Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

МЭТТЬЮ ПЕРРИ

Друзья, любимые и одна большая ужасная вещь. Автобиография Мэттью Перри

FRIENDS, LOVERS, AND THE BIG TERRIBLE THING: A MEMOIR

Copyright © 2022 by Matthew Perry

Foreword © 2022 by Lisa Kudrow

All rights reserved. For information, address Flatiron Books, 120 Broadway, New York, NY 10271

© Евгений Кручина, перевод на русский язык, 2023

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

Всем страждущим там. Ты знаешь, кто ты есть.
Лучший выход — прямо, сквозь все препоны. Роберт Фрост
Просто помоги мне прожить следующий день. Джеймс Тейлор


Предисловие

Лизы Кудроу


— А как дела у Мэттью Перри?
Прошло много лет с тех пор, как мне впервые задали этот вопрос; были времена, когда этот вопрос мне задавали чаще других. И я понимаю, почему так много людей спрашивали именно об этом: они любят Мэттью и хотят, чтобы у него все было хорошо. Я тоже этого хочу. Но меня всегда раздражали подобные вопросы представителей прессы, потому что я не могла им ответить так, как хотела: «Слушайте, это его история, и я не имею права о ней рассказывать, не так ли?» А еще мне хотелось сказать: «Тут речь идет о вещах очень личных, интимных, и если вам о них рассказывает не сам человек, то, на мой взгляд, это будут сплетни, а я не желаю сплетничать с вами о Мэттью». Но, понимая, что, отмалчиваясь, я могу причинить Мэттью еще больший вред, я иногда говорила просто: «Думаю, у него все хорошо». По крайней мере, такой ответ не привлекал лишнего внимания к Мэттью и, возможно, давал ему еще немного уединения — а оно было ему очень нужно для того, чтобы справиться с болезнью. Правда, говоря начистоту, я не была уверена в том, что с Мэттью все в порядке. В своей книге он расскажет вам о том, почему держал все это в секрете. Ему потребовалось некоторое время, чтобы почувствовать себя достаточно комфортно и рассказать нам о том, через что ему пришлось пройти. На самом деле, за все эти годы я ни разу не пыталась откровенно поговорить с ним и вообще не вмешивалась в его дела. То немногое, что я знала о его зависимости, — это то, что не в моей власти сделать его трезвенником. И все же иногда я размышляла о том, правильно ли поступаю, когда ничего не предпринимаю. Вскоре я поняла, что его болезнь постоянно подпитывала себя, и значит, определенно будет продолжаться.
И тогда я просто сосредоточилась на воспоминаниях о Мэттью, человеке, который умел смешить меня до колик каждый день, а раз в неделю доводил меня до слез так, что у меня перехватывало дыхание. Я вспоминала того Мэттью Перри, который был очень умен, обаятелен, мил, чувствителен, и при этом очень рассудителен и рационален. И этот парень вместе со всем тем, с чем он боролся, снова находился рядом со мной. Это снова был тот самый Мэттью, который в самом начале работы смог поднять нас всех после изнурительной ночной съемки сцены у фонтана, которая стала фоном заставки сериала. «Что-то я уже не могу вспомнить того времени, когда меня не было в фонтане! Мы что, всегда были мокрыми?» (Именно благодаря Мэттью во вступительных титрах мы все сидим в этом фонтане и смеемся.)
После окончания съемок «Друзей» мы редко встречались с Мэттью, и я не могла даже предположить, как он себя чувствует.
Из этой книги я впервые узнала о том, каково это — сражаться с такой зависимостью и суметь выжить. Конечно, Мэттью кое-что рассказывал мне, но не в таких деталях. Теперь он впускает всех нас в свою голову и свою душу и рассказывает о своей жизни — откровенно и во всех подробностях. Наконец настал тот момент, когда никому не нужно спрашивать ни меня, ни кого-либо еще о том, как обстоят дела у Мэттью Перри. Он сам вам об этом расскажет.
Я знала, что он пережил невероятные страдания, но понятия не имела о том, сколько раз он стоял на грани жизни и смерти. Я рада, что ты с нами, Мэтти. Желаю тебе добра. Я тебя люблю.
Лиза


Пролог

Привет! Меня зовут Мэттью, хотя вы можете знать меня под другим именем. Друзья зовут меня Мэтти.

Вообще-то, я уже должен был умереть.

И, если хотите, можете считать то, что собираетесь прочесть, моим посланием из потустороннего мира…

Шел Седьмой день Боли. Под Болью я подразумеваю не боль от удара молотком по пальцу или от просмотра фильма «Девять ярдов 2». Я пишу слово «боль» с большой буквы, потому что это была самая ужасная Боль, которую я когда-либо испытывал; это был платоновский идеал боли, ее эталон. Считается, что самая страшная боль — это боль при родах. Так вот, это была самая ужасная боль, какую можно себе представить, с той лишь разницей, что в конце ты не испытываешь радости оттого, что держишь на руках новорожденного.

Да, наверное, это был Седьмой день Боли, но также и Десятый день Неподвижности… Если вы понимаете, о чем я… А я вот о чем: за десять дней из меня не вышло ни грамма дерьма. Что-то пошло не так, совсем не так… Это не была тупая пульсирующая боль, похожая на головную; это была даже не пронзительная колющая боль, как при панкреатите (а он у меня был, когда мне было тридцать). Это была совсем другая Боль. Мне казалось, что меня вот-вот разорвет и что мои внутренности пытаются вырваться наружу. От этой Боли так просто не отмахнешься.

А еще — звуки. Боже мой, какие звуки! Обычно я веду себя как довольно тихий, замкнутый парень. Но этой ночью я орал во все горло. Иногда по ночам, когда на Голливудских холмах все машины уже припаркованы на ночь, а ветер дует с определенного направления, можно услышать ужасающие вопли: это койоты заживо рвут кого-то на части. Сначала, правда, кажется, что это где-то далеко звучит детский смех, но потом ты понимаешь: это предсмертные крики. Но, конечно, хуже всего тот момент, когда крики прекращаются и ты понимаешь, что тот, на кого напали койоты, уже мертв. Это ад…

И да, ад существует. Не верьте тому, кто скажет, что ада нет. Я сам там побывал. Ад есть — и точка!

В ту ночь животным, которого рвали на части, был я. Я кричал и кричал, потому что изо всех сил боролся за жизнь. Молчание означало конец. И я не знал, насколько был близок к концу.

В то время я жил в доме для «завязавших» где-то в Южной Калифорнии. Не удивляйтесь — я полжизни прожил в разных реабилитационных центрах и отрезвиловках. Прекрасно, когда тебе при этом двадцать четыре года, хуже — когда сорок два. А мне уже было сорок девять, и я никак не мог избавиться от вредной привычки — вцепившейся в меня зависимости.

К этому времени я знал о наркомании и алкоголизме больше, чем любой из коучей и большинство врачей, которых я встречал в этих учреждениях. К сожалению, такое знание ничего человеку не дает. Если бы счастливый билет до трезвости можно было получить тяжким трудом или сбором информации, то пьянство быстро стало бы легким, хотя и неприятным воспоминанием. Я же для того, чтобы просто выжить, превратился в профессионального пациента… Не буду ничего приукрашивать: в свои сорок девять лет я все еще боялся оставаться один. Оставшись в одиночестве, мой безумный мозг (кстати, он безумен только в этой области) всегда найдет какой-нибудь предлог для того, чтобы нарушить запрет и выпить алкоголь или принять наркотики. Помня о том, что несколько десятилетий моей жизни были разрушены этим занятием, я боюсь, что это повторится. Мне не страшно выступать перед двадцатью тысячами человек, но посадите меня одного на диван перед телевизором, оставьте на ночь, и мне станет страшно. Этот страх исходит от меня самого; я боюсь собственных мыслей; я боюсь, что мой разум побудит меня обратиться к наркотикам, как это уже бывало много-много раз. Мой разум хочет убить меня, и я знаю это. Я все время охвачен затаившимися одиночеством и тоской, я все время цепляюсь за мысль о том, что меня исправит что-то, пришедшее извне. Да у меня уже было все, что могло бы меня исправить, но…

Моя девушка — сама Джулия Робертс! Вот за это надо выпить!

Я только что купил дом своей мечты! Из него виден весь город! Да какая же это радость без наркодилера!

Я зашибаю миллион баксов в неделю! Я самый крутой, верно? А выпить не хочешь? Почему бы и нет, в конце концов? Большое спасибо!

А ведь у меня все это было. И я всегда находил себе оправдание и ничего не собирался исправлять. Пройдут годы, прежде чем я пойму, что мне нужно делать. Пожалуйста, поймите меня правильно. Все это было прекрасно — и Джулия, и дом мечты, и миллион долларов в неделю, и я буду вечно благодарен судьбе за все эти подарки. Я один из самых счастливых людей на этой планете. Ребята, тогда я славно повеселился!

Однако все эти события не дают ответа на главный вопрос: мог ли я поступить иначе? Что было бы, если бы мне пришлось прожить жизнь заново? Пошел бы я на прослушивание в сериал «Друзья»? Я уверен, что пошел бы. Стал бы я снова пить? Уверен, что стал бы. Если бы не было алкоголя, который успокаивал мои нервы и помогал мне развлекаться, то я бы уже в двадцать лет спрыгнул вниз с какого-нибудь небоскреба. Правда, мой дедушка, замечательный Элтон Л. Перри, рос в семье алкоголика, но ни разу в жизни не притронулся к выпивке. Ни разу за все эти долгие и прекрасные девяносто шесть лет!

Но я не мой дедушка.

Я пишу все это не для того, чтобы кто-то меня пожалел; я пишу эти слова, потому что в них правда.

Я пишу это для тех, кого смущает тот факт, что они знают: нужно бросить пить. Как и у меня, у них есть вся информация на этот счет, они понимают, какие будут последствия, — и все равно не могут бросить пить. Вы не одиноки, мои братья и сестры. (Когда для словаря потребуется иллюстрация к слову «зависимый», то ее вполне может заменить фотография очень растерянного человека, который постоянно озирается вокруг. Моя фотография.)

Из моей палаты реабилитационного центра в Южной Калифорнии открывался прекрасный вид на Западный Лос-Анджелес. Здесь стояли две двуспальные кровати размера queen size.[1] Вторая кровать предназначалась для моей помощницы и лучшей подруги Эрин, лесбиянки, дружбу с которой я очень ценю, потому что она приносит мне радость общения с женщиной без романтического напряжения, которое разрушало мои дружеские отношения с другими женщинами (я уж не говорю о том, что с Эрин можно поболтать о знойных красотках). Я познакомился с Эрин два года тому назад в другом реабилитационном центре, где она тогда работала.

Я тогда не просыхал, но тем не менее сумел разглядеть, какая это замечательная во всех отношениях женщина, тут же увел ее из реабилитационного центра и сделал своей помощницей. Потом она стала моей лучшей подругой. Эрин тоже понимала природу моей зависимости и знала о борьбе с ней больше, чем любой из врачей, с которыми я имел дело.

Несмотря на утешение, которое принесла мне Эрин, в Южной Калифорнии я провел много бессонных ночей. Сон для меня — это настоящая проблема, особенно когда я нахожусь в одном из таких заведений. Думаю, за всю свою жизнь я ни разу не спал больше четырех часов подряд. Не сильно помогало и то, что тогда мы смотрели только документальные фильмы о тюрьмах. При этом я так «загружался» ксанаксом,[2] а мой мозг поджаривался до такой степени, что я был убежден: я и есть настоящий заключенный, а трезвая жизнь — это настоящая тюрьма. У меня был знакомый психиатр, который постоянно повторял: «Реальность — это приобретенный вкус». Так вот, к тому времени я потерял и вкус, и запах реальности. Можно сказать, что у меня было ковидное восприятие; я постоянно находился в полном отрыве от реальности.

