Ева Чейз
Стеклянный дом
Моей семье
В чем смысл жизни? Вот и все – простой вопрос. Вопрос, от которого с годами все сложнее скрыться. Великое откровение до сих пор не пришло. Великое откровение, может, вообще никогда не приходит. Вместо него случаются маленькие повседневные чудеса, озарения, внезапные вспышки спичек во тьме; это было как раз оно.
Вирджиния Вулф, «На маяк»
Eve Chase
The Glass House
* * *
Text Copyright © Eve Chase Ltd, 2020
Published by arrangement with David Higham Associates Limited and The Van Lear Agency LLC
Изображение папоротника на обложке © Наталья Славецкая
Изображения на обложке использованы по лицензии Shutterstock
© ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2023
* * *
Тело в лесу
29 августа 1971 года
Газета «Глостерширский дознаватель»
Вчера в лесу Дин на участке вблизи одного из домов было обнаружено тело. Следствие рассматривает смерть как подозрительную. Шокированные местные жители рассказали «Дознавателю», что дом, носящий название Фокскот, принадлежит семейству Харрингтон, переехавшему сюда в начале месяца после пожара в их лондонском доме. Житель Хоксвелла, близлежащей деревни, пожелавший сохранить анонимность, сказал: «Мы все молимся, чтобы это оказался просто несчастный случай. Такие вещи не должны происходить в наших тихих местах. Тем более с такой семьей, как Харрингтоны».
1
Рита
лес Дин, 4 августа 1971 года
ЛЕС ВЫГЛЯДИТ ТАК, будто способен сожрать их заживо, думает Рита. Свет приобрел странный зеленый оттенок, ветви хлещут по окнам автомобиля. Она покрепче сжимает руль. Аллея становится еще ýже. Не зная, проскочила ли поворот к дому или еще не доехала, Рита слишком быстро влетает в изгиб дороги, а потом резко жмет на тормоз.
Она втягивает воздух ртом и широко распахивает глаза, уставившись в заляпанное насекомыми лобовое стекло «Моррис Майнор». Рита сама не знает, что ожидала увидеть. Что-то более изящное. В духе семейства Харрингтон. Точно не это.
За высокими ржавеющими воротами особняк Фокскот торчит из подлеска, будто комок руды, вытолкнутый на поверхность геологическим сдвигом. Исполненный ветхой красоты, дом пьяно моргает двустворчатыми окошками в штрихах вечернего света. Исполинские деревья нависают над кровлей из красной черепицы, просевшей посередине, словно переломанный позвоночник, из-за чего печные трубы торчат под странными углами. По фасаду, отделанному древесиной и кирпичом, вьется плющ, густой, пышный, населенный дюжинами мечущихся пташек и тучами пчел. Рита и представить себе не могла, что это место будет настолько отличаться от изысканного лондонского дома Харрингтонов.
Несколько секунд все в машине молчат. Невидимый дятел где-то в деревьях выстукивает свой особый ритм, оповещая всех о том, что здесь его территория. Из-под левой коленки Риты катится капелька пота. Она только теперь замечает, что у нее дрожат руки.
Хотя Рита приложила все усилия, чтобы скрыть это от Джинни и детей, она запаниковала с того самого момента, как они свернули на лесную дорогу, – почти через пять часов после отъезда из Лондона. Дело не только в том, что Рита боится угробить своих драгоценных пассажиров. Время от времени ее и впрямь подводило зрение – мешали зеленые исполины, закрывавшие небо, и мысль о том, каким твердым может быть ствол дерева, если врезаться в него на скорости пятьдесят миль в час. Теперь, когда они благополучно пережили путешествие, она прикрывает рот рукой. Все происходит слишком быстро. Как, черт возьми, она оказалась здесь? Не где-нибудь, а в лесу! Она ненавидит леса.
Рита планировала поработать няней в Лондоне.
Четырнадцать месяцев назад она оказалась там впервые в жизни. Но как долго Рита о нем мечтала, представляла, какой станет, когда окажется там, вдали от Торки и своего прошлого. А городское семейство – прямо как Дарлинги из «Питера Пэна» – примет ее как родную. Они будут жить в высоком теплом доме, где нет пожирающего монетки счетчика электричества, как в домике старой Нэн. У нее появится своя спальня со столом и полкой, может, даже с видом на бурную городскую жизнь. А мать семейства будет… Ну, просто идеальной. Деликатной, доброй, мягкой. Утонченной. С крошечными мочками ушей и порхающими, словно птички, руками. Как ее собственная мать, которую Рита смутно помнила. Словом, все то, что она потеряла в аварии – и с тех пор в глубине души стремилась вновь обрести.
В утро собеседования Рита взглянула на особняк в Примроуз-Хилл, украшенный сахарного цвета лепниной и увитый глицинией, и сразу поняла, что это он. Ее новый дом. Новая семья. По коже побежали мурашки. Рита постучала в красивую дверь. Сердце колотилось под блузкой – она надела свою самую нарядную, хоть и далеко не лучшую по лондонским меркам. Теперь эта блузка занимает почетное второе место среди ее одежды – практичной, неброской, зачастую коротковатой. В багажнике лежит все, что удалось спасти после пожара, вспыхнувшего в том самом лондонском доме на прошлых выходных. Даже после долгой стирки в прачечной одежда попахивает дымом.
Рита бросает взгляд на Джинни, сидящую на пассажирском сиденье. Она одета в новенький наряд из «Хэрродс», будто протестуя против отъезда из Лондона, и изо всех сил сжимает в руках сумочку. Джинни выглядит хрупко, расстроенно. В этой креповой юбке кремового цвета с туго затянутым поясом, пудрово-голубом кашемировом кардигане и белом шелковом шарфе, намотанном на шею-стебелек, точно повязка, особенно заметно, как сильно она похудела. И снова на ней эти солнечные очки в черепаховой оправе с огромными стеклами размером с крышечки от джема «Хартли». Она всегда надевает их после того, как всю ночь плакала.
Джинни не хотела уезжать из «Клариджа». (Рита тоже не хотела: она впервые попала в место, где не нужно было самой заправлять постель. Горничная отказывалась принимать ее помощь, даже когда подворачивала уголки на матрасе – самый сложный момент.) И уж точно Джинни не хотела ехать сюда. «Ужасное место. Уолтер просто хочет меня изолировать», – прошептала она прошлым вечером, пока дети не слышали. Окидывая взглядом особняк Фокскот, Рита невольно задумывается, что Джинни, возможно, права.
Когда она только начала у них работать, все было иначе. Рита помнит, как во время собеседования Джинни вслух зачитывала ее рекомендацию и улыбка медленно расползалась на ее лице, а руки поглаживали круглый, словно солнышко, глубоко беременный живот. «Верная, добрая, мои четверо детей ее обожают. Великолепно справлялась с малышом. Со стиркой и готовкой – похуже. Очень нервный стиль вождения. Наняла бы ее снова не задумываясь».
Уолтер отнесся к ней без особого интереса. Сдержанный человек с аккуратными, ухоженными усами, жилистый, в коричневом костюме по фигуре, он вел себя дружелюбно, но по-деловому. Проворно пожав ей руку, он извинился, послал детям воздушные поцелуи и умчался на работу, оставив за собой шлейф мыльного аромата пены для бритья. В то время Уолтер охотно оставлял ведение домашнего хозяйства на жену. Сам он управлял главным офисом компании «Харрингтон Гласс» в Мейфэре, а никак не семейным гнездышком. И казался вполне милым. Если и были какие-то тревожные знаки, которые должны были ее насторожить, Рита их не заметила.
Ей, как никогда в жизни, хотелось заполучить эту работу. Осторожно присев на диван, она крепко переплела пальцы, чтобы руки не суетились, и скрестила пыльные лодыжки, подоткнув ноги под себя, как учила Нэн («Так ты будешь казаться меньше, милая. Женственнее»). Рита очень старалась не слишком много улыбаться, чтобы выглядеть профессиональнее и взрослее своих двадцати лет. Чтобы показать, что она достойна этого теплого местечка.
Джинни позвала в гостиную Тедди, которому тогда было пять лет. «Он просто чудесный», – сказала она. И не обманула. Рита с трудом сдержала желание потрепать его по кудрявой макушке. Потом появилась двенадцатилетняя Гера, далеко не такая чудесная на первый взгляд, и, будто стараясь исправить впечатление, протянула ей кусочек торта – Джинни называла его французским словом «patisserie» – на тонком фарфоровом блюдце с крошечной серебряной вилочкой. Гера принялась смущенно объяснять, как произносится ее аристократичное имя, а Рита взяла в руки тарелочку. Она качнулась, и торт свалился прямо на ворсистый ковер рядом с аспидистрой в горшке. Гера хихикнула. Рита встретилась с ней взглядом и, к своему ужасу, невольно издала ответный смешок, который тут же попыталась замаскировать кашлем. Это был полный провал. Рита уже понимала, что придется паковать чемоданы и возвращаться в домик Нэн, где ждала пресная провинциальная жизнь и собственная уродливая тайна. Но, как призналась потом Джинни, именно этот смешок окончательно убедил ее остановить свой выбор на Рите. Ей хотелось, чтобы у малышки была веселая молодая няня, а не какая-нибудь сердитая старая кошелка.
