Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И вот с этих задворков они перемещались теперь в землю обетованную.

Мысли профессора вряд ли текли в том же русле, что у Цунэко, однако пропустить этот безобидный вопрос мимо ушей он не мог. Другой на его месте сказал бы что-нибудь вроде: «Куда? Да, в общем-то, никуда, посмотрим достопримечательности и вернемся». Профессор же раздраженно блеснул сиреневыми линзами, готовый противостоять натиску сумасбродства. Цунэко, которая давно привыкла и научилась уважать эту его настороженность, поспешила объяснить причину, побудившую ее задать легкомысленный вопрос:

– Просто этот пейзаж… почему-то напомнил Страну Бессмертных, и мне почудилось, что катер несет нас туда.

– Вот оно что. Как же, как же… Страна Бессмертных, очень хорошо сказано. Эта туманная дымка, окутывающая все и вся, конечно же, наводит именно на такую мысль. Кстати говоря, связь Кумано с бессмертными даосами уходит в глубь веков. Единственное их обиталище, насколько мне известно, находится в Восточном море, на острове-горе Хорай. Возможно, речь идет о горе Кинбусэн в Кумано. Ты ведь помнишь строки из «Повести о процветании»?[39] «И называлась она Бутю. Эн-но Одзуно, отшельник, начал свой путь из Кумано…»

Профессор говорил безучастно, в чем, конечно же, была виновата сама Цунэко.

Тем временем их провожатый указал пальцем в сторону берега и воскликнул:

– Посмотрите туда! Видите белую вертикальную полоску слева от горы Мёхо? Это водопад Нати[40]. Единственный водопад в Японии, который виден из открытого моря. Будет жаль, если вы пропустите это зрелище!

На правом склоне горы Мёхо, густо заросшем темной зеленью, и впрямь выделялось одно оголенное место. На фоне покрытых мхом скал красовалась белая колонна, словно вытесанная из неокрашенного дерева. Цунэко смотрела во все глаза, и ей показалось, что она видит легкое движение, видит, как танцуют, вздымаясь, струи. Впрочем, может статься, это был лишь обман зрения – вид застилала повисшая над морем дымка.

Цунэко затрепетала.

Это и в самом деле был водопад Нати, и сейчас они со своего катера будто бы украдкой подглядывали за таинственным божеством. По-хорошему, человеку полагалось благоговейно взирать на водопад снизу вверх от подножия; но божество так привыкло возноситься над головами смертных, обретая в движении свою благородную форму, что утратило бдительность, и люди, подобравшись с моря, могли лицезреть его стройное тело, столь трогательно маленькое издалека.

В голове Цунэко проносились мысли одна причудливей другой. Теперь ей казалось, что они стали невольными свидетелями запретного зрелища – купания богини. «Да, это, несомненно, богиня. Нимфа, дух водопада», – решила про себя Цунэко.

Однако она не была уверена, что профессор готов разделить с ней эти фантазии, и потому, сочтя неуместным высказывать их вслух, решила написать стихотворение – не сейчас, позднее – и отдать его на суд Фудзимии.

– Ну что ж, вернемся в гостиницу? – сказал профессор. – Мы можем сходить к водопаду потом. Я никогда не устаю любоваться этим зрелищем. Водопад Нати… Каждый раз, приезжая сюда, я чувствую, как очищается моя душа.

Профессор, по-видимому, верил в дезинфицирующие свойства морского бриза и не взял с собой ватные тампоны. Теперь, не желая садиться на трясущуюся от качки скамью, он нависал над ней в крайне неудобной позе.

Цунэко радовалась, что профессор доволен поездкой; ведь даже непосвященным известно, как тяжело и напряженно работает истинный ученый. Из-за риска, что найденный фрагмент давно забытого произведения или документа разрушит тщательно выстроенную теорию, истинный ученый предпочитает логическую структуру, основанную на интуиции: известно, что хорошая интуиция подобна пророческому дару, и такие структуры долговечны. С другой стороны, требовалась осторожность, чтобы не впасть в иную крайность – непозволительное смешение науки и поэзии, науки и искусства. Профессор всю жизнь балансировал на грани и ступал по тонкой проволоке, словно канатоходец, полагаясь в своих изысканиях то на поэтическую интуицию, то на документальные источники. Зачастую первый подход был единственно верным и плодотворнее второго, но случалось и наоборот. Тем не менее можно с уверенностью сказать, что интуиция подводила профессора куда реже, чем документальные источники. Долгая сумрачная борьба за истину, которую он вел за дверью своего кабинета, вдали от чужих глаз, была для Цунэко непостижимой.

И все же, несмотря на отточенный интеллект и развитую интуицию, благодаря которым его внутреннему взору все представало с кристальной ясностью, в профессоре пустила корни – Цунэко чувствовала это – нечеловеческая усталость, изнуряющая физически и духовно. Когда кто-то всеми силами пытается постичь нечто вовне, между ним и этим нечто происходит необратимый обмен частицами, который незаметно меняет саму природу человека. Вероятно, именно поэтому невежественные студенты прозвали Фудзимию Нечистосилом – подсознательно ощущали в нем такие изменения.

«В общем-то, – думала Цунэко, – хорошо, что он решил ненадолго уехать и отвлечься от всего этого». Она понимала, почему он выбрал места, где уже бывал раньше, и, разумеется, всецело одобряла его выбор. Ведь избыток новых впечатлений наверняка утомил бы его гораздо сильнее. Еще Цунэко подумала, что ее повышенное внимание к смене настроений профессора может духовно загнать его обратно в мрачный мир кабинета, и лучше ей побеседовать с ним о чем-нибудь отвлеченном, – может быть, это поможет снять напряжение.

Но, вопреки благим намерениям, претворить этот план в жизнь оказалось не так уж легко. Женщины вроде Цунэко обречены на то, чтобы их планы на поверку оказывались неуклюжи и неуместны. В машине по дороге на водопад она громко радовалась, что работает кондиционер:

– Как это мило с их стороны! Ведь даже в токийских такси редко есть кондиционеры. В прошлом люди ходили к водопаду еще и потому, что у воды прохладней, но в наши дни можно обеспечить прохладу и во время путешествия. Ах, мы так избаловались! Когда я оставалась в Токио, а вы уезжали, я каждый раз думала, как утомительны, должно быть, ваши путешествия, но теперь я вижу, что на самом деле можно путешествовать с удобством.

И так далее и тому подобное – лишь для того, чтобы своими бессмысленными предположениями, своим невежеством вызвать жалость, разговорить профессора, чтобы он мог поделиться с ней историями о многочисленных трудностях, повсюду подстерегающих ученого. Но профессор не изменил себе: устремив взгляд в сторону водопада, он бесстрастно и безмолвно слушал эту глупую болтовню.

В какой-то момент он устало прикрыл глаза. Цунэко встревожилась было из-за его самочувствия, но скоро поняла, что причин для волнения нет. Прикрытые веки под сиреневыми стеклами окружало множество крупных и мелких морщин, и понять, где заканчиваются веки и начинаются морщины, было почти невозможно.

Умением мгновенно отстраняться от окружающего мира профессор напомнил Цунэко какое-то насекомое. Зато у нее появилась редкая возможность разглядеть его вблизи. Рассматривая профессора, она вдруг поняла, что впервые за все десять лет так подробно изучает его лицо. До сих пор она позволяла себе лишь пугливые, быстрые взгляды снизу вверх, не более того.