От реальности — но не от Боли; как раз Боль была настолько сильной, что я бросил курить. А если бы вы знали, как много я курил, то поняли бы, что это был верный признак того, что что-то очень серьезное идет не так. Один из сотрудников центра с бейджиком, на котором было написано имя этого придурка, предложил мне принять ванну с английской солью, чтобы «смягчить дискомфорт». Как оказалось, это примерно то же самое, что накладывать лейкопластырь на раны, полученные в ДТП; в воде Боль не только не уменьшилась, но и обрела новые краски. Но, как мы помним, «реальность — это дело вкуса», и именно поэтому я покорно принял ванну с английской солью.

Теперь я сидел голый, погруженный в Боль и выл, как собака, которую рвут в клочья койоты. Эрин меня услышала — впрочем, в этом не было ничего удивительного; я орал так, что меня, наверное, можно было услышать и в Сан-Диего. Так или иначе, она появилась в дверях ванной и, глядя сверху вниз на мое жалкое голое тельце, скорченное от Боли, произнесла очень простые слова: «Ты хочешь лечь в больницу?»

Раз Эрин решила, что дела мои настолько плохи, что надо ехать в больницу, то, значит, дело действительно обстояло именно так. К тому же она уже заметила, что я не курю.

— По-моему, это чертовски хорошая идея, — простонал я в промежутке между завываниями.

Эрин помогла мне выбраться из ванны и вытерла меня. Я начал одеваться как раз в тот момент, когда в дверях появилась мой медицинский куратор — наверное, ее встревожило убийство собаки в подведомственном ей помещении.

— Я отвезу его в больницу, — сказала Эрин.

Куратор Кэтрин была красивой блондинкой. Получилось так, что прямо по прибытии в центр я сделал ей предложение руки и сердца, в силу чего она, скорее всего, не была моей самой большой поклонницей. (Я не шучу: когда мы приехали, я был настолько не в себе, что сначала попросил ее выйти за меня замуж, а уж потом грохнулся с лестницы.)

— Да он просто ищет наркотики, — обратилась Кэтрин к Эрин, пока я продолжал одеваться. — Он будет выпрашивать их в больнице.

«Да, похоже, наша свадьба не состоится», — подумал я.

К этому времени мой вой дошел до других сотрудников, и они поняли, что либо пол в ванной уже завален собачьими внутренностями, либо кто-то испытывает настоящую Боль. К этому моменту к стоявшей в дверях Кэтрин присоединился старший куратор Чарльз (думаю, отец у него был манекенщиком, а мать — бездомной). Теперь Чарльз и Кэтрин вдвоем пытались заблокировать нам выход.

Заблокировать выход? Нам что, по двенадцать лет?

— Это наш пациент, — произнесла Кэтрин. — Вы не имеете права его забирать.

— Я хорошо знаю Мэтти, — настаивала Эрин. — Он не будет пытаться достать наркотики.

Затем Эрин повернулась ко мне:

— Тебе ведь нужно в больницу, Мэтти?

Я в ответ кивнул и еще немного поорал.

— Забираю его, — сказала Эрин.

Каким-то образом мы протиснулись мимо Кэтрин и Чарльза и выбрались из здания на парковку. Я говорю «каким-то образом» не потому, что Кэтрин и Чарльз подняли много шума, чтобы остановить нас, а потому, что каждый раз, когда мои ноги касались земли, Боль становилась еще более мучительной.

А там, в небе, с презрением глядя на меня, не обращая никакого внимания на мою агонию, висел ярко-желтый шар.

«А это еще что такое? — подумал я, прорываясь сквозь пароксизмы агонии. — А, это солнце… И действительно… Давненько я его не видел…»

— У нас тут известная персона с сильными болями в области живота, — сказала Эрин в свой телефон, открывая машину. Машины — это глупые бытовые предметы, но только до тех пор, пока их не разрешают водить, и тогда они становятся волшебными шкатулками свободы и знаками успешной прошлой жизни. Эрин затащила меня на пассажирское сиденье, и я лег на спину. Живот тут же скрутило. Наверное, это агония…

Эрин села за руль, повернулась ко мне и сказала:

— Ты хочешь поскорей туда добраться или мы будем объезжать все выбоины Лос-Анджелеса?

— Женщина! Да гони же! — прокричал я.

К этому времени Чарльз и Кэтрин решили, что костьми лягут, но не дадут нам выехать с территории центра. Теперь они стояли прямо перед машиной, полностью блокируя нам выезд. Чарльз поднял руки и направил их ладонями к нам, как бы говоря: «Нет!» Но неужели авто массой в полторы тонны можно остановить силой его перчаток?

Но были вещи и похуже: Эрин не могла завести машину. Зажигание запускается через громкую голосовую команду «Старт!». Я сам так делал на съемках «Друзей». Здесь этого сделать не удавалось, и потому и машина, и район Палмс по-прежнему не трогались с места. И как только Эрин поняла, как можно завести эту чертову штуковину, ей оставалось только одно: она завела двигатель, нажала на газ, и машина резко взлетела вверх, на бордюр. Только от одного этого толчка, пронизавшего все мое тело, я чуть не умер на месте. Поставив два колеса на бордюр, Эрин промчалась мимо Кэтрин и Чарльза и вылетела на улицу. К счастью, они просто стояли и смотрели, как мы уезжаем, хотя к этому моменту я уже смог убедить ее переехать прямо через них. Неспособность перестать кричать — это очень страшное состояние.

Если все это я проделал только для того, чтобы достать наркотики, то я явно заслуживал «Оскара»!

— Ты что, специально целишься в лежачих полицейских? Не знаю, заметила ли ты, но мне что-то совсем плохо. Чуть помедленнее! — умолял я ее. У нас обоих по щекам текли слезы.

— Нет, надо быстрее! — прокричала Эрин. Ее карие глаза смотрели на меня со страданием, беспокойством и страхом. — Нужно доставить тебя туда как можно быстрее!

В этот момент я потерял сознание. (Кстати, 10 баллов по болевой шкале — это как раз потеря сознания.)

[Внимание: в течение нескольких следующих абзацев эта книга будет скорее биографией, чем мемуарами, потому что я в данный период на этом свете отсутствовал.]

Ближе всего к реабилитационному центру находилась больница Святого Иоанна. Поскольку Эрин предусмотрительно позвонила заранее и предупредила, что к ним едет какая-то VIP-персона, нас встречали прямо у проходной. В то время Эрин подозревала, что я очень серьезно болен, и очень беспокоилась о моей личной жизни. Но врачи поняли, что дело серьезное, и срочно отправили меня прямо в процедурный кабинет. И там все услышали, как я сказал: «Эрин, а зачем на диване лежат шарики для пинг-понга?»

* * *

На самом деле в кабинете не было ни дивана, ни шариков для пинг-понга — это просто я погрузился в состояние бреда. (Я не знал, что боль может вызывать бред, но все оказалось именно так.) Затем мне в мозг ударил дилаудид[3] (лично я считаю его лучшим из лекарств и наркотиков в этом диком мире), и я ненадолго пришел в сознание.

Врачи сообщили, что мне срочно нужна операция… и вдруг ко мне в палату ворвались все медсестры, которые только были в штате Калифорния. Одна из них повернулась к Эрин и отчетливо сказала: «Готовимся бежать!» Эрин оказалась готова к такому повороту событий, и мы все вместе побежали — ну, или точнее, они побежали, а меня на большой скорости повезли в операционную. Эрин попросили уйти оттуда всего через несколько секунд после того, как я сказал ей: «Пожалуйста, не уходи…» Потом я закрыл глаза, и они не открывались в течение двух недель…

Да, вы правы, дамы и господа: я оказался в коме! (А куда, интересно, подевались те уроды из рехаба, которые пытались остановить нашу машину?)

Первое, что произошло, когда я впал в кому и стал дышать через трубку, — так это то, что блевотина, накопившаяся во мне за десять дней, попала прямо в легкие. Легким это не очень понравилось — фактически они у меня мгновенно воспалились. А после этого у меня произошел разрыв толстой кишки. Повторяю для тех, кто не догнал: толстая кишка у меня лопнула! Конечно, меня и раньше не раз обвиняли в том, что я полон дерьма, но на этот раз это была истинная правда.

И я очень рад, что доказательств этого я не увидел.

В тот момент я был почти уверен, что умру. Что это было? Мне не повезло, что произошел разрыв толстой кишки? Или наоборот — мне повезло, потому что это произошло в той единственной палате Южной Калифорнии, где с этим можно было хоть что-то сделать? В любом случае теперь мне предстояла семичасовая операция, которая, по крайней мере, давала всем моим близким достаточно времени, чтобы добраться до больницы. И каждому из тех, кто добирался до больницы, врачи сообщали: «У Мэттью есть шанс пережить эту ночь. Два процента».

Все люди так волновались, что некоторые из них падали в обморок прямо в вестибюле больницы. Увы, мне придется прожить остаток своих дней, зная, что в числе прочих свидетелей эти слова слышала и моя мать…

Я пролежал в операционной минимум семь часов, будучи уверенным в том, что больница сделала все возможное, чтобы моя семья и мои друзья отправились домой на ночь, чтобы немного отдохнуть, пока подсознание боролось за мою жизнь среди скальпелей, трубок и крови.

Спойлер: я пережил эту ночь. Но худшее было впереди. Моей семье и друзьям сказали: единственное, что может на какое-то время продлить мне жизнь, — это аппарат экстракорпоральной мембранной оксигенации / Процедуру ЭКМО часто называют «Аве Мария», имея в виду, что это последняя отчаянная попытка спасти человеку жизнь. Достаточно сказать, что за ту неделю в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе было переведено на ЭКМО четыре пациента, и все они умерли.

Еще больше усложняло ситуацию то, что в больнице Святого Иоанна не было аппарата ЭКМО. Тогда мои врачи позвонили в Седарс-Синайский медицинский центр. Наверное, там посмотрели на мою медицинскую карту и сказали: «Мэттью Перри не будет умирать в нашей больнице!»

Спасибо вам, ребята!

Больница Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA) тоже не хотела меня брать. По той же причине или нет — кто знает. Но, по крайней мере, они были готовы прислать сюда аппарат ЭКМО и бригаду врачей. Меня на несколько часов подключили к аппарату — и похоже, это сработало! Затем на машине скорой помощи в окружении множества врачей и медсестер меня перевезли в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе. (Я мог не пережить пятнадцатиминутную поездку на машине, особенно если бы ее вели так, как это делала Эрин.)

В Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе меня доставили в отделение интенсивной терапии сердца и легких и поместили в палату реанимации. На следующие шесть недель она стала моим домом. Я все еще находился в коме, но, похоже, мне это нравилось. Я лежал весь обмотанный бинтами, и в меня закачивали лекарства — что может быть лучше?

Как мне потом рассказывали, все то время, пока я был в коме, я ни на секунду не оставался в одиночестве — в палате всегда был кто-то из семьи или друзей. Они устраивали бдения при свечах, обходили меня с молитвами — словом, они окружали меня любовью.

И в конце концов мои глаза волшебным образом открылись.

[Возвращаюсь к мемуарам.]

Когда я очнулся, то увидел маму.

— Что тут творится? — прохрипел я. — Где я, черт возьми?

Последнее, что я помнил, — мы с Эрин едем в машине.

