последнее время не замечаешь?

– А что?

– Берни сам не свой, Фрэнк. Очень его мотает.

А заметил я, что для парня, которому нравится развлекаться, он как-то притих. С тех пор, как бросил колледж, тусоваться стал меньше. Иногда, бывает, в Килкенни сгоняет, каких-то новых дружбанов там себе завел, но и все на том. Ну и, может, немножко скрытный стал.

– Чуток потише он, это да.

– С чего он такой, как думаешь? – И смотрит на меня, вся из себя проницательная.

– Может, химическое неравновесие какое-то в мозге.

– Ай, Фрэнк.

– Ну, это ж на нем написано. Либо летает, либо ходит снулый. – И, не добавляю я вслух, он день ото дня все больше гей, если это вообще в силах человеческих. – Может, ему доучиться?

– Не тем у него голова занята, чтоб учиться в колледже. Говорили, он всегда сможет вернуться, когда будет готов. Ему даже на второй год оставаться не придется, всего-то один-два предмета повторить.

Не понимаю я, чего он ушел. Когда Батя умер, Берни слегка съехал с катушек, но в школе остаться все-таки смог, выпускной свид отсидел[16]. Я не понимал, зачем это все. Бывали утра, когда я из постели вылезти не мог от усталости, какое уж там школьную форму натянуть. В итоге сколько-то проболтался в мастерской у дяди Мурта, чинил мебель кое-какую, помогал ему ключи вытачивать и обувь чинить. Погодя устроился на лесопилку, а Берни поступил в колледж Карлоу на айтишника.

Матерь ловит прядь волос и вся из себя такая изящная подтыкает ее себе под головной убор. Эта женщина просто рождена для сцены. Понравилось ей с недавних пор носить что-то вроде тюрбана. А поскольку спереди она прицепила на него здоровенный кристалл, все это сооружение то и дело наползает ей на лицо.

– Мне звонил Мурт, – она мне. – У него Лена возвращается.

– Я думал, он ее насовсем выпер. Ежовые рукавицы и все такое.

– Нет, она в итоге оказалась, не знаю, в какой-то общине в Майо. Но возвращается домой. По уши в искусстве теперь. Забрала себе в голову дикую затею взять Муртову мастерскую да переделать под галерею.

Карлоу – город некрупный, держаться подальше тут не очень-то выйдет, особенно от родни. Час от часу не легче: то Берни с его метаньями, а теперь еще и Лена с ее выкрутасами нарисовывается.

– И что Мурт думает?

– Она дочь ему, и это ее дом. Как ни крути, семья есть семья.

Дядя Мурт – мужик что ни есть приличный. Когда брак у него распался, Джанин, жена его, замутила с каким-то объездчиком лошадей в Нейсе[17] и забрала Лену с собой. Лена выросла среди больших игроков, мелких жокеев и продувных букмекеров. Когда ее вышвырнули из третьей школы – отправили обратно Мурту. Зачем было совать ее ко мне в класс, сплошное позорище: она курила сигариллы вместо обычных сиг и не снимала кепку даже на физре.

– Постараюсь заглянуть к нему на неделе.

– Было б здорово, Фрэнк. – Матерь испускает долгий вздох и кивает на чайник. – Это еще не всё.

– А еще что? – говорю, а сам кипячу воду еще раз, мочу чайные пакетики. Копаюсь в буфете, нет ли где печенья.

– Надо нам воздавать друг другу по справедливости, – она мне. – В семье.

А вот это уже розовые пони другого оттенка. Я усаживаюсь. Чтоб как-то приготовиться к тому, о чем она толкует, вцепляюсь в ложку и сосредоточиваю на ней всю свою энергию – как Ури Геллер[18].

– В семье?

Я пытаюсь сообразить, к чему она клонит. После несчастного случая с Батей в доме осталось всего трое: она, я и Берни. Остальные четверо пацанов в Австралии, а Мосси подался в духовное странствие, в каком ему не полагается пользоваться техническими средствами. За вычетом редких открыток он вообще не на связи.

– Что-то происходит, сын, чует мое сердце. Когда вашего отца не стало, я думала, может, кто-то из ребят вернется, но они уехали с концами. Может, рано или поздно объявится Мосси. И вот эта тема с Берни и с тобой… – Тут она умолкает и смотрит на меня в упор. – Что есть, то есть. Надо двигаться вперед.