Солнечные лучи, пронизывающие машину сквозь боковое стекло, высвечивали черные точки на бледной коже пробора – следы от крупинок нерастворившейся краски. Глядя на эти точки, Цунэко подумала, что, если бы он доверял ей немного больше, их там не осталось бы ни одной. Но он упорно делал это сам, полагаясь на здоровый глаз.

На самом деле его лицо вовсе не было уродливым. Его пресловутая непривлекательная внешность объяснялась главным образом неправильными пропорциями тела и несообразно высоким тембром голоса. Но его мягкий, округлый рот сохранял юношескую свежесть, удивительную для шестидесятилетнего мужчины. О, если бы только он перестал упрямиться и позволил женским рукам позаботиться об одежде – какой щеголеватый, опрятный профессор явился бы тогда миру!

Тут шестое чувство, рожденное многолетним опытом, подсказало ей, что надо перевести взгляд на пейзаж за окном и сделать беззаботное лицо. Профессор открыл глаза. Казалось, он даже не догадывался, что еще мгновение назад был объектом столь пристального изучения.

Водопад Нати уже две тысячи лет почитался священным и обрел свой божественный статус Опоана-мути-но ками, или, иначе, Окунинуси-но ками – «Бога, владыки великой страны», – с тех самых пор, как ему поклонялся император Дзимму. Восемьдесят три раза правители Японии, начиная с императора Уды, совершали сюда паломничества. А император Кадзан[41] провел ритуал очищения, простояв под водопадом тысячу дней.

Это место стало духовным центром для последователей учения Сюгэндо[42], после того как Эн-но Гёдзя, основатель этой школы, сделал стояние под холодными струями одним из видов аскетического послушания. Водопад назвали «Бодхисаттвой Летящей воды», а маленькое святилище, стоящее неподалеку, – «Храмом Летящей воды».

– Чтобы восхищаться этим водопадом, необязательно что-то знать о нем заранее, – сказал профессор, даже не повернувшись к Цунэко. Он говорил монотонным, усыпляющим тоном, которым обычно читал лекции в университете. – Но разумеется, знания помогают оценить его по достоинству. Думаю, тебе стоит узнать об истоках поклонения трем храмам Кумано и традиции паломничества к ним… Первоначально храмы Кумано были посвящены Окунинуси-но ками, поэтому, как можно догадаться, они напрямую связаны с народом Идзумо[43]. Несмотря на удаленность, все три храма были широко известны уже в период, описанный в «Анналах Японии»[44]. Из-за таинственного вида заросших густыми лесами туманных гор, где находятся святилища, возникла и распространилась вера в то, что в храмах расположен вход в мир мертвых. Позднее это древнее верование в потусторонний мир переплелось с другим, более новым, заимствованным верованием в «Чистую Землю бодхисаттвы Каннон»[45]. Таким образом появилось особое религиозное течение, связанное с Кумано… Вначале три храма были независимы друг от друга, но с годами легенды и предания о них сливались воедино, и в конце концов их главные божества образовали триединство. Ритуальные императорские церемонии проходили здесь еще в период Нара. При этом буддийские обряды часто проводились перед синтоистскими богами, то есть формально в «присутствии» этих богов. Сутра Кэгон, иначе называемая сутра Аватамсака[46], гласит, что Фудараку – «Чистая Земля бодхисаттвы Каннон» – находится «на горе, лежащей к югу». Считалось, что речь идет о южном побережье, поэтому весь прибрежный район, включая водопад Нати, стал ассоциироваться с заповедным раем. Со всех концов Японии сюда потянулись паломники в надежде обрести счастье и достичь процветания.

«Значит, – подумала Цунэко, – побережье с водопадом Нати, которое открылось нам с катера, и есть „Чистая Земля“. Какая странная случайность, что я увидела „Рай Каннон“ в первое же утро этого невероятного путешествия».

Профессор продолжал свою лекцию:

– Отождествление синтоистских богов с буддийскими в конечном счете привело к отождествлению водопада с бодхисаттвой Каннон; в народе он считался воплощением бодхисаттвы. Однако позднее, в период Хэйан, это изменилось, и основным божеством главного храма провозгласили Будду Амиду[47]. В свете этого верования водопад стал восприниматься как «Чистая Земля». Философская концепция того же времени о перерождении Будды Амиды в раю, подкрепленная растущей верой в «конец Закона», привела к созданию очень строгих аскетических практик, таких как трехгодичное послушание императора-монаха Кадзана… Со временем управление храмами перешло в руки буддистов, повсеместно появились странствующие отшельники ямабуси, или горные монахи, затем возникла школа эзотерического буддизма Сюгэндо, в которой служение синтоистским божествам сочеталось с аскетическим буддийским самосозерцанием в заповедных горных местах.

Профессор читал лекцию дальше, но Цунэко пропускала мимо ушей все, что, как ей казалось, не пригодится потом для стихотворения.

Было что-то странное в упорстве, с каким профессор, несомненно выросший здесь, в Кумано, избегает – что тоже несомненно – своей родины. Возможно, причина крылась в том, о чем Фудзимия только что упомянул: тесная связь между этой землей и вечной ночью мира мертвых, мрачно нависающей над Кумано темно-зеленой потусторонней тенью, столь пугающей и столь желанной. Но после долгих лет он все-таки отправился в это путешествие. В конце концов, характер профессора вполне соответствовал тому, что можно ожидать от человека, рожденного в этом населенном духами зачарованном крае. Хотя… его яростное противостояние миру живых, быть может, проистекало из разлуки с чем-то прекрасным, что осталось в «Чистой Земле», утопающей в густой зелени, и теперь он стремился обрести это вновь.

Пока Цунэко развлекала себя такими размышлениями, машина остановилась около ворот-тории[48] перед входом в святилище Нати Тайся[49]. Они вышли из прохладного автомобиля, на секунду замерли под натиском мощной волны жаркого воздуха и направились к храму, вниз по каменной лестнице, на которой тут и там, как обжигающий снег, лежали пятна солнечного света, пробившегося сквозь кроны высоких криптомерий.

Теперь они видели водопад Нати прямо перед собой. Священный золотой жезл, установленный на скале, сиял в облаке водяных брызг. Время от времени золотое изваяние, отважно стоящее перед лицом водопада, пропадало из виду в клубах дыма от благовоний.

Завидев профессора, настоятель поспешил навстречу, поприветствовал его с искренним уважением и проводил их к бассейну, куда падал водопад, – обычным посетителям вход сюда был запрещен из-за опасности обвала. Огромный черный замок на красной лакированной калитке ограды заржавел и поначалу не желал открываться; оказавшись внутри, они ступили на петлявшую в опасной близости от скал тропинку, которая привела их к цели.

Неловко примостившись подальше от грохочущих струй, на плоском камне, где на лицо ей падали приятные мелкие брызги, Цунэко посмотрела вверх на водопад – такой близкий, что, казалось, он низвергается прямо ей на грудь. Теперь он представлялся ей не нимфой, но огромным и свирепым божеством мужского пола.