Но малышке так и не довелось услышать смех Риты. И ничей другой. Она осталась крошечным призраком, неподвижной бледной куклой, застывшей во времени, незримым присутствием, которое все ощущают, но о котором никогда – не дай боже! – не упоминают. А Рита… Кто она теперь? Не просто веселая молодая няня. И ее заботы не сводятся к тому, с чем дети будут пить чай.
Кажется, даже деревья смотрят на нее с осуждением, покачивая зелеными головами. «Наш маленький договор» – вот как это называет Уолтер. Когда он пришел к ней с таким предложением два дня назад, Рита и слышать об этом не желала. Ее пугала неясность его мотивов. «Вам нужно подумать? – фыркнул Уолтер. – Это работа, а не меню в ресторане, Рита». Выбор был тяжелый: либо соглашайся, либо увольняйся («немедленно и без рекомендации»), а взамен наймут кого-нибудь посговорчивее.
«Мне нужно остаться в Лондоне, не могу бросить дела, так что вы будете вести журнал, отслеживая психическое состояние моей жены. – Уолтер пригладил волосы на стремительно лысеющей макушке. – Держать меня в курсе: в каком она настроении, хорошо ли питается, заботится ли о детях. Разумеется, я рассчитываю на исключительную осторожность с вашей стороны. Моя жена не должна об этом узнать».
Мысли Риты заметались. Во-первых, если она уволится, куда ей идти? Как жить? Нэн умерла несколько месяцев назад – то, что она приняла за сильное несварение, оказалось намного серьезнее, – и ее домик вернулся в собственность муниципалитета. Рита была полна решимости достойно проводить Нэн в последний путь и поставить ей надгробие. На это ушли все ее сбережения.
И еще ей невыносимо было даже подумать о том, чтобы бросить Джинни, Геру и Тедди, когда они особенно в ней нуждаются. Это все равно что поставить на них крест. Все равно что сказать: «Я больше ничем не могу вам помочь», хотя Рита знает, что может. Ей знакома боль, знакомы шрамы, которые она оставляет – не на коже, а внутри, на нежной изнанке души. (И каково это – расти непохожей на всех, как Гера, и вечно чувствовать себя не в своей тарелке.) Так что, конечно, уж лучше она сама будет «докладывать» о состоянии Джинни до конца лета, привирая по необходимости, чем какая-нибудь новая строгая няня, решила Рита. Буквально сегодня утром это решение еще казалось ей правильным. Но теперь, когда они очутились здесь, в окружении мрачных исполинских деревьев, в такой глуши, что кажется, будто на всей планете никого больше не осталось, ее одолевают сомнения. Во рту пересохло. На языке металлический привкус предательства.
– Рита? – Джинни легонько касается ее плеча, прерывая бегущие по спирали мысли. После утренней дозы таблеток ее голос все еще звучит невнятно – именно поэтому за рулем сегодня Рита. («Странно. У меня перед глазами светлые пятна», – заметила Джинни, пока они завтракали идеально сваренными яйцами пашот в отеле.) – Вы готовы?
– Ох, да! Извините.
Щеки Риты вспыхивают. Все ее муки совести буквально на поверхности.
– Что ж, давайте покончим с этой отвратительной задачей? – мрачно шепчет Джинни.
Рита кивает и берется за рычаг переключения передач. Выдавив улыбку ради детей, Джинни произносит громким, бодрым голосом:
– Ну, здравствуй, Фокскот! Настоящее приключение. Вперед, Большая Рита. Везите нас к дому.
2
Сильви
Кенсал-Таун, Лондон, наши дни
Я ВЫТАСКИВАЮ ИЗ ДОМА последнюю картонную коробку и несу ее к машине, придерживая руками провисающее дно, чтобы кусочки моей жизни не рассыпались по улице. Не хочется устраивать сцену. Я оглядываюсь на дом. Глаза щиплет. Вот и все, значит? Мой семейный дом, прямо как брак, в котором я застряла на долгие годы, в конце концов избавился от меня?
Картонные коробки подпирают мою замужнюю жизнь с обеих сторон. Приезд и отъезд. Ликующие возгласы и всхлипы. Когда мы только переехали сюда девятнадцать лет назад, я была на пятом месяце беременности. Востребованная визажистка с чемоданчиком косметики наготове, готовая по звонку вылететь на съемку за границей. У меня не было никаких сушилок для салата. Я никогда в жизни не меняла подгузники. Мое помолвочное кольцо – старинное золотое с ярко-зеленым изумрудом – некогда принадлежало двоюродной бабушке Стива и каждый раз вызывало у меня улыбку, стоило мне только взглянуть на него. Пожениться мы планировали после того, как я скину набранные за время беременности килограммы (в итоге я скинула не все). Я выбрала кружевное винтажное платье цвета слоновой кости и туфли с Т-образным ремешком на подъеме, как у Кортни Лав. Мы танцевали свадебный танец под «Common People»
[1] группы Pulp и ни за что бы не поверили, что однажды расстанемся. Но точно так же я бы не поверила, что эта улица так сильно изменится.
В то время здесь было дешево по меркам второй зоны, имелась кебабная забегаловка, жил местный сумасшедший, ругавшийся матом на фонарные столбы, и пышным цветом цвели наркопритоны. Двери домов были выкрашены в кирпично-красный цвет. Теперь они все в основном слякотно-серых оттенков. На месте кебабной обосновался цветочный магазин с раскрученным профилем в соцсетях, торгующий алыми георгинами. На улице подрастают как минимум пять девочек по имени Софи. Чуть ли не в каждом доме стоит соковыжималка. Если бы мы сейчас захотели купить наш дом, он оказался бы нам не по карману. Мы? Опять эти мысленные оговорки. Никак не отвыкну.
Я шепотом говорю «прощай». Весь месяц я потихоньку перевозила коробки из дома в свою крошечную квартиру, пока Стив был на работе. Теперь, когда работа окончена, я чувствую прилив воодушевления. Но сердце все-таки ноет. Его захлопнуть сложнее, чем входную дверь. Так много воспоминаний осталось в этом доме, словно солнечный свет, пойманный в банку: стена в ванной, на которой мы отмечали карандашом рост Энни; нежно-розовая роза, которую мы посадили на могилке Салатика – кролика Энни; папки с журнальными вырезками времен моей молодости, когда я писала статьи и крутость работы интересовала меня больше, чем достойная оплата. Теперь у меня не будет кладовки. И сада тоже не будет. И оплачивать счета придется в одиночку.
Стив продолжает называть это пробным расставанием. Когда я впервые заговорила об этом полтора месяца назад, он мне не поверил. Мы ели пасту с креветками в раздраженном молчании. Меня неделю не было дома, я работала на съемках каталога одежды для активного отдыха в Шотландии: сплошной вельвет, дрожащие модели и проливной дождь. Стив пропустил вывоз мусора – пункт A в списке его преступлений, – так что нам предстояло еще две недели жить с рассортированными отходами, а мусорное ведро и так уже было забито до отказа. Но на самом деле проблема была в другом. В нашем браке накопилось много слоев мусора (пункты B – Z).
Я смотрела, как Стив пальцами отрывает голову креветке, мурлыча себе под нос. Его лицо – темные брови с изломом, шрам на подбородке, заработанный в детстве при падении с велосипеда, – выглядело так знакомо, что я как будто совсем перестала его видеть.
– Ну что я опять сделал не так? – сказал он, не глядя на меня.
Я отложила вилку. Слова сами выскочили изо рта:
– Стив, я так… с тобой… больше не могу.
Прошло несколько секунд. Стив часто заморгал. Он ждал, что я извинюсь или спишу все на гормоны. Из колонок зазвучала «Perfect Day»
[2] Лу Рида. В другой ситуации мы бы посмеялись над такой иронией. Но не в этот раз. Теперь казалось, что мы уже никогда ни над чем вместе не посмеемся.
– Но я люблю тебя, – ошарашенно выговорил Стив.
И в то самое мгновение – вечер, восемь одиннадцать на часах, девятнадцатое июня – я поняла, что он сказал это искренне, от всего сердца, но еще – что он просто не представляет своей жизни без меня, а это совсем не то же самое. Потом я подумала о нашей восемнадцатилетней дочери Энни, которая прямо сейчас, пребывая в блаженном неведении, отмечала успешную сдачу последнего выпускного экзамена где-то в Камдене. Подумала – и разрыдалась. Да что же я творю?
Любовь. Стабильность. Надежное пристанище. В ту самую секунду, когда Энни, мое бесценное сокровище, вошла в этот мир, я пообещала, что у нее все это будет. Я не тосковала об утраченной свободе, хотя вскоре после родов моя карьера съежилась, как кашемир в горячей воде. Я уже не могла уезжать надолго и работать до поздней ночи. Я была вымотана. Я растолстела, даже ноги опухли. Но тут уж ничего не поделаешь: при всем при этом я была глубоко, потрясающе счастлива – возможно, впервые в жизни. Все мои ориентиры сменились. Так что да, я решила, что обязательно стану хорошей матерью. Все остальное уже не имело значения. Я готова была отдать Энни все, что имела.
