Он оборотился. Баронесса сидела с неестественно прямой спиной и слегка обмахивалась письмом, словно веером. Кирила Петрович не жалел денег для дочери: от бумаги исходил наимоднейший аромат, Жюльетта знала в этом толк.
– Сядьте! – велела она.
Сваневич остался стоять, глядя, как баронесса читает письмо, а бумага начинает еле заметно подрагивать в её пальцах. Наконец Жюльетта опустила письмо на колени. В глазах, потемневших от ярости, не было слёз, и Сваневич поспешил сказать то, ради чего затеял разговор:
– Насколько мне известно, перед отъездом Дубровский выманил у вас драгоценности под предлогом уплаты карточного долга. Вы можете со мною не согласиться, но в моих глазах то, что он сделал, немногим отличается от кражи.
– Каков подлец! – молвила баронесса…
…и Сваневич постарался, чтобы уже на следующий день Дубровский был ославлен в полку вором, драгоценности возвращены Жюльетте фон Крюденер, а у полиции возник интерес к поручику, который столь поспешно покинул Петербург.
Тем временем Владимир Андреевич, продолжая беседовать с кучером, миновал два десятка вёрст от почтовой станции и с высокого пригорка увидал вдалеке серый дом с красною кровлей. Сердце в нём забилось: то была усадьба его бедного отца.
Через десять минут въехал он на барский двор, глядя вокруг себя с волнением неописуемым. Всё здесь носило следы запустения. Дом обветшал, и краска на нём лупилась, покрывшись паутиною трещин. Некогда украшением двора служили три правильных цветника, меж коими шла широкая дорога, тщательно выметаемая. Теперь здесь расстилался некошеный луг, на котором паслась опутанная лошадь. Встречать повозку выбежали собаки – они было залаяли, но, узнав Антона, умолкли и замахали косматыми хвостами. Следом за собаками высыпала дворня: люди окружили молодого барина с шумными изъявлениями радости. Насилу мог он продраться сквозь их усердную толпу и взбежал на скрипучее крыльцо, оставя Гришу перед односельчанами.
Егоровна прошаркала через сени и с плачем обняла своего воспитанника.
– Здорово, здорово, няня, – повторял Владимир, прижимая к сердцу добрую старуху. – Что батюшка, где он? каков он?
В обнимку с Егоровной поручик очутился в зале: туда же, едва передвигая ноги, вошёл из спальни Андрей Гаврилович в халате и колпаке. Отец был худ, бледен и выглядел много старше своих лет.
– Здравствуй, Володька! – сказал он слабым голосом.
Сын с жаром обнял его. Старик Дубровский, потрясённый радостью, обмяк и не удержался бы на ногах, если бы Владимир не поддержал его. Нянька тут же принялась ворчать:
– Зачем ты встал с постели? На ногах не стоишь, а туда же норовишь, куда и люди…
Владимир на руках перенёс Андрея Гавриловича обратно в спальню. Тот силился разговаривать, но мысли мешались в его голове, и слова не имели никакой связи. Наконец отец умолк и задремал. Владимир поражен был его состоянием. Он расположился на стуле у кровати больного и просил оставить их наедине.
Домашние покорно вышли, гурьбою обратились к Грише и повели в людскую, где угостили его по деревенскому обычаю со всевозможным радушием, измучив вопросами и приветствиями.
Глава XVI
День-другой молодой Дубровский провёл, горюя у отцовской постели. Здоровье Андрея Гавриловича час от часу становилось хуже, и ничто уже не могло остановить разрушения, которое привело старика в совершенное детство.
Владимир с горечью поминал своего случайного собеседника, который прошлым летом так некстати напомнил ему отца. Капитан Копейкин был одних лет с Андреем Гавриловичем, но даже при тяжких увечьях своих глядел молодцом по сравнению с тенью, оставшейся от старшего Дубровского. Высокого, славного силою и немногословием гвардейского капитана не стало: на кровати перед Владимиром Андреевичем бессвязно бормотал полупрозрачный тщедушный старик.
Сын глотал невольные слёзы и с трудом разбирал отцовские слова, которые еле слышно слетали с бледных губ. Андрей Гаврилович то и дело говорил о государе Александре Павловиче, порывался куда-то его сопровождать, умолял чего-то не делать – или, наоборот, свершить нечто; Владимир толком не понимал… Единственное, что казалось ему понятным и вполне уместным, – это разговоры о смерти, которая и не смерть вовсе, а искупление и новая жизнь. Старик упоминал об этом с улыбкою, глядя мимо сына широко раскрытыми глазами, а потом начинал заговариваться и обращался к некой графине. Прислушавшись, Владимир с удивлением понял, что речь о графине де Гаше, которая связана была в его памяти с баронессою фон Крюденер.
В продолжительных раздумьях на пути от Петербурга поручика не оставляла мысль о Лили. За полгода он успел крепко к ней привязаться. То не было любовью, как в недавних стихах Пушкина, которые Дубровский читал Толстому:
Я знаю: век уж мой измерен;Но чтоб продлилась жизнь моя,Я утром должен быть уверен,Что с вами днём увижусь я…
То была именно привязанность, сродни доброй привычке. О долготе века своего Владимир Андреевич не беспокоился, а страстные встречи с обворожительною Жюльеттой вовсе не были необходимы поручику для жизни, хотя всегда оказывались приятны. Ей тридцать семь, ему двадцать два; он вполне мог быть её сыном, но стал любовником… Соглашаться с мерзавцем Сваневичем чертовски не хотелось, однако наедине с собою Дубровский вынужденно признавал: баронесса пыталась продлить рядом с ним свою уходящую молодость. «Мезальянс – это когда невесте повезло с женихом больше, чем жениху с невестою», – обмолвился случаем один из полковых остроумцев. Но ведь и сам Владимир, подобно многим офицерам, видел путь к процветанию лишь в удачной женитьбе, не слишком надеясь на переменчивую военную фортуну. Ни с одною женщиной не было у него столь долгих и доверительных отношений, как с Лили. Она сама выбрала его, а кто он? Скромный дворянин; простой поручик гвардии, каких в столичном Петербурге преизрядно, – не родовитый, не состоятельный, ничем особенно не выдающийся…
Владимир Андреевич озирал бедный дом отца своего, вспоминал захудалое имение в одну деревеньку с немногими землями, которое, того гляди, могут вовсе отобрать, и думал: отчего бы, в самом деле, не жениться на баронессе? Она богата, хороша собою – красота её увянет ещё не скоро. Приятельница Пушкина, хозяйка знаменитого столичного салона Елизавета Михайловна Хитрово, почитай, лет на десять-двенадцать старше Жюльетты, а по сию пору выходит в свет с обнажёнными плечами, за что и навлекла себе от завистников эпиграмму:
Лиза в городе жилаС дочкой Долинькой;Лиза в городе слылаЛизой голенькой.
Вот только плеч таких, как у Лизы голенькой, даже у юных барышень придётся поискать! А Лили много краше Лизы, да ещё, пожалуй, сможет родить поручику детей и передаст им по наследству титул, если государь дозволит…
В мечтах у постели умирающего отца Дубровский готов был уже и на себя примерить баронство, выставляя его подобно щиту перед неведомой угрозою. Он попытался заниматься делами под бессвязное бормотание Андрея Гавриловича. Однако поверенного у отца не было, а сам старик, впавши в детство, не мог толком отвечать. Поручик вспоминал ненароком подслушанные слова Пушкина в разговоре с женою: «Всё равно кабы граф Шереметев стал оттягивать у меня крепостных моих мужиков!» Вспоминал – и силился понять, на что Троекурову при пяти тысячах душ и обширных поместьях понадобилось убогое достояние старшего Дубровского. В отцовских бумагах Владимир обнаружил одно лишь первое письмо заседателя с требованием дать объяснения о владении имением, а к нему – черновой ответ. За скудостию этих документов невозможно было получить ясное понятие о тяжбе, и молодой Дубровский решился ожидать последствий, надеясь на правоту самого дела.