Поток непрерывно бросал белую пену на каменную скалу, настолько гладкую, что она напоминала металлическое зеркало. Над гребнем водопада летнее облако выгнуло дугой ослепительную бровь, одинокая сухая криптомерия тянула острые иглы в синеву неба. Чуть ниже одна струя ударялась о скалу, разбрасывая пену, и чем дольше Цунэко смотрела туда, тем явственней становилось ощущение, что и сама скала понемногу крошится, а каменные обломки летят вниз, прямо ей на голову. Цунэко перевела взгляд еще ниже: там, где вода била в скалы, все крутилось и бурлило, словно извергались в унисон бесчисленные источники.

Низ каменной стены и ниспадающие воды не касались друг друга; движение потока отражалось в отполированной поверхности скалы, как в зеркале.

Поток собрал вокруг себя ветра. Деревья и травы на ближнем склоне, гибкие стебли бамбука трепетали под нескончаемыми порывами и вспыхивали опасным ослепляющим сиянием, когда их настигал веер брызг. Увенчанные короной из солнечного света беспокойные кроны деревьев были неповторимо прекрасны в своем диком и отчаянном порыве. «Совсем как обезумевшие героини в театре но», – подумала Цунэко.

Постепенно ее слух привык к грохоту, и она уже не обращала на него внимания. Лишь когда она, зачарованная, устремила взгляд в зеленые глубины бассейна, этот шум, как ни странно, вновь зазвучал в ушах, хотя и несколько иначе. Здесь, у ног Цунэко, поверхность бассейна – олицетворение бездеятельности и застоя – лишь слегка подрагивала от крупной ряби, как поверхность пруда под дождем.

– Впервые в жизни вижу такой великолепный водопад. – Цунэко слегка склонила голову в знак благодарности профессору, который привез ее сюда.

– Для тебя все «впервые жизни», – звенящим голосом ответил профессор. Он стоял прямо перед водопадом и даже не повернулся к ней.

Сколько тайны было в этом голосе, сколько язвительного пренебрежения.

Разумеется, он знает, что она была замужем, и все же насмехается над ней из-за того, что она сохранила душевную невинность. Жестоко говорить сорокапятилетней женщине, что она по-детски наивна. Профессор все эти годы требовал от нее чистоты и невинности, как от служительницы в храме, где он, Фудзимия, был почитаемым божеством, а теперь смеется над этим?

– Может, пойдем дальше? – изумляясь самой себе, сказала Цунэко и, подкрепляя это предложение, поднялась с камня.

Вдруг ее нога скользнула по замшелому камню, и она начала падать. С неожиданной для мужчины его возраста быстротой профессор протянул руку, чтобы ей помочь. Долю секунды Цунэко колебалась, раздумывая, принять ли нежданную помощь, опереться ли на эту бледную, безукоризненно чистую протянутую руку.

Рука плыла в воздухе сквозь рокот водопада – божественное видение, грозящее увлечь Цунэко в неведомые миры. Перед ее глазами возник большой цветок магнолии, его тронутые временем лепестки были изящно усыпаны крапинками и сладко пахли… Но она рисковала потерять равновесие и упасть на скользкий камень. Наконец Цунэко поддалась соблазну, прекрасно осознавая, что увиденное было иллюзией, но голова у нее кружилась на грани обморока. К несчастью, сил профессора не хватило для такой тяжести, и он тоже пошатнулся, едва Цунэко схватилась за него. Еще немного – и они рухнули бы вниз, на камни, и разбились. Но мгновенное осознание, что жизнь профессора бесценна, помогло Цунэко устоять на ногах, и она неимоверным усилием удержала его и себя от падения.

Они выпрямились и теперь стояли друг против друга, раскрасневшись и тяжело дыша. Очки профессора сползли на кончик носа и в любую секунду могли упасть; Цунэко, не задумываясь, поправила их. В обычной ситуации профессор непременно отшатнулся бы или оттолкнул ее руку, но сейчас он смущенно произнес:

– Спасибо.

Никогда еще Цунэко не была так счастлива.

4

Это было странное летнее утро: утро отмены заграждений и снятия многих запретов. Вряд ли профессор сознательно решил убрать эти запреты; возможно, он просто хотел в кои-то веки пустить все на самотек.

Чтобы почтить главное божество и духа водопада, предстояло в самую жару, под палящим летним солнцем, подняться в Нати Тайся по лестнице из четырехсот ступеней. Это изнурительное восхождение нещадно вгоняло паломников в пот даже в прохладные сезоны – весной и осенью, и редко кто отваживался на него в разгар лета, а уж тем более мало кому приходило в голову пойти сюда в такое время суток. «Ноги у нынешней молодежи уже не те», – думала Цунэко, глядя на юношей и девушек, готовых сдаться после первых десяти ступеней. Она наградила их насмешливым взглядом, однако после площадки для отдыха, которую они миновали, и ей стало не до смеха.

Фудзимия поднимался безмолвно, не обращая внимания на встречавшиеся по пути места, где можно было перевести дух и освежиться. Он отверг помощь Цунэко, когда она предложила опереться на ее руку. Оставалось загадкой, откуда берется в нем такая выносливость. Он согласился, чтобы Цунэко несла его пиджак, но наотрез отказался купить посох и шел вперед, упорно рассекая неподвижный раскаленный воздух: в этом застывшем пекле не было и тени ветерка, даже такого, чтобы колыхнуть штанины его мешковатых брюк. Профессор наклонился вперед и буквально перетаскивал себя со ступеньки на ступеньку, словно пританцовывая: рубашка на спине промокла от пота, но он не позволял себе обмахиваться веером, только время от времени утирал струящийся по лбу пот носовым платком, который сжимал в руке. Скорбный профиль профессора, что восходил по лестнице, склонив голову и устремив взгляд на выбеленные солнцем камни ступеней, нес на себе благородную печать уединенного служения науке и в то же время намекал, что профессор желает предъявить людям страдания, порожденные этим одиночеством. Печальное зрелище, от которого оставалось тонкое возвышенное послевкусие, – так после испарения морской воды на поверхности остается соль.

Глядя на него, Цунэко чувствовала, что не вправе жаловаться. Сердце билось уже где-то в горле и вот-вот грозило выскочить наружу, лодыжки ныли, колени болели от непривычной нагрузки и подгибались, как если бы она шла по облакам. Но хуже всего была адская жара. Голова кружилась, Цунэко чувствовала, что еще немного – и она упадет в обморок от усталости, но… время шло, и вот уже что-то невероятно чистое поднималось откуда-то изнутри, со дна усталости, как ключевая вода пробивается сквозь песчаную почву. Ей подумалось, что, вероятно, лишь в редкие минуты просветления, наступающего после тяжелых испытаний, человек способен постичь и увидеть как наяву мечту-призрак – «Чистую Землю» Кумано, о которой профессор рассказывал в машине по дороге сюда. Землю таинственных теней, покрытую прохладным зеленым покровом; землю, в которой люди не потеют и боль никогда не сдавливает грудь.

И возможно, там – Цунэко вдруг пришла в голову мысль, на которую она, чтобы продолжить восхождение, оперлась, как на спасительный посох, – в этой земле ей и профессору предназначено, избавившись от любых ограничений, слиться воедино в их непорочности. Десять лет она мечтала, хотя никогда не признавалась в этом даже себе, о взаимном уважении, которое однажды превратится не в обычную, но иную, благородную любовь, обитающую в тени древних криптомерий глубоко в горах. В ней не будет ничего от любви между земным мужчиной и земной женщиной, и она не будет похожа на бесконечный обмен похвалами, который иногда путают с любовью. Профессор Фудзимия и Цунэко сойдутся, как две колонны света, в некой точке пространства и смогут взирать сверху на обычных земных людей. И быть может, эта точка как раз и находится на верху лестницы, по которой, задыхаясь, она продолжает мучительный подъем.