Ради этого я очень постаралась не думать о Лизе из отдела кадров – слегка за тридцать, блондинка с балаяжем, пролила свой «негрони» на мое лучшее платье от «Изабель Маран» на рождественском корпоративе у Стива – и (я уверена процентов на пятьдесят пять) о женщине, с которой он играет в паре в теннисном клубе. И о других, о существовании которых я смутно догадывалась в последние годы, но не могла ничего доказать.
Когда с самого детства приходится прятать в дальний угол то, что причиняет боль, – а для меня это все, что произошло много лет назад в одном лесу; те самые вопросы, заставлявшие мою мать резко останавливаться с таким лицом, будто у нее сердечный приступ, – со временем ты учишься мастерски отгораживаться от неприятных мыслей. И хранить секреты. Только вот оказывается, что секреты никуда не уходят. Как моль в гардеробе, они продолжают незаметно грызть изнутри, пока ты в конце концов не обнаруживаешь дырку.
В этом году Энни окончила школу, и я почувствовала, как у меня внутри неожиданно что-то щелкнуло. Как переключение скоростей на велосипеде: сначала странное чувство потери контроля, а потом все встает на свои места. Тихий голосок в голове зашептал: «Тебе сорок шесть лет. Если не уйдешь сейчас, то когда? И вообще, какой пример ты подаешь Энни? Она бы хотела видеть тебя счастливой».
Энни восприняла все иначе.
– Так ты все это время жила во лжи? Притворялась?! – возмутилась она, когда я сообщила новость, отчаянно стараясь подать все это как «осознанное расставание» в стиле Гвинет Пэлтроу (громко сказано, конечно).
Мне не хватило духу рассказать ей об измене Стива, поскольку это все взрослые проблемы и унизительная история лично для меня. И потом, это тоже не только причина нашего расставания, но и один из его симптомов. К тому же, несмотря ни на что, он всегда был замечательным отцом. Поэтому я сказала:
– Мы единодушны в нашей любви к тебе, Энни. Это самое важное.
Я не лукавила. Но, когда я попыталась ее обнять, она меня оттолкнула.
– Почему ты меня не предупредила? Знаешь что, мам? Вот так всю жизнь. Ты такая: «Ля-ля-ля, все прекрасно, просто не задавай лишних вопросов».
Я вздрогнула, почуяв, что задела какую-то другую струну, поглубже. Скрытую жилу обиды, которая намного обширнее, чем наше со Стивом расставание.
– И все это такая хрень.
На следующий день Энни сбежала в Девон к моей матери, чтобы поплакаться на сочувственном бабулином плече.
– Сейчас она лежит на диване, ест мое домашнее карамельное мороженое и пересматривает «Девчонок» по телевизору, – успокоила меня мама, когда мы созвонились вечером. – Конечно, она тебя не ненавидит! Да нет же, прекрати, Сильви! Ты чудесная мать. Просто для нее это потрясение. Она чувствует себя обманутой. Ей нужно время, чтобы переварить новости. Как и нам всем, – добавила она, и я восприняла это как шпильку в свой адрес.
Маму я тоже не предупредила. Мы обе привыкли сообщать сложные новости только тогда, когда это необходимо. Яблочко от яблоньки недалеко падает.
– Пусть этим летом отдохнет у моря. Я за ней присмотрю, не волнуйся. А вот кто позаботится о тебе?
Я рассмеялась и сказала, что сама в состоянии о себе позаботиться. Да, однозначно. Но после долгих лет в браке мне еще предстояло выяснить, кто я такая.
– «Кто ты такая»? – тихо повторила она после нескольких секунд многозначительного молчания и быстро сменила тему.
Энни очень скоро устроилась на работу и нашла себе парня. По телефону она часто говорит – не вполне убедительно, – что там плохо ловит сеть, и обещает перезвонить позже, но так и не перезванивает. Если я спрашиваю про нового парня – она по нему с ума сходит, если верить маме, – Энни тут же заканчивает разговор, как будто я лишилась права на доверительные беседы. Можно мне с ним познакомиться? Тишина. Когда она вернется в Лондон и заглянет в мою новую квартиру? «Скоро, – говорит она с приглушенным смешком, как будто этот самый парень сидит сейчас рядом с ней, уткнувшись носом ей в шею. – Мне пора. Люблю тебя. Да, я тоже скучаю, мам».
По крайней мере, ей весело, думаю я, паркуя машину на моей новой улице, далеко не такой приятной, как старая, и доставая коробку из багажника. Я уже слышу летний пульс многоквартирного здания. Из открытых окон, перекрывая друг друга, доносятся возгласы детей, собранных где-то вместе, хип-хоп, болтовня спортивного комментатора по радио – «Гол!» – и голос оперной певицы, во все горло отрабатывающей гаммы где-то на третьем этаже. За мной лениво наблюдает стайка подростков в толстовках с капюшонами. Прислонившись к стене, изрисованной граффити, они покуривают траву. Я широко улыбаюсь им, показывая, что меня не так-то легко запугать, и решительно преодолеваю четыре лестничных пролета с увесистыми остатками своей замужней жизни в руках.
Такие многоквартирные дома риелторы называют «стильный индастриал» – смесь государственных и частных квартир с бетонными тротуарами и балконами с видом на канал Гранд-Юнион. Моя квартира – две маленькие спальни, та, что получше, уже приготовлена для Энни, но до сих пор не использована по назначению – принадлежит моей понимающей старой подруге Вэл и обычно сдается на «Эйрбиэнби». Просто мечта: безупречные розовые стены, увешанные рамками, как в галерее, побеленные половицы в стиле «сканди», берберские коврики и огромные, неубиваемые растения с глянцевыми листьями. И, что особенно важно, квартира находится всего в паре остановок метро от нашего старого дома, так что Энни легко сможет перемещаться между мной и Стивом, как ей угодно. Если, конечно, захочет.
Я бросаю коробку на пол. Жаль, некому крикнуть: «Поставь чайник!» Тишина преследует меня, как кошка мышку. Я включаю радио и распахиваю стеклянные балконные двери, раскинув руки и запрокинув голову, представляя себя героиней французского фильма. В комнату врывается шум города, запах канала и дизеля и пропитанная пивом жара, так свойственная концу июля. Я подставляю лицо солнцу и улыбаюсь. У меня все получится.
Хотя прошел уже месяц, вид с балкона по-прежнему для меня в диковинку, будто большой серый Лондон распахнул свое зеленое сердце и впустил меня в него. Пейзаж цвета чая матча – городское шоссе для стрекоз, бабочек и птиц. Есть и другая занятная фауна: особь слегка за тридцать, любит шляпы, по вечерам играет на гитаре и поет – фальшиво и, как ни странно, ни капли не стесняясь – на палубе своего нэрроубота
[3]. Еще здесь живет цапля. Я, недавно покинувшая собственное гнездо, чувствую странное духовное родство с этой невзрачной городской цаплей – неловкой, но упрямой и далеко не желторотой птицей – и невольно вижу в ней символ своей новой свободы. Сегодня она пока не заглядывала.
Я опираюсь локтями на перила. Мои темные кудри начинают пушиться, а мысли неустанно дергаются вперед, как стрелка часов; устремляются к работе, потом к вопросу о том, во сколько допустимо выпить бокал вина, чтобы не было уж слишком рано, а потом к Энни. Перед мысленным взором встают картины. Вот мама шагает по пляжу, усадив малышку Энни к себе на плечи. Вот Энни свернулась в клубочек на диване, точно зверек, в гнезде из подушек, обложенная гаджетами; ее веснушки, оранжевые как хурма, не повторит никакая кисть визажиста. Я скучаю по этим веснушкам. Скучаю по ней. И я до сих пор отчетливо помню, как будто это было пару часов назад, как я ощупывала подушечкой пальца ее первый зубик, еще скрытый под воспаленной алой десной и рвущийся наружу.
Краем глаза я замечаю, как цапля, моя птица свободы, спускается на берег канала и замирает, точно статуя. Я улыбаюсь ей. У меня звонит мобильник. Увидев незнакомый номер и подозревая, что это спам, я сбрасываю. Звонок повторяется.
– Алло… Простите?.. Да, Сильви. Сильви Брум… Что? – У меня перехватывает дыхание.
Цапля распахивает огромные крылья и не двигается, застыв в стремлении к полету. Время замедляется. Слова «несчастный случай» занозой вонзаются в запекшийся лондонский день. А потом в воздухе раздается плеск крыльев, и все – моя цапля улетела.
3
Рита
С ЗАРОСШЕЙ ОБОЧИНЫ выскакивает фазан, и Рита вздрагивает. Она ждет, пока птица благополучно скроется в лесу, и только потом въезжает в ворота особняка Фокскот. И тут же морщится от царапающего металлического звука. Остается лишь надеяться, что Джинни его не услышала. Пусть первый день пройдет гладко, безо всяких дурных знамений.
– Машина сказала «ай», – объявляет Тедди с заднего сиденья. Он вытянулся во всю длину, уложив голову на колени старшей сестре и уперев босую ногу в стекло. Расстегнутые лямки его комбинезона раскачиваются из стороны в сторону. Почти всю дорогу Тедди дремал, в то время как Гера не теряла бдительности, набив щеки «Блэк Джеками»
[4]. – Но не волнуйся, Большая Рита. В этот раз ты поцарапала ее с другого бока. Теперь с обеих сторон будет поровну, – мило добавляет он.
Рита поворачивается к Джинни.