Соперник же его тем временем угрызался совестью. Кирила Петрович от природы не был корыстолюбив и после буйного помешательства Андрея Гавриловича корил себя за то, что из желания мести позволил делу зайти слишком далеко. К тому же Троекуров знал, в каком несчастном состоянии находится теперь старый товарищ, отчего совесть его роптала всё громче, а победа отнюдь не радовала сердце.
И вот настал весенний день, когда в зале перед Кирилой Петровичем предстал Шабашкин в мундирном сертуке, ломая в руках непременный кожаный картуз, по обыкновению часто кланяясь и сияя, как новый гривенник петербургской чеканки.
– Ваше высокопревосходительство, – с торжественной дрожью в голосе сказал заседатель, – позвольте сердечно поздравить вас новым достоянием. Положенный срок прошёл, апелляция не подана… Стало быть, в силу вступает решение суда об удалении Дубровского от распоряжения имением и о надлежащем вводе вашего высокопревосходительства во владение. Благоволите назначить, когда угодно будет вашему высокопревосходительству вступить во владение новоприобретённым… виноват… вашим поместьем, кое возвращено законным путём. – Шабашкин подождал ответа и, не дождавшись, продолжил: – Желаете участвовать в процедуре сами, или же ваше высокопревосходительство изволит дать на то кому-либо доверенность?
Под кем-либо Шабашкин разумел себя и, помимо обещанной мзды за прежние хлопоты, весьма рассчитывал на новую поживу. Правду сказать, тут и рюмку водки не грех было бы принять из рук его высокопревосходительства по столь радостному случаю…
…однако Кирила Петрович водки не предложил и сидел в глубоком смущении. Брови его насупились, пальцы сжимали резные подлокотники кресла. Охота была Троекурову вместо благодарности крепко выбранить заседателя. Он грозно взглянул на Шабашкина, ища, к чему привязаться, но не нашёл достаточного к тому предлога и сказал сердито:
– Пошёл вон, не до тебя.
Шабашкин, видя, что генерал не в духе, поклонился и спешил удалиться. А Кирила Петрович, оставшись наедине, стал привычно расхаживать взад-вперёд по зале и с волнением насвистывать «Гром победы, раздавайся». В душе его боролись противуположные чувства: удовлетворённое мщение и властолюбие заглушали до некоторой степени благородство – которое, однако же, наконец восторжествовало. Тогда со вздохом облегчения Кирила Петрович велел запрячь беговые дрожки и, сам правя, выехал со двора. Он решил уничтожить следы ссоры и помириться со старым своим товарищем, а для того возвратить ему отнятое достояние. Исполнившись благих намерений, Троекуров повеселел и от нетерпения пустил коня рысью к усадьбе Дубровского.
Незадолго перед тем Владимир Андреевич расположился в спальной отца своего с хозяйственными книгами, силясь без посторонней помощи разобрать науку землевладения и управления имением. Отца же он усадил в креслах у окна…
…и тот узнал Кирилу Петровича, который на дрожках въехал прямо на двор. Андрей Гаврилович пришёл в ужасное смятение: лицо его перекосило, багровый румянец заступил место обыкновенной бледности, глаза засверкали, а с дрожащих губ срывались невнятные звуки. Владимир в недоумении поднял голову от книг и поражён был состоянием отца. Больной гневно замахал руками на окно; после он стал торопливо подбирать полы своего халата, собираясь подняться с кресел, в самом деле приподнялся – и вдруг упал навзничь посреди спальной, поражённый апоплексическим ударом.
Владимир, отшвыривая книги, бросился на колени перед стариком: тот лежал в параличе без чувств и без дыхания.
– Гриша! – что было сил крикнул молодой Дубровский. – Скорей в город за лекарем!.. Егоровна, кто-нибудь!
Дверь отворилась, и вошёл Гриша.
– Андрей Гаврилович… – Он запнулся, увидав старого Дубровского на полу и рядом коленопреклоненного хозяина, который неловко поддерживал голову отца. – Барин… Там батюшку вашего Кирила Петрович Троекуров спрашивает.
Владимир бросил на него ужасный взгляд.
– Скажи Кириле Петровичу… Моим именем скажи, чтоб этот старый пёс быстрее убирался прочь, пока я не велел гнать его со двора! Что стоишь, пошёл!
Гриша едва не сшиб в дверях приковылявшую Егоровну и с радостью помчался исполнить приказание. Услыхав слова молодого Дубровского, нянька всплеснула руками и пискляво заголосила:
– И-и-и, батюшка ты на-аш! Погубишь ты свою головушку-у! – Она бухнулась на колени рядом с Владимиром и тоже подхватила старого барина под спину, продолжая голосить и раскачиваться: – Что же теперь буде-ет? Пришла нам всем погибе-ель… Кирила Петрович съест на-ас… живьём съе-ест…
– Молчи, старуха! – прикрикнул на неё Владимир. – Сей же час пошли Антона в город за лекарем.
Егоровна тяжело поднялась и вышла в переднюю. Там никого не было: вся дворня собралась у крыльца смотреть на Троекурова. Старуха проковыляла до крыльца – и услыхала, как её Гриша задорным голосом передаёт генералу слова молодого барина:
– …убираться прочь, а коли станете артачиться, так его благородие велят вас прогнать в шею!
Люди в толпе ахнули. Кирила Петрович взирал на них и на Гришу, не сходя с дрожек. Лицо его, от благих намерений недавно просиявшее яснее дня, сделалось темнее ночи; губы искривила дьявольская усмешка, и кнут задрожал в добела стиснутом кулаке. В памяти Троекурова мелькнуло, как один из псарей дерзит Андрею Гавриловичу – ко всеобщей потехе… Генерал удержался от желания наотмашь вытянуть кнутом дворовых, что стояли ближе; он развернул дрожки и пустил коня шагом в обратный путь. Взгляд его прикован был к опустевшему окну спальни, где минутою прежде виднелся старик Дубровский.
Дворня таращилась ему вослед, а когда Троекуров уехал, в толпе зашелестело:
– Гришка! Да ты никак рехнулся?! Смерти нашей хочешь, глаза твои бесстыжие? Ты кому поносные слова говорил? Самому Кириле Петровичу?!
Камердинер молодого барина, уже пообтёршийся в столице и знать не знавший никакого Кирилы Петровича, гордо поглядывал на перепуганных односельчан. Егоровна прикусила кончик платка и скорбно застыла на крыльце: она позабыла приказание Владимира Андреевича…
…который чуть погодя вышел следом.
– Ох, ты, господи, – спохватилась нянька и крикнула, пошарив глазами по толпе: – Антон, слышь? В город езжай за лекарем!
Дубровский придержал Егоровну за плечо.
– Не надобно лекаря. Батюшка скончался, – отрывисто сказал он.
Среди дворни сделалось смятение. Люди побежали мимо Владимира Андреевича в господскую спальную. Их барин лежал в креслах, на которые перенёс его Владимир; правая рука старого Дубровского висела до полу, голова опущена была на грудь – не оставалось уж и признака жизни в теле, ещё не охладелом, но уже обезображенном кончиною. Егоровна взвыла, следом заголосили другие бабы, а слуги окружили покойника, доверенного их последнему попечению.
