Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Это я, Сеня… Признал меня, друг дорогой?

Гиря помолчала некоторое время, потом тяжело вздохнула:

— И чего ты, Пашка, так всего боишься? Всех сторожишься, по имени не называешься… Телефон мой все равно не прослушивается… Я это знаю…

— Вот и хорошо, Сеня… А если бы я не сторожился и не боялся, то звонить тебе сейчас мог только с того света, в прекрасном сне-воспоминании… Освободиться сможешь?

— Когда?

— Через час приеду. Ты готов?

Гиря с дребезгом хмыкнула:

— Я завсегда готов… А ты приезжай часика через два… Гость на спад пойдет… Мне сподручней отлучиться будет…

И еще один звонок — городская справочная «09». Занято. Занято… Долгие гудки. Отбой. Занято. Ага!

— Будьте любезны, телефон отдела размещения гостиницы «Спутник»… Да-да, «Спутник» на Ленинском проспекте… Записываю: двести тридцать четыре — пятнадцать — двадцать шесть… Спасибо…

Все, надо ехать за машиной.

Быстро перехватил левака и погнал к дому Актинии. Отогрелся в кабине, придремал и сквозь сонную полупьяную дрему думал о том, что лежащий на диване Актиния охотно, конечно, даст мне свой задрипанный «жигуль» цвета винегретной блевотины. Чего там жалеть? Это же не «мерседес». Мы ведь друзья. Я знаю его «жигуль» как свои пять пальцев — сколько езжено на нем вместе. И тумблер секретки слева от руля под приборным щитком. Если бы Актиния знал, что мне нужна его жалкая машиненка, он бы мне ее сам пригнал, а не заставлял ездить через полгорода.

Только беда в том, что он вчера сильно прокололся перед Кувалдой и ему надо набирать в семье очки. И самое главное — ему ни в коем случае нельзя и не нужно знать, что я буду ездить сегодня на его машине. Это будет наш маленький секрет, интимная дружеская тайна.

Остановил левака за квартал до дома Актинии и пошел во двор, где обычно он держал машину на площадке. Вот она, замызганная, нежно-бурая, незаметная! Еще теплая от дневной потной суеты, корыстной беготни Актинии по его лучезарным грязным делишкам.

Достал из кармана газету, сложил пакетом, надел его как варежку на правую руку, резко рубанул ребром ладони в угол ветровика-форточки — замок отлетел внутрь салона со звяканьем и визгом. Быстро засунул в кабину руку, нащупал крючок дверной ручки, дернул и нырнул на водительское сиденье. Десять секунд у меня есть! За десять секунд надо найти тумблер противоугонной сигнализации, иначе эта вонючка завоет, завопит на весь район — сдернет с дивана моего набирающего очки друга Актинию, всех соседей поднимет, патрульную милицию навлечет…

Считаю про себя бегучие секунды — тысяча сто один… тысяча сто два… тысяча сто три… — а сам лихорадочно шарю рукой под щитком. Провода, болты, трубки, железяки. Он же ведь где-то здесь — чертов этот выключатель! Надо же, сволочь какая этот Актиния, со своей жадной жидовской подозрительностью — так запрятать секретный тумблер! От самого близкого друга, можно сказать! Нездоровая все-таки у них привязанность к имуществу…

Тысяча сто девять… Сейчас завоет, гадина!..

Хвостик переключателя. Вот он! Нашел! Щелк!

Фу! фу! фу! фу! Отдышался, нашел не спеша «хвост» — пучок проводов от замка зажигания и выдрал его целиком из-под кожуха. Красный провод — всегда от стартера — замкнем на массовый, зачихал, схватился еще не остывший движок — поехали, поехали!

На Ленинградский проспект поехали, в гостиницу «Советская», в ресторан «Яр», в мраморную швейцарскую, к последней моей опоре и защите — Сеньке Ковшуку, бесстрашному моему Пересвету, взявшемуся сокрушить сионистского Челубея, грязного иудео-монгольского захватчика.

Какое сегодня число? Не помню. Что-то в голове все перемешалось. Март сейчас. Начало? Или конец? Не могу сообразить. Великий Пахан умер об эту пору, в такую же мерзостную погоду. Да-да, я нес его прах, осторожно ступая в густые снеговые лужи. Он умер прямо перед началом исторического действа «Мартовские аиды». Все уже было готово. Сейчас уже не вспомнить точно, но, кажется, ровно за неделю до официального сообщения о начале судебного процесса над врачами-отравителями.

Еще накануне Лютостанский хохотал и веселился, как насосавшийся упырь:

— Операцию так и назовем — «Мартовские аиды»! У Цезаря были мартовские иды, а у нас запляшут на веревочке аиды…

Он был лучезарно, безоблачно счастлив, он приближался к исполнению заветной мечты своей жизни — уничтожению евреев. И безусловно, испытывал чувство справедливой гордости от сознания, что внес и свою весьма весомую лепту в организацию им всем Армагеддона. Правда, Лютостанский не ведал, что не в людских силах ставить пределы жизни и назначать час успения. Не мог Лютостанский знать, что завтра почиет Великий Пахан и как отзовется на евреях этот роковой миг, потому-то даже свой час представлял плоховато. Откуда ему было знать, что всего через сутки я с тремя другими особами, особо-приближенными, внесу в секционный зал неподъемно-тяжелый труп Великого Отца…

Не мог в страшном сне представить этот ледащий полячишко, что мне завтра доведется смотреть, как прозекторы расчленяют, рассекают, пилят и строгают на мельчайшие кусочки останки Вождя всех народов.

У меня кружилась голова и сильно поташнивало, когда на неверных ногах я спускался по лестнице из анатомического театра, раздумывая о прихотях людской истории, о непредугадываемости человеческих судеб.

У распутной развеселой прислуги Кето Джугашвили было семь детей, и все они умерли во младенчестве. Остался только маленький, «мизинчик», самый дорогой, самый любимый Сосо, которого хотели отдать во служение Богу — выучить на священника. А выучили его в семинарии довольно редкой профессии — Дьявола.

Я вышел тогда на улицу, и серое мартовское утро было наполнено запахом воды и подступающей весны. У подъезда маялся с растерянным и напуганным лицом Лютостанский. Увидел меня и суетливо-стремительно бросился навстречу:

— Павел Егорович, срочно вызывает Крутованов.