Глухая к пению цикад вокруг, слепая к свежей зелени криптомерий, растущих по бокам лестницы, она шла и шла, и в мире не осталось ничего – только бьющий в затылок солнечный свет, что и сам был как головокружение; только она, что брела по лестнице, окутанная ослепительным маревом.

Но когда они наконец добрались до храма и она, ополоснув лицо и смочив горло, перевела дух и посмотрела по сторонам, вместо «Чистой Земли» ее взгляду предстала ярко освещенная, но все та же обыденная реальность.

Открывшаяся картина была обрамлена горами: на севере высились Эбоси-дакэ и Хикаригаминэ, на юге – гора Мёхо. Внизу хвойный лес огибало шоссе – по нему можно было добраться на автобусе в храм на горе Мёхо, где хранились волосы умерших. На востоке в просвете между горами виднелось далекое море. С каким, должно быть, благоговейным трепетом наблюдали люди древности восход, когда светило появлялось между вершинами и преображало темные склоны. Живительными стрелами розового света, что срываются со звенящей тетивы в сторону царства мертвых, его лучи без труда пробивали пелену вечного в этих горах тумана, о котором в десятой книге «Повести о доме Тайра» сказано: «Великое милосердие Будды, спасителя всего сущего, одело туманом…»[50]

Профессор был знаком и со здешним настоятелем, который провел их еще к одной лакированной красной калитке, на сей раз ведущей во внутренний сад.

Главным божеством этого святилища был Фусуми-но ками (чье другое имя – Идзанами-но омиками), однако в согласии с общим для всех трех храмов порядком здесь также почитались божества двух других храмов. Поэтому в храмовом дворе они насчитали шесть строений, каждое со своим названием: Такимия, Сёдзёдэн, Нака-но Годзэн, главный зал Ниси-но Годзэн, Вакамия и Хассиндэн. Внешний вид каждого строения, вплоть до черепицы на крыше, олицетворял либо мужскую силу, либо женское изящество – в зависимости от того, какому божеству оно посвящалось. Недаром в народе говорят: «Горы – защитники веры». Горы Кумано были особым религиозным миром, где синтоистские боги обитали в тесном и шумном соседстве друг с другом.

В ярких лучах летнего солнца киноварь храмовых построек на фоне густой зелени поросших криптомериями холмов выделялась особенно ярко.

– Не торопитесь, отдохните с дороги.

Любезно откланявшись, настоятель удалился, полностью предоставив в их распоряжение сад с плакучей сакурой и большим валуном, похожим на ворона. По такой жаре поблек даже взъерошенный мох. В саду царило безмолвие; прислушавшись, можно было уловить, как дышат божества, охваченные послеполуденной дремой.

– Посмотри, – сказал профессор, указывая на шесть храмовых крыш над высоким каменным забором. – Видишь? Резьба на каэрумата[51] везде разная.

Но Цунэко настолько поразилась странной неуверенности в поведении профессора, что даже не посмотрела в ту сторону. Хотя Фудзимия насухо вытер пот со лба, аккуратно надел пиджак и выглядел так, словно стоит в прохладе, – и не скажешь, что всего несколько минут назад он совершил изнурительный подъем на гору, – на его лице застыло несвойственное ему тревожное выражение, а взгляд блуждал по выступающим из земли корням. Цунэко едва не спросила, не потерял ли он что-нибудь, но вовремя одернула себя.

И в эту секунду случилось то, отчего ее сердце забилось как сумасшедшее: профессор достал из кармана небольшой тканевый сверток, который Цунэко заметила в его комнате этим утром. Нисколько не заботясь, что она стоит рядом и смотрит, Фудзимия развернул ткань на ладони – в шелковом платке лежали три изысканных самшитовых гребня. Ослепительные солнечные лучи высвечивали каждую деталь этих прекрасных вещиц, вплоть до мельчайшей резьбы в виде китайских колокольчиков.

Цунэко до глубины души восхитило это невероятное изящество, но еще больше ее потрясли написанные красной тушью иероглифы, по одному на каждом гребне.

Первый иероглиф «ка», что означает «аромат».

Второй – «ё», что означает «приходить на смену».

Третий – «ко», что означает «дитя».

Разумеется, одного быстрого взгляда недостаточно, чтобы делать какие-то умозаключения, но Цунэко знала, что в такой последовательности эти три иероглифа составляют женское имя: Каёко. Более того, написанные почерком, так подозрительно похожим на почерк профессора, эти красные знаки были напоены нежной женственностью настолько, что Цунэко почудилось, будто она на мгновение увидела обнаженную благородную девушку. Хотя надпись сделали в уставном стиле, когда все линии прописываются четко и до конца, каждая черточка была выполнена с такой чуткостью и нежностью, что не оставалось сомнений – кистью профессора двигало невыносимо глубокое чувство.

Вне всякого сомнения, эта таинственная дама, чье имя написано на гребнях красной тушью, с самого начала их путешествия затаилась в своей постели, убранной белой и лиловой тканью. Цунэко не сумела противостоять негодованию, охватившему все ее существо, – за эти годы профессор не нашел нужным сказать ей, скрывал от нее единственное женское имя, с которым был связан. Внезапно чудесная картина «Чистой Земли», которую Цунэко крупными мазками нарисовала себе, совершая этот невозможный, изматывающий подъем, растаяла бесследно. Вместо рая Цунэко очутилась в аду – впервые в жизни ее терзали муки ревности.

Вся эта буря эмоций пронеслась в одно мгновение, поскольку профессору потребовалось лишь несколько секунд, чтобы взять с платка гребень с иероглифом «ка»; оставшиеся два он завернул в шелк и убрал в карман.

– Мне нужно поскорее закопать это где-нибудь здесь. Подыщи подходящее место между корней. Так, чтобы копать было нетрудно.

– Да, конечно.

Отвечая профессору, Цунэко изнывала от жалости к себе. Она настолько привыкла повиноваться ему, что сейчас, даже поглощенная своей мукой, просто не могла ослушаться. Разум протестовал, но глаза уже высматривали подходящее место в саду.

– Не кажется ли вам подходящим место у корней плакучей сакуры?

– Да. Очень хорошо. Под цветущим деревом, весной…

С неприличной поспешностью он кинулся к дереву, опустился перед ним на колени, осторожно снял клочок мха и принялся рыть землю ногтями. Это было так непохоже на него, патологического приверженца чистоты, но, вероятно, он считал, что в священной земле микробы не живут.

В один миг гребень исчез в земле; вместе с ним ушла в землю и красная надпись. С помощью Цунэко профессор аккуратно вернул мох на место, чтобы скрыть следы на поверхности почвы. Не вставая с колен, он на несколько секунд сложил ладони в молитве, а потом быстро осмотрелся по сторонам – не идет ли кто – тем быстрым, вороватым движением, которое подобает не профессору, но преступнику, нарушившему закон.

Затем с непринужденным видом он поднялся на ноги, достал из кармана пропитанный спиртом ватный тампон и принялся старательно вытирать пальцы. Второй тампон профессор подал Цунэко, чтобы и она могла протереть руки. Это был первый раз, когда он поделился с ней своими тампонами. Тщательно вычищая грязь из-под ногтей и вдыхая прохладный, хладнокровный запах спирта, Цунэко почувствовала, что, сама того не желая, стала соучастницей этого маленького преступления.