Все немедля принялись за дело: занавесили зеркала, остановили стенные часы, принялись убирать в комнатах, Егоровна добыла из сундука хозяйский мундир и велела наново вычистить; кто-то уже колотил гроб, кто-то обмывал покойника, – каждый знал своё занятие…
…кроме молодого Дубровского. Забыв про всех – и всеми позабытый, он прошёл в отцовскую комнату и упал в кресла перед матушкиным живописным портретом в потемневшей раме. Впервые в жизни на Владимира обрушилось одиночество, невыносимое и гнетущее. Знакомых никого в здешних краях у него не было. Спросить совета, что делать дальше, или хотя бы перемолвиться словом – не с кем. Семейственная жизнь, о которой грезил поручик, окончилась, толком даже не начинаясь.
В глубокой подавленности Владимир сидел долго и очнулся, лишь услыхав за стеною деловитые голоса: люди укладывали одетого в мундир Андрея Гавриловича на тот самый стол, за которым столько лет служили своему господину.
Владимир скользнул пустым взглядом по ящикам с бумагами, кои теперь предстояло разбирать уж точно без отцовской помощи. На комоде под матушкиным портретом лежал томик Державина. Владимир наугад открыл страницу.
Где стол был яств, там гроб стоит;Где пиршеств раздавались лики,Надгробные там воют клики,И бледна смерть на всех глядит.
Книга выпала из дрогнувших пальцев. Дубровский уронил голову на руки и беззвучно зарыдал.
Том второй
Фигурно иль буквально: всей семьёй, От ямщика до первого поэта, Мы все поём уныло. Грустный вой Песнь русская. Известная примета! Начав за здравие, за упокой Сведём как раз.
Александр Сергеевич Пушкин. «Домик в Коломне»
Глава I
Дубровский спал, не раздеваясь, на оттоманке в отцовской комнате. Когда он пробудился, солнце было уже высоко. Владимир Андреевич поднял голову, мигом вспомнил вчерашний день, и тоска с одиночеством нахлынули с прежнею силой, сердце его снова сжалось. Поручик сел, готовя себя к выходу в залу, где на столе в открытом гробе покоилось тело бедного старика, но тут слуха его достигли разговоры, которые доносились сквозь приоткрытое окно.
– Что будет – то будет, – рассудительно говорил мужской голос, принадлежавший вроде бы Антону, – а жаль, если не Владимир Андреевич окажется нашим господином. Молодец, нечего сказать.
– А кому же, как не ему, и быть у нас господином? – отвечала женщина, в которой Дубровской признал свою няньку. – Напрасно Кирила Петрович и горячится. Не на робкого напал: мой соколик и сам за себя постоит, да и, бог даст, благодетели его не оставят. Больно спесив Кирила Петрович! А небось поджал хвост, когда Гришка мой закричал ему: «Вон, старый пёс! Долой со двора!»
– Ахти, Егоровна, – сказал третий голос, – да как у Григорья-то язык повернулся?! Я скорее соглашусь, кажется, сам-один облаять медведя в лесу, чем косо взглянуть на Кирилу Петровича. Как увидишь его, вмиг страх трепетный одолевает и краплет пот, а спина-то сама так и гнётся, так и гнётся…
Первый прокряхтел:
– Эхе-хе… Ничего, будет время, и Кириле Петровичу отпоют вечную память, всё как ныне и Андрею Гавриловичу. Разве похороны будут побогаче да гостей созовут побольше, а богу не всё ли равно!
– Царь-батюшка моего соколика в обиду не даст. Владимир Андреевич в гвардии служит и кровь за него проливал, – уверенно заявила Егоровна, и тут Дубровский распахнул окно, велев подавать умыться.
Ни сил, ни желания разбирать отцовские бумаги не было: потом, всё потом. С утра до вечера пробыл Владимир возле тела родителя своего, накрытого саваном и окружённого свечами. Поручик вдыхал миротворный запах тающего воска, говорил со священником, слушал бормотание дьячка, давал Егоровне распоряжения в отношении поминальной трапезы, – и тоска понемногу отступала, заслонённая обыденными делами.
На следующий день свершились похороны.
Столовая полна была дворовых. Владимир с Гришей и кузнец Архип с кучером Антоном подняли открытый гроб, – и старый Дубровский на плечах близких в последний раз перешёл за порог своего дома. Впереди выступал священник; дьячок сопровождал его, воспевая погребальные молитвы.
День был ясный и холодный, но свежая зелень дерев и веяние утреннего ветерка выдавали уже силу весны. Тело пронесли рощею, за которой взгляду открылась деревянная церковь – на её пороге, к несчастию своему, минувшей осенью Андрей Гаврилович после долгой разлуки снова повстречал Троекурова. В стороне от церкви печальным частоколом застыли кресты кладбища, осенённого старыми липами. Там покоилось тело Владимировой матери; там подле могилы её накануне вырыта была свежая яма.
Все местные крестьяне собрались в церкви, отдавая последнее поклонение господину своему. Молодой Дубровский стал у клироса; он не плакал и не молился, – лицо его было угрюмо и неподвижно, глаза горели. Когда печальный обряд был кончен, Владимир первый пошёл прощаться с телом; за ним потянулись дворовые и остальные, после принесли крышку и заколотили гроб. Бабы громко выли, мужики изредка утирали слёзы кулаком.
Владимир и те же трое слуг доставили скорбную ношу на кладбище, сопровождаемые людской вереницею. Гроб опустили в могилу; вслед за сыном покойного каждый бросил в неё по горсти песку, а после все стояли и кланялись, пока яму засыпа́ли.
Егоровна от имени молодого Дубровского пригласила попа с церковным причтом на похоронный обед, молвив:
– Думали мы, батюшка, зазвать весь околоток, да Владимир Андреевич не захотел. Небось у нас всего довольно, есть чем угостить, да что прикажешь делать. По крайней мере, коли нет людей, так уж хоть вас употчую.
Ласковое обещание и надежда найти лакомый пирог воодушевили гостей. Они поспешили в барскую усадьбу, где стол был уже накрыт и водка подана. По пути говорили о добродетелях покойного и о важных последствиях, кои, по-видимому, ожидали его наследника после нелюбезного приёма, оказанного Троекурову в день смерти старого Дубровского.
Владимир же удалился от церкви раньше остальных и скрылся в рощу. Ноги сами несли его всё дальше; движением и усталостью старался он заглушать душевную скорбь. Поручик шёл, не разбирая дороги: сучья поминутно задевали его, ветки хлестали по лицу, ноги то и дело вязли в болоте… Он ничего не замечал.
Наконец Дубровский достигнул тихого ручья в маленькой лощине, со всех сторон окружённой лесом. Он сел у края воды на упругий сухой мох, и мысли одна другой мрачнее стеснились в душе его. Прежнее одиночество нахлынуло с особенной силою; будущее покрыли грозные тучи. Вражда с Троекуровым предвещала Владимиру новые несчастия. Бедное достояние могло отойти от него в чужие руки – в таком случае нищета ожидала его…
Ручей струился у ног, напоминая о мерном и безразличном течении времени. Природа кругом возрождалась, новой зеленью играли берёзки среди высоких елей, и птицы свистали в небе, и солнце иглами лучей прошивало кроны дерев, а осиротевший поручик всё сидел неподвижно в размышлениях о печальном конце прежней жизни своей. Какой-то сложится новая?.. Наконец Дубровский продрог и пошёл искать дороги домой, но ещё долго блуждал по незнакомому лесу, пока не попал на тропинку, которая спустя несколько времени вывела его прямо к усадьбе.
Из-за кустов увидал Владимир попа с попадьёй и причётниками, быстро идущих прочь от дома. Мысль о несчастливом предзнаменовании пришла ему в голову; Дубровский затаился и пропустил путников мимо себя, оставаясь незамеченным.
– Удались от зла и сотвори благо, – донеслись до него слова попа, – не наша беда, чем бы дело ни кончилось.