О чем она, блин? У Берни депрессия, пора ему взять свою задницу в кулак. Найти работу или вернуться в колледж. Делов-то. Как только дар проявит себя во всей красе, я готов облачиться в мантию седьмого сына седьмого сына. Чуток веры в меня у моей же семьи был бы очень кстати. И тут пищит ее телефон.

– Слава Богу. – Матерь глубоко выдыхает. – Это Берни. Его подбросит сюда какая-то девушка, он с ней в Дублине познакомился. Домой, наверное, приедет поздно.

Тру держало у ложки, а она все равно прямая, как дышло, не гнется нисколечко. Вижу в хлебале свою голову, размытую и перевернутую. Двигаю ложку, и глаза у меня в ней делаются то крупнее, то мельче.

– Ты витаешь где-то, – говорит Матерь.

– Ничего я не витаю. Если ты про деньги, то сколько-то смен на лесопилке я все же беру. Как только целиком проявится дар, источник заработка это будет хороший. Я знаю, Батя не любил брать за это деньги, но у людей сейчас больше достатка, и…

– Я не об этом, Фрэнк. Я просто вот о чем…

Звонит ее телефон. Она принимает звонок – это Сисси Эгар, ее лучшая подружка. Живет прямо через выпас, они друг дружке при желании могут докричаться, но при этом вечно висят на телефоне. Сисси – портниха и вшивает молнии, она знает мерки буквально каждого человека в городе. Матерь кивком дает мне понять, что разговор у нас пока окончен.

Я задумываюсь: Джун со своим пацаном завтра опять придет. Надо устроить все так, чтоб вернуться с работы в приличное время и успеть сгонять в душ. Надеюсь, лишай не сделается хуже, иначе смотреться я буду как лох какой-то.

Целительство должно, по идее, передаваться от отца к седьмому сыну само собой; может, сроки сдвинулись из-за того, что Бати не стало так внезапно. Запорол передачу, так сказать. Я всегда представлял себе, как пойду по его стопам – как люди раньше заявлялись к нам на порог и доверяли свое здоровье и надежды в Батины руки. Куда ни пойди, хоть в паб, хоть на матч какой-нибудь или еще куда, люди ничего впрямую не говорили, но почтение к тому, что он делал и какое давал облегчение, – оно было у них на лицах. Я, бывало, представлял, как сам принимаю их благодарность, типа такой смиренный, точно как Батя. И вот сейчас у меня обычный случай лишая. Проще простого же должно быть – и будет. Но вот бы чувствовать внутри больше уверенности, что я могу это вылечить.

Подношу ложку к лицу, пока она не накрывает мне глаз. Чайная ложка как раз подходящего размера. Такая простая хрень, чтоб сахар ею брать, а все равно ею можно по неосторожности глаз себе выцарапать. Матерь протягивает руку и выхватывает у меня ложку, да как стукнет аккурат по костяшкам. Пора.

Держать равновесие

Утро среды на лесопилке, жду не дождусь перерыва, чтоб залить в себя кружечку чаю. Берни вчера завалился домой глухой ночью и, как водится, устроил на кухне тарарам. Хорошо хоть я сам по себе на вилочном погрузчике, перевожу струганую елку в цех, вполне справляюсь.

Пол-одиннадцатого, ребята в столовке дуются в вист. Пытаются втянуть и меня, но чаю я хочу попить спокойно. Сажусь рядом со Скоком Макгратом, смотрю, как он свою руку разыгрывает. В картах круче моего дружбана Скока нет никого, особенно если ему ничего ценного не выпадает. Нипочем не угадаешь, плечи у него без балды расслабленные. Он это повторяет все время: расслабь плечи, а потом жарь по полной. Доигрывают они партию и дальше просто баклуши бьют.

– Что расскажешь, Уилан?[19] – Скок затейливо тасует карты, аккордеонит колоду так и сяк.

– Да ничего.

– А Берни чего? Мутит интересненькое?

Если б кто другой спросил, я б решил, что человек кости хочет перемыть. Любит народ чужие дела полоскать. А вот Скоку не жалко и ответить. Он чуть ли не как брат – и мне, и Берни. Мы росли вместе, все трое в один класс ходили. Пока мы со Скоком не свалили нахер.