5

Эту ночь они провели в одной из гостиниц в Сингу. На следующий день им предстояло с утра посетить Хаятама Тайся, а после отправиться на машине в Хонгу Тайся[52]. На этом паломничество в три храма Кумано должно было завершиться.

Но после «происшествия с гребнями» Цунэко погрузилась в глубокие раздумья. Она продолжала выполнять распоряжения профессора, и хотя их путешествие пока не закончилось, новая, радостная Цунэко исчезла и на ее месте появилась средних лет особа, которая ничем не отличалась от той Цунэко, что проживала в мрачном профессорском доме в Хонго.

Посещение храмов было запланировано на завтра, и они вернулись в гостиницу, как только осмотрели все достопримечательности небольшого городка. Других дел на этот день у Цунэко не было, поэтому она достала из сумки томик Эйфуку Монъин, чтобы скоротать время до ужина за чтением. По словам профессора, он тоже собирался посвятить эти часы чтению, хотя она подозревала, что на самом деле он решил вздремнуть у себя в номере.

Глубоко в сердце она злилась на него, и чувство это лишь усиливалось из-за того, что, явно заметив ее печаль и смятение, он ни словом не упомянул злополучные гребни. Разумеется, она не могла первой затронуть эту тему, и пока профессор не заговорит сам, Цунэко предстояло размышлять над загадкой в одиночестве.

Она редко смотрелась в зеркало, даже когда оставалась одна в токийском доме, но теперь делала это всякий раз, когда у нее выдавалась свободная минутка. Зеркало в гостиничном номере, на дешевой, покрытой красным лаком подставке, как нельзя лучше подходило для разглядывания такого невзрачного лица.

Как и следовало ожидать, в сборнике стихов не было портрета поэтессы, и Цунэко оставалось лишь гадать, как та выглядела на самом деле. Но, вне всякого сомнения, лицо Эйфуку Монъин не имело ничего общего с ее лицом – с этими маленькими глазками, впалыми щеками, тощими мочками и (самое ужасное) слегка выступающими вперед зубами. Нет, во всех возможных смыслах, таких как финансовое положение, положение в обществе, внешний вид, эта женщина разительно отличалась от Цунэко, а Цунэко от нее. Но почему профессор посоветовал ей читать эти стихи?

Поэтесса, старшая дочь первого министра Сайондзи Санэканэ, начала служить при императорском дворе в восемнадцать лет. Поначалу ее назначили придворной дамой, а потом она стала второй женой императора Фусими. Когда император отрекся от престола, чтобы стать монахом, она получила новое имя – Эйфуку Монъин. После того как ее супруг скончался, она тоже приняла монашество и стала называться Синнёгэн. В то время ей исполнилось сорок шесть. Хотя Эйфуку Монъин решила посвятить себя буддийскому учению, она прославилась как лучшая поэтесса школы Кёгоку, покровителем которой был император Ханадзоно. Беспокойное время Реставрации Кэмму[53] прошло стороной, не затронув ее угасающую жизнь. Она умерла в семьдесят два года.

Ее жизнь выпала на тот нелегкий период, когда императорский двор раскололся надвое. За несколько лет до смерти Эйфуку Монъин стала свидетельницей восстания Асикаги Такаудзи, за которым последовала Реставрация Кэмму и эпоха Северного и Южного императорских дворов[54]. Но политические и общественные потрясения не затронули ее поэзию. Она оставалась верна себе, воссоздавая в каждом стихотворении то особое, тонкое поэтическое полотно, в котором переплетались изящный язык полутонов и нюансов и любование природой. Она всегда следовала наставлению, которое обычно приписывают Фудзиваре Тэйка, – «писать, сопереживая, помнить о печальном очаровании вещей»[55].

Цунэко несколько смущало, что Эйфуку Монъин стала монахиней, будучи всего на год старше ее самой. Не хотел ли профессор намекнуть, что через год ей тоже лучше уйти в монастырь?

Но это еще не все. Период творческого расцвета, когда поэтесса написала самые восхитительные и прекрасные свои танка – лучшие образцы изысканного стиля антологии «Собрание драгоценных листьев», – наступил как раз после того, как ей исполнилось сорок. Антологию собрали и подали на суд императору в 1313 году. Эйфуку Монъин было тогда сорок три. То есть примерно в возрасте Цунэко она создала вошедшие в антологию жемчужины пейзажной лирики, такие как:

все холоднеервется, бушует метельсо снегом мешаетхолодный весенний дождьв вечереющем небе

и

к подножью горптицы призывная песньприносит рассветцветы один за другимнаполняются цветом

Однако кажется маловероятным, что в столь важный для нее период, который закончился со смертью императора Фусими, Эйфуку Монъин испытывала настоящую душевную боль. Может быть, идея о том, что искусство рождается только из страданий, ошибочна по своей сути? Если это так, возможно, профессор всего лишь пытается приободрить Цунэко; показать, что даже ее дурное настроение может послужить основой для прекрасной поэзии. И значит, с ее стороны было неуместно и недостойно пытаться выведать секрет его печали, равно как и разжигать чувства там, где в них не было нужды.

В любые времена, в любом обществе для того, чтобы воспеть прекрасные картины природы столь же прекрасными поэтическими строками, женщина должна была обладать всем, чем обладала Эйфуку Монъин, – красотой, положением и воспитанием, а мужчина – силой и независимостью мысли. Каждое стихотворение Эйфуку Монъин восхищало Цунэко, но тем острее она осознавала свою никчемность и бессилие, зная, что никогда не сможет так написать, и была готова бросить на пол книгу, любезно одолженную ей профессором. И даже бросила, только для того, чтобы поднять и вновь убедиться, что ей невыносимо просто держать этот томик в руках.

Книгу наполняли поэтические свидетельства яркой жизни яркой женщины, но в них не чувствовалось ни радости, ни грусти, они были поверхностны и холодны. «Интересно, – подумала Цунэко, – что́ на моем месте сделал бы какой-нибудь студент, ученик профессора, если бы чувствовал то же, что я сейчас?» Наверное, накинулся бы на своего учителя, как разъяренная волна, – которая, впрочем, даже в таком состоянии не забывает о манерах, – а тот, в свою очередь, ответил бы на этот душевный бунт мягко и с пониманием.

Цунэко порывисто вскочила и, прижав книгу к груди, торопливо вышла из комнаты. Пробежав по коридору, она, как того требовали приличия, опустилась на колени у двери в комнату профессора и перед тем, как отодвинуть створку, спросила:

– Извините, можно войти?

– Да, – послышался с той стороны высокий голос, который мог принадлежать как мужчине, так и женщине.

Цунэко открыла дверь, поднялась с колен и вошла в комнату.

Профессор сидел за низким столом под вентилятором и, как намеревался, читал, придерживая пальцем разлетающиеся страницы пухлого тома.

– Я пришла вернуть вам книгу.

– Ты ее прочла?

– Да… то есть нет.

– Если ты ее не прочла, можешь пока не отдавать. Пусть побудет у тебя до конца поездки.

– Хорошо.

Цунэко видела, что ее двусмысленные ответы раздражают профессора, но, прежде чем он сделал ей выговор, она опустилась перед ним на татами и сказала:

– Учитель, я больше не могу писать стихи.