Не глядя на него, не отвечая, я направился к дожидающейся нас на Садовой «победе», лениво подумав о том, что Лютостанский еще не оценил ситуацию: называть меня на «ты» боится, а на «вы» — не хочет. Поэтому тщательно избегает всех определенных местоимений. Вот дурачок! Если бы он плюнул мне в лицо или поцеловал руку — изменить уже ничего нельзя. Его роль невозвращающегося кочегара подошла почти к самому интересному эпизоду…

По коридорам и этажам Конторы метались в растерянности и панике наши бойцы невидимого фронта. Все уже знали о кончине Вседержителя нашего, но, пока не было официального сообщения, обсуждать меру всенародной утраты не полагалось. Смешно было видеть, как от сознания непроясненности своей собственной судьбы эти крутые мордобойцы стали как бы бесплотными.

Я оставил Лютостанского около приемной Крутованова и велел дожидаться моего возвращения — неизвестно, какие поступят приказания.

Адъютант, тосковавший в пустой приемной, кивнул мне на дверь:

— Проходите, Сергей Павлович ждет вас.

Крутованов сидел за большим пустым столом и задумчиво смотрел в окно на загаженную липким грязным снегом площадь Дзержинского. Посмотрел на меня и приложил палец к губам, показал на приемник «Телефункен», из которого доносился скорбно-сытый голос еврейского дьякона Левитана:

— …Больной находится в сопорозном состоянии… Кома… Нитевидный пульс…

Странные слова… Нитевидный пульс… Рвущаяся путаная нить жизни… Как нитки на протертых штанах.

Народу оставляли надежду — их Великий вождь сильно болен, но в жизни может быть все, он ведь бессмертен, он еще вернется к кормилу, он еще будет их воспитывать и покровительствовать им, защищать от всех напастей этого враждебного мира. Миллионы людей, приникшие к динамикам, не знали, что их вождь не болен, что нитка пульса оборвана навсегда. Он — труп. И им придется теперь жить по-новому.

Крутованов кивнул на кресло напротив и спросил:

— Вы там были?

— Так точно. Я присутствовал при вскрытии.

Неожиданно Крутованов усмехнулся:

— Ничего не рассмотрел особенного?

Я покачал головой. Крутованов откинулся на спинку кресла и сильно, с хрустом потянулся, и это было единственной приметой того, как он устал. На нем был элегантный широкий костюм, крахмальная голубая сорочка со строгим французским галстуком, а в аккуратном проборе — волосок к волоску — и во всем его холено-ухоженном облике не было ни единого признака-следочка того смертельно-страшного напряжения, в котором провел он последние сутки.

Медленными, будто ленивыми движениями достал он из пачки американскую сигарету «Лаки страйк», чиркнул зажигалкой, и я видел в этой ленивой медлительности сноровку лесного зверя, притаившегося на засидке.

— Итак, геноссе Хваткин, сдается мне, как заповедывал Екклезиаст, пришла пора уклоняться от объятий…

Я благоразумно промолчал.

— Вы понимаете, что сейчас будет происходить? — наклонился он ко мне через стол.

На всякий случай я сдержанно развел руками:

— Думаю, что этого никто не знает…

— Ну почему же? — пожал плечами Крутованов. — В целом это нетрудно себе представить. Все, похоже, станет как в свидетельстве дьяка Ивана Тимофеева о смерти великого государя Ивана Грозного.

Он замолчал, рассматривая внимательно свои полированные ногти, и я осторожно спросил:

— Есть указание относительно нас?

Крутованов хмыкнул:

— Да, по-видимому… Иван Тимофеев написал: «Бояре долго не могли поверить, что царя Ивана нет более в живых. Когда же они поняли, что это не во сне, а действительно случилось, вельможи, чьи пути были сомнительны, стали как молодые». Вот так! Нам это надо учесть…

— А что мы можем сделать? — аккуратно поинтересовался я.

— Ну, для начала хочу вас порадовать. Завтра в кабинет напротив — вместо Семена Денисыча Игнатьева — придет новый министр…

Я дернулся в его сторону:

— Кто?

— Лаврентий Павлович Берия, — невозмутимо, не дрогнув ни единой черточкой, сообщил Крутованов. — С сегодняшнего утра нашего министерства вообще не существует…

Я замер:

— То есть как?

— Принято решение ликвидировать Министерство госбезопасности. Оно вливается в Министерство внутренних дел на правах Главного управления. Новое министерство возглавит член Президиума ЦК КПСС, первый заместитель Председателя Совета Министров Лаврентий Павлович Берия.

Я терпеливо выдержал паузу, прежде чем спросил:

— Какие из этого следуют для нас выводы?

Я понимал, что Крутованова ни в какой мере не интересуют мои суждения. Я должен был только соответствующим образом реагировать на его реплики. Вообще, это был не разговор, а инструкция, обязательная для выполнения. Ни о чем не напоминая, Крутованов настойчиво указывал на нашу с ним связанность придуманным и реализованным делом врачей.

— У нас есть два возможных способа существования, — сказал Крутованов, покручивая на столе зажигалку. — Первый — терпеливо ожидать развития событий, и, уверяю вас, развиваться они будут для нас весьма неприятно. Второй путь — активно поучаствовать в происходящих событиях…

— Это каким образом?

— Каким образом? — медленно переспросил Крутованов и внимательно посмотрел на меня, будто еще раз оценивал — пригоден я для серьезной работы или тратит он попусту время. — Надо сделать кое-какие пустяки, чтобы по возможности обезопасить наше будущее…

— Я готов, — кивнул я.

— Хочу пояснить… Песенка моего выкормыша Рюмина и всей вашей уголовной компашки спета. Вопрос времени, и притом очень короткого. Я с вами так откровенен потому, что мне нужна ваша помощь. Во всем этом доме, — он сделал рукой широкий круг вокруг себя, — я не склонен доверять никому, а вам в особенности. Но я полагаюсь на вашу сообразительность и думаю, что вы отдаете себе отчет в общности некоторых наших интересов. Не скрою от вас, я очень внимательно прочитал ваше личное дело…

— Спасибо, — прижал я руку к сердцу.

— Не трудитесь благодарить. Так вот — я пронаблюдал в вашей карьере некоторую эволюцию. Раньше вы были нашим Скорцени, потом постепенно вы перешли на роль Эйхмана.