– Да я понятия не имею через раз, чего он там вообще мутит, – говорю. – Сидит целыми днями у себя в комнате, занавески задернуты, как сыч. А потом спускается в кухню, рюкзак набит невесть чем, и валит в Дублин или еще куда. На днях видал у него под кроватью парик.

– Парик? У него с волосами что-то не то?

– Нет. Он сказал, что это какого-то его друга, который где-то на сцене играет.

Дверь в столовку открывается, и босс Деннис топает к кофемашине. Вид у него затурканный. Скок заглатывает остатки чая, собирается на выход.

– Тебе девчонка Джун не попадалась? – говорю ненапряжно. – Длинные такие волосы каштановые, лет двадцать с чем-то, малявке ее лет пять-шесть?

– Это которая у букмекеров работает, на Туллоу-стрит?

– Не знаю.

В букмекерскую контору “Туз” я, бывает, заглядываю. Но если Джун там работает, как вышло, что я ее раньше не замечал? Чтоб я ее увидал и не почуял то, что почуял вчера, – быть того не может. Потому что если может, значит, вчерашнее ничего не значит. Начинают закрадываться сомненья.

– Ты чего? – Скок мне. – У тебя вся физия аж обвисла, как, блин, мешок с котами, в колодец опущенный.

– Ничего.

От цехов доносится гудок, натягиваем рукавицы.

– Ребята выпить потом собираются, – говорю. – Пойдешь?

– Нет, думал сгонять сегодня в Ати[20]. Лось слыхал, там какая-то команда металлическая играет у Фицпатрика. Он от двоюродного из Уотерфорда получает годную дурь.

– А до Ати как добираться будешь?

– Я ж говорил, Рут попросила меня присмотреть за домом, пока они на Канарах. У Кита новый “лексус” во дворе.

– Они тебе дают на “лексусе” гонять?

Очень маловероятно. Сестрица его Рут – до таких высот заносчивая задница, что зубы может чистить не через рот. Выделывается так, будто не в одном районе с нами росла, со Скоком обращается как с паршивым душком. Но, видать, они теперь хоть разговаривают друг с другом.

– Да не то чтоб, но я знаю, где ключи брать. Дэвид, их младший, разводит рыжих хомячков этих русских, я ему обещал за ними приглядывать. Сказал, может, придется везти беременную хомячиху по “скорой” в ветеринарку.

– По “скорой”?

– Они на своих детенышей иногда нападают, убивают их. Ну он и сказал, где ключи.

– Рискованно немножко, ни прав, ни страховки, ничего, – говорю.

– Я ж в город не поеду.

– Не-а, все равно не особо интересно.

* * *

Весь остаток того дня я думаю о Джун. Наличие ребенка еще не обязательно значит, что у нее есть мужик. Скорее, просто может быть. Надо получше все разведать сегодня, когда удастся с ней еще поговорить. Но вдруг получится неловко, а ей на третью встречу придется явиться все равно? Нет, до тех пор ничего не скажу.

В тот вечер ближе к шести я уже стою в коридоре и слушаю, как Матерь разогревает ужин и чирикает себе, заливается. Она и со стеной болтать будет. Буквально. У нее по всему дому навалом разной хрени, с которой она турусы разводит. Захожу, а она с чайником болтает, то и дело умолкая при этом, будто слушает, что ей тот отвечает. Сколько-то назад я ее спрашивал:

– Не свезло пока с Батей законтачить, с того света?

– Ни черташечки. Может, он еще не приземлился.

Это что-то новенькое: я по умолчанию считаю, что она не имеет в виду ни чистилище, ни ад, по части религии у нее полное меню. Батю за его уменья церковь не особо уважала – он местному священству конкуренцию делал. Пожалел, что спросил, по лицу ее понял, что она расстроена. Да и как не быть, при том что кто попало – от покойной тетки Мари миссис такой-то до непонятного рядового с ГПО[21] – превратили ее голову в доску личных объявлений, а от того единственного, от кого сама она ждет весточки, – глухо.