– Почему? – Чем больше он удивлялся, тем невозмутимей звучал его голос.

– Это бесполезно. Как бы я ни старалась… – Она еще не договорила, а слезы – первые слезы, пролитые за эти десять лет в присутствии профессора, – хлынули из глаз.

Вполне вероятно, что профессор с тайным нетерпением ожидал от этого путешествия подобных маленьких удовольствий, на которые в обычное время рассчитывать не мог. Стекла его очков сверкнули с каким-то мальчишеским лукавым задором, хотя голос оставался спокойным, а лицо строгим.

– Послушай. Нельзя просто взять и бросить все на середине. Так не делают. Ты тоже нечасто даешь волю чувствам, но тебе еще есть чему поучиться у Эйфуку Монъин. Ее поэзия учит нас понимать, насколько важно в искусстве уметь скрывать свои чувства. Заметь, такое субъективное искусство, как поэзия, не исключение. Современные поэты, к сожалению, не придерживаются этого важного принципа. Я тоже, увы, попал под дурное влияние и пишу теперь то, что пишу. Вот почему я дал тебе этот сборник – чтобы уберечь хотя бы тебя от ошибки, которую совершил сам. Поэтому ты не должна так реагировать. Вот, посмотри, – продолжил он. – Кажется, что Эйфуку Монъин не вкладывает в свои стихи никаких чувств…

Профессор в поисках примера пролистал книгу, которую Цунэко положила на стол перед ним.

– Вот, возьмем, к примеру, это стихотворение, написанное на тридцатом поэтическом турнире, проводившемся во второй год эпохи Кагэн[56].

безлунная ночьвот-вот займется рассветв дождливом небепризрачный свет светлячкапод застрехой мерцает

– В этом точном, фотографичном описании тем не менее присутствует некий пафос, призванный выразить личную грусть автора, которая скрывается за внешней красотой и яркостью ее жизни. Она была так чувствительна и ранима, что ей приходилось тщательно скрывать свои чувства, и в результате появились эти поэтические описания, очень сдержанные, но в то же время намекающие на нежную силу ее чувств. Тебе так не кажется?

Все, что он сказал, было, разумеется, верно. Цунэко как никогда остро ощутила, что не может открыться профессору; она затихла, прислушиваясь к тому, как в глубине ее души крепнет какое-то новое чувство. Фудзимия так и не обмолвился о трех самшитовых гребнях. А ведь лиловый сверток бережно хранился в кармане пиджака, который он отдал ей с таким невинным выражением лица. И она, разумеется, с радостью приняла эту ношу, осторожно держала пиджак перед собой, чтобы не закапать по́том, не запачкать, когда едва не умерла, под обжигающим солнцем поднимаясь по лестнице из четырехсот ступеней… Эта мысль выводила Цунэко из себя.

Тем не менее вечер прошел без неприятных сюрпризов; на следующее утро они встали пораньше и по прохладе отправились в Хаятама Тайся. Главным божеством этого святилища, как сказал профессор, считался Идзанаги-но микото, но в «Анналах Японии» был отрывок, из которого следовало, что речь не о самом Идзанаги-но микото, а о боге, появившемся из его слюны. Слюна символизировала душу, поэтому рожденное из нее божественное создание было связано с погребением и погребальными обрядами. Это объяснение, наряду с почтением и любовью, озарявшими лицо профессора, пока он закапывал в землю второй гребень, наводили на мысль, что владелица давно покинула мир живых.

Цунэко, которая со вчерашнего дня не могла выбросить из головы мысли о свертке и его содержимом, вспомнила свой сегодняшний сон. В этом сне Эйфуку Монъин и хозяйка гребней слились в один туманный образ – прекрасной, благородной, неземной женщины. Прическу красавицы венчали три самшитовых гребня. Бледное скорбное лицо то скрывалось из виду, то появлялось, словно выныривая из глубин хвойного леса, мелькало между стройными стволами криптомерий Кумано. Шлейф ее одеяния стелился вокруг, как ночь, летел за ней, взмывал в темное небо. Цунэко не знала, что это за наряд, но почему-то подумала, что, наверное, именно так выглядело облачение Эйфуку Монъин. Высокий воротник из множества слоев обрамлял светлое, как луна, лицо. Шелк – это белый узорчатый шелк, вдруг поняла Цунэко; но тут забрезжил рассвет, и таинственное одеяние постепенно окрасилось в лиловый, характерный для траурного платья цвет.

«Лиловый сверток!» – подумала Цунэко, и видение исчезло.

Утром она увидела сверток в святилище Хаятама Тайся. В отличие от предыдущего места, здесь было очень шумно: красные стены вибрировали от назойливого звука, похожего на визг электропилы, – шумели пароходы, курсирующие по реке Кумано позади храма.

В таком шуме профессору было проще исполнить задуманное: едва гребень с иероглифом «ё» показался из лилового свертка, как сразу был предан земле и теперь покоился под корнями в зарослях кустарника.

Из трех остался один. С иероглифом «ко», «дитя».

Профессор бережно обернул гребень лиловой тканью, спрятал его в карман пиджака, затем молча, даже не взглянув на Цунэко, которая смотрела на него вопросительно, развернулся к ней устало ссутуленной спиной и направился к выходу из сада.

6

Эйфуку Монъин интересовала профессора не только из-за своего поэтического таланта, но еще и потому, что антология «Собрание драгоценных листьев» появилась в тот период, который сыграл огромную роль в дальнейшем развитии эзотерической традиции стихосложения, связанной с антологией «Кокинсю».

Значимость этой традиции с самого начала была связана с политическим соперничеством. Раскол, из-за которого образовались два императорских двора, привел и к противостоянию двух поэтических школ, и более старая школа Нидзё, желая принизить более молодую школу Кёгоку, начала преподносить эту традицию – которой, к слову, раньше никто особо не интересовался, – как источник, из глубин которого станут черпать вдохновение будущие поколения поэтов. Как следует из знаменитого документа «Ходатайство двух сановников в эру Энкэй»[57], это противостояние вскоре вылилось в откровенное выражение взаимной ненависти и зависти, под которыми, в свою очередь, скрывалось стремление к власти и обогащению. Цунэко знала эти исторические факты благодаря тому, что им нашлось немного места в лекциях по стихосложению, которые профессор читал во время ежемесячных встреч у себя дома, куда ей разрешалось ходить.

Двое сынов поэтической семьи Микохидари, по преданию происходящей от Фудзивары Митинаги, – Тамэё из школы Нидзё и Тамэканэ из школы Кёгоку, – всю жизнь грызлись, как кошка с собакой. Разгневанный тем, что Тамэканэ назначили единственным составителем императорской антологии, Тамэё, чтобы сместить его, подал императору прошение, где обвинял своего родственника в профессиональной непригодности. Тамэканэ в отместку обратился к императору с похожим прошением. Так и появилось вышеупомянутое «Ходатайство». И все же, несмотря на эту склоку, Тамэканэ удалось в одиночку составить «Собрание драгоценных листьев», где одним из главных авторов стала Эйфуку Монъин. В конечном счете школа Нидзё все-таки одержала победу над школой Кёгоку – так и возникла эзотерическая стихотворная традиция, известная теперь как «Новые старые наставления». Исследуя эту традицию, профессор Фудзимия, разумеется, уделял основное внимание школе Нидзё, хотя его личные симпатии принадлежали проигравшей стороне.