— У тебя разрыв толстой кишки, — сказала мама.

Получив эту информацию, я сделал то, что сделал бы на моем месте любой комедийный актер: я закатил глаза и снова погрузился в сон.

* * *

Мне рассказывали, что когда кто-то по-настоящему болен, то с ним происходит что-то вроде разрыва связи — срабатывает принцип типа «Бог дает тебе только то, с чем ты можешь справиться». Еще в течение нескольких недель после того, как я вышел из комы, я запрещал людям рассказывать, что именно со мной произошло. Я очень боялся, что это моя вина; что я сам навлек на себя все эти напасти. Поэтому, вместо того чтобы обсуждать эту тему, я сделал то, что, как мне казалось, должен был сделать: дни, проведенные в больнице, я посвятил семье, проводя многие часы в беседах с моими замечательными, забавными и заботливыми сестрами Эмили, Марией и Мэделин. По ночам их сменяла Эрин, так что я никогда не оставался в одиночестве.

Но однажды Мария — центральная фигура в семье Перри (как моя мама — в семье Моррисон) — решила, что пришло время рассказать мне о том, что произошло. Когда она вводила меня в курс дела, я был по-прежнему прикован к постели и опутан пятью десятками проводов, словно робот. Мои опасения оказались не напрасными: в том, что случилось, была моя вина.

Я заплакал. О боже, как я плакал! Мария изо всех сил старалась меня успокоить, но я был безутешен. Я готов был себя убить. Я никогда не был тусовщиком, а все наркотики (а их было много) принимал в пустых попытках почувствовать себя более уверенно. Поверьте мне! Да, я пытался чувствовать себя увереннее — и так дошел до порога смерти. И все же я остался здесь, я все еще живой. Почему? Почему меня пощадили?

Как известно, прежде чем дела налаживаются, они идут хуже некуда. Так было и в моем случае.

Мне казалось, что все врачи, которые каждое утро приходили ко мне в палату, делали это исключительно для того, чтобы сообщать мне плохие новости. Если что-то где-то могло пойти не так, то так оно и было. У меня уже стоял калоприемник; правда, мне сказали, что потом его можно будет убрать — и на том спасибо. Но теперь, кажется, у меня образовался свищ, дыра где-то в кишечнике. Проблема состояла в том, что врачи никак не могли найти его. Чтобы помочь решению этой задачи, мне дали еще один приемник, в который просачивалась мерзкая зеленая гадость. Наличие нового мешочка означало, что мне не разрешали ничего есть и пить — и это должно было продолжаться до тех пор, пока врачи не найдут этот чертов свищ. В результате они снова и снова день за днем искали его, а я начал умирать от жажды. Я выпрашивал себе диетической колы, мне прямо грезилась гигантская банка диетического спрайта. После целого месяца — месяца! — исследований свищ в конце концов обнаружили в какой-то кишке, скрывавшейся за толстой кишкой. А я все это время думал: «Эй, ребята, вы все время ищете дыру в моем кишечнике. А почему бы не начать искать ту хреновину, которая у меня там ВЗОРВАЛАСЬ?» Теперь, когда дырка была найдена, они начали ее латать, а я стал снова учиться ходить.

Я понял, что возвращаюсь к жизни, когда обнаружил, что с интересом поглядываю на женщину-терапевта, которую мне назначили. Правда, у меня остался гигантский шрам на животе… но я никогда не был тем парнем, который часто снимает рубашку. В конце концов, я ведь не Мэттью МакКонахи… А когда я принимаю душ, то просто закрываю глаза.

* * *

Как я уже говорил, за все время пребывания в этих больницах я ни разу не оставался один. Ни разу! И я понял, что в любой тьме есть свет. Да, он есть, нужно только хорошенько его поискать.

Меня выпустили только после пяти очень долгих месяцев пребывания в больнице. Мне сказали, что в течение года все внутри меня достаточно основательно заживет, и тогда мне можно будет сделать еще одну операцию по удалению калоприемника. А пока мы упаковали мои сумки с бельем, накопившимися за пять месяцев пребывания в больнице, и отправились домой.

Ну а еще я стал Бэтменом.

1

Вид из окна

Никто никогда не думает, что с ним может случиться что-то по-настоящему плохое, пока это не произойдет. С другой стороны, никто не возвращался к жизни после перфорации кишечника, аспирационной пневмонии[4] и аппарата ЭКМО — пока кто-то наконец этого не сделал.

И этот кто-то был я.

Я пишу эти строки в арендованном доме с видом на Тихий океан. (Мой настоящий дом находится чуть дальше по улице. Сейчас он на ремонте — говорят, это займет полгода, так что я рассчитываю на год.) Пара краснохвостых сарычей кружит подо мною в каньоне, который тянется от района Пасифик-Палисейдс до самой воды. В Лос-Анджелесе стоит великолепный весенний день. Утром я занимался тем, что развешивал по стенам картины (точнее, пристраивал их как попало — я в этом деле не сильно разбираюсь). Да, за последние несколько лет я действительно увлекся собиранием произведений искусства, и если вы достаточно внимательно присмотритесь к моему собранию, то найдете там странного Бэнкси или даже двух. Я работаю над вторым вариантом очередного сценария. В бокале у меня свежая диетическая кола, а в кармане — непочатая пачка «Мальборо». Иногда этих вещей оказывается вполне достаточно.

Иногда.

Я постоянно возвращаюсь к единственному неоспоримому факту: я жив. С учетом всего, что со мной случилось, эти два слова звучат куда более удивительно, чем вы можете себе представить. Для меня эти слова имеют странный блеск — как камни, привезенные с далекой планеты. Никто не может в это поверить. Очень странно жить в таком мире, где твоя смерть всех потрясет, но никого не удивит.

Прежде всего, эти два слова — я жив — наполняют меня до краев чувством глубокой благодарности. Когда вы оказываетесь так же близко к небесам, как я, то у вас не остается выбора в отношении благодарности: она всегда должна быть наготове на вашем столе в гостиной, как книга, лежащая на журнальном столике. Вы едва замечаете ее, но она там есть! Вместе с тем, когда я смакую эту благодарность, скрытую где-то глубоко в слабом вкусе аниса или далеком эхе солодки в стакане диетической колы, когда я наполняю легкие дымом от каждой затяжки сигареты, ко мне возвращается мучительное ощущение агонии.

Не могу не задать себе главный вопрос: почему? Почему я выжил? Конечно, у меня есть предположение, но оно еще окончательно не сформировалось. Я знаю, что ответ находится близко к словам «для того, чтобы помогать людям», но я не знаю, как именно это осуществить. Бесспорно, самое лучшее во мне — это вот что: если ко мне подойдет такой же алкоголик, как я, и спросит, могу ли я помочь ему бросить пить, то я смогу сказать «да» и на самом деле попытаюсь что-то для этого сделать. Я смогу помочь отчаявшемуся человеку избавиться от вредной привычки. Наверное, где-то близко к этому лежит и ответ на вопрос «Для чего я живу?». Я верю в то, что ответ где-то рядом. В конце концов, это единственное, что я понял в жизни, и мне это приятно. А еще для меня неоспоримо, что в этом проявляется Господь Бог.

Но, понимаете, когда я чувствую, что мне чего-то не хватает, я не могу дать четкий ответ на вопрос «почему?». Нельзя отдать то, чего у тебя нет. И меня все время посещают назойливые мысли: «Я делаю мало, слишком мало, мне нужно делать больше!» Такие мысли терзают меня постоянно. Мне нужна любовь, но я в нее не верю. Если я брошу свою роль, своего Чендлера, и покажу вам, кто я есть на самом деле, то вы можете заметить меня и после этого бросить. А со мной так нельзя. Я этого не переживу. Больше не переживу. Превращусь в пылинку и исчезну.

Да, я оставлю вас первым. Сочиню, что со мной что-то не так, поверю в это и уйду. Но такое не может произойти со всеми вами. И какой же здесь может быть общий знаменатель?

А ведь еще есть эти шрамы на животе. Есть эти разбитые любовные связи. Брошенная Рэйчел. (Да нет, не та! Настоящая Рэйчел. Рэйчел, бывшая девушка моей мечты.) Вот такие мысли преследуют меня, пока я мучаюсь от бессонницы в 4 часа утра в своем доме с видом на престижный жилой район Пасифик-Палисейдс. Мне пятьдесят два. И это не так уж и круто.

* * *

Долгое время я пытался найти обстоятельства или людей, которых можно было бы обвинить в создании того бардака, в котором я постоянно оказывался.

Вот смотрите. Я провел большую часть своей жизни в больницах. Пребывание в таких местах заставляет даже лучших из нас жалеть себя, и я тоже приложил немало усилий к тому, чтобы себя пожалеть. Каждый раз, оказываясь в больнице, я ловил себя на том, что вспоминаю всю прожитую жизнь, поворачивая так и эдак каждый ее момент, словно диковинную находку, обнаруженную в ходе археологических раскопок. Я пытался найти причину, по которой провел большую часть жизни среди трудностей и ощущения боли. Я всегда понимал, откуда исходит настоящая боль. (И я всегда знал, почему мне в такие моменты было физически больно. Ответ был прост: ну нельзя же столько пить, придурок!)

Поначалу я хотел обвинить в этом любящих меня и благонамеренных родителей… к тому же не только любящих и благонамеренных, но гипнотически обаятельных.

Давайте перенесемся в пятницу, 28 января 1966 года, в зал Лютеранского университета Ватерлоо в Онтарио.

Там проходит ежегодный конкурс «Мисс Снежная королева канадских университетов» (Miss Canadian University Snow Queen, Miss CUSQ). Конкурсантки оценивались по таким критериям, как «интеллект, участие в студенческой жизни, личные качества, а также красота». Эти канадцы ради того, чтобы провозгласить новую Мисс CUSQ, не пожалели никаких средств: после окончания конкурса должно было состояться «факельное шествие с платформами, оркестрами и участницами», а также «пикник на свежем воздухе и хоккейный матч».

В списке претендентов на эту награду под № 11 фигурирует некая Сюзанна Лэнгфорд — она представляла Университет Торонто. Ее соперницами выступали красавицы с такими прекрасными именами, как Рут Шейвер (shaver — плут, мошенник) из Британской Колумбии, Марта Куэйл (quail — «телка») из Оттавы и даже Хелен «Цыпочка» Фюрер из университета Макгилла (думаю, прозвище Chickie, Цыпочка, было добавлено для того, чтобы несколько смягчить фамилию Фюрер, которая всего лишь через двадцать лет после окончания Второй мировой войны звучала не самым лучшим образом).

Однако все эти молодые женщины не шли ни в какое сравнение с прекрасной мисс Лэнгфорд. В тот морозный январский вечер короновать пятую Мисс Снежную королеву канадских университетов помогла победительница прошлогоднего конкурса. Вместе с короной к новой Miss CUSQ перешли красная лента и большая ответственность: теперь уже мисс Лэнгфорд должна была передать свою корону в следующем году новой победительнице.

Конкурс 1967 года был таким же захватывающим. В том году после окончания мероприятия должен был состояться концерт с участием группы Serendipity Singers, канадского аналога известного ансамбля The Mamas & the Papas. Так уж получилось, что лидера канадской группы звали Джон Беннетт Перри. Группа Serendipity Singers представляла собой аномальное явление даже в 1960-е годы, которые были царством фолка. Дело в том, что их грандиознейший (и по сути единственный) хит Don’t Let the Rain Come Down представлял собой перепевку английской детской песенки. Несмотря на это, композиция вышла на второе место в списке современных «взрослых» хитов, а в мае 1964 года достигла шестой позиции в хит-параде Billboard Hot 100. Тем, кому такое достижение кажется не особенно значимым, стоит посмотреть на вещи в обратной перспективе и учесть, что первые пять позиций в том хит-параде заняла небезызвестная группа The Beatles с хитами Can’t Buy Me Love, Twist and Shout, She Loves You, I Want to Hold Your Hand и Please, Please Me.