Он сделал паузу, и я незамедлительно включился:

— Сергей Павлович, разрешите доложить! Я совершенно не подхожу на роль Эйхмана. Если кто-то станет разбирать эту историю, то Эйхманом у нас будет Рюмин. Я человек не честолюбивый, никогда начальству на глаза не лез и в деле не фиксировал своего участия — ни в допросах, ни в обысках, ни в очных ставках. Я даже обзорных справок не писал…

Крутованов засмеялся:

— Я это заметил! И одобряю. Вся эта история с еврейским заговором уже умерла. И похоронит ее в ближайшие дни Берия…

— Почему вы так думаете?

— Политика, — пожал плечами Крутованов. — Как это ни смешно, но Берия выступит сейчас выдающимся жидолюбом и юдофилом. Я глубоко убежден, что очень скоро он прикроет это дело. Поэтому ваша задача — опередить его и организовать ликвидком…

Я долго смотрел в его ледяные серо-стальные глаза:

— Как вы это себе представляете?

— Ну не мне же объяснять вам детали! — сказал Крутованов. — Вы ведь человек опытный. Нужно, чтобы исчезли Лютостанский и ваша возлюбленная свидетельница Людмила Гавриловна Ковшук. С сегодняшнего дня в связи с похоронами Вождя в Москве начнутся невиданный бардак и неразбериха. Используйте это время. Судьбу Рюмина я беру на себя. Об этом не думайте. Вам ясно?

Я кивнул.

— Вы согласны? Готовы? — напирал на меня, обжигая ледовитым взглядом, Крутованов.

— Да, я готов. Я это сделаю.

— Это не приказ, — вдруг мягко, тихо сказал Крутованов. — Это мой добрый товарищеский совет. Нам надо пережить наступающие времена. Считайте, что мы — действующий резерв. До времени мы должны уйти в подполье. Без нас все равно не обойдутся, вспомните когда-нибудь мое слово…

— Да, конечно, обязательно, — согласился я. — Хорошо бы только дотянуть до этих времен…

— Дотянете, — заверил Крутованов, встал с кресла, не спеша прошелся по кабинету, потом остановился против меня и, лениво покачиваясь с пятки на мысок, медленно сказал: — Делайте то, что я вам говорю, и тогда дотянете. Вместе дотянем…

Я поднялся, и вдруг этот ледяной злыдень совершил невозможное: он обнял меня за плечи! Тепло, товарищески говорил он, провожая меня к дверям:

— Запомните, Хваткин, на всю жизнь: главный подвиг Одиссея в том, что он выжил… Этот любимый школьный герой — трус, провокатор, грязный прохвост и изменник… Но он пережил всех, улеглась пыль веков, и Одиссей остался в памяти потомков умным, бесстрашным, благородным героем… Надо только выжить…



Я выполнил его завет — дотянул. Мы вместе дотянули. Он сейчас — замминистра торговли. А я мчусь через мокреть и ночь на встречу с Сенькой Ковшуком.



В коридоре неподалеку от приемной Крутованова тосковал, душой теснился, дожидаясь меня, Лютостанский. Он был уверен, что я принесу какие-то чрезвычайные новости, руководящие указания, ориентиры на будущее. Но он и представить себе не мог, какие черезвычайные новости и указания для него лично я нес от заместителя министра. Я хлопнул его по плечу и тихонько сказал:

— Ничего! Не боись, все будет в порядке…

Он заискивающе смотрел мне в глаза, и на лице его, как холодец, дрожал вопрос: пора переметнуться от Миньки? Или еще можно подержаться за прежнего благодетеля?

Я остановился, изображая глубокую задумчивость:

— Где же нам посидеть? Покумекать необходимо…

— А что надо? — готовно подсунулся Лютостанский.

— Да должны мы с тобой изготовить один хитренький документ, — усмехнулся я. — Это будет ловкий крюк твоим друзьям — медицинским жидам… — Потом махнул рукой: — Нет, здесь сегодня нам никто не даст работать, тут будет светопреставление. Вот что, Лютостанский, мы, пожалуй, поедем к тебе домой. У тебя никого нет?

— Конечно нет, — развел руками Лютостанский. — Вы же знаете, я человек холостой, бытом не обремененный.

Мы вместе зашли ко мне в кабинет, и я достал из сейфа бутылку коньяка, положил ее в карман реглана.

— У тебя дома закуска найдется? — спросил я.

— О чем говорите, Павел Егорович! — обиделся Лютостанский. — Мы ж вчера только паек получили…

— Тогда — тронулись…

Мы ехали на моей машине через серый, напуганный, загаженный город, притихший перед большой бедой. Свернули с Пушечной на Неглинку, и навстречу нам уже текла к центру людская река — тысячи людей собирались прощаться со своим любимым истязателем. С трудом выбрались с Трубной площади, и мне тогда в голову не могло прийти, что через несколько часов в этой городской воронке в течение подступающей ночи будет убито, раздавлено, растерзано больше тысячи человек. Прекрасная тризна уходящего Великого Мучителя.

Лютостанский жил на Палихе в старом четырехэтажном доме с загаженными лестницами. Я с удовольствием отметил, когда мы поднимались, что его квартира в мансарде единственная, на площадке больше не было соседей. В квартире — одна комната с кухней — была стерильная чистота и аптечный порядок. Аскетическая строгость, смягченная вазами с бумажными цветами.

Я повесил свой реглан рядом с пальто Лютостанского и в сумраке крошечной прихожей незаметно достал из его кармана пистолет — я много раз видел, как этот героический оперативник кладет свой вальтер в правый боковой карман пальто.

А Лютостанский уже хлопотал с закуской на кухне. Там в углу стоял картонный короб с продуктами — последней пайковой выдачей. Он достал копченой колбасы, красный шар голландского сыра, шпроты, батон, начал строгать нам бутерброды.

Я остановил его:

— Погоди! Давай выпьем по стаканчику, помянем великого человека… Душа горит…

Я разлил принесенный с собой коньяк в чайные стаканы и попросил-приказал:

— До дна! За светлую память Иосифа Виссарионовича!..

Высосал я свой коньячишко и следил внимательно поверх кромки стакана, как выползают из орбит громадные саранчиные глаза Лютостанского, как он задыхается-давится огненной влагой — а ослушаться не посмел, допил до конца…

— Так, давай поработаем маленько, а закусим и еще выпьем опосля, — предложил я. — Дай только несколько листочков бумаги…

Лютостанский вынул из дамского вида письменного стола стопку бумаги, достал из кармана китайскую авторучку.