– Простите, пожалуйста. – Главным образом за то, что она согласилась втайне вести журнал для Уолтера. Только сказать об этом нельзя.
Джинни пожимает плечами и улыбается. Это первая искренняя улыбка за весь день, как будто ее радует новая царапина на машине мужа. Рита не понимает, что творится между супругами Харрингтон. Каждый раз, когда ей кажется, что она поняла, появляется что-нибудь, что переворачивает все с ног на голову. Как тот нож.
Через два дня после пожара Джинни призналась, что спрятала от Уолтера вещи, предназначавшиеся умершей малышке, – он запретил «любые напоминания» о ней – под кроватью и теперь боялась, что больше никогда их не увидит. Рита тут же предложила за ними сходить. Она не понаслышке знала, что воспоминания нужно оберегать, как редкие драгоценности: такие маленькие, но такие бесконечно значимые.
По тонкому слою пепла Рита на локтях заползла под супружеское ложе Харрингтонов, зацепившись за край хохолком на макушке, и в конце концов нашла нежно-розовый вельветовый мешочек для обуви, плотно набитый вещами: одеяльце, кружевные пинетки и серебряная погремушка от «Тиффани», с которой малышке так и не довелось поиграть. Но, когда Рита уже начала вылезать и чуть не застряла – опыт показывал, что выбраться из неудобного положения бывает намного сложнее, чем попасть в него, – то заметила кухонный ножик, подоткнутый под матрас прямо на уровне подушки, будто ждущий, когда рука Джинни свесится с кровати и схватит его. Мысль об этом до сих пор пугает Риту. Неужели Джинни чувствует себя в опасности в присутствии мужа? Неужели Уолтер причинял ей боль? Он сам сказал бы, что у нее паранойя, а нож – это еще один тревожный признак трагически помутившегося рассудка, болезни, которая тенью легла на всю семью. Но так сказал бы Уолтер.
В конце концов, именно он и нанятый им врач отослали Джинни в «Лонс» через месяц после смерти малышки. Рита, которой доверили забрать ее спустя долгие восемь месяцев, никогда не забудет это место – фасад деревенского коттеджа, женщин с пустыми глазами, бродивших по саду в длинных ночных рубашках. Она заговорила с милой бабушкой, которая укачивала на руках подушку. Незнакомка рассказала, что живет здесь пятьдесят три года и уже сорок лет ее никто не навещал. Рита и представить не могла, что такие учреждения существуют. И поклялась сделать все, чтобы Джинни туда больше не вернулась.
– Ну. Вот. И все. – Рита глушит двигатель. Ее окутывает густая, мягкая тишина, будто уши заложило.
Оглядевшись по сторонам, она замечает небольшой коричневый автомобиль, со всех сторон изъеденный ржавчиной, припаркованный под разросшейся жимолостью. И не только он пребывает в таком печальном состоянии. Фокскот явно давно уже проиграл битву с лесом. Мощные корни деревьев во многих местах проломили ограду. В образовавшиеся пробоины нагло пролезла крапива, а колючий шиповник расползся по дорожкам, будто стремясь забраться в дом. Весь участок зарос. Рита надеется, что энергия детей поможет оживить это место.
– У-у! – вопит Тедди, распахивая дверь машины и устремляясь к деревянному крыльцу Фокскота.
В салон врывается лесной воздух, резко пахнущий зеленью, и, как ни странно, этот аромат кажется Рите знакомым, хотя и давно забытым. Волоски у нее на руках встают дыбом, будто наэлектризованные трением о воздушный шарик.
– Зачем мы вообще сюда приехали? – Гера будто не вопрос задает, а бросает камень с заднего сиденья.
Настроение падает под прямым углом. Рита не спешит отвечать, не желая подрывать авторитет Джинни, и напряженно наблюдает. Джинни отодвигает очки на макушку, в гущу волнистых темных волос, и с опасливой нежностью смотрит на свою тринадцатилетнюю дочь через зеркало заднего вида.
Гера отвечает ей немигающим взглядом бледно-льдистых, почти прозрачных глаз – они ей достались от Уолтера. Ее лоб закрывает челка с рваным краем. На прошлой неделе она стянула тупые кухонные ножницы и сделала себе такую стрижку, что ее мать буквально закричала от ужаса, когда ее увидела.
Джинни молчит, и тогда Рита поворачивается в кресле.
– Мы сбежали из грязного города до конца лета, – бодро заявляет она, хотя любит Лондон в августе, его беспокойную атмосферу и жару, пропитанную жирным запахом хот-догов. – Пока дом ремонтируют.
Джинни бросает ей благодарную улыбку.
– Но ты ведь всегда ненавидела Фокскот, мама, – возражает Гера.
Тедди, доверчивый, воспринимающий все буквально, ничего не понимает. Гера же, наоборот, понимает слишком много и беспрерывно подвергает сомнению то, что говорят родители. Она видела, как они недавно ругались в фойе: Уолтер обхватил Джинни за плечи, будто пытаясь вложить в нее толику благоразумия, а та отворачивалась от него, отказываясь смотреть ему в глаза. У Геры сейчас такое выражение лица, что она напоминает Рите ковшик с молоком, которое вот-вот выкипит.
– Вовсе нет, – тихо врет Джинни.
Рита закусывает щеку изнутри и чувствует себя неловко. Она знает, что у Джинни не было выбора. Ей пришлось поехать сюда, иначе у нее бы забрали детей. Рита была в шоке, когда Джинни призналась ей, что доступа к семейным средствам у нее тоже нет, кроме тех, которые выделены на ведение хозяйства;
что у привилегированной замужней женщины меньше свободы, чем у работающей на нее няни.
– Но… – начинает Гера, довольная тем, что впервые за долгое время полностью завладела вниманием матери.
– Ну, хватит, – перебивает Джинни. – Не сегодня, ладно, милая? И перестань есть конфеты. Испортишь аппетит перед полдником.
Гера хлопает дверью машины. Рита смотрит ей вслед, пока та топает к дому на рябых пухлых ногах. Если Джинни вдвое уменьшилась с тех пор, как умерла малышка, Гера, наоборот, стала вдвое больше. Рита находит обертки от конфет повсюду: в карманах Геры, под подушкой. За прошлый месяц она дважды попалась на краже из школьного киоска.
В ночь, когда Джинни потеряла ребенка, что-то сломалось в душе Геры. Рита много раз пыталась поговорить с ней об этом, но та мгновенно замыкается, как моллюск в раковине. Ясно только одно: прошлогодние события не прошли для нее бесследно, тенью залегли на дне бледных глаз. И теперь Рита должна сдерживать ее вспышки гнева и ограждать их с Тедди от громогласных ссор родителей, сотрясающих дом до основания. (Рите часто кажется, что толку от нее – как от зонтика в девятибалльный шторм.)
– Хорошее начало, – вздыхает Джинни.
– Не волнуйтесь. Она скоро отойдет. – Почему-то Рита искренне верит в Геру. Эта вспыльчивая девочка трогает ее до глубины души. – Я возьму часть чемоданов и помогу ей устроиться.
Она выбирается с пассажирского сиденья, разминая затекшие длинные ноги, и обходит машину, понимая, что волнуют ее вовсе не чемоданы. Багажник открывается с приятным стуком, и Рита выдыхает – сама не заметила, когда успела задержать дыхание.
– Ну что, уцелел ваш драгоценный груз? – спрашивает Джинни из машины.
– Да! – с улыбкой отвечает Рита. Ее природный оптимизм возвращается. – Цел и невредим.
– Я же говорила, между чемоданами ему ничего не грозит, Рита.
Террариум Риты – стеклянная теплица кукольных размеров – это единственная вещь, которая ей по-настоящему дорога. И единственная из ее вещей, не приносящая практической пользы. В ночь пожара, выпроводив Джинни и детей на улицу по темной задымленной лестнице, она попыталась вернуться за террариумом, но жар пламени помешал ей пройти. Рита забрала его в тот день, когда ходила за вещами малышки. Она словно воссоединилась со старым другом, безмолвным, но дорогим товарищем. Ставший домом для идеального замшелого камешка и нескольких растений, в том числе курчавого папоротника по имени Этель и еще одного, который она вырастила из крошечной черной споры (его зовут Дот), этот террариум остается единственной константой, соединяющей ее нынешнюю странную жизнь с Прежней Жизнью.
Еще с тех пор, как она была маленькой – но все равно самой высокой девочкой в классе, которую никогда не выбирали на роль ангела в школьных рождественских пьесах, а в старших классах не приглашали на танцы, – у нее на подоконнике всегда стоял ботанический террариум погибшего отца. Она смотрит в него, как другие девушки – в зеркало. Если прищуриться и вглядеться в него сквозь полумесяцы ресниц, можно перенестись за стекло, во все те ландшафты, которые она создавала внутри: пляж, сделанный из горсти песка; крошечный бонсай с изогнутым стволом, похожим на перекрученный серый носок; поле одуванчиков, спасенных из трещины в мостовой; и она сама в разном возрасте, разного размера. Мысленно путешествует по миру, помещает его под стекло, меняет его своими руками. И прячется в нем от страшного большого внешнего мира.