Сложно сказать, что именно привлекало его в истории о канувших в Лету грязных придворных склоках и их влиянии, в своем роде мистическом. Несомненно одно: в нем самом сосуществовали две противоборствующие стихии. Симпатизируя потерпевшей поражение школе Кёгоку, он тем не менее не покладая рук укреплял собственное, не менее мистическое влияние. Всю свою жизнь он доказывал, что за любыми научными и творческими спорами кроются корыстные личные интересы, но сам при этом был натурой творческой, автором множества изящных, пронизывающих стихов.

Цунэко восхищалась упорством, с которым профессор избирал для своих исканий объекты со странным излучением, именуемым красотой, и не оставлял их в покое, несмотря на то что в результате страдал от «лучевой болезни»; но признавала, что сама на такую самоотверженность не способна. Быть может, своим необычным характером – навязчивой замкнутостью и холодностью – профессор был обязан, с одной стороны, приверженности идее, что красота, которая возникла из уродливых ссор, порожденных человеческой алчностью, воплощена не в победителе, но в побежденном, в конечном итоге обреченном исчезнуть; и с другой – стремлению утвердить собственное, пусть и условное, но долговечное влияние отказу мириться даже с полунамеком на вышеупомянутое исчезновение.

С помощью такого рода размышлений Цунэко удавалось, если в целом она была спокойна, взглянуть на профессора слегка отстраненно. Но, вспомнив, что сегодня ей предстоит опять увидеть лиловый сверток, она совсем обессилела и больше не могла сосредоточиться ни на одной мысли.

Хонгу Тайся, главный из трех храмов Кумано, был основан еще во времена императора Судзина[58]. Здесь, как и в храме Оу в провинции Идзумо, поклонялись Кэцумико-но ками.

По словам профессора, в здешних ритуалах до сих пор сохранились шаманские обряды народа Идзумо.

Все ритуалы в трех храмах Кумано проводили в духе синтоистской, а не буддийской традиции – с характерными практиками очищения от всего нечистого и восстановления «чистого» состояния после прегрешений. Поэтому, в отличие от других храмов школы Сюгэндо, местное богослужение было гораздо красочнее и ярче.

Они могли поехать в Хонгу Тайся на автобусе, но профессор в путешествии не скупился на расходы и, к великой радости Цунэко, решил взять машину с водителем и кондиционером.

К сожалению, на каменистой, неровной дороге вдоль реки Кумано им то и дело попадались грузовики с полными кузовами бревен. Тяжелые грузовики поднимали облака пыли, которые окутывали машину серой пеленой, так что, несмотря на закрытые окна и кондиционер, полюбоваться в свое удовольствие видом на реку не получилось.

Первоначальное святилище, внушительное и великолепное, стояло прямо посреди реки Отонаси, но в 1889 году его уничтожило наводнение. Через два года храм отстроили заново на том месте у реки, где он стоит и поныне. На противоположном берегу было несколько водопадов; Цунэко больше всего запомнился водопад Сирами-но таки, ответвление водопада Нати, расположенный с другой стороны горы. Именно около него профессор решил остановиться и выйти из машины.

Хотя вид зеленых деревьев и влажной блестящей травы освежал, особенно по сравнению с запыленным пейзажем, который они видели за окном машины, в самом водопаде не было ничего необычного. Впрочем, мысль о том, что эта вода обладает той же чистотой и святостью, что и потоки водопада Нати, придавала некое очарование струям, падавшим – как показалось Цунэко, когда она взглянула вверх, – прямо с неба. Она осознала, что благодаря профессору удостоилась лицезреть великий водопад во всех ипостасях, – день назад она смотрела на него издалека, из открытого моря; потом он явился в форме брызг, падающих на них, когда они стояли у бассейна, и вот теперь она видит его изнанку, скрытую сущность.

Они проехали место, где река разветвлялась на два рукава, и направились дальше на запад, вдоль реки Кумано. Пересекли холм, миновали долину, горячие источники в Юноминэ, а затем увидели широкое мелкое русло реки Отонаси и грациозные строения храма на берегу, полускрытые рощей.

Выйдя из машины, Цунэко восхитилась красотой окружающих холмов, залитых солнечным светом. Людей было мало, в прозрачном воздухе витал аромат криптомерий; странным образом неразбериха современного мира, царившая буквально в двух шагах отсюда, лишь подчеркивала правоту древних, веривших, что здесь находится рай Будды Амиды. Даже звон невидимых глазу цикад в криптомериях лишился обычной пронзительности; их всепроникающая песня накрыла все вокруг, словно тонкий лист бронзовой фольги.

Цунэко и профессор прошли через массивные, но гармоничные тории из неокрашенного дерева, ступили на посыпанную белым гравием дорожку и двинулись к храму. По бокам дорожки тоже росли густо-зеленые криптомерии. При взгляде вверх от подножия лестницы казалось, будто небо забрано в раму безупречного зеленого оттенка, за исключением разве что одинокого солнечного блика на верхней части ствола или взъерошенного пучка выцветших желтоватых иголок.

На середине подъема стояла доска с вырезанной на ней строкой из пьесы театра но «Шелковые свитки». Цунэко попыталась вспомнить сюжет:

– Это рассказ о человеке из Киото, который должен был доставить в Кумано тысячу шелковых свитков, если я не ошибаюсь, – сказала она.

– Верно. Все начинается с того, что император видит вещий сон и посылает носильщика с тысячей свитков из Киото в Кумано. Но, прибыв в эти места, носильщик замечает цветущую зимнюю вишню. Прекрасное зрелище вдохновляет его, и, опустив свитки на землю, он делает привал, чтобы написать стихотворение. Когда стихотворение готово, носильщик посвящает его Тэндзину, божеству Отонаси. Разумеется, он не успевает принести свитки к назначенному времени, и начальник стражи хватает и связывает его. Но на помощь носильщику приходит само божество в образе девушки, служительницы храма.

– Хвалебная песнь поэзии.

– Ну, скорее хвалебная песнь буддизму под предлогом восхваления поэзии.

Цунэко пришли на память строчки: «Сёдзёдэн стоит, в нем – Амида Просветленный» и «Гребнем рук спутанные пряди расплети. Будто гребнем рук спутанные пряди расплети…» Но ей не хотелось говорить ни о рае Амиды, ни о гребнях, поэтому она промолчала.

Поднимаясь по ступеням, они заметили неподалеку от лестницы покрытую мхом каменную колонну, которую, если верить надписи на ней, пожертвовала храму Идзуми Сикибу[59]. Добравшись до верха, они очутились на просторной площадке перед входом в святилище. К храму вела белая, утомленная полуденным солнцем гравийная дорожка, по обе стороны от которой стояли, отбрасывая на землю густые тени, маленькие бронзовые башенки – некогда они украшали перила моста через реку Отонаси.

Красно-белая с черными кисточками бамбуковая штора на входе была поднята, чтобы посетители, находясь снаружи, могли видеть внутреннее убранство. Но профессор лишь взглянул мельком и сразу прошел к административному помещению, а оттуда вместе с настоятелем – во внутренний сад.