— Ну ладно! Наверное, будешь писать ты, у тебя почерк хороший…

Я прошелся по комнате и стал диктовать:

— …Министру государственной безопасности СССР тов. С. Д. Игнатьеву…

Лютостанский вывел рисованные ровные буквы своим замечательным почерком и поднял голову:

— А от кого?

— Подожди. От кого не пиши… Это ты пишешь проект заявления от Вовси. В конце мы его подпишем всеми титулами. Мол, он якобы обращается к Игнатьеву как генерал к генералу… Но это в самом конце, ты пиши дальше…

— А не нужно бумагу озаглавить? — спросил Лютостанский. — Что это — заявление, объяснение, жалоба?

— Не надо. Это просто письмо. Ты пиши дальше… «Я осознал бессмысленность своей дальнейшей жизни. Я совершил много ужасных преступлений, и у меня нет сил больше смотреть в глаза моим коллегам. Важно вовремя и достойно уйти из жизни…» Записал?

От усердия Лютостанский высунул кончик языка, украшая особенно хитрыми завитушками и виньетками последние слова.

— Написал, — кивнул он. — Дальше…

Лютостанский поднял на меня глаза и, видимо, что-то прочитал на моем лице, потому что он быстро моргнул несколько раз, и мгновенно в его огромных выпученных глазах грамотного насекомого выступила слеза.

— Что, Павел Егорович? Что? — спросил он, задыхаясь.

Я засмеялся, положил ему руку на плечо:

— Ничего, все в порядке… Пиши дальше… На чем мы там остановились?

Я уже стоял у него за спиной, а он поворачивал ко мне голову и одновременно испуганно вжимал ее в плечи, пытаясь перехватить мой взгляд. И в этот момент я его ударил ребром ладони по шее — это был не смертельный, а оглушающий удар. Я не дал ему рухнуть вперед, а плавно повалил его на пол вместе со стулом. Потом достал из кармана его вальтер, разжал зубы и, немного подняв ствол вверх, упершись мушкой в нёбо, нажал курок…

Выстрел получился тихий, а половина головы разлетелась по комнате.

Теперь надо было не суетиться, не спешить, а сделать все аккуратно, вдумчиво, по науке.

Вернулся в прихожую, взял из реглана перчатки и носовой платок. Я до этого был внимателен — старался ни за что руками не хвататься. Надел перчатки и тщательно протер платком вальтер, после чего вложил пистолет в еще теплую ладонь Лютостанского. Труднее всего было запихнуть его указательный палец в спусковую скобу.

Предсмертное письмо передвинул на середину стола — для живописности.

На кухне собрал со стола бутерброды, пошел в уборную, сбросил харчи в унитаз и дважды спустил воду — по моим представлениям, человек, собравшийся умирать, не должен жрать от пуза. Свой стакан положил в карман реглана, оделся и вышел из квартиры, захлопнув без щелчка дверь.

Невозвращающийся кочегар закончил свою вахту.

АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ…



Наверное, я приехал к подъезду гостиницы «Советская» слишком рано, потому что ждать Ковшука мне пришлось долго. От усталости, от дотлевающего жара дневной пьянки, от непрерывного испуганного напряжения я, видимо, так обессилел, что незаметно задремал. Ждал, ждал Ковшука и уснул — будто мешок накинули на голову. И сон-то этот быстрый, наверное, проглотил меня на три минуты, но был он глубок и черен, как прорубь. А вынырнул я оттуда, увидев перед лобовым стеклом машины грузную квадратную фигуру Семена, неподъемную чугунную гирю в драповом пальто. Я открыл ему дверцу, Ковшук молча, тяжело уселся рядом, отвернулся к окну.

— Семен, как настроение?

— У меня всегда настроение нормальное, — ответил он не спеша, раздумчиво, основательно. — Поехали…

Сколько же лет минуло с тех пор? Какой стаж тем давним моим мартовским воспоминаниям? А! Бессмысленно считать! Прошли не годы, не десятилетия — промчались исторические эпохи, миновали геологические эры. Умерло за это время целое человечество, и новое народилось, выросло и счастливо-беспамятно старится. Не надо им всего этого знать…

— Семен, а тебе никогда не хочется на пенсию?

Он мрачно кинул через губу:

— А я и так на пенсии…

— Нет, я имею в виду настоящую пенсию — чтоб совсем уйти на покой, отдыхать.

Семен хмыкнул, не то усмехнулся, не то горько вздохнул:

— От чего мне отдыхать? Я покамест не устал. Сила есть. И работаю я с удовольствием. У меня работа нормальная…

— Завидую! Я бы хотел уйти на покой…

— На покой захотел! — лошадино фыркнул Ковшук. — Тоже мне, архиерей.

Я толкнул его в плечо:

— Эх, Семен, друг ситный, плохо ты мою жизнь представляешь.

— А я про твою жизнь и представлять не хочу, — заверил Ковшук. — Она у тебя вся на вранье и пакостях заварена…

— Ну и ладно, пусть по-твоему, — легко согласился я. — Давай по делу потолкуем.

— Давай, — кивнул Семен.

— Значит, ситуация такая… Клиент наш проживает в гостинице «Спутник». Я там свободно ориентируюсь — бывал много раз. Светиться тебе на входе у дежурных не след, поэтому ты войдешь со двора через подвал ресторана. Там всегда открыта дверь — служебный ход, никто на тебя не обратит внимания, постоянно таскаются люди.

— И что, я через ресторан в пальто пойду? — спросил недовольно Ковшук.

— Да нет! Я тебе покажу дверь, как войдешь — налево лестница, это для обслуги проход. Ты оттуда выйдешь в тамбур склада, а там на грузовом лифте поднимешься на пятый этаж. Его телефонный номер пятнадцать — двадцать шесть, значит он живет на пятом этаже в двадцать шестом номере. Это справа от дежурной, за углом, дверь в номер она не видит. И здесь же выход грузового лифта. Ну а как войти в номер, не мне тебя учить.

— Знамо дело, не тебе меня учить. Это я лучше тебя знаю, — ответил зло Ковшук.

— А чего ты сердишься? — спросил я. — Мы с тобой доброе дело делаем. Сообща…

— Ну да! Ты будешь меня в машине дожидаться, а я там один рукосуйничать. Вот и получается — одно у нас дело!

— Ничего! Я тебе гарантирую — все будет нормально! Закончишь дело, спустишься по грузовому лифту, а я тебя уже жду у дверей, вся история займет пять минут.