С трудом справившись с желанием первым делом отнести в дом террариум, она достает детские чемоданы и обходит машину. Под ногами хрустит поросший травой гравий. Рита наклоняется к Джинни, которая не сдвинулась с места:
– Давайте я и вашу сумку отнесу?
– Нет-нет. Я справлюсь. Идите в дом, Рита. Мне нужно немного побыть одной. – Она расстегивает сумку в поисках сигарет.
Рита медлит, опасаясь, как бы Джинни не прыгнула за руль и не помчалась обратно в «Кларидж» или даже в дом, вспыхнувший в годовщину рождения малышки. Об этом никто не упоминает. Пожарные объявили, что в случившемся виновата старинная лампа в форме пальмы, стоявшая в гостиной. А вот Рита в этом не уверена.
Мгновение затягивается, как нитка.
– Не волнуйтесь. Я просто выкурю сигаретку, Рита, – сухо произносит Джинни.
Рита краснеет и улыбается, успокоенная ее словами. Но, уже направляясь к дому, она слышит шипение зажигалки и тихое бормотание:
– Хотя я бы с удовольствием сожгла здесь все дотла.
4
Гера
4 августа 1971 года
КОГДА Я ВЫГЛЯНУЛА из окна спальни в то утро – с тех пор прошел год и одна неделя, – лондонское небо было голубым и неподвижным. Казалось, весь город задержал дыхание, дожидаясь, пока над крышами разнесется первый крик нашей малышки. Она должна была родиться на две недели позже. Я обвела предполагаемую дату ее рождения в своем перекидном календаре, нарисовав сердечко красным фломастером. Но соседи уже начали заносить нам стеклянные контейнеры с мясом в тесте и куриным салатом. У мамы, которая теперь ходила вразвалочку, как ковбой, временами случались «маленькие спазмики» – от этих слов мне на ум приходили птички, порхающие в саду.
После обеда я помогла ей застелить кровать старыми полотенцами, а потом разложить на полу газеты. Мы вместе посмеялись над бессмысленными стишками, которые отпечатались у нас на пальцах. Я постаралась не думать о том, для чего нужны газеты, и вместо этого начала представлять, каково это будет – взять на руки новую сестренку. (Я договорилась с Господом, чтобы он подарил мне сестренку, союзницу, лучшую подругу, которой у меня никогда не было, но забыла взять с него обещание, что она останется со мной надолго.) Она была бы вся красная и сморщенная, как обсосанный пальчик, и выросла бы похожей на меня, только немного более невзрачной. Я представляла, как буду держать ее на руках, а люди будут говорить – так, чтобы мама услышала: «О, ты такая хорошая старшая сестричка, Гера. Ей так повезло, что у нее есть ты». А я буду скромно пожимать плечами, как будто это не я неделями тренировалась на соседском коте.
Но потом «спазмики» упорхнули. Ощущение было такое, будто вечеринку отменили в самый последний момент. Мы стали ждать. Приехала тетя Эди, и вокруг нее, как всегда, все закипело. Она уже давно заявила, что слишком умна для замужней жизни; носит белую рубашку с темно-синими брюками и работает в новостном журнале, который отправляет ее, вооруженную блокнотом и ручкой, за границу, в опасные места. В нее дважды стреляли. Она крутит романы с военными фотографами. Детские развлечения нагоняли на нее скуку. Всякий раз, когда тетя Эди ходила с нами в Риджентс-парк кормить уток, она то и дело сдерживала зевки, пропахшие кофейной гущей, и поглядывала на свои мужские наручные часы. За это я ее и любила.
– Ну, не будем тебя задерживать, Эди, ты спешишь обратно на передовую, – бормотала мама немного кислым тоном, и я невольно задумывалась: может, ей тоже скучно кормить уток, только она не может в этом признаться.
Мама гораздо больше любила тетю Эди в ее отсутствие. На нее удобно было ссылаться в спорах с отцом, словно размахивая ярким флагом новой чудесной страны. Будущее принадлежит таким женщинам, как Эди, заявляла мама, с такой силой замешивая тесто, что его клочки летели во все стороны, оседая в неожиданных местах – например, на приподнятой папиной брови. Моя мама могла бы жить так же, как Эди, если бы не вышла замуж в таком юном возрасте – в девятнадцать – и не родила меня (через шесть месяцев после свадьбы). Я всегда чувствовала себя виноватой, когда она так говорила. Как будто мое появление помешало ей быть собой; как будто я затащила ее в прошлое, во времена, когда еще не было телевизоров.
Так вот, в тот вторник наша жизнь еще напоминала картинки из маминых журналов «Дом и сад». На обеденном столе лежали свернутые веером салфетки, а столешница блестела, будто зеркало. Я тогда была пухленькой, а не толстой. Мама еще оставалась в здравом уме. На ней было платье с яблочками, которое весело покачивалось на выпуклом животе от каждого движения. Пришла тетя Эди, принесла подарки для малышки: серебряную погремушку и желтое одеяло, мягкое, как сливочное масло. Зубами сорвала ценник, пока мама не видела. По выражению лица тети было понятно: жалеет о неудачно выбранном времени для визита. Она-то думала, что до родов еще две недели. И вот – застряла. Как и мы все. Как и малышка.
Скоро мама начала кругами расхаживать по гостиной, уперев руку в поясницу, то пыхтя, как закипающий чайник, то выпрямляясь с коротким, слабым смешком, приходя в себя. Тедди все это не нравилось. Тете Эди тоже. Она сказала:
– Господи, Джинни, хочешь, вызовем скорую?
Мама в ответ выкрикнула:
– Нет, я хочу быть мужчиной!
И не только ее слова зазвучали грубее – она и внешне переменилась, стала какой-то некрасивой. Лицо раскраснелось и распухло. Даже ноги раздулись: если надавить на них пальцем, он бы утонул на целую фалангу. Когда она в своем яблочном платье начала расхаживать взад-вперед мимо залитого солнцем окна, ее живот уже был не округлый и выпуклый, он обвис, как будто его содержимое стало слишком тяжелым и просилось наружу. Мне страшно было представлять, как такой большой предмет выйдет из ее тела через такую же потайную щелочку, как у меня между ног. Я не понимала, как это возможно, но утешала себя тем, что она делает это не впервые.
Папа пораньше вернулся с работы, на ходу стягивая с себя галстук, и принес маме стакан воды, но она только отмахнулась, как будто он сделал что-то не так. После этого, оставив маму с тетей Эди, он уселся на металлическую винтовую лестницу, ведущую во внутренний дворик, и принялся курить сигареты одну за другой, хмурясь, как будто появление малышки требовало от него серьезной мысленной подготовки. Он часто так делал, пока у мамы рос живот.
В какой-то момент в холле зазвонил телефон. Мама с тетей Эди обменялись странными взглядами, а папа торопливо ответил на звонок и прошипел что-то в трубку, прежде чем бросить ее обратно. И остался стоять, прожигая взглядом телефон, а сигарета догорала в его руке и пеплом осыпалась на пол. Когда мама спросила, кто звонил, папа не ответил. Тетя Эди притворилась, что читает «Дом и сад». Так что открывать дверь акушерке отправилась я.
Мама начала хвататься за диван, будто боялась, что тот сейчас сорвется с места и галопом понесется по комнате. Ее локоны налипли на лоб, темные и засаленные.
– Тебе пора в кровать, – выговорила она, выдавив улыбку, и обняла меня. От нее пахло как-то непривычно. – К утру у тебя будет новая сестренка. – Потом мама громко втянула воздух сквозь зубы и добавила: – Побудь наверху с Большой Ритой, хорошо, милая? – Мне и самой хотелось поскорее уйти.
На верхнем этаже меня встретила Большая Рита, вышедшая из спальни Тедди с широкой улыбкой, будто пропитанная морем. Ее юбка промокла – она купала Тедди, – а в волосах застрял клочок пены, похожий на белую гусеницу. Большая Рита тогда только начала у нас работать – всего несколько недель назад, но прозвище уже приклеилось, – и каждый раз при взгляде на нее я испытывала приятное удивление. Поначалу я думала, что она мне не понравится, как не нравились все прошлые мамины помощницы и няни, которых нанимали после смерти няни Берт два года назад. (Помню резкие шлепки левой рукой и недовольный изгиб губ, похожий на борозды от вилки, процарапанные на пирогах, которые она пекла, – няня Берт мне тоже не нравилась.) Но Большая Рита пришлась мне по душе. Она задавала мне вопросы. Заполняла комнату своим присутствием. У нее были большие руки, прямо как у папы. Но она никогда не раздавала подзатыльники. И если Тедди просыпался посреди ночи, испугавшись теней под кроватью, я слышала, как Рита говорит: «Ты сейчас в самом безопасном месте на свете, Тедди». Как будто все плохое могло происходить только за пределами нашего дома, но внутри – никогда.