Иногда все как будто нарочно против тебя. Настоятель, приятный молодой человек, оказался поклонником профессора и никак не уходил из сада. Он завел разговор о «Цветке и птице» и, похоже, не собирался замолкать. Профессор вежливо слушал, отвечая там, где требовалось, но Цунэко видела, что он сгорает от нетерпения, которое передалось и ей. О, как мечтал он поскорее избавиться от настоятеля и наконец-то предать земле последний из трех гребней!

Профессор отвечал все короче и неохотней. Цунэко подумала о том, как долго, должно быть, он продумывал свой план и как важно для него успешно завершить задуманное. Когда великий ученый настолько одержим одной идеей, пусть на первый взгляд и пустячной, скорее всего, это означает, что у него есть на то веские причины. Не в силах противиться нахлынувшему чувству, Цунэко со светлой грустью подумала о прекрасной Каёко, – конечно, эта девушка была прекрасна, ведь иначе все происходящее не имело никакого смысла. Надо было срочно выручать профессора, она должна помочь ему осуществить эту мечту.

«Это последний раз, когда я вмешиваюсь не в свое дело», – подумала Цунэко и, поймав взгляд настоятеля, поманила его в сторону.

– Извините, – вполголоса произнесла она. – Наверное, я не должна вам об этом говорить… Дело в том, что во время паломничества профессору нравится молиться в одиночестве. И хотя моя обязанность в поездке сопровождать его повсюду, я все-таки, с вашего позволения, удалюсь. Вы не против?

Не понять такой откровенный намек было невозможно, и настоятель вышел из сада вслед за ней. Проходя мимо профессора, Цунэко мельком взглянула на него, и он ответил ей быстрым благодарным взглядом из-за сиреневых стекол.

Она ждала его снаружи, в тени нависающей широкой крыши. Сердце бешено билось – никогда раньше она еще не ждала его так сильно. Сама того не замечая, Цунэко надеялась, просила лишь об одном – чтобы три гребня профессора Фудзимии благополучно и навечно упокоились в садах трех храмов Кумано. Она не ревновала, не печалилась; напротив, ждала его чуть ли не с радостью – наверное, потому, что знала – та женщина, какой бы красивой она ни была, судя по всему, уже покинула мир живых, а путешествие по утонувшему в зелени миру мертвых научило Цунэко терпимее относиться к здешним обитателям.

Наконец она увидела издали, как профессор выходит из боковых ворот, поспешно вытирая пальцы ватным тампоном, и поняла, что он успешно выполнил задуманное. В ярких солнечных лучах волокна ваты на кончиках его пальцев сияли, как белоснежные цветы священной сакаки[60].



Профессор наотрез отказался от чая, предложенного ему настоятелем, и теперь во дворике безлюдного кафе посвящал Цунэко в историю трех гребней, время от времени поднося к губам стакан с загадочной жидкостью под названием «Святая вода Кумано».

Она слушала его серьезно и внимательно, хотя было что-то странное в том, как он рассказывал эту историю, к которой сам имел непосредственное отношение, – бесстрастно, словно читал лекцию о любовных романах периода Хэйан, ни разу не смутился, не запнулся.

Прежде всего он объяснил, почему избегает родной деревни. Причиной тому стала печальная история одной молодой женщины.

До того как поступить в университет и уехать в Токио, Фудзимия был влюблен в девушку по имени Каёко. Она тоже любила его, но ее родители были против и добились, чтобы влюбленные расстались. Фудзимия уехал учиться, а Каёко внезапно заболела и вскоре умерла. Здесь профессор как бы вскользь упомянул, что это была нервная болезнь, причиной которой стала несчастная любовь.

Итак, в память о Каёко профессор решил остаться одиноким навсегда и все эти годы помнил клятву, которую дал возлюбленной.

В свое время Каёко мечтала отправиться вместе с ним в паломничество в три храма Кумано, но тайно поехать вдвоем они не могли, пожениться, чтобы поехать не скрываясь, – тоже. И тогда молодой Фудзимия сказал: «Обещаю, я отвезу тебя туда в год, когда мне исполнится шестьдесят лет!»

И вот теперь, когда ему исполнилось шестьдесят, он приехал в Кумано и привез с собой три гребня, воплощающих Каёко.

Рассказ подошел концу. Эта печальная и прекрасная история объясняла как стремление профессора к одиночеству, так и его неисчерпаемую скорбь. Хотя… Цунэко вдруг поняла, что тайна Фудзимии не только не раскрыта, но, напротив, стала еще загадочней – слишком красивая история, чтобы быть хоть сколько-нибудь убедительной. Неудивительно, что она слушала его, не испытывая при этом никаких чувств – ни ревности, ни смущения, всецело поглощенная повествованием как таковым.

Впервые в Цунэко пробудилась женская интуиция, которой раньше она никогда не доверяла. «Он все придумал», – сказала интуиция. Все. От начала и до конца. Но как тогда объяснить, что он и сам в это поверил и верил всю свою взрослую жизнь? Как понять эту фанатичную преданность собственной фантазии, вылившуюся в ритуальные похороны гребней? Разве что воспринимать это как хрупкую романтическую метафору его жизни, его творчества.

Нет, есть какое-то другое объяснение. Цунэко, у которой за последние два дня путешествия резко обострилось чутье, подозревала, что это не просто фантазия. Истинная причина, подумалось ей, заключается в том, что профессору, который ни секунды не верит ни в этот обряд захоронения, ни в свою прекрасную выдумку, зачем-то понабилось под конец жизни создать легенду о себе самом.

Для легенды, конечно, чересчур банально и сентиментально, но если ему это нравится, то ничего не поделаешь. Цунэко шестым чувством поняла, что ее догадка верна.

Он выбрал ее свидетелем!

Если это не так, если она не права, то почему эта трагическая история настолько ему не подходит? Не сочетается с его косоглазием, с его сопрано и крашеными волосами, с его мешковатыми брюками? Почему в его устах все это звучит так лживо? Жизнь научила Цунэко одному простому правилу: с каждым происходит только то, чего он достоин. Ее жизнь была примером, отлично подтверждающим это правило. Так почему жизнь профессора должна быть исключением?

И Цунэко приняла решение: с этого дня и до самой смерти она никогда ни единым жестом, ни намеком не покажет, будь то в присутствии профессора или других людей, что не верит в эту историю. Таков был единственный логичный итог тех лет преданной службы, что она отдала профессору. Одновременно пришло невероятное облегчение, а смертельное отчаяние, накануне терзавшее ее перед зеркалом, отступило, исчезло, не оставив и следа. Отныне профессор и она сама будут жить у нее в сердце такими, какие они есть на самом деле. Подобно носильщику из «Шелковых свитков», который ожидал наказания за одержимость поэзией, но был спасен, божества Кумано освободили Цунэко от ее оков.

– Наверное, – сказала она, чтобы прервать странно затянувшееся молчание, – эта девушка, Каёко, была очень красивой.

Остатки «святой воды» в стакане Фудзимии, казалось, превратились в прозрачные кристаллы.

– Да. Я никогда в жизни не встречал женщины красивее.

Профессор устремил мечтательный взор сквозь сиреневые стекла в полуденное небо; но в мире больше не осталось таких слов, которыми он сумел бы ранить Цунэко.

– Думаю, она была по-настоящему прекрасна. Достаточно взглянуть на гребни, чтобы представить себе ее красоту.

– Она действительно была прекрасна. А эта метафора – попробуй использовать ее в стихотворении.

– Разумеется, – просияла в ответ Цунэко.