— Посмотрим, — сказал мрачно Ковшук.

Я переспросил на всякий случай:

— А работать чем будешь?

Ковшук молча приоткрыл полу, и я увидел на внутренней стороне пальто, в веревочной петельке длинный разделочный нож. О чем-то еще вяло поговорили и незаметно доехали до гостиницы. Я свернул с проспекта, через улицу Ульяновой сделал большой крюк, вкатил во двор отеля и притормозил у черного хода ресторана.

— Вот, я тебя за теми сугробами буду ждать, — показал я Семену.

Ковшук распахнул дверь и медведем попер наружу. Потом обернулся:

— Предупредить тебя хочу… Если ты, Пашка, какую-то пакость мне удумал — ждет тебя большое разочарование.

— Сеня, друг дорогой! Ты о чем говоришь? — всполошился я.

— Да ни об чем — предупреждаю просто. Чтобы помнил. Ладно, пошел я…

Я крикнул вслед:

— Семен, все будет в порядке! Ни пуха ни пера…

Он ответил злобно, через плечо:

— Пошел к черту!

И исчез за дверью ресторанной кухни.

Я отъехал метров на двадцать вглубь двора, пристроившись за какими-то баками, ящиками, контейнерами. Обзор немного закрывали грязные снеговые кучи, которые, видимо, в течение всей зимы сгребали и свозили со всего двора на это место. Выключил подфарники и сидел в темноте, баюкаемый звуком урчащего мотора. Гудела печка-отопитель, но мне было знобко и нехорошо. Меня раскачивал и морил сон. Странно, что я не испытывал никакого возбуждения и страха. Я знал наверняка, что сейчас придет Семен, вернется с задания швейцарский адмирал и закончатся все мои терзания. С Ковшуком как-нибудь рассчитаюсь. Главное сейчас — чтобы исчез Мангуст! Пропадет он, и вместе с ним растает дремлющая сейчас в груди фасолька с железными створками, кончится это наваждение, истает навсегда воспоминание об Истопнике с его отвратительной внешностью и страшной угрозой…

Сидел и подремывал в теплом бензиновом зловонии поношенного Актиньиного «жигуля».

Было тихо и темно, с неба густо сеялся не то мокрый снег, не то льдистый дождь. И я вдруг подумал о себе отстраненно — я неправдоподобно, нереально молод! Старые люди — пенсионеры, профессора, писатели, лауреаты — не ездят ночью на помоечные дворы в краденых машинах, не вывозят на операции уничтожения наемных убийц, не ведут смертельных битв с заезжими террористами! Может быть, прав Мангуст — я молод и бессмертен, как человеческое зло?

Тогда чего же мне бояться? Ведь зло, которое я вершил в своей жизни, не доставляло мне наслаждения, это было просто способом моего существования, и от этого так жива память чувств, поступков, событий. И картины прошлого так ярки и свежи, будто все это происходило не десятилетия назад, а только сегодня утром приключилось со мной, со всеми людьми вокруг, с миром, в котором я тогда жил.



Лютостанского хватились через пару дней. Как я и предполагал, никто всерьез заниматься его смертью не захотел. В той кошмарной суматохе, в какой-то истерической панике и всеобщей потерянности, что царили во время похорон Великого Пахана, никому не было дела до гнойного полячишки, надумавшего вдруг спьяну застрелиться. Да еще написав при этом позорно-сентиментальное письмо о каких-то преступлениях. Какие еще преступления мог совершить старший офицер МГБ, кроме измены Родине?

Никому не нужный человек, никого не любивший и никем не любимый, исчез бесследно. По-своему это было даже любопытно — ведь в нашей Конторе ничего бесследно не пропадало. Но у нас в это время было не до майора Лютостанского, потому что Контору уже захватили хаос и разор реорганизации. Расформирование министерства и включение нас в МВД было не просто большой неприятностью, это была катастрофа. Сейчас должны были начаться персональные перемещения, изгнания, разжалования, отстранения, аресты и ссылки. Все то, что происходит, когда приходит новая метла, которая будет своими железными прутьями выметать нас из всех ячеек и гнезд, куда мы в течение многих лет врастали, обустраивались, приживались, обставляясь постепенно своими людьми. Было совершенно ясно — сначала разгонят нас и начнут новый крутой поворот. Очередная смена кочегарской вахты была не за горами.

Гром грянул наутро после похорон Пахана — Берия отстранил от работы Миньку Рюмина. Дело врачей — сотни томов, десятки арестованных — было изъято из производства и передано комиссии под председательством генерала Влодзимирского.

Бывшего заместителя министра, начальника Следственной части по особо важным делам Михаил Кузьмича не трогали пока. Он сидел дома, все время пьяный, звонил мне иногда по телефону, плакал и просил объяснить, подсказать, помочь, приехать, вместе выпить — как в добрые старые времена…

Я приехал к нему — мне необходимо было с ним переговорить. В квартире были запустение и беспорядок, как после обыска.

Похмельно-опухший, как утопленник, Минька долго слюняво целовал меня в прихожей, и, когда он обнимал меня, я почувствовал, что он студенисто-мелко дрожит.

Он, видимо, вознамерился учинить долгую пьянь со слезливыми воспоминаниями, но я за руку отвел его в кабинет усадил и коротко приказал:

— Слушай внимательно, времени нет.

Минька готовно закивал.

— Со дня на день с тобой начнут разговаривать, опрашивать, допрашивать, пугать и обвинять. Могут окунуть в камеру. Запомни одно — раз и навсегда! Однажды я тебя спас, и ты вознесся до самого верха. Если ты выполнишь все, что я тебе скажу, ты снова вернешься на свой уровень. Понял?

— Понял-понял, все сделаю!

— Забудь навсегда имена всех своих подчиненных — начиная от меня, кончая последним опером. Мы — мелкие сошки — тебе не подмога на следствии и не оправдание на суде. Ты государственный деятель союзного масштаба и старательно выполнял указания трех человек — Сталина, Маленкова и Игнатьева. За отдельные огрехи и ошибки в деле врачей ты не отвечаешь. Держись этой линии, и Маленков, спасая Крутованова, спасет и тебя. Ты понял?

— Понял, понял. — И поскольку у него не было, в общем-то, другого выхода, он лишь жалобно повторял: — Я так и буду говорить… Только ты не бросай меня… Позвони обязательно, скажи, что слыхать…

Но мне не пришлось утруждать себя звонками — через пару недель Берия придумал всенародную шутку на первое апреля: арестовал Миньку и приказал выпустить всех подследственных врачей.