Звонок в парадную дверь, бывает, барахлит, поэтому я высматриваю Джун в окно. Берни наверху, гарцует по комнате. Я попросил его не спускаться. У него состоянье какое угодно может быть. Лучше б в Австралию свалил к братьям, хоть они и чокнутые паразиты и все такое.

Я от этого ожидания становлюсь чуток дерганый и поэтому начинаю перебирать числа – возрасты братьев, прикидываю, сколько им всем исполнится, когда мне будет двадцать один и дальше; когда мне шестьдесят три, столько же, сколько Бате было, когда его не стало, сколько стукнет Лару или Сенану?

Не второй ли голос, помимо Материного, я слышу? Быстро гляжу в зеркало в прихожей, приглаживаю патлы, стряхиваю пару крошек с футболки. Захожу в кухню, а там малец с какой-то другой женщиной.

– Я как раз шла к вам, – говорит та женщина. Чуть постарше Джун и вроде как хипповатая на вид, но опрятная.

– Ладно, – я ей.

Пацан корчит мне рожу; имени его я не помню. Женщина прощается с Матерью и идет за мной, таща пацана следом.

Подхожу к “икс-боксу”, делаю вид, будто выключаю там что-то.

– А где Джун? – спрашиваю, а сам все стою спиной, поскольку чувствую, как краснею.

– Отъехала, – отвечает женщина.

– Как отъехала?

– Как отъехала? – Пацан передразнивает меня и заходится весь со смеху. – С катушек – как и ты.

– Конор, угомонись, – говорит женщина, и в голосе у ней жесткость, какую при всех этих ее длинных волосах и блузке в цветочек и не заподозришь.

Я веду себя как ни в чем не бывало и достаю тряпицу.

– Та же процедура, что и вчера, – говорю пацану.

Тот строит лицо, но на нем сегодня шорты и он просто подставляет ногу. По-моему, лишай менее розовый. Хотя я так крепко желал, чтоб так оно и было, что, может, мне чудится.

Пока я держу ладонь над ногой и тру тряпицей, пытаюсь придумать, что сказать. Но эта вся так занята своим телефоном, что за мной и не следит. И тут я замечаю. Как же я вчера-то не увидел – у пацана сзади вдоль ноги шрамы. Шрамы старые, хоть сам-то он и не дохрена какой взрослый, боже ты мой, да он их огреб, когда еще молокососом был небось. Прямые белые полосы – ремень или помочи.

“Неброски шрамы”[22] всплывает у меня в голове. Чудна́я строчка. Нет в шрамах ничего броского. У меня самого все шрамы без всякого подвоха: один под левой коленкой – еще от трехколесного велика, второй – длинный, на запястье, от сетки с голубятни у Макдермотта. Шрам после аппендицита. В этом доме всяких несчастных случаев напроисходило сколько-то. Я еще совсем малявкой был, когда Лар, самый старший, съехал на велике с крыши сарая “на слабо”. Сенан – сам себе того и гляди несчастный случай, вечно налетал на что-нибудь, кухонный стол завалил, когда ногами в нем запутался. Но никого из нас дома не били, это уж точно.

Пацан пялится на меня, понимает, что я заметил. Теперь-то гонору в нем поменьше.

– Ну что, всё? – Это хиппушка голос подает.

Чей бы этот малой ни был из этих двух, ни та, ни другая не того сорта, какие детей порют. Может, поэтому об отце речь и не заходит.

– Извините, ага. Всё.

– Отлично, спасибо. – Она собирается, пятерку оставляет на каминной полке. У двери я спрашиваю, приведет ли она пацана завтра. Говорит, он явится.

После того, как хиппушка с пацаном уходят, Матерь призывает меня в кухню. Суетится.

– Фрэнк, сделай одолжение. Мне надо сбегать к Сисси на пару часов, помочь ей с клиентами. Ты дома?

– Не знаю. А что?

– Берни чуток приуныл. Та встреча, какая у него в Дублине была. Надо было мне с ним ехать.

– Что за встреча?

– Фрэнк, если тебе есть дело до его благополучия, чего сам не спросишь? Он мне ничего не рассказывает, – говорит она и натягивает жакет. – Хочу, чтоб он был не один. У Сисси примерка с детским хором к Волчьей ночи. Я ей подсобляю с кройкой. Очень мудрено. Эти тройняшки у Кирнанов здоровенные как я не знаю что, а сами еще только в среднюю садовскую группу ходят. Дополнительную полосу сбоку вшивать приходится.