Впрочем, все это не особенно волновало Джона Перри — он был действующим музыкантом, находился на гастролях и должен был зарабатывать себе на ужин. И что в таких условиях может быть лучше, чем выступить в Онтарио на гала-концерте в честь Мисс Снежной королевы канадских университетов? Так Джон и поступил: радостно напевая «А за скрюченной рекой в скрюченном домишке жили летом и зимой скрюченные мышки», он через микрофон беззастенчиво флиртовал со Сьюзен Лэнгфорд, прошлогодней Снежной королевой канадских университетов. В то время они были двумя самыми обворожительными людьми на планете (достаточно посмотреть на идеально выточенные лица на их будущей свадебной фотографии). У них не было ни единого шанса поступить иначе. Когда двое так замечательно выглядят, всем становится ясно, что они просто созданы друг для друга.

После того как Джон закончил выступление, флирт перешел в танцы… Неизвестно, как бы дальше разворачивались события, если бы не сильнейшая и в буквальном смысле судьбоносная метель, которая поздно вечером обрушилась на Онтарио и не позволила музыкантам Serendipity Singers выбраться из города. И вот она, романтическая встреча: фолк-певец и королева полюбили друг друга в 1967 году в заснеженном канадском городке… Самый красивый мужчина на планете встретил самую красивую женщину на планете. Все, зрители довольные расходятся по домам.

Итак, Джон Перри остался на ночь в Онтарио, чему Сьюзен Лэнгфорд очень обрадовалась… А примерно через год или два (тут в монтаже должна быть склейка) они вместе оказались в Уильямстауне, штат Массачусетс, родном городе Джона. После этой встречи внутри женщины стали делиться и размножаться новые клетки. Вполне возможно, что в этом простом делении с самого начала что-то пошло не так… Никто не может знать наверняка. Все, что я знаю, — это то, что зависимость — это болезнь, и у меня не было никаких шансов ее избежать, как и у моих родителей — шанса не встретиться.

Итак, я родился 19 августа 1969 года, во вторник, в семье Джона Беннетта Перри, бывшего участника группы Serendipity Singers, и Сюзанны Мари Лэнгфорд, бывшей Мисс Снежной королевы канадских университетов. В ту ночь, когда я появился на свет, была сильная буря (а как же иначе?). Ожидая моего появления на свет, все играли в «Монополию» (ну а как иначе?). Я появился на нашей планете примерно через месяц после высадки человека на Луну и через день после окончания эпохального музыкального фестиваля в Вудстоке, то есть где-то посредине между космическим совершенством небесных сфер и всем тем дерьмом, которое скопилось на ферме Макса Ясгура,[5] где проходил Вудстокский фестиваль. А еще мое появление на свет лишило кого-то из игроков шанса построить отели на участке Бордуолк (это один из самых дорогих объектов в игре «Монополия»).

Я появился на свет с криком — и непрерывно кричал неделями. Я страдал от колик, то есть у меня с самого начала жизни были проблемы с желудком. Мои родители сходили с ума от того, сколько я плакал. А может, я того? Обеспокоенные родители потащили меня к врачу. Конечно, тогда шел 1969 год, просто доисторические времена по сравнению с сегодняшним днем, но… Я не знаю, насколько неразвитой должна быть цивилизация, чтобы люди не понимали, что давать фенобарбитал[6] ребенку, который только два месяца назад появился на свет божий, — это, в лучшем случае, интересный подход к педиатрической медицине. Но в 1960-е годы не считалось чем-то из ряда вон выходящим, когда родители ребенка, страдающего от колик, давали ему большие дозы барбитуратов. Некоторые врачи старой закалки вообще не видели в этом ничего плохого (под «этим» я имею в виду прописывание большой дозы барбитурата новорожденному, который не перестает плакать).

Хочу внести в этот вопрос полную ясность. Я НЕ виню в этом своих родителей. Когда ребенок все время плачет, с ним явно что-то не так. Вы обращаетесь к врачу, и он прописывает ему барбитураты. Этот врач не единственный, кто считает, что это хорошая идея. Более того, когда вы даете ребенку это лекарство, он перестает плакать, значит… В общем, это было другое время.

Итак, я лежал на руках у моей 21-летней матери, находившейся в состоянии стресса, и беспрерывно орал, когда какой-то динозавр в белом халате, изредка отрывая взгляд от своего широкого дубового стола, бормотал своим зловонным ртом что-то типа «ну и родители сейчас пошли» и выписывал рецепт барбитурата, быстро вызывающего привыкание.

В общем, когда я шумел и чего-то требовал, мне давали таблетку. (Хм, что-то это сильно напоминает мне мое поведение двадцать лет спустя.)

Уже в зрелом возрасте мне рассказали, что на втором месяце своей жизни, в возрасте от тридцати до шестидесяти дней, я принимал фенобарбитал. Это важный период в развитии ребенка, особенно когда речь идет о сне (пятьдесят лет спустя я по-прежнему плохо сплю). Как только во мне оказывались барбитураты, я просто вырубался. Очевидно, последовательность событий была такова: я плакал, мне давали лекарство, наркотик начинал действовать, я быстро терял сознание. Характерно, что все это страшно смешило моего отца. Это не было проявлением жестокости; обкуренные младенцы действительно выглядят очень забавно. Есть мои детские фотографии в возрасте семи недель; на них видно, что я просто чертовски одурманен, что я киваю, как наркоман. Но чего вы хотите от ребенка, родившегося на следующий день после окончания Вудстока?

Я вообще оказался не тем милым улыбающимся ребенком, появления которого все так ждали. Я постоянно чего-то требовал, а получив, просто замолкал.

По иронии судьбы у меня на протяжении многих лет были очень странные отношения с барбитуратами. Наверное, вы удивитесь, узнав, что начиная с 2001 года я почти не употреблял алкоголь — ну, за исключением 60-70 мелких происшествий, которые за это время все-таки случались. Когда меня преследовали неудачи, а я хотел оставаться трезвым (а я всегда этого хотел), то мне давали лекарство, которое помогало преодолеть возникшие трудности. А знаете, что это было за лекарство? Вы угадали: фенобарбитал! Барбитураты успокаивали и тогда, когда я пытался вывести из организма все остальное дерьмо. Напомню, что я начал принимать их в возрасте тридцати дней. Став взрослым, я просто продолжил прием с того места, где остановился в прошлый раз. Я очень страдаю без этих препаратов и тогда, когда нахожусь на процедуре детоксикации. Мне жаль это говорить, но в такие минуты я — худший пациент в мире.

Детоксикация — это ад. Ты лежишь в постели, внимательно наблюдая за тянущимися секундами, и знаешь, что ни в одну из них ты и на шаг не приблизишься к тому, чтобы почувствовать себя хорошо. Во время детоксикации мне кажется, что я умираю. Я чувствую, что это никогда не закончится. Мои внутренности словно пытаются выползти из моего тела. Я дрожу и потею. Я похож на того ребенка, которому не дали таблетку, чтобы ему стало лучше. И тогда я решаю, что лучше побыть под кайфом четыре часа, зная, что затем пробуду семь дней в этом аду. (Я ведь говорил вам, что эта часть меня сумасшедшая, верно?) Иногда для того, чтобы разорвать порочный круг, мне приходится сидеть взаперти по нескольку месяцев.

Когда я нахожусь на детоксикации, то понятие «хорошо» кажется мне далеким воспоминанием или словом, написанным на поздравительной открытке от компании Hallmark. Я, как ребенок, канючу любые лекарства, которые помогут облегчить мое состояние. Я — взрослый мужчина, который, вероятно, прекрасно выглядит на обложке журнала People и в то же самое время молит о помощи. Я бы отдал все — все мои машины, дома, деньги, — только бы это прекратилось. И когда детоксикация наконец завершается, ты купаешься в облегчении и клянешься адом и раем, что больше никогда, никогда не будешь подвергать себя такой экзекуции. Клянешься до тех пор, пока через три недели снова не окажешься в том же положении.

Это безумие. Я — безумец.

И, как младенец, я не хочу заниматься никакой работой над собой. Зачем, если таблетка вылечит? Ну, так легче жить, меня так учили.

* * *

Примерно на девятом месяце моей жизни родители решили, что сыты друг другом по горло, положили меня в Уильямстауне на заднее сиденье машины, и мы втроем за пять с половиной часов доехали до канадской границы. Представляю себе тишину, которая стояла во время этой поездки. Я почему-то молчал, а двум бывшим влюбленным голубкам на переднем сиденье уже давно надоело разговаривать друг с другом. Наверное, это была оглушительная тишина, потому что происходило нечто серьезное. Мой дедушка по материнской линии, профессиональный военный Уоррен Лэнгфорд, ждал нас на границе на фоне далекого гула Ниагарского водопада. Он ходил взад-вперед, время от времени топая ногами — для того чтобы согреться, или от отчаяния, или по обеим этим причинам. Когда мы остановились, он помахал нам рукой, как будто мы собирались отправиться на какой-то веселый праздник. Наверное, я бы с удовольствием с ним поговорил, но отец молча вытащил меня из автокресла, передал на руки дедушке — и в этот момент тихо бросил меня и мою мать.

Затем мама наконец тоже вышла из машины. Я, мама и дедушка некоторое время стояли и слушали, как вода несется над водопадом и с ревом падает в Ниагарское ущелье, а потом смотрели, как мой отец уезжает прочь — навсегда.

Мне кажется, после всего случившегося мы все-таки не собирались жить все вместе «в скрюченном домишке». Думаю, тогда мне было сказано, что папа скоро вернется.

— Не волнуйся, Мэттью, — говорила, наверное, мама, — он просто собирается немного поработать. Он вернется.

— Пойдем, приятель, — сказал, наверное, дедушка, — пойдем искать няню. Она будет готовить на ужин твои любимые «камароны».

Все родители утром уходят на работу, а вечером всегда возвращаются. Это нормальный ход вещей. Не о чем беспокоиться. Нет ничего, что могло бы вызвать приступ колик, или зависимость, или ощущение брошенности, оставшееся на всю жизнь, или чувство того, что мне чего-то не хватает, или постоянный недостаток ласки, или отчаянную потребность в любви, или что-то такое, чему я так и не смог подобрать названия.

Итак, отец уехал — умчался бог знает куда. Он не вернулся с работы ни в первый день, ни во второй. Я надеялся, что он будет дома через три дня, потом надеялся, что, может быть, через неделю, потом — может быть, через месяц, но где-то через шесть недель я вообще перестал на что-то надеяться. Я был слишком юн, чтобы понимать, где находится Калифорния или что значит «следовать своей мечте стать актером». Что такое, черт возьми, «актер»? И где, черт возьми, мой папа?

А мой папа, который позднее стал замечательным отцом, оставлял своего ребенка 21-летней женщине, которая, как он хорошо знал, была еще слишком юна для того, чтобы воспитывать малыша в одиночку. Моя мать — замечательная, тонко чувствующая женщина, но тогда она была слишком молода. И ее, как и меня, тоже бросили прямо там, на автостоянке у пограничного перехода между США и Канадой. Моя мать забеременела мной, когда ей было двадцать лет, и к тому времени, когда ей исполнился двадцать один год, она уже была молодой матерью — и матерью-одиночкой. (Интересно, если бы у меня в двадцать один год появился ребенок, стал бы я его спаивать?) Она старалась изо всех сил, и это многое о ней говорит, но все же моя мама просто оказалась не готова к такой ответственности, а я не был готов ни к чему, потому что только что родился.