А я в это время, как настоящий влюбленный, думал только про нежную возлюбленную мою, про замечательную патриотку и всенародную героиню, про придуманную мной боевую подругу Галатею, про сотворенную моими трепетными грабками Элизабету Дулиттл, именуемую в документах «старший ординатор кардиологического отделения Кремлевской больницы Людмила Гавриловна Ковшук».

Девушка моя была плоха. Совсем плоха. Она, конечно, не могла понять масштаба происходящих государственных пертурбаций, воистину тектонических разломов нашей планеты под названием «Земля мракобесия», но она интуицией нашкодившей кошки ощущала, что скоро у нее будут большие неприятности. Со слезами она спрашивала:

— Пашенька, что же теперь будет? Ты же ведь обещал, что все будет хорошо…

А я обнимал ее, посмеивался, бодрячески говорил:

— Разве я что-нибудь не выполнил из того, что обещал? Все будет хорошо, все будет нормально! Ты знаменитая женщина, любимая всем народом, настоящая героиня… У тебя есть орден Ленина, а у меня нету!

Она отталкивала меня в ярости:

— Да на кой он мне! Я бы отдала его к чертовой матери! Если бы сделать, чтобы все было как прежде…

— Как прежде быть уже не может, — пытался я успокоить ее. — Надо себя правильно вести и слушать, что я говорю. И все будет в порядке…

И тут тающая льдина, на которой мы все обитали, вдруг громко треснула — власть не стала ожидать, пока Людка отдаст им обратно к чертовой матери орден Ленина. В газете «Правда» опубликовали Указ о лишении ее высшей государственной награды.

Это был неслыханный номер — на моей памяти, во всяком случае, никогда ничего подобного не случалось.

Людка визжала в телефонную трубку, билась в истерике, исходя криком и соплями:

— Я пойду… все расскажу… мне страшно… Это ты… я не хотела…

— Замолчи! Престань орать и успокойся! Приезжай вечером ко мне. В десять. Все обсудим, решим, что делать. Не дергайся! До вечера…

Стемнело, и я поехал на улицу Горького — к МХАТу. Здесь круглосуточно работала пельменная. Почему-то именно сюда собирались со всего города ужинать таксисты. Я покрутился там с четверть часа, оглядываясь на месте, оценивая обстановку. Наконец решился. Подъехал очередной таксомотор с зеленым огоньком, водитель захлопнул дверь и нырнул в забегаловку. Он даже не запер дверь, а про «секретки» тогда еще понятия не имели.

Через стекло-витрину я видел снаружи, как таксист стал в очередь на раздачу. И, почувствовав, как все каменеет внутри, скомандовал себе: спокойно! Без суеты!

Отворил клетчато-шашечную дверь «победы», сел за руль, сунул в скважину ключ от своей машины и, ломая замок зажигания, повернул его на включение. Завелась!

Включил первую скорость и на самом малом газу, неслышно отъехал со стоянки. Я твердо знал, что эту машину, по крайней мере в течение часа, никто искать не будет. А потом — пусть ищут. Это уже не будет иметь значения…

Я притормозил недалеко от автобусной остановки — именно сюда должна приехать Людка. Я сидел в такси с включенным счетчиком, и он судорожно тикал и цокал, насчитывая истекающее время и рубли, которые некому будет платить, и не было в мире прибора в тот момент, который более наглядно мог продемонстрировать бесценок человеческой жизни.

Уличный фонарь на столбе раскачивал колкий апрельский ветер, и лампочка в нем, видимо, догорала свой срок, потому что от рывков ветра фонарь то вспыхивал мятым желтым светом, то гаснул, и все заволакивала размытая серая тьма. На улице уже было совершенно пусто. Люди могли появиться только из автобуса, на котором приедет Людка.

Она опоздала минут на десять. Но счетчик в моем таксомоторе, наверное, был включен только для нее — она вышла из автобуса одна.

По правде сказать, это уже было не важно — даже если бы там были еще прохожие, я бы не остановился. Только отход был бы труднее…

Но она была одна. Что-то ужасно сиротливое было в ее вдруг сгорбившейся, поникшей фигуре, пропала бесследно ее горделивая стать, обреченно-косолапо загребала она по тротуару своими длинными ногами. Модный белый плащ-пыльник бесформенно висел на ней, и со спины она была похожа на костистую усталую старуху.

Фонарь то загорался, то гаснул, и от этих вспышек света казалось, что Людка прыгает — неуклюже, рывками — из яви во мглу.

Почему-то вспомнил, как, лаская ее, сказал: «Ты — моя Золушка!» А она засмеялась хрипло: «Я — Золушка, которую после двенадцати догоняет принц, чтобы дать туфелькой по морде…»

Тряхнул головой и потихоньку поехал вперед, дожидаясь момента, когда она будет переходить улицу. Я видел, как она остановилась, оглянулась назад и сошла с тротуара на дорогу.

Полыхнул желтый свет фонаря. Включил вторую скорость, бросил сцепление, визгнула пружина, нажал газ. Рев мотора, глухое биение баллонов на мостовой. Погас фонарь — только белое пятно плаща посреди дороги. Правее руль! Быстрее!

Горячая масляно-стальная смерть с ревом летела на нее из темноты, а Людка медленно, будто спросонья, поворачивалась ко мне, и я включил большой свет — ослепил ее, парализовал, и запомнилось на всю жизнь ее изуродованное ужасом лицо, распахнутые глаза-малахиты и разодранный немым криком рот. Она еще успела рвануться, пытаясь выскочить с проезжей части дороги, и мне пришлось еще чуть-чуть довернуть руль направо. «Победа» ударила ее всей левой частью передка, и звук был тяжелый, мокро-вязкий, тягучий, и в молочном сполохе света я видел отлетевшую в сторону туфлю, и машина подпрыгнула, переехав через нее задним колесом…

Надсадный вой двигателя, пронзительный скрип резины на поворотах, бешеный пролет по городу. Остановился на Ордынке, погасил свет, достал платок, долго плевал на него, потом аккуратно, медленно протер руль, рычаг передач, выключатели света, дверные ручки, выдернул свой ключ из замка, вылез из машины, захлопнул дверцу и пошел в сторону дома, негромко бормоча вслух: «Женись на мне, солдатик…»



Господи, боже ты мой, какое счастье, что Семен не знает о том, какие родственные узы связывают нас! Иначе, я думаю, обязательно обиделся бы на меня, зло затаил на старого товарища, а разделочный нож свой наточил бы, наверное, не на Мангуста.