Попадья что-то отвечала, но Владимир не мог её расслышать. Он приблизился к дому и увидел на барском дворе множество народа – там столпились крестьяне и дворовые люди: необыкновенный шум и говор слышен был издалека. У сарая стояли две тройки. На крыльце о чём-то толковали несколько незнакомых людей в мундирных сертуках.
– Это кто такие и что им надобно? – сердито спросил Дубровский у Антона, который поспешил ему навстречу.
– Ах, батюшка Владимир Андреевич, – отвечал старик, задыхаясь, – приехал суд. Отдают нас Троекурову, отымают нас от твоей милости!
Прочие люди окружили несчастного своего господина.
– Отец ты наш, – кричал Гришка, – не хотим другого барина, кроме тебя!
– Прикажи, государь, ужо с судом мы управимся. Умрём, а не выдадим, – сумрачно добавлял кузнец, поводя широкими плечами.
Странное чувство пришло в душе Владимира на смену тягостному одиночеству.
– Стойте смирно, – сказал он, – а я с приказными переговорю.
– Переговори, батюшка, – закричали ему из толпы, – да усовести окаянных!
Похожий на трясогузку Шабашкин топтался, подбочась, на крыльце и гордо поглядывал около себя из-под козырька лихо заломленного картуза. Увидав приближение Дубровского, он словно невзначай придвинулся к исправнику Петрищеву, а тот, шевеля усами под мясистым красным носом, выпятил брюхо пуще прежнего и охриплым голосом объявил:
– Повторяю вам ещё раз: по решению уездного суда отныне принадлежите вы Кирилу Петровичу Троекурову, коего лицо представляет здесь господин Шабашкин. – Короткопалою рукой исправник приобнял заседателя, другою крутанул ус и прибавил: – Слушайтесь его во всём, что ни прикажет, а вы, бабы, любите и почитайте его, он до вас большой охотник!
Тарас Алексеевич захохотал, почитая шутку свою изрядно острой, и Шабашкин с приказными ему последовали. Владимир кипел от негодования, однако, взойдя на крыльцо, держался с притворным хладнокровием.
– Позвольте узнать, что это значит, – сказал он.
– А это то значит, – всё ещё похохатывая, отвечал ему замысловатый чиновник, – что мы приехали вводить во владение сего Кирилу Петровича Троекурова и просить иных прочих убираться подобру-поздорову.
– Но вы могли бы, кажется, отнестись ко мне прежде, чем к моим крестьянам, и объявить помещику отрешение от власти, – сдержанно продолжал Дубровский.
Шабашкин зыркнул на него птичьим взглядом и дерзко сказал – впрочем, не отходя от исправника:
– А ты кто такой? Бывший помещик Андрей Гаврилов сын Дубровский волею божиею помре. Вас же мы не знаем, да и знать не хотим.
– Владимир Андреевич наш молодой барин! – послышался голос из толпы.
Исправник грозно насупился и снова покрутил ус.
– Кто там смел рот разинуть? – молвил он. – Какой барин, какой Владимир Андреевич? Барин ваш Кирила Петрович Троекуров! Слышите ли, олухи?
– Как не так! – отозвался тот же голос, по всему принадлежавший Архипу.
– Да это бунт! – взревел исправник. – Гей, староста, сюда!
Староста с шапкою в руках подошёл к крыльцу. Исправник указал ему кивком на толпу и распорядился:
– Отыщи сей же час, кто смел со мною разговаривать, я его!..
– Кто говорил, братцы? – оборотился к толпе староста. Вместо ответа из задних рядов поднялся ропот, который стал усиливаться и в одну минуту превратился в ужаснейшие вопли.
Шабашкин прижался к исправнику; тот сам был напуган, а потому понизил голос и принялся уговаривать:
– По́лно, полно… Что вы это… К чему…
– Да что на него смотреть?! Ребята! долой их! – прозвенел над всеми голос неугомонного Гриши.
Толпа двинулась. Исправник с Шабашкиным и подьячими едва успели прошмыгнуть в сени и запереть за собою дверь, как люди уже были на крыльце.
– Вязать, ребята! Вязать! – продолжались крики.
Дубровский стал на пути напирающей толпы и, раскинув руки, заслонил собою проход.
– Стойте! – крикнул он. – Стойте, дураки! Что вы это? Погубите ведь и себя, и меня! А ну, ступайте по дворам!.. Не бойтесь, государь милостив, – продолжал он, памятуя слова Егоровны, – я буду просить его. Он своих детей в обиду не даст. Но как ему будет за нас заступиться, если вы станете бунтовать и разбойничать? Ступайте прочь!
Звучный голос и величественный вид молодого барина произвели желаемое действие. Народ утих. Дубровский сел на ступенях и принялся раскуривать трубку. Видя его спокойствие, люди вскоре разошлись, и двор опустел. В сенях за спиною Владимира тишина сменилась звуками: там словно мыши начали скрестись. Когда опасность окончательно миновала, щёлкнул отпертый замок, и на крыльцо опасливо выглянул Шабашкин, отправленный парламентёром.
От былой бравады заседателя не осталось и следа: среди чиновничьих умений едва ли не наиглавнейшее – чуять силу, повиноваться ей и ловко изменяться под обстоятельства. Теперь Шабашкин униженно кланялся, сняв картуз.
– Позвольте поблагодарить вас за милостивое заступление, – говорил он. – Сделайте ещё такую милость, Владимир Андреевич, прикажите постлать нам хоть сена в гостиной. Просим вашего дозволения остаться здесь ночевать, а чуть свет мы отправимся восвояси. Скоро уж стемнеет, и мужики ваши, не приведи господи, могут на нас напасть…
Дубровский через плечо с презрением глянул на заседателя.
– Вот как?! Вы просите моего дозволения? Мои мужики? Вы же сами сказали, что я здесь больше не хозяин… и вам не заступник. Делайте что хотите.
С этими словами он поднялся, прошёл мимо отпрянувшего Шабашкина, миновал приказных в сенях и удалился в комнату отца своего. Заперев за собою дверь, Владимир принялся открывать комоды и ящики, чтобы разобрать бумаги покойного.
Скоро до него донеслись голоса. Осмелевшие приказные хозяйничали, распоряжались дворнею, требовали то того, то другого и неприятно развлекали Дубровского среди печальных его размышлений.
– В оном дворе скота, – слышен был голос Шабашкина, читавшего вслух опись имущества, – мерин рыжий, летами взрослый, по оценке четыре рубля; мерин пегий двенадцати лет, по оценке три рубля шестьдесят копеек; кобыла чалая, летами взрослая, один рубль семьдесят копеек; шесть коров по четыре рубля двадцать копеек, всего на двадцать пять рублей двадцать копеек; девять свиней по сорок копеек каждая; птиц гусей три…
«Итак, всё кончено, – сказал сам себе Дубровский, – ещё утром имел я угол и кусок хлеба. Завтра должен я буду оставить дом, где я родился и где умер мой отец. А усадьба эта со всем имением достанется виновнику его смерти и моей нищеты».
Бо́льшую часть бумаг Андрея Гавриловича составляли хозяйственные счета и переписка по разным делам. Владимир их разорвал, не читая: во всём этом не видел он больше нужды. Но вот попался ему пакет с надписью Письма моей жены. Выцветшая шёлковая лента, которою была перевязана стопка сухих сложенных листов, проходила сквозь кольцо – тоненькое, золотое, с розовым камнем. Владимир бережно снял его с ленты: это было любимое украшение его матушки, которое носила она до последнего дня.