И еще Большая Рита не красотка. Ее внешность не бросается в глаза. Наверное, я не должна обращать внимания на такие вещи. Но для меня это важно. Я всю жизнь вижу, как люди смотрят на мамино лицо, потом переводят взгляд на меня и делают вывод, что мне ее красота не досталась. Красивые люди ждут, что ты заметишь их, и никогда не замечают тебя самого. Я сразу поняла, что Большая Рита все замечает. У нее большие глаза цвета мокрого пляжа. И еще мне понравилось ее простое имя: оно навевало мысли о ресторанчиках с мороженым и о картошке в газетных свертках – обо всем, что мне запрещают есть. («Пока лучше не надо, подождем, пока ты растеряешь свой щенячий жирок, милая», – говорит мама, которая вечно следит за фигурой. И за своей, и за моей.) Я бы хотела такое имя, как у нее. Ненавижу всем повторять, как меня зовут, и диктовать по буквам. И еще Гера – греческая богиня, покровительница брака – это даже не смешно. Но в первую очередь Большая Рита нравится мне потому, что я нравлюсь ей. Когда папа в шутку сказал, что ко мне приходится привыкать, как к брюссельской капусте, она шепнула мне, прикрыв рот рукой: «Это мой любимый овощ». Кажется, никто еще не говорил мне таких добрых слов. В отличие от других нянь, она водит нас в город, в музеи и галереи, или копаться в грязи на берегу Темзы, где мы собираем крошечные замызганные сокровища, с чавкающим звуком месим подошвами ил и морозим пальцы в воде, пахнущей металлом. Пока не отмоешь свои находки в раковине, не узнаешь, что тебе попалось.
В тот вечер все было как обычно. Нас обеих переполняло радостное волнение. Я не могла заснуть и попросила еще раз рассказать мне про стеклянную коробку с растениями. Присев на краешек моей кровати, она принялась тихим, мягким голосом объяснять, что террариумы раньше называли ящиками Уорда и предназначались они для того, чтобы люди могли выращивать растения в загрязненном лондонском воздухе и брать их в далекие путешествия, и что это изобретение навсегда изменило ботанику и облик садов Кью, а потом, когда мои веки потяжелели, а голова заполнилась папоротниками, Рита умолкла и укрыла меня простыней – для одеяла было слишком жарко.
Я проснулась в душной темноте. Меня разбудили леденящие кровь крики, разносившиеся этажом ниже. Мама умирала. Я спрятала голову под подушку и подумала: будь что будет, только бы побыстрее, чтобы ей больше не было больно. Большая Рита заглянула проверить, как я, и сказала, что утром в колыбельке уже будет лежать чудесная малышка. Но, когда она поправила прядку, упавшую мне на лицо, я почувствовала, что ее пальцы дрожат.
Через час я открыла окно и встала на колени, уперев подбородок в подоконник и уставившись на крыши, порозовевшие в лучах восходящего солнца. Так я и сидела, когда машина скорой помощи остановилась возле дома в том самом месте, где обычно тормозит с веселым лязгом молочный фургон, а потом акушерка сбежала вниз по ступенькам, и большой фонарь над дверью осветил сверток у нее в руках.
От шока у меня из головы вылетели все мысли, а потом меня вырвало. И я до сих пор ничего не помню. Я постоянно пытаюсь вспомнить, но не выходит: то, что я увидела, будто зачирикано ручкой, как лицо на фотографии. Папа говорит, что это к лучшему. Что бы я там ни увидела, это нужно забыть, а главное – помнить, что у меня всегда было излишне живое воображение. И никогда больше об этом не упоминать.
5
Сильви
– МОЖЕТ, ТЕБЕ СТАНЕТ легче, если поговорить о случившемся? – мягко спрашиваю я, пододвигаясь поближе к Энни, сидящей на большом белом диване. Меня все еще не оставляет ощущение, что она рассказала мне не все о том, что случилось с мамой; что ее что-то гложет изнутри.
Энни качает головой и покусывает кончик своей длинной рыжей прядки, разглаживая ее, будто ленту. Я приобнимаю ее за плечи. Она одета в толстовку, такая юная, напуганная и дрожащая. Я замечаю, как крепко ее пальцы стискивают мобильник, и надеюсь, что новый парень успел позвонить ей и предложить моральную поддержку. Может, хоть ему удастся до нее достучаться.
По каналу, пыхтя, проходит судно. Даже этот звук кажется каким-то ненормальным. Мир изменился. Помрачнел. Дрожащие тени на стене напоминают падающих людей.
– Бабушка попала в лучшее место из возможных, Энни. – Великолепная специализированная клиника в Лондоне – по месту жительства коек не оказалось. И слава богу, в сотый раз думаю я, цепляясь за крохи хороших новостей. – Я через час вернусь к ней. Поедешь со мной?
Энни кивает, пытаясь выдавить улыбку. Но ее лицо окаменело от шока. Глаза похожи на влажное зеленое стекло. Все случилось три дня назад, и с тех пор она то и дело плачет. Да и я тоже. Но оплакиваем мы разных людей. Энни плачет о своей бабулечке, как она часто называла ее в детстве. Я – о маме; не просто о женщине, которой я звоню почти каждый день, чтобы поболтать ни о чем, с которой спорю по пустякам; но о той невыразимой субстанции, что существует между нами, глубокой и бурной, как море, такой огромной, стихийной и сложной, что не передать словами.
– Или я могу отвезти тебя к папе, если тебе хочется побыть у него, – виновато храбрюсь я в неловкой попытке помочь Энни свыкнуться с тем, что у нее теперь два дома и две спальни, весь этот дополнительный ворох проблем.
Я-то не хочу, чтобы она уезжала. Последние пару дней она ночевала в моей квартире, и ее присутствие стало для меня большим утешением. По утрам я садилась на краешек ее кровати и смотрела, как она спит, прямо как когда-то наблюдала за мной моя мама. И старшая сестра Кэролайн, которая выглядывала с верхней полки двухэтажной кровати, свесив вниз светлые волосы, и шипела: «Сильв, ты не спишь?», пока я и впрямь не просыпалась.
Кэролайн приедет через четыре дня. Но сегодня Америка кажется еще дальше, чем обычно, и я ужасно боюсь, что к тому времени, как моя сестра долетит к нам из Миссури, маме станет хуже.
– Ну что, принести тебе что-нибудь перекусить? Вкусную печеньку? – Я вспоминаю, как мама всегда говорит «вкусная печенька», когда достаточно сказать просто «печенька», и на меня с новой силой накатывает горе. Приходится напомнить себе, что она лежит в коме. Ее сердце еще бьется. Мозг не погиб.
Где же она сейчас? Я представляю, как она бьется, запертая внутри собственной головы, возмущенная и раздосадованная, и требует, чтобы ее выпустили. «Мое время еще не пришло!» У нее весь календарь расписан. Нужно прожить еще не одно десятилетие. Сделать столько дел.
– Нет, спасибо. – Голос Энни пробивается через белый шум у меня в голове. – Я даже смотреть не могу на еду. Меня что-то подташнивает. – Она утыкается носом мне в шею, прямо как в детстве. Щеки липкие от слез, дрожащие ресницы щекочут мне кожу.
Я крепко обнимаю ее. Мои глаза медленно закрываются. С тех пор как все случилось, мне удавалось поспать не больше пары часов за раз. Я постоянно подскакиваю, вся скользкая от пота, с бешено колотящимся сердцем.
Картины произошедшего то и дело мелькают у меня перед глазами яркими обрывками. Я представляю все как наяву: брызги крови на стене утеса; океан, бурлящий под лопастями вертолета, который забирает маму со скалистого выступа; Энни, которая бежит по дорожке вдоль обрыва, пытаясь поймать сигнал сети, чтобы дозвониться мне.
Есть еще фотографии на телефоне Энни, сделанные с перерывом в секунду, отделяющую обычную прогулку по берегу от катастрофы. На первом снимке моя мать улыбается в камеру, одетая в зеленый анорак «Норт Фейс»; на втором осталось только море и небо, а моя мать исчезла, будто пассажир самолета, которого засосало в иллюминатор.
– Бабушка ведь поправится, правда, мам? – бормочет Энни из-под копны моих немытых кудрей.
– Она… – Я медлю. Мама тоже не гнушалась лжи во спасение. Ради нас с Кэролайн она приукрашивала даже самую горькую правду. Сглаживала острые углы, чтобы было не так больно. Я ничего не могу с собой поделать. Я повторяю за ней. – Бабушка непременно поправится, милая.
* * *
После того как Энни уезжает к Стиву – «домой», как она говорит, и это понятно: там всегда был наш семейный дом, – я еще некоторое время стою возле маминой койки в больнице, привыкая к мысли о том, что поправится она явно не скоро. Когда кто-то из врачей, принимая во внимание ее шаткое положение, осторожно советует мне привести в порядок мамины дела, я сдерживаю крик, стараясь не подавать виду, что всю ночь гуглила слова «черепно-мозговые травмы» и «кома» и довела себя до паники. И потом – мамины дела? Честно говоря, взломать закрытые сервера Кремля и то проще.
– Ладно, – говорю я, пытаясь держаться, как держалась бы мама.
Когда врач уходит, я сжимаю ее теплую, безвольно лежащую руку – ту самую, которая заклеивала пластырями мои разбитые коленки, которая до сих пор присылает мне из дома однострочные открытки без особого повода: «Чудесная погода! Видела бы ты, какие у нас люпины!» – и слезы падают с моих щек, расцветая на больничной простыне. Меня не покидает ощущение, что она сейчас в сознании и хочет сказать мне: «Ты там держись, мой цветочек». Я бормочу в ответ:
– И ты, мам. – Мой голос звучит хрипло. В горле встал ком из всего, что я не могу ей сказать, всего, что я так и не сказала.