Хорошо, что он ничего не знает. Сейчас нужно только одно — чтобы он быстро и тихо заколол Мангуста, вернулся сюда, в сырую вонючую промозглость гостиничного двора, — я с ветерком домчу его до «Советской», обниму сердечно, и расстанемся навсегда. Навсегда! Навсегда! И встретимся с ним и его сеструхой Людкой только на том свете — через тысячу лет, — и все, что происходило с нами здесь, в этой грязной кровавой прорве, будет навсегда забыто и полностью прощено.

Я верю в это! По-другому не должно быть!

А сейчас я хочу одного: чтобы Семен быстрее пришел, тяжело ввалился в кабину и сказал: «Все, конец, поехали…», чтобы вся эта проклятая история с Мангустом завершилась.

Но Семен все не шел. Бежали минуты, уныло валил снег, душа стонала от напряжения, а Ковшука все не было. Я таращился в темноту, рассматривая редкие освещенные окна пятого этажа, пытаясь угадать, где комната Мангуста, что там происходит. Но там будто бы ничего и не происходило — равнодушно-тускло горел свет в зашторенных окнах засыпающей гостиницы, похожей на каземат скуки и полночной одури.

А потом то ли я снова задремал, то ли отвлекся на миг или мигнул не вовремя, но мне вдруг показалось, будто что-то черное, большое пролетело вдоль фасада дома, и плюхнул в тишине матрасноволглый глухой удар. Я подождал еще несколько мгновений, прислушиваясь, не раздастся ли каких-либо звуков, но все было по-прежнему заунывно тихо. Может быть, мне показалось? Я продолжал таращиться, разглядывая окна пятого этажа, и вдруг увидел с левой стороны фасада, что фрамуга в освещенном стояке лифтовой шахты открыта и ветер пошевеливает раму. Я тихонько вылез из кабины, не глуша машину, и пошел к дверям черного хода ресторана. Дорожка упиралась в огромный сугроб черного талого снега. Осторожно подошел ближе и увидел, что в сугробе сидит Сенька Ковшук. В какой-то странной ломаной позе, откинув в сторону одну ногу и опустив голову на грудь, будто шел-шел и внезапно, испытав страшную усталость, присел в мокрую снежную кучу. Я чиркнул зажигалкой, приподнял ему голову — Ковшук уставился на меня прищуренными блестящими глазами. Изо рта текла струйка крови. Он был мертв.

Сердце остановилось. Я боялся повернуться — эта сумеречная серая мокрая тишина должна была взорваться выстрелом в спину или ударом ножа. Сторожко, будто на цыпочках, пошел я обратно к машине. И не отрывал взгляда от мертво сидящего в сугробе Семена. Но споткнулся, ногой зацепился или поскользнулся, замахал руками, держась на ногах, и не выдержал — побежал. И свист протяжный, с хрипом и сипением летел мне вдогонку. Добежал до машины, рванул ручку — и свист смолк. Оглянулся, и в груди что-то булькнуло и снова присвистнуло. Это я гнал себя собственным сипением в груди! Успокаивающе урчал мотор брошенного мной «жигуля». Я прыгнул на сиденье, рывком воткнул заднюю скорость, развернулся и помчался со двора. Быстрее! Быстрее! Быстрее домой! Быстрее скрыться.

Этого не может быть! Это сон. Это меня кошмар мучает. Мангуст убил профессионального убийцу Сеньку? Как это может быть? Он его выкинул из окна пятого этажа. Мертвого? Или живого? Господи, что же там происходило у них?

Пролетел через город брошенным камнем, заехал в переулок у метро «Аэропорт», бросил машину и бегом — через лужи и наледи — рванулся домой. Бежал, спотыкался, падал, задыхался, умирал. Грудь разрывала острая полыхающая боль, я обливался горячим соленым потом, и тряс меня ледяной колотун — я промок насквозь. И когда силы кончились, я наконец со всхлипом рванул на себя дверь своего подъезда — задохнувшийся от усталости и ужаса.

Тихон подозрительно поднял на меня свою беловзорую морду, покачал неодобрительно головой и сказал:

— Ничего себе, наотдыхались сегодня, Пал Егорыч…

Не было сил разговаривать. Я нажал кнопку лифта, разъехались с тихим скрежетом створки дверей, я вбежал в кабину и вдруг за спиной услышал голос:

— Нет темноты более совершенной, чем тьма предрассветная…

Я резко обернулся и увидел, что на месте родного моего вертухая Тихона Иваныча сидит за конторкой Истопник. Немо и страшно смеется. Поводит потихоньку длинным скрюченным пальцем перед собой, облизывается длинным синим языком.

— Нет тьмы более совершенной, чем тьма предрассветная, — повторил он. — Запомни это…

С криком отпрянул я вглубь кабины, и железные створки поехали с грохотом — дверь сомкнулась, загудели над головой шкивы и тросы, и я полетел наверх. На лестничной клетке горел пугающий синий свет. Не попадая ключом в щель замка, я долго бился под дверью и чувствовал, что меня сотрясает сухое злое рыдание, что от страха и боли трясется во мне каждая клеточка. Распахнул дверь, ворвался в квартиру, и меня объяла какая-то странная гулкая тишина. Зажег свет в прихожей, крикнул: «Марина!» — и голос мой прозвучал пугающе громко, с эхом и раскатами. На полу валялись какие-то тряпки, бумага, скомканные газеты. Я прошел в столовую, включил свет и понял, что сошел с ума — я попал в чужую квартиру. Нет, это не моя квартира. Совершенно пустая, с ободранными стенами, без мебели. Пошел в спальню — там тоже пустыня. Или это все-таки мой дом? А где же мир вещей, собранный мной со всего света и заботливо угарнитуренный Мариной? Испарился?

На кухне содраны даже полки. На табурете посреди кухни лежал исписанный лист. Трясущейся рукой взял я записку. Знакомыми каракулями Марины торопливо выведено: «Ты мне надоел. Пропади ты к черту. Я от тебя ушла». Я бросил листок на пол и подумал, что этого не может быть, что все это мне снится. Разве можно опустошить дом всего за несколько часов? Может быть, ей помогал Истопник?