– На дворе амбар хлебный, – читал меж тем за стеною Шабашкин, – крыт по бересту драницами, по оценке два рубля девяносто копеек; в нём разных родов хлеба: ржи пять четвертей, по оценке…
Дубровский принялся за матушкины письма с сильным движением чувства. Они адресованы были из усадьбы к мужу в армию во время двухгодичного европейского похода от Москвы до Парижа для разгрома Наполеона. Матушка описывала Андрею Гавриловичу свою пустынную жизнь и хозяйственные занятия, с нежностию сетовала на разлуку и призывала его домой, в объятия доброй подруги. В одном из писем она изъявляла своё беспокойство насчёт здоровья маленького Владимира; в другом радовалась ранним способностям сына и предвидела для него счастливую и блестящую будущность… Владимир зачитался и позабыл всё на свете, погрузясь душою в мир семейственного счастия. Приказные же тем временем звенели стаканами и клацали вилками; в застолье раздавались смешки, а заседатель продолжал оглашать список дворовых людей:
– Леонтий Никитин сорока лет, по оценке шестьдесят рублей; у него жена Марина Степанова двадцати пяти лет, по оценке двадцать рублей. Ефим Осипов двадцати трёх лет, по оценке восемьдесят рублей, у него жена Марина Дементьева тридцати лет, по оценке шестнадцать рублей, у них дети – сын Гурьян четырёх лет, десять рублей, дочери девки Василиса девяти лет, шесть рублей, Матрёна одного году, пятьдесят копеек. Григорий, холост, двадцати лет, по оценке девяносто рублей. Девка Прасковья Афанасьева семнадцати лет, по оценке восемнадцать рублей. Орина Бузырёва, вдова…
Окончив чтение писем, Дубровский сидел в креслах при одинокой свече и крутил в пальцах кольцо матушки. Затуманенный взор его неподвижно остановился на её портрете. Живописец представил обворожительную молодую даму, которая облокотилась на перилы в белом утреннем платье с алой розою в волосах. «И портрет этот достанется врагу моего семейства, – думал Владимир, сглатывая ком в горле. – Он заброшен будет в кладовую вместе с изломанными стульями… или повешен в передней, предметом насмешек и замечаний его псарей… а в её спальной, в комнате, где умер отец, поселится его приказчик… или поместится его гарем. Нет! нет! пускай же и врагу не достанется печальный дом, из которого он выгоняет меня!» Владимир снова сглотнул и стиснул зубы, представляя себе утрешний позор с изгнанием; страшные мысли рождались в уме его…
…а за окнами стояла ночь, и приказные в зале утихли, и по всему дому сделалась тишина. Владимир пошарил в последнем, самом нижнем ящике комода, обнаружив там стенной календарь с портретом генерала Кульнева – бравого героя Бородинской битвы, обладателя легендарной физической силы и непомерных бакенбард. Под календарём звякнул железом средних размеров ларец: в таких перевозили, например, полковую кассу. Ларец был заперт, ключа рядом не нашлось. Дубровский положил матушкино кольцо и письма её в карман, подхватил за ручку ларец и со свечою вышел из кабинета.
В тёмной зале стол заставлен был тарелками с неопрятными следами чиновничьей трапезы, полупустыми бутылками разных видов и порожними стаканами. Сильный дух рома слышался по всей комнате. Исправник Петрищев сотрясал спёртый воздух оглушительным храпом: он лежал навзничь с раскинутыми руками и ногами; здесь же поверх набросанного сена спали на полу прочие приказные, всхрапывая на все лады. Шабашкин свернулся калачиком под боком у исправника. Владимир с отвращением прошёл мимо них в переднюю – наружная дверь была заперта. Не нашед ключа, он возвратился в залу, – ключ лежал на столе.
– Кто… кто это? – услыхал он голос Шабашкина; пьяный заседатель из прирождённой опасливости приподнял голову и тяжко дышал, вглядываясь в полумрак.
Дубровский не ответил. Он отпер дверь и, оставя ключ в замке, вышел в сени. В углу мелькнула тень: Владимир поднял свечу повыше и узнал Архипа.
– Зачем ты здесь? – строго спросил Дубровский.
– Ах, Владимир Андреевич, это вы, – пошепту отвечал кузнец, – господь помилуй и спаси! Хорошо, что вы шли со свечою!.. Я хотел… я пришёл… было проведать, все ли дома…
Архип запинался, и Владимир с изумлением заметил блеск отточенной стали у мужика под полою кафтана.
– А зачем с тобою топор?
– Топор-то? – Кузнец в смущении потупился, но тут же быстро зыркнул на барина из-под косматых бровей. – Да как же без топора нонече и ходить? Эти приказные такие, вишь, озорники – того и гляди…
– Ты пьян! Брось топор, поди выспись.
– Я пьян? Батюшка Владимир Андреевич, бог свидетель, ни единой капли во рту не было… да и пойдёт ли вино на ум? Слыхано ли дело – подьячие задумали нами владеть, подьячие гонят нашего господина с барского двора… Эк они храпят, окаянные; всех бы разом, так и концы в воду.
В глазах Архипа плясало жуткое отражение красного пламени свечи. Не отводя взгляда, Дубровский нахмурился и сказал:
– Послушай, Архип… Не дело ты затеял. Не приказные виноваты. Засвети-ка фонарь да ступай за мною.
Кузнец взял свечу из рук барина, отыскал за печкою фонарь, засветил его и вслед за Владимиром Андреевичем сошёл с крыльца. Оба не слышали, как Шабашкин тихо чертыхался в зале, ударяясь о мебель; он с трудом добрёл до двери и снова запер её на ключ. Воротиться под бок исправника сил не хватило, и заседатель, обронив ключ в разбросанное на полу сено, повалился спать, где был…
…а Дубровский с кузнецом пошли около двора. Кто-то из сторожей начал бить в чугунную доску, собаки тут же залаяли.
– Кто сторожа? – спросил темноту Дубровский.
– Мы, батюшка, – отвечал тонкий голос, – Василиса да Лукерья.
– Подите по домам, – велел барин, – вас не нужно.
– Спасибо, кормилец, – отвечали бабы и затопотали прочь.
Дубровский пошёл далее, и на свет фонаря Архипа приблизились Антон и Гриша.
– Зачем вы не спите? – спросил их Владимир Андреевич.
– До сна ли нам, – отвечал старый конюх. – До чего мы дожили, кто бы подумал…
– Тише! – перервал Дубровский. – Где Егоровна?
– В барском доме в своей светёлке, – отвечал Гриша.
– Поди, приведи её сюда да выведи из дому всех наших людей, чтоб ни одной души в нем не оставалось, кроме приказных. А ты, Антон, запряги телегу и вещи мои возьми. – С этими словами барин отдал конюху отцовский ларец.
Дворовые собрались быстро: никто в доме в эту ночь не раздевался и не смыкал глаз, кроме приказных.
– Все ли здесь? – беспокойно спросил Дубровский. – Не осталось ли кого в доме?
– Только подьячие да исправник с заседателем, – отвечали ему.
– Я им двери отпер… Давайте сюда сена или соломы.
Люди побежали в конюшню и возвратились, неся в охапках сено.
– Кладите к дому… Вот так. Ну, ребята, огню!
Архип открыл фонарь, Дубровский поджёг от фитиля лучину.
– Ахти, – жалобно закричала Егоровна, – Владимир Андреевич, что ты делаешь?
– Молчи, – оборвал её Дубровский. Он постоял с горящею лучиной; после бросил её наземь, растоптал каблуком и признался, пряча сырые глаза: – Нет, не могу… Ну, дети… прощайте! Иду куда бог поведёт; будьте счастливы с новым вашим господином.
– Отец наш, кормилец, – отвечали несколько голосов, – умрём, не оставим тебя, идём с тобою!
Лошади были поданы, немногие пожитки уложены; Дубровский сел с Гришею в телегу и назначил местом встречи для остальных рощу, ещё вчера ему принадлежавшую. Антон ударил по лошадям, и они быстро выехали со двора.