Таким образом, отец бросил нас с мамой еще до того, как мы толком познакомились друг с другом.

* * *

Когда отец от нас ушел, я быстро понял, какую роль мне нужно играть дома. Моя работа состояла в том, чтобы развлекать, умасливать, восхищать, смешить других, успокаивать, угождать — в общем, быть шутом перед всем королевским двором.

Эту роль я играл даже после того, как потерял часть своего тела. Собственно говоря, тогда я и стал ее играть.

Фенобарбитал исчез из моей жизни, как исчезло воспоминание о том, как выглядит лицо моего отца. Я на полной скорости ворвался в свое детство и вскоре научился быть в нем управляющим.

Однажды в детском саду какой-то тупоголовый ребенок с размаху придавил мне руку дверью. После того как у меня из глаз перестали сыпаться кроваво-красные искры, кто-то додумался сделать перевязку и отвезти в меня в больницу. Там стало ясно, что я потерял кончик среднего пальца. Позвонили маме; по понятным причинам она приехала в больницу вся в слезах. Я встретил ее, стоя на больничной каталке с гигантской повязкой на руке, и прежде, чем она успела что-то сказать, влез со своей репликой: «Тебе нельзя плакать — я ведь не плакал!»

Уже тогда в этом был весь я: исполнитель, развлекающий публику. (И кто знает, может быть, я и Чендлера Бинга сыграл только потому, что придерживался этой линии поведения?) Уже в три года я понял, что должен быть хозяином дома. Мне пришлось заботиться о матери, хотя мне только что отрезали палец. Наверное, еще в возрасте тридцати дней я усвоил, что если я зареву, то меня отправят в отключку, так что мне лучше не плакать. А еще я понял, что всегда должен лично убеждаться в том, что все, и прежде всего моя мама, чувствуют себя в безопасности и находятся в полном порядке. Так или иначе, моя первая реплика оказалась чертовски хороша для карапуза, который стоял на каталке в полный рост, словно большой босс.

С той поры не так уж много изменилось. Если вы дадите мне весь оксиконтин,[7] который я смогу выдержать, то я почувствую заботу, а когда обо мне заботятся, я смогу позаботиться обо всех остальных, выглянуть наружу и сослужить кому-то хорошую службу. Но без лекарств я чувствую, что просто растворяюсь в море небытия. Сие, конечно, означает, что я практически не могу быть полезным вообще, и в частности полезным в отношениях, потому что я живу так, что просто пытаюсь доползти до следующей минуты, следующего часа, следующего дня. Это болезнь страха, лакрица неадекватности. Капля одного наркотика, капля другого — и я уже в полном «порядке». А когда ты накачан «этим», то вообще ничего не чувствуешь.

В старые добрые времена, то есть до 11 сентября 2001 года, детям, а также любопытствующим взрослым иногда разрешали заглядывать в кабину самолета. Я впервые оказался в такой кабине, когда мне было около девяти лет. Меня так потрясли все эти многочисленные кнопки, внушительный вид командира корабля и вообще весь поток информации, который на меня обрушился, что я в первый раз за шесть лет забыл засунуть в карман руку с изуродованным пальцем. До этого я ее никогда и никому не показывал, настолько мне было стыдно. Пилот заметил мое смущение и попросил меня показать руку. Сгорая от стыда, я вынул руку из кармана, после чего он сказал: «Вот, посмотри». Оказывается, у него не было точно такой же части среднего пальца на правой руке.

Да, у этого замечательного человека, у командира корабля, который знает, для чего нужны все эти кнопки, который понимает все, что происходит в кабине, — и у него тоже не хватает части пальца! С того дня и до настоящего времени — а мне уже пятьдесят два годика — я больше никогда не прятал свою руку. На самом деле из-за того, что я много лет курил, люди часто замечали мой палец и спрашивали, что случилось.

А еще из-за случая с дверью я получил возможность шутить на тему о том, что уже много лет я не могу никому показать средний палец, и поэтому мне приходится подавать команду голосом: «Да пошли вы на…»

* * *

У меня могло не быть отца или всех десяти пальцев, но зато у меня с самого начала был острый ум и острый язык. Добавьте сюда мою мать, которая всегда была очень занятой и очень важной персоной и которая также обладала острым умом и острым языком. Правда, были времена, когда я с удовольствием отчитывал маму за то, что она уделяет мне недостаточно внимания, и, скажем так, поступал я не очень хорошо. Здесь важно отметить, что мне вообще никогда не удавалось заполучить его в достаточном количестве — что бы она ни делала, мне никогда не хватало ее внимания. Правда, давайте не будем забывать, что она работала за двоих, в то время как мой старый добрый папочка был занят в Лос-Анджелесе борьбой со своими демонами и желаниями.

Сюзанна Перри (по требованиям профессии мама сохранила за собой отцовскую фамилию), по сути дела, представляла собой героиню Эллисон Дженни из сериала «Западное крыло» — она работала новостным менеджером. Некоторое время мама работала пресс-секретарем Пьера Трюдо, который тогда был премьер-министром Канады и главным канадским бонвиваном. (Одно из их совместных фото, опубликованное в газете Toronto Star, было подписано так: «Пресс-секретарь Сюзанна Перри работает на премьер-министра Пьера Трюдо, одного из самых известных мужчин Канады, но рядом с ним и сама быстро становится знаменитостью».) Представьте себе: вы стали знаменитостью просто потому, что постояли рядом с Пьером Трюдо! Премьер-министр был исключительно учтивым и обходительным человеком с вкрадчивыми манерами и, скажем так, обширными социальными связями: он в разное время встречался с Барбарой Стрейзанд, Ким Кэтролл и своим послом в Вашингтоне Марго Киддер. Однажды Трюдо пригласил на ужин не одну, а сразу трех своих подруг, мотивируя это тем, что мужчине, столь влюбленному в женщин, приходится много вертеться. Таким образом, мама много времени проводила на работе, так что мне приходилось соперничать в борьбе за ее внимание со всей крупной западной демократией и ее харизматичным лидером-меченосцем. (Наверное, в то время ко мне лучше всего подходило определение «ребенок с ключом на веревочке» — был такой мягкий аналог слова «беспризорник».)

Соответственно, мне пришлось научиться быть забавным: сыпать шутками, быстро придумывать остроты и тому подобное — ну, вы знаете эти штучки. Моя мать постоянно находилась в стрессе из-за напряженной работы и к тому же была очень эмоциональной женщиной (и брошенной женой). Я, прикидываясь забавным, научился успокаивать ее до такой степени, что она готовила еду, садилась со мной за обеденный стол и выслушивала меня — а после этого я, конечно, выслушивал ее. Я не виню мать за то, что она работала, — в конце концов, кто-то должен был обеспечивать семью. Я просто хочу сказать, что много времени проводил в одиночестве. (В детстве я пытался и другим рассказать о своем одиночестве, но вместо lonely child, «одинокий ребенок», всегда говорил only child, «единственный ребенок» — так, как расслышал и запомнил эти слова, которые люди произносили в моем присутствии.)

Итак, я был ребенком с острым умом и еще более острым языком. Но, как уже было сказано, у мамы тоже был острый ум и острый язык (а я-то думаю, от кого я получил такие таланты). В результате мы много спорили, но последнее слово всегда оставалось за мной. Однажды, когда мы ссорились на лестничной площадке, ее слова вызвали во мне такую ярость, которую я больше никогда в своей жизни не испытывал. (Мне было двенадцать лет, я понимал, что мать бить нельзя, поэтому ярость обратилась внутрь меня. В зрелом возрасте в подобной ситуации мне пришлось превратиться в алкоголика и наркомана, но не обвинять в своих бедах других людей.)

Меня часто оставляли дома одного. Оставляли настолько часто, что, когда над нашим домом в Оттаве пролетал очередной самолет, я спрашивал бабушку: «А в нем моя мама?» Я всегда боялся, что вслед за отцом она тоже исчезнет, но этого, к счастью, не случилось. Моя мама — красавица, звезда любого собрания. И именно благодаря ей я стал таким забавным.

Когда папа уехал в Калифорнию, мама — красивая, умная, харизматичная женщина, звезда любого собрания — начала встречаться с парнями, которые в свою очередь с радостью встречались с ней, а я, конечно же, в каждом из этих мужчин видел своего папу. Когда над нашим домом в очередной раз пролетал самолет, я спрашивал бабушку: «Кто это полетел? [Майкл?] [Билл?] [Джон?]» (Тут следовало подставлять имя очередного маминого ухажера.) Я постоянно терял отцов, меня постоянно бросали на границе. В результате в моих ушах всегда звучал рев реки Ниагары, и даже лошадиная доза фенобарбитала не могла заставить его замолчать. Бабушка сюсюкала со мной, со щелчком открывала мне банки диетической колы, и этот звук вместе со слабым ароматом лакрицы навсегда связал мои вкусовые рецепторы с чувством потери.

Что касается моего настоящего отца, то он звонил нам каждое воскресенье, и это было здорово. После завершения работы в фолк-группе Serendipity Singers он трансформировал свое исполнительское мастерство в мастерство актера — сначала в Нью-Йорке, а затем в Голливуде. Конечно, он был тем, кого иногда называют середнячком от искусства, но его карьера довольно стабильно шла вверх, и в итоге он стал героем рекламы Old Spice. В это время я чаще видел его лицо по телевизору или в журналах, чем в реальности. (Может, именно поэтому я и стал актером?) «А знаете, кто насвистывает мелодию Old Spice? Да это мой папа!» — так говорил закадровый голос в одном рекламном ролике 1986 года. А в кадре в это время показывали, как светловолосый мальчик с короткой стрижкой обнимает за шею моего настоящего отца. «Мой практически идеальный муж», — произносит в другой рекламе улыбающаяся светловолосая женщина, и, хотя все это шутки, мне никогда не было смешно. «На него можно положиться, он хороший друг…» — говорилось в еще одном ролике…

Позднее, когда прошло достаточно много времени для того, чтобы разлука с отцом стала выглядеть неприлично, мне на шею повесили табличку с надписью «несовершеннолетний без сопровождения взрослых» и отвезли в аэропорт, чтобы отправить в Лос-Анджелес. Всякий раз, когда я навещал его там, я снова и снова осознавал, что мой папа был человеком забавным, обаятельным и очень красивым.

Он был идеален, а мне даже в том возрасте в отце нравилось то, чего у меня быть не могло.

В итоге вышло так, что отец стал моим героем, а на самом деле — супергероем: в какую бы игру мы ни играли, я всегда ему говорил: «Давай ты будешь Суперменом, а я Бэтменом!» (Хороший психолог мог бы сказать, что мы играли эти роли вместо того, чтобы быть настоящими папой и Мэттью, потому что наши настоящие роли были для меня слишком запутанными. Но я вряд ли смогу прокомментировать такое высказывание.)

После каждого моего возвращения в Канаду образ отца и запах, стоявший в его квартире, преследовали меня по нескольку месяцев, пока не исчезали. А потом снова приходил мой день рождения, и мама делала все, что могла, для того чтобы скрыть тот очевидный факт, что моего отца нет с нами рядом. И всякий раз, когда на столе появлялся слишком большой торт, покрытый множеством оплывающих свечей, в каждый свой день рождения я желал себе одного и того же, я шептал про себя: «Хочу, чтобы мои родители снова были вместе!» Может быть, если бы моя жизнь дома была более стабильной, или если бы отец был рядом, или если бы он не был Суперменом, или если бы у меня не было быстрого ума и острого языка, или если бы Пьер Трюдо… то я не был бы всем так чертовски неудобен все это время.