Я летел в пропасть нечистой силы. Оперся о стену, но стоять не мог — тряслись от усталости колени, и потихоньку я сполз на пол. Ужасная обморочная пустота охватила меня, я сидел на полу в разоренном, испакощенном доме и плакал от слабости, страха и жалости к себе. И в полубеспамятстве моем шелестел, картавил гортанный голос Элиэйзера Нанноса:

— Ты одумаешься, когда к тебе придет великая мука подступающей пустоты…

Глава 23

Нож в спину

Звон, трезвон, перезвон — дребезг, визг и грохот металлического обвала. Еще не проснулся и понял, что это беснуется входной звонок на двери. Открыл свои опухшие вежды — и гнусный враждебный мир прыгнул на меня, беспомощного, лежащего, как разъяренная собака. И сразу зажмурился от страха.

Я был повержен. Я был по-настоящему лежачим, лежачим на полу своей кухни. Кому я хотел напомнить, что лежачего не бьют? Затравленно съежился в углу и слушал оглашенный трезвон в дверь.

И этот настырный звон, будто дребезжащей цепью втягивающий меня в противный мир, разбудил заодно и разноголосую боль, поселившуюся в моем затекшем теле.

Я был больше не человек, не личность. Не полковник, не писатель и не профессор, не молодец и не Дон Жуир, а жалобное вместилище самых разных болей. Музей разнообразных, непохожих страданий. Пронзительный вой нервов, лохматое уханье печени, налитой черной кровью и желчью, гулкие удары сердца, треск лопающихся грудинных костей. Все дергает, жжет и колет.

А звонок неумолимо горланил у входа. Не открывая глаз, стеная и всхлипывая, я стал воздыматься, опираясь руками на стену. Разогнулся с трудом, с оханьем, кряканьем и стоном, обреченно пошел через замусоренный коридор к дверям, скинул собачку замка. Был уверен: распахну сейчас дверь — а там Мангуст. Или Истопник. Или мертвый Ковшук. Или Марина. Или какая-нибудь иная мерзость. Толкнул ворота своего полуразрушенного хоума, бывшего когда-то моим кастлем, — а там стоял какой-то вполне симпатичный, нормальный урод с почтовой сумкой.

— Вам бандероль! — объявил он и протянул картонный цилиндр, полуметровой длины трубу, оклеенную яркими бумажками с почтовыми штемпелями.

— Распишитесь в получении, — попросил почтарь, а сам, гадюка, смотрел на меня испытующе.

— Нечем мне писать, — буркнул я, и он подал мне карандаш и квитанцию.

— Отметьте, вручено в двенадцать двадцать…

Я написал, поискал в карманах мелкие деньги на чай, он, паскуда, оскалился презрительно:

— Не трудитесь… Доставка оплачена…

И сгинул бесследно.

Я захлопнул дверь, вернулся на кухню и тяжело взгромоздился на табурет. И подумал отстраненно, что сейчас я, наверное, на себя не похож, а смахиваю сильно на городского кенгуру Цыбикова, сожителя развеселой проститутки Надьки, сына моего покойного коллеги, сотоварища и начальника Миньки Рюмина.

Что за бандероль? Откуда? От кого? Ни от кого я не жду корреспонденции. Я бы хотел, чтобы все забыли о моем существовании. Меня нет, меня нет, я в отсутствии…

Трясущимися руками содрал клейкую ленту, разодрал бумажку со штемпелем и стащил картонную крышечку. Перевернул цилиндр, потряс — там, внутри, что-то тихо стукотело, и вдруг с тихим свистом из трубки выскочил длинный нож, пролетел у меня между ног и воткнулся в паркет, коротко раскачиваясь и часто дрожа.

У меня не было сил даже пугаться — это был нож Сеньки Ковшука. Нож, который он вчера наточил на Мангуста. Я заглянул внутрь цилиндра. Там лежали какие-то листочки. Вытащил их на свет, развернул — письмо от Мангуста.

«Уважаемый фатер!

Препровождаю, безусловно, нужный вам документ и миленький сувенир, который вы мне вчера прислали. Спасибо! В шестнадцать часов я буду ждать у вашего подъезда. Не забудьте! Возьмите с собой ваш загранпаспорт. Магнус Теодор Боровитц».

Ну что же, неплохое начало. Я стал читать второй листок, и у меня остановилось сердце. Даже боли, так терзавшие меня, вдруг исчезли, растворились, стали просто фоном кошмарного пробуждения. Я забыл обо всем. Донос мертвяка. Собственно, не само заявление, а, судя по мелко-черному крапу на краях страницы, это была ксерокопия с оригинала. Письмо Сеньки Ковшука.


В компетентные органы от майора КГБ в запасе Ковшука Семена Гавриловича.

Рапорт
Настоящим считаю необходимым уведомить на случай, если со мной что-нибудь случится.
Бывший мой начальник полковник П. Е. Хваткин на прошлой неделе уведомил меня, что руководство дало мне поручение ликвидировать американо-израильского шпиона. Хваткин сказал, что он обладает необходимыми правомочиями исполнения этой акции. Однако, зная много лет Хваткина, считаю возможным довести до сведения руководства, что Хваткин является человеком морально и политически неустойчивым и сам мог войти в шпионский контакт с западными спецслужбами и сейчас подчищает концы, избавляясь от неугодного свидетеля. В прошлом Хваткин был одним из инициаторов и организаторов известного «Дела врачей», для реализации которого привлек мою сестру Людмилу, работавшую тогда в Кремлевской больнице. После прекращения этого уголовного дела для сокрытия своего участия в нем Хваткин, по моим предположениям, убил ее сам или с помощью кого-то из его подчиненных. Уверен, что он заручился санкцией тогдашнего МВД — МГБ. Однако никаких убедительных доказательств у меня об этом не существует.
Все эти годы я не поднимал данного вопроса, поскольку был уверен, что смерть моей сестры была вызвана оперативными соображениями государственной безопасности страны. И я, как чекист и коммунист, понимая сложность ситуации, молчал. Я знаю, что Хваткин уцелел до сегодняшнего дня и никогда не привлекался к ответственности в порядке поощрения за ту роль, которую он сыграл в заговоре против бывшего министра внутренних дел Л. П. Берии.
Считаю нужным оставить этот рапорт в качестве уведомления на случай неожиданных возможных происшествий со мной, если вдруг выяснится, что П. Е. Хваткин не выполнял задание руководства, а работал от себя. Семен Ковшук.