Проводив барина, Архип запалил от фонаря новую лучину, подошёл к дому, приблизил огонь к сену, – оно вспыхнуло, пламя взвилось и осветило двор усадьбы.
Поднялся ветер. В одну минуту весь дом был объят огнём. Красный дым взвился над красною кровлей. Скоро стёкла треснули и посыпались, – пламя с басовым гулом пошло бушевать в комнатах, пожирая мебель, стелясь по полу и взрывая синими фонтанами бутыли недопитого самогона. Горел мундир на непомерной туше Петрищева: исправник задохнулся, так и не успев пробудиться. Жаркие огненные языки облизнули рамы картин – краски на белом платье матушки Дубровского вспухли чёрными пузырями, и розу в её волосах заволокло едким дымом…
…а снаружи дворовые, заворожённые ужасным зрелищем, слышали только грозный рёв пожара. Дом превратился в огнедышащую печь – и в ловушку: запертая дверь, оброненный ключ и крепкие окны, из которых ещё не успели выставить на лето первую раму, лишали подьячих малейшей надежды.
Егоровна цеплялась за полу Архипова кафтана и умоляла в слезах:
– Архипушка, спаси их, окаянных, бог тебя наградит!
– Как не так, – отвечал кузнец, взирая на пожар со злобной ухмылкою. – Как не так!
Тут кровля с треском обрушилась; пламя уже не ревело, а трещало. К дому набежали крестьяне. Бабы тихо скулили, мужики переговаривались в стороне; ребятишки прыгали, любуясь на гигантский костёр. Тяжкий запах гари наполнял воздух. Искры огненной метелью взмывали в поднебесье.
– Вот теперь ладно, – сказал Архип. – Каково горит, а?! Чай, и Кириле Петровичу издалека видать!
Тут новое явление привлекло внимание кузнеца: кошка металась по кровле занявшегося сарая, недоумевая, куда спрыгнуть, – со всех сторон окружало её пламя. Бедное животное жалким мяуканьем призывало на помощь. Мальчишки помирали со смеху, смотря на кошачье отчаяние.
– Чему смеётесь, бесенята? – сурово прикрикнул на них Архип. – Бога вы не боитесь! Божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь, – и, поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, кузнец полез за кошкою. Она поняла его намерение и с видом торопливой благодарности уцепилась за рукав. Полуобгоревший кузнец с опалённою добычей поспешил спуститься вниз и сунул кошку Егоровне, примолвив:
– Так-то. А собакам собачья смерть! – Он поворотился к смущённой дворне и сказал с низким поклоном: – Ну, ребята, прощайте. Мне здесь теперича делать нечего. Счастливо, не поминайте лихом!
Архип ушёл. Пожар свирепствовал ещё несколько времени; когда же он унялся, груды углей без пламени продолжали ярко мерцать в темноте ночи, и около них бродила погорелая дворня.
Глава II
Дубровский ехал по узкой лесной дороге, свесив ноги с телеги и глядя назад. Он видел, как ватные брюхи низких ночных облаков рыжели от сполохов пожара, и в последний раз прощался с отчим домом, которого уж точно больше не было.
Чем ярче горела усадьба, тем черней смотрелись верхушки дерев на фоне расплывающегося зарева. Владимир с печалью вспомнил, как давным-давно – всего-то прошлым летом! – в гостях у Пушкина преобразившийся Гоголь читал страшные сказки свои про то, как черти украли гетманскую грамоту и бесстрашный козак отправился в самое их логово.
Однако ж что-то подирало его по коже, когда вступил он в такую глухую ночь в лес. Хоть бы звёздочка на небе. Темно и глухо, как в винном подвале; только слышно было, что далеко-далеко вверху, над головою, холодный ветер гулял по верхушкам дерев, и деревья, что охмелевшие козацкие головы, разгульно покачивались, шепоча листьями пьяную молвь. Как вот завеяло таким холодом, что дед вспомнил и про овчинный тулуп свой, и вдруг словно сто молотов застучало по лесу таким стуком, что у него зазвенело в голове. И, будто зарницею, осветило на минуту весь лес…
– Свят, свят, свят, – забормотал Антон, придерживая лошадей и отвлекая Дубровского от мыслей.
Гриша вскинул голову; Владимир оборотился к ним обоим – и увидал чуть впереди среди тёмных кустов мерцающий огонёк. Свет приблизился: в тёплом его кругу обнаружились шестеро вооружённых мужиков.
– А ну, стой! – велел тот из них, что держал фонарь, и Антон покорно натянул вожжи.
Лошади встали прямо перед мужиками, которые направили ружья и пистолеты на путников.
– Заждались мы вас, понимаете ли, господа хорошие, – раздался другой голос. Из-за широких мужицких спин, опираясь на костыль, выступил перекошенный калека в кафтане с пустым рукавом, заткнутым за кушак, и в сопровождении фонаря двинулся вдоль телеги. – Да что-то маловато вас, – приговаривал он, – и где же господин исправ…
Хромец осёкся, вглядевшись в Дубровского.
– Ба! Доброй ночи, Владимир Андреевич. Не узнаёте меня?
– Как не узнать, – без радости ответил поручик; в самом деле, не узнать увечного капитана Копейкина было мудрено.
– А мы тут в некотором роде караулим; ждём, понимаете ли, дорогих гостей, – со смущением в голосе продолжал Копейкин. – Наслышан про кончину батюшки вашего, примите мои соболезнования… Сколько я знаю, исправник с приказными должны были к вам нынче заглянуть, а после вороча́ться в город. Что ж вы вместо них?
– Они решили утром ехать, – неохотно сказал Дубровский, и капитан усомнился, прищурясь:
– Да поедут ли? Уж больно жарко у вас там горит… Недоглядел кто?
– Я велел своим людям сжечь усадьбу, чтобы не досталась она Троекурову, – по-прежнему сквозь зубы ответил Владимир.
– Троекурову?! – вскричал Копейкин. – Так вот, значит, зачем к вам приказные пожаловали?! Троекурову… ну, ладно. Нечего вам в лесу ночью делать. И мы тут иззябли совсем. Знать, с исправником другой раз как-нибудь… Велите кучеру своему править за мною. Едем в некотором роде от вашего огонька к нашему огоньку.
– Мы что же, теперь ваши пленники? – спросил Дубровский.
– Пожалуй… – капитан замялся. – Пожалуй, нежданные гости.
Разбойники вывели из чащи две тройки; в первой отправился атаман, следом за нею Антон пустил своих лошадок, спросив испуганно:
– Батюшка Владимир Андреевич, откуда ж это вы с Копейкиным знакомы?
Дубровский не ответил, и дальше ехали они молча, каждый в своих думах.
Медленный путь показался долгим; Владимир недоумевал, как возницы умудрялись в темноте разбирать дорогу, которой, казалось, вовсе не было. Наконец лошади стали – караван прибыл в разбойничий лагерь. В чьих-то руках затеплились тусклые фонари, позволявшие видеть лишь то, что под ногами. Людей Дубровского увели на ночлег, его же самого Копейкин пригласил следовать за собою.
Они пришли в невысокую избу, устланную и обвешанную коврами, с женским серебряным туалетом и трюмо в углу. Дубровский опустился на топчан, который сколочен был вдоль стены и покрыт ковром поверх толстого слоя сена; капитан сел у стола. Заспанная баба наскоро собрала ужин и оставила их одних.
– Откушаете, Владимир Андреевич? – спросил Копейкин, с аппетитом принимаясь за ночную трапезу. – Вы же, поди, весь день без крошки во рту.
– Благодарю, я не голоден.