– Что на ужин?

– В холодильнике пиццы. На глубокий противень. Если ветчину счистишь, должно быть съедобно. Мне пора, я уже вся на ушах.

В том, что касается первоклассных ужинов, Матерь наша – звезда. Она ничего не стряпает уже много лет – с тех пор как вышла работать в супермаркет к Моррисси. Уж как ей там это удается, неведомо, но всегда найдется пицца-другая, завалившиеся за холодильную камеру, или же замороженный пастуший пирог, который случайно разморозился.

Как только Матерь удаляется, я иду узнать, не хочет ли Берни, чтоб я метнул в духовку и на его долю. Дверь в спальню у него заперта, и он мне даже не отвечает. Я слышу, как он там сопит. Когда он в приличной форме, никому его не переплюнуть. С ним от смеху заболеть можно. Но когда он вот такой, хоть иди напивайся. Пиццу я ему все равно сделаю.

Когда я доедаю первую пиццу, он все еще не спустился. Едва я берусь за вторую, как Скок присылает сообщение насчет потусоваться – в нашей округе. Я помню, что Матерь просила меня посидеть с Берни, но если он весь вечер собирается торчать у себя в комнате, какая разница, есть я дома или нет? Пишу Скоку, и он тут как тут. Мы уже готовы выдвигаться – и вот спускается Берни в халате и трениках.

– Порядок, Берни, – Скок ему.

– Порядок, Скок, – Берни ему, а сам ко мне спиной поворачивается и лезет в буфет за кетчупом. Кажется, у него глаза накрашены.

– Мы пинту выпить. Хочешь с нами?

Скока я готов прибить. Берни нас всех своим настроеньем утопит.

– Да с ним порядок, – я такой.

– Я не против, – говорит Берни. – Куда идете?

– Как обычно, в “Хмурого Дойла”.

– Порядок, – Берни такой, а сам остальные куски пиццы заглатывает. Топает наверх переодеться. Ё-моё. Возвращается, лицо умытое, волосы в геле, готов на выход.

– Клевая рубашка, – Скок ему.

Берни доволен, как слон. Рубашка новая, небось в Дублине взял. С рисунком, но очень по фигуре. На ком-то смотрелась бы по-мудацки. Но Берни умеет такое носить. По крайней мере, не та, в какой он тут на днях спустился, – девчачья блузка дальше ехать некуда.

Скок болтает всю дорогу в город, ни на какую волну между мной и Берни внимания не обращает. Жалею, что вообще согласился на эту пинту. Ждем на переходе через Кеннеди-авеню, мимо проезжают эти долбодятлы на “тойоте”, “Слипнот” у них на всю катушку или какая-то еще лабуда в том же духе. Один опускает стекло.

– Блядский пидор, – орет и из окна херачит чем-то в Берни. Попадает ему по руке, окатывает рубашку сбоку. Пакет молока. Кто катается на тачке и пьет при этом молоко, бля?

– Паршивые блядские дикомрази! – орет им вслед Скок и мечет свою колу в заднее стекло. Кола обливает машину, но та катит дальше.

– Ты их знаешь? – говорю Берни.

– Нет.

Как, нахер, они его в толпе углядели, он же просто стоял?

– Кажется, выпивку я все же пропущу, – говорит Берни, пытаясь промакнуть мокрое пятно другим рукавом.

– Забей, – говорит Скок. – Пойдем, по одной.

– Ага, – поддакиваю, хотя немножко не уверен.

– Никто и не заметит, – Скок ему, хотя видно, факт, что весь бок у рубашки насквозь.

– Может, в другой раз.

– Этот город кому хочешь мозги вынесет, – говорит Скок.

– Ага, – Берни ему и разворачивается. – Пока.

На его месте я пошел бы домой, хорошенько посмотрел на себя в зеркало и изменил себя до последней блядской крошки, до полного исчезновения. Я б из себя что-то такое сделал, чтоб не выделяться на публике никак. Но Берни не таков. Хвост пистолетом – и пошел, весь из себя клевый.

– Тут как в Средневековье, – Скок мне. – Надо этим летом убраться отсюда.