Да, тогда я был бы счастлив. И диетическая кола была бы вкусной, а не просто нужной.

Без надлежащих препаратов я всю жизнь чувствовал себя не в себе и жаждал любви. Процитирую великого певца Рэнди Ньюмана: «Чтоб притвориться другим, мне нужно много лекарств». И думаю, не мне одному.

* * *

— Привет, Сюзанна дома?

— Да, а могу я сказать маме, кто звонит?

— Это Пьер.

Когда зазвонил телефон, мы с мамой наслаждались лучшим днем в нашей жизни. Мы целый день играли в игры — даже пытались играть в «Монополию», но это трудно, если вас всего двое. А потом, когда стемнело, мы нашли в нашем маленьком телевизоре фильм «Энни Холл» и смеялись до колик над тем, что домик героя Вуди Аллена находится рядом с парком аттракционов с русскими горками. (Я не понимал шуток о сексе и отношениях полов, но даже в восемь лет смог понять комичность сценки о человеке, который чихает в коробочку с белым порошком стоимостью $ 2000 за унцию.)

Это было мое самое любимое воспоминание детства — сидеть с мамой и смотреть этот фильм. Но сейчас звонил премьер-министр Канады, так что я снова был на грани ее потери. Когда мама взяла трубку, я услышал, как она «включила» свой профессиональный, ворчливый голос. Это был голос другого человека, некоей Сюзанны Перри, а не моей мамы.

Я выключил телевизор и пошел спать. Я укрылся с головой и (пока еще) без всяких барбитуратов беспокойно проспал до тех пор, пока рассвет не проник в окно моей спальни в Оттаве.

Помню, примерно в это же время я однажды увидел, как моя мать плачет на кухне, и подумал: почему она просто не выпьет? Понятия не имею, как я пришел к мысли о том, что человек, хлебнувший алкоголя, перестает плакать. Я, конечно, в свои восемь лет еще не пил (для этого пришлось ждать еще шесть лет!), но каким-то образом окружающая среда научила меня, что выпивка равносильна смеху и веселью. А еще она очень нужна тем, кто стремится избавиться от боли. Если мама плачет, то почему бы ей просто не выпить? Ведь тогда она напьется и не будет ничего чувствовать, верно?

Может быть, она плакала оттого, что мы все время переезжали? Монреаль, Оттава, Торонто… Хотя большую часть детства я прожил в Оттаве. Я много времени проводил в одиночестве; конечно, иногда со мной оставались няни, но они никогда не задерживались у нас подолгу, поэтому в конце концов я просто стал добавлять их к списку тех людей, которые меня бросили. И при этом я продолжал оставаться забавным, бойким, остроумным — просто для того, чтобы выжить.

Оказавшись рядом с Пьером Трюдо, моя красавица-мать мгновенно стала знаменитостью такого уровня, что ей предложили должность ведущей национальных новостей на канале Global Television в Торонто.

Эта работа открывала перед ней такие возможности, что она просто не могла от нее отказаться. Все шло неплохо до тех пор, пока однажды, рекламируя конкурс красоты, мама не сказала: «Уверена, что все мы еще залипнем на это зрелище». Это была забавная фраза — немного сюрреалистичная, поскольку произнесла ее победительница конкурса красоты… Но в тот же вечер ее уволили.

Я не был доволен переездом в Торонто. Почему? Ну, для начала, меня об этом никто не спрашивал. А еще мне не нравилось, что я больше никогда не увижу своих друзей. Моя мать в тот момент была на девятом месяце беременности и к тому времени вышла замуж за ведущего канадского тележурналиста Кита Моррисона — да, за того человека с пышной прической, который вел программу Dateline NBC. Меня даже выбрали на роль того, кто ведет невесту к алтарю. Это был странный выбор — странный и в прямом, и в переносном смысле.

Но зато вскоре после этого события у меня появилась красивейшая сестра! Кейтлин была невероятно милой, и я сразу же ее полюбил. Но теперь вокруг меня росла семья, частью которой я на самом деле никогда себя не чувствовал. Примерно в это же время я сделал сознательный выбор и сказал: «К черту все — каждый сам за себя». Вот тогда и начались проблемы. Отвратительное поведение. Хреновые оценки. Я начал курить. Я избил Джастина, сына Пьера Трюдо, — в будущем он тоже станет премьер-министром. Противостояние с ним я решил завершить только тогда, когда в его распоряжении оказалась целая армия. Я сделал выбор: жить головой, а не сердцем. С головой мне было безопаснее — ее было не так легко разбить. Во всяком случае, пока.

Я изменился. Научился быстро молоть языком и решил, что никто никогда не приблизится к моему сердцу. Никто.

И было мне тогда десять лет.

К тому времени, как я пошел в седьмой класс, мы вернулись в нашу родную Оттаву. Я начал понимать, какой силой обладает человек, который может смешить других. В Колледже Эшбери, а проще говоря, в моей средней школе для мальчиков в Оттаве в промежутках между занятиями мне каким-то образом удалось получить роль Рэкхема, «самого быстрого стрелка на Западе», в пьесе «Смерть и жизнь подлого Фитча», поставленной учителем драматического искусства нашего колледжа Грегом Симпсоном. Это была большая роль, и она мне очень понравилась именно тем, что я заставлял людей смеяться — для меня это было самое главное. Легкая рябь внимания переходит в волну, все родители, пришедшие на спектакль, притворяются, что интересуются игрой своих детей, но тут — бац! — на сцене появляется мальчик по фамилии Перри, который действительно может смешить людей! (Из всех наркотиков этот по-прежнему остается для меня самым эффективным — по крайней мере, в тех случаях, когда речь заходит о том, чтобы дарить радость.) Для меня было особенно важно стать звездой «Смерти и жизни подлого Фитча», потому что это давало мне ощущение успеха.

Меня очень заботил (да и сейчас заботит) вопрос о том, что думают обо мне незнакомые люди. На самом деле это одна из ключевых тем в моей жизни. Я помню, как умолял маму покрасить площадку на заднем дворе нашего дома в синий цвет, чтобы люди, которые пролетали над нами на самолетах и смотрели сверху на наш двор, думали, что у нас есть бассейн. И, может быть, в самолете найдется какой-нибудь «несовершеннолетний без сопровождения взрослых», который посмотрит вниз и утешится увиденным…

Несмотря на то что теперь я был старшим братом, я оставался плохим ребенком. Однажды перед Рождеством я перерыл все шкафы, чтобы посмотреть, какие у меня будут подарки; я также воровал деньги, курил все больше и больше, а мои оценки в школе становились все хуже. В какой-то момент учителя поставили мой стол лицом к стене в задней части класса, потому что я много болтал и тратил все свое время не на то, чтобы усваивать уроки, а на то, чтобы смешить людей. Один из учителей, доктор Уэбб, как-то сказал: «Если ты и дальше будешь так себя вести, то никогда ничего не добьешься». (Должен признаться, что когда я получил журнал People с моей фотографией на обложке, то отправил один экземпляр доктору Уэббу с надписью: «Похоже, вы были неправы». Наверное, я поступил очень грубо…)

Но я это сделал.

Мои дерьмовые оценки по всем предметам компенсировались тем, что я прекрасно играл в теннис и входил в национальный рейтинг теннисистов.

Дедушка начал учить меня играть в теннис, когда мне было четыре года. К восьми годам я уже знал, что могу победить его, но не делал этого: я ждал, пока мне исполнится десять. Я играл в теннис по восемь-десять часов каждый день, я часами отрабатывал удары в стенку, представляя себя первой ракеткой мира Джимми Коннорсом. Я в деталях разбирал геймы и сеты, я помнил каждый удар Коннорса и каждый ответный удар Джона Макинроя. Я тренировался бить по мячу, который шел на уровне груди, я подрезал мяч струнами ракетки, я учился заводить ракетку далеко за спину, как будто я кладу ее в рюкзак. Для меня это был всего лишь вопрос времени: я обязательно выйду на лужайку Уимблдона, мило и скромно кивая обожающим меня болельщикам, я буду разминаться перед матчем в пять сетов с самим Макинроем. Я буду терпеливо ждать, пока он отругает некоторых бездушных британских судей. Наконец, я ударом слева через весь корт поставлю точку в финальном матче и выиграю турнир. А потом я поцелую золотой трофей и выпью бокал Robinsons Barley Water (ячменная вода от компании Robinsons — это напиток, настолько далекий от Dr Pepper, что мне он должен понравиться). Ну и конечно, на мою победу обратит внимание мама…

(Финал Уимблдона 1982 года, в котором Джимми Коннорс с небольшим преимуществом выиграл у столь любимого мной Джона Макинроя, был и остается моим любимым матчем всех времен. Портрет Джимми-победителя украсил тогда обложку журнала Sports Illustrated, и эта фотография висит у меня в рамке на стене и по сей день. Я ли был им или он стал мной — так или иначе, в тот день мы оба выиграли.)

В реальном мире я играл в теннис в Rockcliffe Lawn Tennis Club в Оттаве. В клубе было принято ходить во всем белом. В какой-то момент у входа в клуб даже висела вывеска, на которой было написано «только для белых», но потом кто-то догадался, что она может создать о клубе превратное представление. (Вывеску быстро сменили на «только в белом», и клуб продолжил свою деятельность.) В нем было восемь кортов; в основном их занимали пожилые люди, а я целыми днями отирался там на тот случай, если кто-то не придет или кому-то понадобится четвертый партнер — и тогда я смогу помочь. Старшие любили меня за то, что я попадал по каждому мячу, но, с другой стороны, их раздражал мой сумасшедший характер. Я бросал ракетку, я матерился и свирепел, а если сильно проигрывал, то начинал рыдать. Обычно после плача я успокаивался, возвращался на корт и выигрывал. Обычно последовательность событий складывалась так: первый сет проигран… 5:1 не в мою пользу… счет в гейме — 0:40. И тут я начинал злиться, рыдать и в итоге выигрывал матч за три партии. Когда я плакал, то думал о том, что обязательно выиграю; более того, я знал, что выиграю, потому что победа была нужна мне больше, чем другим.

К четырнадцати годам я уже числился в национальном теннисном рейтинге Канады, но в это же время начали происходить и еще кое-какие события.

* * *

Когда мне исполнилось четырнадцать лет, я впервые попробовал алкоголь. Видит бог, я сдерживался, сколько мог…

В то время я часто тусовался с братьями Мюррей, Крисом и Брайаном. Примерно в третьем классе мы ради прикола выработали собственную манеру речи, в которой все предложения начинались со слов «ну разве может…». «Ну разве можно быть круче?», или «Ну разве может быть на свете более злой учитель?», или «Ну разве они смогут нас задержать?». Вы легко опознаете интонацию, с которой произносились эти реплики, если являетесь поклонником сериала «Друзья» или вообще следили за тем, как говорят в Америке последние два десятка лет. (Я не думаю, что будет преувеличением предположить, что это Чендлер Бинг изменил манеру речи американцев.) Для справки: эта трансформация напрямую восходила к Мэттью Перри, Крису Мюррею и Брайану Мюррею, которые в 1980-е годы бездельничали в Канаде. И только я на этом деле разбогател. К счастью, Крис и Брайан никогда на меня за это не обижались — они до сих пор остаются для меня самыми дорогими и веселыми друзьями.