– Тогда не откажите выпить со мной. Батюшку вашего помянем, да и со встречей не мешало бы…
Копейкин, проворно действуя единственною рукой, выхватил откуда-то початую бутылку рому и налил в два стакана. Помешкав, Дубровский тоже перебрался за стол…
…а через четверть часа уже рассказывал капитану то немногое, что знал он о внезапной дружбе меж отцом и Троекуровым, о столь же внезапном охлаждении, о притязаниях генерала на убогое имение, о безумии Андрея Гавриловича, его печальном угасании и скоропостижной смерти. Копейкин внимательно слушал, словно возвращая поручику долг за терпение прошлым летом. А Дубровский всё не мог остановиться, и капитан снова напоминал ему отца. Когда Владимир сидел с Копейкиным в кабачке у Малой Коломны, это сходство его раздражало; теперь он готов был ночь напролёт поверять беды свои старому воину, который поинтересовался:
– Что же вы намерены делать?
– Здесь мне правды не найти, – рассудительно отвечал Дубровский. – Ворочусь в Петербург, буду просить заступничества у государя.
Казалось, капитан хотел говорить ещё, но молвил только:
– Утро вечера мудренее! – А после отстегнул от культи деревяшку и облегчённо повалился на лежанку против топчана Дубровского.
Поручик последовал его примеру; скоро оба спали как убитые.
На следующий день Владимир пробудился только ближе к полудню и смог рассмотреть разбойничий лагерь. Атаман использовал свои познания в фортификации: посреди дремучего леса на узкой лужайке возвышалось аккуратное земляное укрепление, состоящее из вала и рва; позади них находилась изба Копейкина, несколько шалашей и землянок. На валу близ маленькой пушки сидел караульный, поджав под себя ноги; он вставлял заплатку в некоторую часть своей одежды, владея иголкою с искусством, обличающим опытного портного, и поминутно посматривал во все стороны.
Меж землянками на костре дымил братский котёл. Возле него без шапок обедало множество людей, коих по разнообразию одежды и по общему вооружению можно было тотчас признать за разбойников. Владимир со смешанным чувством увидел среди них Гришу и Антона: его люди не имели оружия, но мало чем отличались от прочих членов шайки. Заметив, что барин вышел из избы, камердинер спешил ему служить; прочие не обратили на Дубровского сколько-нибудь особенного внимания.
Хотя некоторый ковшик переходил в толпе из рук в руки, странное молчание царствовало над всеми. Разбойники отобедали; после некоторые разошлись по шалашам, а другие побрели в лес или прилегли соснуть по русскому обыкновению.
Гриша подал завтрак в избе, и Дубровский заканчивал немудрёную трапезу, когда вошёл Копейкин.
– Выспались, Владимир Андреевич? – весело спросил он, присаживаясь к столу. – А я, понимаете ли, успел уж съездить к имению вашему, людей оставил разведать, что к чему. Там такое творится… Скажите-ка, не пробовали вы предложить Троекурову в некотором роде откуп?
Владимир с изумлением посмотрел на капитана.
– Откуп за что? Имение это нашим было, сколько я себя помню, а иные помнят и подольше. Кабы знал отец за собою долг, заплатил бы сей же час. Он в долги не входил и мне не велел. – Дубровский вздохнул, вспомнив былые проповеди Андрея Гавриловича и свой на них недостойный ответ. – Я смотрел его бумаги, там ясно сказано: любые притязания на имение суть ябеда и мошенничество, ничего больше. А сам я с Троекуровым не виделся, да и откуда у меня деньги? Гол как соко́л…
– Вот как? В Петербурге думают иначе.
С этими словами Копейкин выложил на стол перед собою некое письмо.
– Что это? – не понял Дубровский.
– Третьего дня мои ребятушки почту остановили. По неграмотности забрали всё, что было, с деньгами вместе. Привозят, понимаете ли, а я глядь – среди другого прочего полицейское предписание. – Капитан приподнял край сложенного письма и прочёл, посматривая искоса: – Гвардии поручика Владимира Андреева сына Дубровского, буде он явится в имение отца, немедленно арестовать и препроводить обратно в Петербург, понеже вышеписанный Дубровский обманом похитил у баронессы фон Крюденер принадлежащие ей драгоценности. – Копейкин поднял глаза на оторопевшего собеседника. – Так-то, Владимир Андреевич. Не попадись эта почта моим разбойничкам, нынче вы бы уже Москву проезжали в возке под конвоем.
– Быть того не может, – убеждённо сказал Дубровский и потянулся за письмом. – Позвольте взглянуть.
Капитан отдал ему письмо; пока Владимир, не веря глазам, перечитывал предписание, Копейкин спокойно продолжал:
– Правда это или нет, не мне судить. Только в Петербург вам, понимаете ли, дорога заказана. Нельзя вам туда, иначе сцапают – и прямиком в тюрьму. Драгоценности-то полбеды; ведь за вами теперь, прости господи, убийство подозревают…
Слова капитана скоро подкреплены были воротившимися разведчиками. Им оказалось несложно затеряться в толпе: весть о пожаре мигом разнеслась по всему околотку, и к сгоревшей усадьбе отовсюду потянулись любопытные. Всяк толковал ужасное бедствие с различными догадками и предположениями. Иные грешили на людей Дубровского – они-де, напившись пьяны на похоронах, зажгли дом из неосторожности. Другие обвиняли приказных, подгулявших на новоселии. Немало нашлось убеждённых в том, что сын покойного тоже сгорел заодно с земским судом и со всеми дворовыми. Наиболее разумные полагали виновником молодого Дубровского, коим двигали отчаяние и злоба.
На место пожара приехал Троекуров и сам производил следствие. Оказалось, что исправник, заседатель земского суда, стряпчий и писарь, так же как Владимир Дубровский, няня Егоровна, дворовый человек Григорий, кузнец Архип и кучер Антон пропали неизвестно куда. Впрочем, обгорелые тела приказных были отрыты под рухнувшею кровлей. Бабы Василиса и Лукерья признались, что молодого барина и кузнеца видели они за несколько минут перед пожаром. По всеобщему показанию, кузнец Архип остался жив и был, вероятно, главным, если не единственным виновником пожара. Однако сильные подозрения Кирилы Петровича лежали на молодом Дубровском. Генерал послал губернатору подробное описание всему происшествию, и новое дело завязалось.
– Ваше благородие там тоже поминали, – сказал атаману один из разведчиков. – Уж не капитан ли, говорили, Копейкин усадьбу поджёг? Может, говорили, ограбить решил новое имение Кирилы Петровича, или насолить генералу покрепче, или с исправником поквитаться хотел? А может, говорили, барин молодой с Копейкиным заодно…
– Теперь что вы, что я одним миром мазаны, – заключил атаман разбойников, сочувственно глядя на потрясённого Дубровского, и с тем оставил его переживать новое своё положение.
Утешала Владимира Андреевича бедная Егоровна, которую с Архипом вместе разведчики подобрали в роще и привезли в лагерь.
– Быть мне с тобою, соколик, до самой гробовой доски, – приговаривала няня, гладя поникшую голову воспитанника своего. – Куда ты, туда и я, дура старая. Так ведь и Гриша мой здесь…
Отведя Дубровскому достаточно времени для размышлений, поутру Копейкин снова приступил к нему с вопросом:
– Что же, Владимир Андреевич, вы всё ещё хотите ехать в Петербург?