И дальше выезжает на свою любимую тему: если б сколотить чуток деньжат на перелет – до Бразилии или Аляски, скажем, – работу нашли б запросто. Вечно у Скока большие планы, вот только денег не хватает.

Сворачиваем на Мардайк-стрит к “Хмурому”, и тут Скок объявляет, что ему сперва надо проверить сигнализацию в доме у Рут.

Там он сразу отправляется к хомячкам в прачечный чулан. Никаких новорожденных. Озирается – все проверяет. И тут до меня доходит: он же ключи от машины ищет.

Ну и, само собой, запирает он дом, мы уже собираемся двигать – и тут он достает из кармана эти ключи.

Но когда Скок наставляет брелок на машину, та не отзывается. Я тоже пытаюсь – ничего. Наконец до нас доходит: это не от “лексуса” ключи. Ну конечно, никто не собирался оставлять Скоку такой подарок. Это от Рутиной “хонды-джаз”, припаркованной сбоку. Скоку хоть бы хны.

– Можем быстренько сгонять в Ати, глянем на ту группу, – он мне, пока сам откатывает назад водительское кресло в лошняцкой вырвиглазно-зеленой тачке и поправляет зеркало.

Чего б и нет? Берни небось остаток вечера просидит дома, закисая у себя в комнате. Мне его жалко, но он последнее время какой-то сложный. В прошлом году перестал тусить с нами, ни на какие вечеринки в колледже меня даже не зовет. Видать, решил, что я его позорить буду перед новыми чуваками. С тех пор, как выпал из обоймы, со мной почти не разговаривает. Просто какой-то клубок скорбей по дому катается. Если не считать его вылазок с ночевкой в Килкенни или Дублин – оттуда он возвращается весь распушенный. Не хочу сказать, что я по нему не скучал поначалу, но сейчас уж как есть.

Наверняка уже вылез в Сеть и всем рассказал, до чего хреновая у него жизнь, и город этот – помойка, а братец его… ну, что уж он там про меня говорит, наплевать. А если Скок поведет бодренько, вернемся задолго до того, как проявится Матерь.

– Ну давай, чего.

До Ати мы добираемся за двадцать минут. Мне ссыкотно, что нас полиция прижмет, но Скок не парится, как ветер, и даже лопает шоколадные эклеры, которые я нашел у Рут в бардачке.

Бросаем машину за церковью и топаем в “Фицпатрик”. Там почти пусто, никакой движней не пахнет. Все равно быстренько решаем по одной и, по совету бармена, пробуем заглянуть в “Эсквайр”. Не прикольно. Двигаем дальше и в итоге оказываемся в “Наследии вдовы”. Там в одном углу дуются в карты, а в другом вроде как женский кружок вязанья и трепа. Из этих подходит одна, заказывает водку с колой. У нее за ухом вязальная спица, сама смазливая, но ей точно за тридцатник. Скок предпочитает женщин постарше. Уж не знаю, насколько постарше, но знаю точно, что с той, которая рулит “Ювелирами Дуэйна” в торговом центре “Брукфилд”, он домой ходил. Эта смотрится классно, но она того же года выпуска, что и Сенан, а значит, ей даже за сорок, железно.

Скок принимается обсуждать с этой всякие тонкости вязанья. Потом идет глянуть, что они там за свитеры и пинетки вяжут. Он-то не пьет, а я всасываю пинту за пинтой. Все думаю о тех козлах с молоком. Надо было, может, за ними проследить. Встает заказать еще одна из вязального кружка, улыбается мне. Сережки у ней – здоровенные такие кольца. Помню, у Джун были сережки, и еще одна сверху на правом ухе. Помню ее – золотой шип, – а вот остальные какие были, хоть убей, вспомнить не могу. Все думаю о ее ушах.

* * *

По пути домой я, кажись, уснул. Дальше помню только, что сижу на крыльце у себя дома. Встаю, вынужден сесть обратно. Опять ключи потерял. Скок кидает камешки в окно Берниной спальни.

– Ё-моё, тише ты, Скок. Матерь меня уроет, если ее разбудим.

Надо думать, мы устроили нехилый шум, потому что через выпас топает Эйтне Эгар, дочка Сисси.

– Эйтнеприветдобрыйвечер.