Однажды ночью мы втроем тусовались на заднем дворе моего дома. В доме никого не было; наверху лучи солнца пробивались сквозь тучи, и никто из нас не догадывался, что скоро произойдет какое-то чрезвычайно важное событие. Я тоже лежал на грязной канадской траве и ни о чем таком не подозревал.

Ну разве можно настолько не иметь понятия о?..

Короче, мы решили выпить. Не помню, чья это была идея. Так или иначе, никто из нас не представлял, во что ввязывается. У нас была упаковка из шести банок пива Budweiser и бутылка белого вина Andrès Baby Duck. Я выбрал вино, а братья Мюррей предпочли пиво. Кстати, все это происходило на открытом воздухе — мы сидели у меня во дворе. Моих родителей не было дома (большой сюрприз!), и процесс пошел!

Через пятнадцать минут алкоголь закончился. Результат: братья Мюррей все вокруг меня заблевали, а я… я просто лежал на траве и чувствовал, что со мной что-то случилось. Произошло то, что физически и ментально отличало меня от моих собратьев. Я лежал на спине, в траве и грязи, окруженный свежей блевотиной Мюрреев, и вдруг понял, что впервые в жизни меня ничего не беспокоит. Мир обрел смысл; он больше не был скрюченным и сумасшедшим. Я был полностью умиротворенным. Я никогда не был более счастлив, чем в тот момент. «А вот и ответ, — подумал я. — Это то, чего мне не хватало. Наверное, это и есть то, что нормальные люди чувствуют все время. У меня нет проблем. Все ушло. Мне не нужно ничье внимание. Обо мне заботятся, я в порядке».

Я погрузился в состояние блаженства. В течение этих трех часов у меня не было никаких проблем. Меня никто не бросал; я не ссорился с мамой; я хорошо учился в школе; я не задавался вопросом, что такое жизнь и каково мое место в ней. Все это ушло.

Зная то, что я знаю сейчас о прогрессирующем характере наркозависимости, я удивлен тем, что не напился на следующий вечер, да и через день ничего такого тоже не произошло.

Я чего-то ждал, но бич алкоголизма не успел нанести по мне удар, меня еще не зацепило. Так что та первая ночь не привела к регулярному пьянству, но, вероятно, посеяла его семена.

Я понял, в чем был ключ к решению моих проблем: мне не хватало духовных ориентиров и способности радоваться чему бы то ни было. Но в то же время я быстро попадал в зависимость. Как сложилась такая токсичная комбинация, я не могу понять и сейчас.

Конечно, в то время я этого не знал, но быстро выяснил, что без возбуждения и опьянения я был неспособен ничем наслаждаться. Для психического расстройства в виде потери чувства радости и наслаждения существует специальный диковинный термин — ангедония.[8] На открытие и понимание этого слова и этого чувства я был готов потратить миллионы в центрах терапии и лечения. Может быть, я именно потому выигрывал теннисные матчи только тогда, когда я был на грани проигрыша. Может быть, именно поэтому я сделал все, что сделал. Ангедония… Кстати, именно таким было поначалу рабочее название моего любимого фильма, который мы смотрели вместе с мамой, — картины «Энни Холл», фильма Вуди Аллена. Вуди знает в этом толк. Вуди меня понимает.

* * *

Дома дела шли все хуже и хуже. У моей мамы была замечательная новая семья с Китом. У них появилась на свет Эмили, белокурая и хорошенькая, словно куколка. Я полюбил ее мгновенно — так же, как и Кейтлин. Тем не менее я очень часто оказывался вне этой семьи и заглядывал внутрь нее, как тот ребенок, который летит где-то в облаках без сопровождения взрослых. Мы с мамой все время ссорились; я был счастлив только на теннисном корте, но и там я злился или рыдал — даже когда выигрывал. И что же оставалось делать парню?

Входи, папа. Да, я захотел узнать тебя получше. Пришло время большой географии.

* * *

Да, Лос-Анджелес, мой отец и новая жизнь звали меня, но мне было пятнадцать лет, и отъезд разорвал бы и жизнь дома, и сердце мамы. Но ведь она не спрашивала меня, можно ли ей выйти замуж за Кита, переехать в Торонто и родить двоих детей… А в Канаде я злился, рыдал и пил, мы были на ножах с мамой, я не был полноценным членом семьи, я отвратительно учился в школе, и кто знает, может, мне все равно скоро придется переезжать. И да, черт возьми, ребенок хочет узнать своего отца.

Я решил уехать. Мои родители тоже обсуждали этот вопрос, но с другой точки зрения: «А не будет ли в Лос-Анджелесе легче делать карьеру теннисиста?» (Как я потом узнал, в Южной Калифорнии я, скорее всего, уже стал бы солидным клубным игроком, поскольку там можно играть в теннис 365 дней в году — в отличие от Канады, где вам повезет, если вы успеете разыграться за ту пару месяцев, пока страна не погрузилась в вечную мерзлоту.) Но даже с учетом этого аргумента мое решение поехать в Лос-Анджелес вызвало большой разрыв в жизненной ткани моей семьи.

Ночь перед поездкой я провел в подвале нашего дома. Эта ночь оказалась одной из худших в моей жизни. Вверху, в самом доме, закипал ад; стучали двери, люди шипели друг на друга, время от времени начинали кричать, постоянно ходили взад-вперед, одна из девочек плакала, и никто не мог ее остановить. Мои дедушка и бабушка время от времени спускались в подвал и кричали на меня; кричала и плакала наверху моя мать. Потом заплакали все дети разом, потом заорали мои бабушка с дедушкой, а за ними и дети. А я сидел внизу — немой, покинутый, решительный, оставшийся без сопровождения взрослых и напуганный. Трое очень влиятельных взрослых снова и снова приходили в подвал и говорили мне, что, уезжая, я разбиваю их сердца. Но у меня не было выбора; здесь мне было плохо. Я был сломлен.

Сломлен? Нет, скрючен.

На следующее утро моя мать была так любезна, что совершила очень трудную для нее поездку: она отвезла меня в аэропорт и смотрела, как я улетаю от нее до конца ее жизни. Как у меня хватило смелости совершить это путешествие, я до сих пор не понимаю. И до сих пор сомневаюсь, правильно ли я поступил.

Еще будучи «несовершеннолетним без сопровождения взрослых», но уже профессионалом в своем деле, я полетел в Лос-Анджелес, чтобы познакомиться с отцом. Я был так напуган, что даже вечно шумящий Голливуд не смог меня успокоить. Скоро, очень скоро я увижу огни большого города — и у меня снова будет отец.

Интерлюдия

Нью-Йорк

Первое, что я сделал, вернувшись домой после пяти месяцев, проведенных в больнице, — это закурил сигарету. После всего этого кошмара ощущения от вдоха и дыма, устремившегося в легкие, были похожи на впечатления от первой сигареты в моей жизни. Да что там, это было похоже на то, что я снова вернулся домой.

Я больше не чувствовал Боли — серьезная операция на желудке привела к образованию рубцовой ткани, что, в свою очередь, заставило мой желудок чувствовать себя так, будто я 24 часа в сутки, 7 дней в неделю делаю приседания на полную растяжку. Но в сравнении с прошлой Болью это была не боль, а скорее раздражение.

Но вот этого никому не нужно было знать, поэтому я заявил всем, что мне очень-очень больно. Для чего? Для того чтобы получить оксиконтин. Довольно скоро 80 миллиграммов оксиконтина в день, которые я заполучил обманным путем, перестали работать, и мне нужно было увеличить дозу. Когда я попросил об этом врачей, они сказали «нет»; когда же я позвонил наркодилеру, тот сказал «да». Теперь все, что мне нужно было сделать, — это придумать способ спуститься на сорок этажей из моего пентхауса за 20 миллионов долларов так, чтобы этого не заметила Эрин. (Богом клянусь, я купил этот пентхаус только потому, что именно в таком домике жил Брюс Уэйн в фильме «Темный рыцарь».)

В течение следующего месяца я пытался сделать это четыре раза, и, как вы уже догадались, меня ловили — тоже четыре раза. Я ужасно на это злился. Естественно, «сверху» поступил звонок о том, что этому человеку нужно снова отправляться в центр реабилитации.

После разрыва кишечника мне сделали первую операцию, после которой мне пришлось носить весьма симпатичный мешочек под названием калоприемник, который я даже не мог снять. Мне предстояла вторая операция по удалению этого мешочка, и между двумя операциями мне запретили курить (у курильщиков, как правило, шрамы выглядят намного уродливее, чем у прочих пациентов, — отсюда и ограничение). Ну, и были такие мелочи, как отсутствие у меня двух передних зубов, — я неудачно надкусил кусочек тоста с арахисовым маслом, зубы треснули, а исправить их я не успел.

Мне пришлось задать прямой вопрос: вы что, просите меня отказаться от наркотиков и одновременно бросить курить? Мне плевать на шрамы; я курильщик со стажем, но для меня это невыполнимая просьба. Это означало, что я должен был отправиться в реабилитационный центр в Нью-Йорке, где меня одновременно отлучат и от оксиконтина, и от табака. Мне стало страшно.

Когда я попал в реабилитационный центр, то на время детоксикации мне давали субутекс,[9] что, как оказалось, было не так уж плохо. Я зашел в свою палату, и начался отсчет времени. К четвертому дню процедуры я сходил с ума — это всегда был самый тяжелый день. Я понял, что к курению тут относятся серьезно. Мне обещали, что во время детокса я смогу курить, но как только я поднялся к себе на третий этаж, курение мне запретили.

Они так настаивали на этой мере, что меня заперли в здании центра, чтобы я не мог выбраться наружу. Результат: я сижу в палате на третьем этаже; вдалеке шумит Нью-Йорк, который занимается своими повседневными делами, в то время как его любимый актер, звезда саркастичного ситкома, снова жарится в аду. Прислушавшись, я заметил, что глубоко подо мной ходит метро — все эти маршруты F, R, 4, 5, 6. А может быть, этот грохот вызывало что-то другое, что-то непрошеное, ужасающее и неудержимое?

Скоро я убедился в том, что данный реабилитационный центр является тюрьмой. Это была настоящая тюрьма, не похожая на ту, которую я придумал себе раньше. Красный кирпич, черные железные прутья. Да… Каким-то образом я нашел себе дорогу в тюрьму. Я никогда не нарушал закон — ну, если точнее, то никогда не попадался, — но тем не менее я нахожусь здесь, я в тюрьме, в доме D из фильма «Тайны прошлого». Без двух передних зубов я даже был похож на каторжника, а каждый куратор представлялся мне надзирателем. Мне казалось, что и кормить меня скоро будут через окошко в запертой двери.

Я возненавидел это место. Им нечему было меня учить! Я проходил сеансы такой терапии с восемнадцати лет, и, честно говоря, к этому моменту мне больше не нужно было лечение — мне нужны были два передних зуба и прочный мешочек калоприемника, который бы не рвался. Когда я говорю о том, что просыпался весь в собственном дерьме, нужно учитывать, что происходило это не раз и не два, а раз пятьдесят-шестьдесят. Тут я заметил и еще одно, новое явление: если калоприемник не рвался, я после пробуждения еще секунд тридцать наслаждался атмосферой свободы, медленно вытесняя сон из глаз, но затем реальность моей ситуации поражала настолько, что я рыдал так, что мне бы позавидовала даже Мэрил Стрип.

Да, а еще мне была нужна сигарета. Разве я об этом не говорил?