Сейчас, лежа на спине в тюрбане из повязок, она выглядит моложе. Эта мысль помогает мне воспрянуть духом, потому что я знаю, что мама пришла бы в восторг от таких новостей, хотя и сделала бы вид, что ей все равно. («Лучше быть старой, чем мертвой!» – любит повторять она, но все равно каждый вечер перед сном наносит на лицо крем с ретинолом.)
Травмированный мозг, наверное, кровоточит, левая сторона лица опухла, но костная структура сейчас особенно заметна – именно это лицо несколько десятилетий назад заметил модельный агент. Вот какой она была до того, как появились мы с Кэролайн, до того, как они с папой променяли Лондон на идиллическую жизнь в глуши – куры, пряжи и кардиганы в ромбик – и мама превратилась в этакую Линду Маккартни. Я улыбаюсь, думая о том, что она все равно не до конца растеряла свои модельные замашки. Это как мышечная память. Я замечала отголоски ее прежней жизни в том, как элегантно она набрасывала на плечи пальто, как приподнимала подбородок на семейных фотографиях. У нее всегда была эта свойственная моделям изменчивость, способность перевоплощаться в разные версии себя. Переписывать новое поверх старого. Менять облик.
Я касаюсь ее щеки тыльной стороной ладони. Кожа сухая, как бумага. Так и просит, чтобы мои теплые руки помассировали ее с розовым маслом для лица. Чтобы пальцы легонько наполнили поры увлажняющей гиалуроновой кислотой. Если бы у меня с собой была рабочая косметичка, я бы немедленно принялась за работу, подрумянила бы мамины щеки, смазала бальзамом обветренные губы, покрыла лаком ноготки на ногах – все эти мелочи, помогающие нам защититься от мрака. Это моя работа. Я всегда так жила – присыпая самые глубокие, грязные тени блестками из горсти.
Я сижу с ней и смотрю на нее почти целый час, и постепенно ко мне приходит новое, тревожное осознание, что мама не неуязвима. Меня по-детски потрясает эта мысль. Мама может умереть. Может очнуться не такой, как прежде, потеряв воспоминания. И что будет утрачено? Она хранительница всех наших семейных тайн.
Что, если она хотела мне что-то рассказать? Ждала от меня вопросов? Но теперь я не могу их задать. Может, у меня уже никогда не будет такой возможности. Судьба грубо, без предупреждения вырвала прямо у меня из-под носа правду о том, что на самом деле случилось в далеком лесу в выгоревшее на солнце лето тысяча девятьсот семьдесят первого года.
6
Рита
– УЖАС, ПРАВДА? – шепчет женщина, вторгаясь в границы личного пространства, которые принято соблюдать между незнакомыми людьми.
Входная дверь Фокскота со свистом захлопывается за спиной у Риты и запечатывает тускло освещенный холл, точно тяжелая крышка деревянного ящика.
– Просто ужас, – с пылом продолжает женщина, не обращая внимания на то, что Рита ничего не ответила.
Она не знает точно, о чем речь: о гибели малышки или о других, намного более непристойных слухах, касающихся Джинни. Рита, до совершенства отточившая умение ничего не выдавать, вежливо улыбается и со стуком опускает детские чемоданы на пол. В камине у дальней стены шипят угли, и у нее внутри все натягивается, как струна. Этот полуразрушенный старый дом может вспыхнуть, как вязанка дров.
– Бедные Харрингтоны. Одна беда за другой, а? – Женщина качает головой, но ни одна прядка не выбивается из прически. Гладко приглаженные каштановые волосы с проседью напоминают крыло совы. – Вот так номер.
Глухой стук, доносящийся с верхнего этажа, заставляет Риту вспомнить о детях. Тедди? Да, он. Наверху слышится его смех. Здесь звук распространяется по-другому, не отлетает от стен, как в лондонском доме, а впитывается в дерево, как пролитое теплое масло. Еще один приглушенный удар. Дождем сыплется штукатурка. Рита поднимает свои большие глаза к потолку.
Он низкий – можно дотянуться рукой, – облупленную штукатурку накрест пересекают толстые черные балки, как обычно бывает в деревенских домах, образуя пыльные уголки и щели, которые так любят ползучие насекомые и, как правило, мыши. Остается лишь гадать, сколько здесь прячется паучков-долгоножек. Стены покрыты деревянными панелями и украшены масляной живописью – пейзажи, собаки – и пыльными пучками сушеных цветов. По крайней мере, ничего особенно ценного. Изъеденный древоточцем столик. Скамья в грубоватом деревенском стиле. Разваливающийся стул, обитый тканью. Вся мебель, стоящая на голых половицах, слегка покосилась, будто на палубе корабля. Рите кажется, что она сама тоже наклоняется и вот-вот сорвется с края в неведомую бездну. Но, наверное, пол тут ни при чем.
– Миссис Гривз. – Женщина крепко пожимает руку Риты, касаясь ее молодой кожи грубой ладонью. – Но вы можете звать меня Мардж. – Она повыше поднимает вытянутый подбородок, подставляя свету выпуклую родинку, из которой растет одинокий, жесткий как проволока, черный волосок. Рита очень старается на него не пялиться. – Домработница. – Мардж улыбается. У нее сероватые, продолговатые зубы, выщербленные и разные по размеру. При взгляде на них Рите на ум приходит Стоунхендж. – Живу не здесь. Я родом из Хоксвелла.
Домработница. Может здорово усложнить жизнь. С ней лучше не ссориться.
– Я няня…
– Большая Рита, да, я знаю, – перебивает Мардж, окидывая ее пронзительным блестящим взглядом. – Ну, сразу видно, откуда такое прозвище.
Рита с трудом удерживает на лице улыбку. («Шесть футов в тринадцать лет, чтоб меня!» – изумлялись подруги Нэн, заставляя ее сутулиться и сжиматься, задыхаясь от смущения.) Она присматривается к мускулистым рукам Мардж, к сосудистым звездочкам на щеках, к плотной, бесформенной фигуре. Сколько ей, под пятьдесят? Рита не уверена. Ей все, кто старше тридцати, кажутся старыми.
– Добра с детьми. Преданная, как немецкий дог. Снесла боковое зеркало у машины. Бросает красную одежду в стирку с белой. – Мардж облизывает губы. – Мистер Харрингтон мне все о вас рассказал, – добавляет она, и в ее голосе отчетливо сквозит соперничество.
Жаль, что Риту Уолтер ни о чем не предупредил. Разделяй и властвуй. С него бы сталось именно так и подумать. (И кстати, она уже много месяцев не ошибалась со стиркой.)
– Я с любой работой справляюсь, Рита. Вот увидите, подстраиваюсь в два счета, – говорит Мардж, но тон у нее такой, будто все как раз наоборот. – Я могу быстро доехать сюда в любое время суток. – Она указывает кивком на дверь. – Это мой железный конь там стоит.
Рита вспоминает груду ржавого металла под кустом жимолости.
– Он быстрее, чем кажется на первый взгляд, – резко фыркает Мардж. – Я много лет работаю в этих загородных особняках. С тех самых пор, как умер муж. Утонул в Северне. – Она цокает языком, будто припоминая его глупость. – Во время прилива.
– Боже, мне так жаль. – Рита смотрит в пол, потом косится на лестницу. Что там делает Тедди?
– Я и сама неплохо справляюсь, – с мрачной гордостью заявляет Мардж, как человек, сколотивший жизнь вопреки всем невзгодам.
Рита невольно меняет свое отношение к ней на более теплое. По крайней мере, они обе независимые женщины. В Лондоне между домашней прислугой легко устанавливались товарищеские отношения: большинство – никому не нужные люди без семей – ютились по чердакам или тесным квартирам, снятым с несколькими соседями. Те, кто не жил у работодателей, выползали по утрам, словно рабочие пчелы, и из грязных бедных районов устремлялись к богатым лондонским улицам и особнякам, чтобы заботиться о чужих детях – кормить их, вычесывать, мазать йодом разбитые коленки, не позволять им попортить что-нибудь в доме. А потом, когда приближался вечер, они спешили на автобусы или ныряли обратно в метро и возвращались в свои жилища, не оставив следа, будто и не приходили.
– Хотя не сказать, что работа простая.
– О, разумеется, – торопливо соглашается Рита.
– В наших местах домам вредно пустовать. Мгновенно превращаются в развалюхи. Лес берет свое. Сырость. Плесень. Мыши. Короед. Нет смысла держать здесь дом, если им не пользуешься.
Рита кивает. Ей трудно понять, как у людей может быть целый дом, в котором они даже не появляются, не говоря уж о том, чтобы регулярно поддерживать в нем порядок. Она бы все отдала, чтобы купить собственную крошечную квартирку.
– Если бы не я, тут бы шиповник уже сквозь крышу пророс.
Рита издает смешок – ей нравится эта идея. Но сверху снова доносится громкий стук, снова сыплется штукатурка, заставляя ее опомниться. Нужно проверить дом на безопасность для Тедди. Все низкие окна должны быть закрыты. Никакой тяжелой мебели, опасно опирающейся о неровные стены. Если где-то скрываются возможные неприятности, Тедди их непременно найдет.
– Я пойду проверю детей, – говорит Рита, снова подбирая чемоданы. – Похоже, Тедди слишком быстро почувствовал себя как дома.