– Вы давеча говорили, что мы с вами теперь одно и то же. Это не так, – твёрдо отвечал Дубровский, бледный после бессонной ночи. – Троекуров отказал вам в пенсионе, но при вас осталось какое ни есть имение. У меня он отнял всё. Вы почли для себя возможным преступить закон, сделавшись разбойником, – бог вам судия. А я не нарушал закона, и моё последнее достояние – честь, которую тоже норовят забрать. Кроме меня, спасти её некому. Если пустить себе пулю в лоб или, того проще, удавиться… вон хоть на том суку, – махнул он рукою, – меня похоронят бесчестным вором и убийцею; тогда уж точно никто правды не узнает и за честь мою не вступится. Я один могу замолвить за себя слово, посмотреть в глаза баронессе и узнать, кому было надобно выставить меня вором. А там уж пускай делают со мной что угодно.
– Вы хотите ехать в Петербург, – дослушав, повторил капитан, – и ждёте от меня помощи?
– Я целиком в вашей власти. Взять у меня нечего, кроме жизни, которая не стоит ломаного гроша. Сам выбраться отсюда и попасть в столицу я тоже не смогу. Как Дубровского меня арестуют прежде времени, а чтобы ехать под видом дворового человека, нужен мне билет от кого-нибудь из местных помещиков.
Разговорчивый Нащокин поминал прошлым летом, как Пушкин собирался тайно бежать из имения своего на Псковщине, где был он в ссылке. Обрил лицо, чтобы походить на дворового, и, переменивши почерк, выписал себе подорожный билет от имени владелицы соседнего имения. В билете удостоверялось, что человек с такими-то приметами точно послан от неё в Петербург по собственным её надобностям; потому-де просила помещица господ командующих на заставах чинить ему свободный пропуск. Того же хотел теперь Дубровский от Копейкина, который знал уезд и здешних господ.
Капитан молча стал возиться с трубкою и кисетом. Владимир помог ему, как в прошлую встречу; оба закурили и молчали несколько времени.
– Правда ваша, честь свою я разменял, – угрюмо сказал наконец Копейкин и движением чубука остановил Дубровского, который попытался возразить. – Уж какая честь у разбойника? Да вот ведь осталось ещё кое-что и свербит, понимаете ли… Оговорили меня. Живёт неподалёку такая помещица Глобова. Сын у неё в Петербурге, гвардеец вроде вас. А днями слух прошёл, что я отнял деньги, которые Глобова ему отправила. Можете вы в это поверить?
Дубровский мотнул головой. Он помнил отцовские замечания о странном благородстве атамана разбойников. А что такое деньги из имения для молодого столичного офицера, поручик знал не понаслышке из собственного опыта и понимал, что Копейкин тоже это знает.
– Я было на ребятушек своих стал грешить, – продолжал капитан. – Думал, шалят у меня за спиной. Призвал к ответу – богом клянутся, что ничего не брали. Как тут узнать правду? Сам я Глобову расспросить не могу, вид у меня больно приметный. Отправить к ней некого… Вы бы мне помогли, Владимир Андреевич, а я вам. Сёрвис пур ун сёрвис… В некотором роде услуга за услугу.
Копейкин воззрился на Дубровского, и тому ничего не оставалось, как дать своё согласие.
В шайке много было беглых – вроде того портного, что давеча сидел на карауле при пушке и починял свою рухлядь. Сыскался среди разбойников и куафёр, тупейный художник. Прежде он господам причёски делал и актёрам у барина своего в театре волосы убирал, а как барин его невесту себе в наложницы определил, – полоснул бедолага похотливого старика по горлу бритвою за утренним туалетом и в лес подался. Этому куафёру капитан передал Дубровского.
Покуда портной заканчивал подгонять по фигуре поручика дорогое платье из награбленного, художник в полной мере явил своё мастерство. Он поглядывал на портрет генерала Кульнева в непременном календаре, бывшем у Копейкина; чуть затемнил Дубровскому лицо и брови, выкрасил волосы, а из обрезанной конской гривы соорудил ему такие роскошные усы с бакенбардами, что капитан чуть не прослезился, признав героического генерала, коего знавал в молодости.
– Решат, пожалуй, что вы какой-нибудь чиновник из Петербурга, вроде ревизора, – говорил Копейкин, едучи с Дубровским в коляске. – Эдакие важные господа, понимаете ли, в здешних краях являются нечасто.
Владимир скоро свыкся с новым образом, хотя поначалу чувствовал себя ни дать ни взять как цыганёнок – сынишка Нащокина, которого Павел Воинович потехи ради наряжал квартальным. В отдалении за ними следовали на тройке разбойники. Капитан одет был слугою, лошадьми правил привычный Владимиру конюх Антон, и до имения Глобовой добрались они без приключений. Там Дубровский велел дворовым сказать барыне, что просит с нею видеться. Будучи любезно приглашён в дом, он оставил спутников своих на дворе в коляске, а сам отрекомендовался Анне Савишне родственником графа Толстого – соседа тётки Глобовой в Москве: в пути Копейкин успел рассказать поручику про помещицу.
Подслеповатая Анна Савишна держалась с некоторой настороженностью, но совершенно переменилась после упоминания о московских делах, про которые Дубровский слышал от самого Фёдора Ивановича месяцем-другим раньше. Она велела подавать на стол, пригубила рюмочку, и за деревенским угощением потянулась беседа. Слово за слово Владимир вывел разговор на капитана Копейкина – слышал, дескать, о местном разбойнике; да так ли он страшен, как про него говорят?
– Креста на этом ироде нет, батюшка! – сердито сказала Глобова. – Тому две недели послала я приказчика на почту с деньгами для моего Ванюши. Сына я не балую, да и не в состоянии баловать, хоть бы и хотела; однако сами изволите знать: офицеру гвардии нужно содержать себя приличным образом, и я с Ванюшей делюсь, как могу, своими доходишками. Вот и послала ему две тысячи рублей, хоть Копейкин этот не раз приходил мне в голову. Да думаю: город близко, десятка вёрст не будет, авось бог пронесёт. Смотрю: вечером мой приказчик возвращается, бледен, оборван и пеш – я так и ахнула. «Что такое? что с тобою сделалось?» Он мне: «Матушка Анна Савишна, разбойники ограбили; самого чуть не убили, Копейкин там был, хотел повесить меня, да сжалился и отпустил, зато всего обобрал, отнял и лошадь, и телегу». Я обмерла; царь мой небесный, что будет с моим Ванюшею? Делать нечего: написала сыну письмо, рассказала всё и послала ему своё благословение без гроша денег, вот ведь какое горе…
Дубровский нахмурился и молвил:
– Это странно. Я слыхал, что Копейкин нападает не на всякого и не грабит дочиста, а в убийствах никто его не обвиняет. Нет ли тут плутни? Велите позвать вашего приказчика.
– Расскажи-ка мне, братец, – потребовал Владимир, когда приказчик явился, – каким образом Копейкин тебя ограбил и как он хотел тебя повесить.
Молодец пошёл бойко повторять то, что уже рассказала Глобова, но Дубровский остановил его:
– Вот что, я трубку оставил в коляске, поди-ка принеси её мне.
Выйдя на двор, приказчик под личиною слуги увидал самого Копейкина. В трепете воротился он и упал приезжему барину в ноги, лепеча непослушным языком:
– Батюшка, батюшка… виноват, грех попутал, соврал я…
– Коли так, – отвечал Дубровский, – изволь же рассказать барыне, как всё дело случилось, а я послушаю.
Приказчик не мог опомниться, и Владимир прикрикнул:
– Ну что же, говори! Где ты встретился с Копейкиным?
– У двух сосен, батюшка, у двух сосен…
– Что же сказал он тебе?
– Он спросил: чей ты, куда едешь и зачем?
– Ну, а после?
– А после потребовал письмо и деньги.
– И ты?..
– Я их ему отдал.
– А он? Что он?
– Батюшка, виноват! – Приказчик чуть не плакал и клал поклон за поклоном, гулко ударяя лбом в дощатый пол.
– Ну, что ж сделал Копейкин? – Владимир снова повысил голос.