На четвертый день, когда я сидел в своей комнате и занимался бог знает чем, меня вдруг что-то ударило — не знаю, что. Меня как будто пронзило изнутри. Несмотря на то что я находился на терапии более тридцати лет, так что ничему новому она меня научить не могла, мне все равно нужно было что-то сделать, чтобы отвлечься от никотина. Поэтому я вышел из своей камеры и стал бродить по коридору. Бродить бесцельно — я понятия не имел, что я делаю и куда иду.

Думаю, я пытался выйти за пределы собственного тела.

Я знал, что все терапевты находятся этажом ниже меня, но решил пропустить лифт и спуститься туда по лестнице. Я и тогда толком не понимал что происходит, и до сих пор не могу описать, что происходило, кроме того, что я был в такой панике, в таком смятении, в таком состоянии помрачения сознания… Я снова испытывал сильную боль — не Боль, но что-то очень близкое к ней. Полная путаница в голове. Очень хочется курить. Итак, я остановился на лестничной площадке, подумал обо всех годах агонии, о том, что двор так и не покрасили в синий цвет, о гребаном Пьере Трюдо и о том, что я был тогда и остаюсь и сейчас «несовершеннолетним без сопровождения взрослых».

Мне казалось, будто все отвратительные стороны моей жизни предстали передо мной одновременно.

Я никогда не смогу полностью объяснить, что произошло дальше, но вдруг я начал биться головой о стену со всей возможной для человека силой. Пятнадцать — ноль. БАЦ! Тридцать — ноль. БАЦ! Сорок — ноль. БАЦ! Гейм. Эйс за эйсом, удар с лета за безупречным ударом с лета… Моя голова — мяч, стена — цементный корт, всюду боль от резких ударов… Я тянусь вверх, я разбиваю голову о стену… Кровь на цементном полу и на стене, и все такое. Над моим лицом, завершая турнир «Большого шлема», замаячило лицо судьи. Он кричал: «ГЕЙМ, СЕТ И МАТЧ! БЕЗ СОПРОВОЖДЕНИЯ ВЗРОСЛЫХ! ШЕСТЬ — НОЛЬ, НУЖНА ЛЮБОВЬ! ШЕСТЬ — НОЛЬ. УЖАСНАЯ ЛЮБОВЬ!»

Повсюду была кровь.

Примерно после восьми таких отупляющих ударов кто-то из медсестер меня услышал, остановил и задал единственный логичный вопрос:

— А зачем ты это делаешь?

Я посмотрел на нее, как Рокки Бальбоа в одной из последних сцен фильма, и сказал:

— Потому что я не смог придумать ничего лучше.

Лестничная клетка.

2

Еще одно поколение попало в ад

Казалось, этим летом весь мир проходил через зал прилета международного аэропорта Лос-Анджелеса.

Гимнасты-любители мирового класса, спринтеры, метатели диска, прыгуны с шестом, баскетболисты, тяжелоатлеты, участники соревнований по конкуру и их лошади, пловцы, фехтовальщики, футболисты, синхронисты, представители СМИ со всего мира, официальные лица, спонсоры и агенты… Да, и еще один пятнадцатилетний теннисист-любитель из Канады. Все они были выброшены на берег в Лос-Анджелесе летом 1984 года, но только одному из них предстояло сделать великое географическое открытие.

Это был год Олимпийских игр в Лос-Анджелесе, золотое время яркого солнца и мускулистых спортсменов. Сто тысяч человек собрались в Колизее и на стадионе Rose Bowl, где Мэри Лу Реттон ждала свою «десятку» для того, чтобы выиграть гимнастическое многоборье, — и добилась своего, где Карл Льюис выиграл четыре золотые медали, поскольку он очень быстро бегал и очень далеко прыгал…

А еще это был тот год, когда я иммигрировал в Соединенные Штаты. Потерявшийся канадский ребенок с членом, который, казалось, не работал, прибыл в мир звезд Голливуда, чтобы жить там со своим отцом.

Еще в Оттаве, перед моим отъездом, одна девушка пыталась заняться со мной сексом, но я так нервничал, что заранее выпил шесть банок пива — и не смог выступить достойно. К тому времени я пил уже несколько лет — все это началось вскоре после того, как я выдал свою мать за замечательного человека по имени Кит.

Действительно замечательного. Кит в буквальном смысле жил ради моей матери. Единственное, что меня в нем раздражало, — так это то, что он всегда становился на ее сторону. Он ее защищал. Я не могу сказать вам, сколько раз моя мать делала что-то, с чем я не соглашался, но Кит говорил мне, что она никогда этого не делала. Это можно было назвать газлайтингом,[10] психологической манипуляцией, да это и был газлайтинг. Всю мою семью держал в кулаке один человек, и звали его Кит Моррисон.

Но вернемся к моему пенису.

Мне никак не удавалось установить взаимосвязь между выпивкой и моими интимными органами. Об этом никто не должен был знать — никто. Я так и ходил по планете, считая, что секс — это удел для других людей. Для кого-то, но только не меня. Это продолжалось долго, годами. Слово «секс» звучало ужасно забавно, но в моем арсенале его не было. А это означало — по крайней мере, в том, что творилось в моей голове и в штанах, — что я от рождения был импотентом.

«Да даже если я просто доеду в Лос-Анджелес, то уже буду счастлив», — вот что я тогда думал. Серьезно, я думал, что география мне поможет, задолго до того, как понял, что такое география. Я хорошо вписывался в ряды мускулистых гипертренированных спортсменов, которые тоже ждали свой багаж в аэропорту. Разве это не мы принесли в этот сумасшедший город какую-то безумную мечту? Там была сотня спринтеров и только по три медали в каждой дисциплине! И кто после этого мог бы сказать, что они были более разумными, чем я? На самом деле у меня, наверное, было больше шансов добиться успеха в своей профессии, чем у них в своей, — в конце концов, мой папа был актером, а я хотел им стать. Все, что ему нужно было сделать — это помочь мне толкнуть уже приоткрытую дверь, верно? И что с того, если бы я оказался внизу колоды? Я, по крайней мере, уехал из Оттавы и от члена, который, похоже, навсегда отказывается принимать рабочее положение. А еще от проблем в семье, частью которой я на самом деле не был.

Поначалу я хотел пойти в профессиональный спорт. Я продвинулся в теннисе до такой степени, что мы всерьез рассматривали возможность моего поступления в теннисную академию Ника Боллетьери во Флориде. Боллетьери был тренером теннисных чемпионов: он помогал Монике Селеш, Андре Агасси, Марии Шараповой, Винус Уильямс, Серене Уильямс и многим, многим другим. Однако вскоре я понял, что в Лос-Анджелесе я смог бы стать отличным игроком на клубном уровне, но не более того. Я помню, как записался на отборочный турнир, за которым наблюдал мой отец и моя новая семья (в 1980 году он женился во второй раз на Дебби, прекрасной женщине, красотке века, и тогда у них уже была очень маленькая дочь Мария). В первом матче я не взял ни одного очка.

Стандарты мастерства в Южной Калифорнии были зашкаливающими, что немудрено в условиях, когда каждый день на улице +22 градуса Цельсия, теннисные корты, кажется, сооружены у каждого на заднем дворе, если не на каждом углу… И тут появляется какой-то ребенок из ледяных пустошей Канады, где в лучшем случае морозы стоят с декабря по март, а попасть ракеткой по мячу уже считается большим везением. Стать хорошим теннисистом в Канаде — это все равно что стать хорошим хоккеистом в Бёрбанке, штат Калифорния. Так оно и вышло: мои мечты стать следующим Джимми Коннорсом быстро рассеялись, когда я столкнулся с хлесткими подачами мячика со скоростью под 100 миль в час, которыми сыпали «альфачи» — одиннадцатилетние загорелые калифорнийские боги, чьи имена начинались с буквы Д.

Мне пора было искать себе новую профессию.

Несмотря на эту быструю проверку реальностью, я сразу же полюбил Лос-Анджелес. Мне нравились его просторы, его возможности, его шансы все начать заново, не говоря уже о температуре +22, которая обеспечивала приятный контраст с оттавской стужей. Кроме того, когда я понял, что теннисом не смогу заработать себе на жизнь, а кто-то сказал мне, что тут людям на самом деле платят за то, что они играют роли в театре и кино, я быстро изменил цели своей карьеры. Это было не так трудно, как казалось поначалу. Мой папа уже был погружен в шоу-бизнес, и у меня появилось предчувствие, что он сможет зажечь искры моего таланта, как огни на новогодней елке. Дома я неплохо тренировался: всякий раз, когда там возникало внутреннее напряжение или мне требовалось повышенное внимание, я оттачивал свои навыки воздействия на людей убийственными репликами. Если я выступал хорошо, то все и заканчивалось хорошо, и обо мне начинали заботиться. Я оставался «несовершеннолетним без сопровождения взрослых», но когда я хотел посмешить людей, то все зрители независимо от состава аудитории (моя мать, мои братья и сестры, братья Мюррей, одноклассники) аплодировали мне стоя. Не помешало мне и то, что через три недели после начала моего второго года обучения в новой, очень престижной и дорогой школе (спасибо, пап!) меня взяли на главную роль в школьном спектакле. Да, дамы и господа, перед вами — исполнитель роли Джорджа Гиббса в пьесе Торнтона Уайлдера «Наш городок». Актерство пришло ко мне само собой. А почему бы мне не притвориться другим человеком?

Боже мой…

Думаю, мой отец предчувствовал, что это произойдет. После того как мне дали роль в спектакле «Наш городок», я помчался домой, чтобы поделиться важными новостями, и обнаружил на своей кровати книгу под названием «Стиль актерской игры». На книге была дарственная надпись:

Еще одно поколение спускается в ад! С любовью, папа.

Актерство стало еще одним из моих наркотиков. Правда, оно пока не наносило мне того вреда, который уже начал наносить алкоголь. На самом деле просыпаться после каждой ночной пьянки мне становилось все труднее и труднее. В дни занятий такого не было — до такой степени дело еще тогда не дошло. Но в каждый выходной — обязательно!

* * *

Для начала мне нужно было получить нормальное образование.

Я был бледным канадским парнем с хорошо подвешенным языком — а в чужом человеке всегда есть что-то такое, что возбуждает любопытство подростков. Мы кажемся экзотическими, особенно если у нас есть канадский акцент и мы можем по памяти назвать полный состав хоккейной команды Toronto Maple Leafs. Ну а кроме того, мой отец был парнем из «той самой» рекламы Old Spice! В течение многих лет мои одноклассники видели по телевизору, как мой папа, одетый как моряк, увольняющийся на берег, — в бушлате и черной фуражке — швыряет культовую белую бутылочку в чисто выбритых актеров, призывая их: «Приведите свою жизнь в порядок с помощью Old Spice!» Не пьеса Шекспира, конечно, но он был достаточно известным, высоким, красивым и очень забавным парнем, и он был моим отцом.

Отец тоже был пьяницей. Каждый вечер, с какой бы съемочной площадки он ни приходил, отец наливал себе огроменный бокал водки с тоником и объявлял: «Это лучшее, что случилось со мной за сегодняшний день».

Да, это он так говорил о выпивке. Сидя рядом с сыном на диване в Лос-Анджелесе. Потом он выпивал еще три-четыре таких бокала, а пятый брал с собой в постель.

Конечно, отец научил меня многим хорошим вещам. Но именно он и научил меня пить. Ведь не случайно же моим любимым напитком остается двойной тоник с водкой, и я за каждым бокалом думаю: «Это лучшее, что случилось со мной за сегодняшний день».