– Жить здесь непросто. – Мардж без предупреждения хватает ее за рукав блузки. Ноздри домработницы раздуваются. Потом она выпускает рукав и окидывает Риту оценивающим взглядом. – Вы к лесу привычны?
Рита качает головой. Сердце начинает биться быстрее. Если ты потерял обоих родителей на дороге в лесной глуши и тебя в полумертвом состоянии вытащили из разбитой машины, видеть деревья в кошмарах – обычное дело. Она отказывается упиваться жалостью к себе. Ей было шесть лет. А мозг милосердно стер из памяти момент аварии.
– Я так и думала. Девочка из Девона, как сказал мистер Харрингтон.
– Так и есть.
Небо и океан. От одной мысли об этом хочется выглянуть в окно, увидеть полоску горизонта, словно выведенную кистью, серо-зеленый мазок в том месте, где вода встречается с облаками. Рита вспоминает морскую соль, корочкой застывавшую на губах, и рот наполняется слюной.
– Значит, вам нельзя терять бдительность. Гадюки. Бледные поганки. Клещи. А ветки в ураган? Если услышали треск, бежать уже поздно. Старые шахты так и грозят разверзнуться прямо под ногами. Ах да, возле садовой ограды поленница. Если Тедди решит на нее вскарабкаться, она развалится и раскатает его, как слоеное тесто.
– Что ж, спасибо, что предупредили, – только и может сказать Рита, пытаясь сделать вид, что ее таким не напугать. Описание похоже на форменный кошмар любой няни. Зеленая масса за окном тошнотворно покачивается.
– Браконьеры. Опасные ребята. А лесники вас не потревожат, если не тронете их стада. Эти угодья принадлежат им с давних времен. – Домработница умолкает. В ее глазах вспыхивает какой-то огонек. – О. Прошу прощения. Я должна вас предупредить насчет Фингерса Джонсона.
– Фингерса? – Может, эта женщина немного не в себе, думает Рита. Или от влажной жары и древесного дыма в комнате помутился ее собственный разум. И еще ей давно пора в туалет. Дорога была долгая.
– Одиночка. Высокий. Альбинос. Бродит по лесу. Наш местный Зеленый человек.
Рита представляет себе этого мифического фольклорного персонажа: лицо из переплетенных ветвей и листьев, желуди вместо глаз. Жуть. В окно бьется большой мотылек.
– Чудакам у нас как медом намазано. Вечно бегут от чего-то. Бродяги. Наркоманы. Вот такую цену приходится платить за то, что мы живем в последнем нетронутом уголке английских лесов.
Ритины руки невольно сжимаются в кулаки. За Геру с Тедди она готова пожертвовать собственной жизнью.
– Я не дам детей в обиду, Мардж.
– Должна сказать, вы и впрямь держитесь чрезвычайно уверенно для такой молодой девушки, – раздраженно фыркает та. – Впрочем, с таким-то ростом вы, наверное, и с мужчиной справитесь.
В груди что-то знакомо сжимается, в ушах глухим эхом разносятся старые обидные прозвища со школьной площадки – «Рита Рекс», «Коровушка Рита», «Мистер Рита Мерфи», – и она решает, что пора бежать.
– И туфельки вы в лесу изорвете. – Мардж кивком указывает на ступни Риты – та только успела поставить на ступеньку ногу, обутую в сандалию «Кларкс». Она ненавидит свои ноги. И еще больше ненавидит, когда на них смотрят.
В холл врывается свежий воздух и желтовато-зеленый свет: Рита поворачивается и видит в дверях Джинни.
– Я тут подумала, не могли бы вы… – Она осекается. Ее лицо вытягивается. – Мардж, – говорит Джинни, быстро справившись с собственным выражением.
– Миссис Харрингтон. – Мардж приглаживает свой комбинезон быстрыми, дергаными движениями.
– Не ожидала сегодня вас здесь увидеть, – говорит Джинни.
– Ваш муж попросил меня помочь вам расположиться с комфортом, – отвечает Мардж, и ее голос звучит раболепно и в то же время снисходительно.
При упоминании Уолтера Рита краснеет. В голове снова мечутся слова «наш маленький договор», запертые внутри черепной коробки, как мотылек за стеклом.
– Помочь мне «расположиться с комфортом», Мардж? – Джинни натягивает улыбку – для нее это обычное дело: носить маску любезности и только потом, подозревает Рита, кричать в подушку у себя в комнате. – Господи. Мне тридцать три, а не девяносто.
Мардж пропускает все это мимо ушей и косится на безымянный палец Джинни, будто проверяет, на месте ли обручальное кольцо.
Мысли Риты болезненно ухают в прошлое, в слякотный декабрьский вечер, когда она вложила свое собственное помолвочное кольцо в руку изумленного попрошайки на мосту Ватерлоо и зашагала вперед. Слезы катились по щекам. Чуть раньше она позвонила Фреду и во всем призналась. У нее в ушах до сих пор звенит его дрожащий голос: «Ты предала меня, Рита». А потом гудки: связь оборвалась, отрезая ее от будущего, которое еще недавно ждало ее дома.
– Я хорошенько проветрила дом, – продолжает Мардж. – Огонь в камине прогонит сырость, миссис Харрингтон.
– Теперь можете звать меня просто Джинни.
– Это обязательно? – после секундного молчания произносит Мардж едким, как уксус, тоном.
В прошлом году, вернувшись из лечебницы, Джинни настойчиво попросила Риту называть ее «по имени, а не по фамилии мужа». Поначалу было странно, но потом она привыкла. Рита вообще успела привыкнуть ко многим вещам, которые раньше казались необычными.
– Как вам угодно, Мардж. – Джинни пересекает комнату, цокая каблучками лаковых туфель, и поворачивается к большому старинному зеркалу над столиком. Она вздрагивает при виде своего отражения, как будто ожидала увидеть кого-то другого.
Мардж не спешит уйти.
– Вы будете здесь счастливы, миссис Харрингтон. Уж я об этом позабочусь, – решительно заявляет она, как будто добиться счастья – это все равно что отполировать паркет. Достаточно приложить побольше усилий.
– Благодарю вас. – Улыбка сползает с лица Джинни. Воцаряется молчание.
– А у детей, и глазом моргнуть не успеете, древесный сок побежит по жилам, – добавляет Мардж. – Вы не волнуйтесь, лес живо выбьет из них городские замашки.
Джинни широко раскрывает глаза. Рита стоит уставившись в пол, сдерживая нервный смешок.
– Ну, я примусь за ужин, – продолжает Мардж, не желая отступать. – Что скажете насчет ягненка? С картошечкой?
– Не утруждайтесь. Детям хватит простого ужина. Рита нам что-нибудь сообразит.
– Но мистер Харрингтон велел мне приготовить ужин. – Мардж бросает на Риту оскорбленный взгляд.
– Ну а я вам говорю, что не нужно. Вы и так уже столько всего сделали, чтобы подготовить дом к нашему приезду. Езжайте домой, ложитесь и отдохните.
Мардж упрямо стоит в холле, как будто глубоко пустила корни в пол.
– У вас такой усталый вид, миссис Харрингтон. Вы совсем худенькая, как жердь. Если хотите выздороветь, нужно как следует покушать.
– «Выздороветь»? – Джинни выдавливает тихий смешок и откидывает волосы, налипшие на шею. – Господ и.
– Ну, не буду вас больше задерживать, – говорит Мардж без тени раскаяния и поворачивается к выходу.
Рита следит за мутным отражением домработницы в покрытом крапинками зеркале. Как только она уходит, Джинни вздыхает:
– Боже, она ни капли не изменилась. Вот черт, Уолтер явно и ее завербовал в ряды своих шпионов.
Словно горячая вода, хлынувшая по трубе, Риту переполняют стыд и чувство вины. «Наш маленький договор». Где-то в доме бьют часы с кукушкой. Механизм визгливо подражает пению живых птиц за окном.
Джинни садится на нижнюю ступеньку лестницы, подпирает подбородок ладонями и смотрит на Риту снизу вверх сквозь длинные подкрученные ресницы.
– Нам пора поговорить, правда?
У нее внутри что-то переворачивается. Джинни все знает. Рита указывает наверх:
– Дети…
– О, переживут. – Джинни хлопает ладью по лестнице. – Садитесь рядом.
Рита тяжело опускается на ступеньку. Она испытывает одновременно ужас и облегчение при мысли о том, что ее разоблачили. Ничего не остается, кроме как признаться первой.
– Мне так жаль, Джинни.
– Жаль? Да о чем вы говорите? – Джинни озадаченно смотрит на нее. – Боже, какая вы все-таки странная, Рита. Я хотела сказать спасибо. За то, что вы поехали с нами. Честное слово, я благодарна вам от всего сердца.
Потеряв шанс во всем признаться, она не знает, что сказать. Ромбик рыжеватого, как ириска, солнечного света проникает в заляпанное окошко, подсвечивая вихрь пылинок, кружащихся в воздухе посреди холла.
– Не стану лукавить, Рита, вас ждет самое скучное лето в вашей жизни.
Она чувствует, как румянец расползается по шее, словно сыпь. Джинни смотрит на нее с озадаченным выражением, которое вскоре смягчается, сменяясь сочувствием.