Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алехандро Самбра

Чилийский поэт

Alejandro Zambra

Poeta chileno



Copyright 2020, Alejandro Zambra

© Петров Г., перевод на русский язык, 2023

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

Хасмине и Сильвестру посвящается
Ни дома, ни родителей, ни любви: только приятели по играм. Ален-Фурнье (перевод Хорхе Тейльера)
Творческие методы писателей должны применяться и в жизни. Фабиа́н Ка́сас


I. Раннее творчество

То было время бдительных матерей, молчаливых отцов и упитанных старших братьев, но также и время повсеместного использования одеял, пледов и пончо. Поэтому никого не удивляло, что каждый день Карла и Гонсало проводили по два-три часа на диване, укрывшись великолепным красным пончо из овечьей шерсти, которое холодной зимой 1991 года казалось вещью первой необходимости.

Стратегическое использование пончо позволяло Карле и Гонсало тайком делать почти все, за исключением знаменитого, священного, пугающего и столь желанного «проникновения». А мать Карлы делала вид, будто этим вовсе не озабочена, и единственное, чем периодически интересовалась с едва уловимым сарказмом, чтобы поколебать их самоуверенность, – не жарко ли им там, под толстым пончо. Но они дружно, хоть и нерешительно, отвечали тоном бездарных актеров-студентов, – вовсе нет, тут холодно, как в пещере.

Мать Карлы исчезала в коридоре и, уединившись в своей комнате, погружалась в «мыльную оперу», которую смотрела с выключенным звуком – ей вполне хватало громкости телевизора в гостиной, ведь Карла и Гонсало тоже смотрели сериал, который не слишком-то их интересовал. Однако негласные правила игры подразумевали: они должны следить за действием фильма, дабы реагировать впопад на замечания матушки, которая через неравные промежутки времени и не слишком часто наведывалась в гостиную поправить цветы в вазе, или сложить салфетки, или сделать что-то еще, вряд ли требующее срочного вмешательства. Порой она искоса поглядывала в сторону дивана, не столько наблюдая за ними, сколько для того, чтобы они понимали: она может их застукать. Мать роняла фразы типа «она, бедненькая, так искала его» или «этот тип почти рехнулся». И тогда испуганные Карла и Гонсало, будучи почти нагишом, дуэтом отвечали «понятное дело» или «видно, она в него втрескалась».

Внушающий страх старший брат Карлы, который не играл в регби, но благодаря своему росту и манерам вполне мог бы войти в национальную сборную по этому виду спорта, обычно возвращался домой после полуночи. Случалось, иногда он являлся и раньше, но тогда запирался в своей комнате, чтобы поиграть в Double Dragon. Впрочем, и в этом случае сохранялся риск, что брат спустится вниз за бутербродом с колбасой или за стаканом колы. К счастью, в таких случаях Карле и Гонсало чудесным образом помогала лестница, особенно вторая, предпоследняя ступенька. С момента, когда они слышали громкий скрип, до появления старшего брата в гостиной проходило шесть секунд – вполне достаточно, чтобы расположиться под пончо так, словно они два невинных незнакомца, спасающихся от холода благодаря внезапному проявлению взаимопомощи.

Каждый раз футуристическая музыкальная заставка программы новостей оповещала о завершении очередного дня. И следом парочка страстно прощалась во дворике, что иногда совпадало с прибытием отца Карлы, который включал дальний свет и газовал двигателем своей «Тойоты» вместо приветствия или угрозы.

Когда он бывал в настроении, то добавлял, удивленно подняв брови:

– Ваше жениховство что-то затянулось.



Поездка по маршруту с улицы Ла-Рейна до площади Майпу́ занимала более часа, который Гонсало посвящал чтению, хотя слабый свет плафонов в автобусе затруднял это занятие, и потому иногда приходилось довольствоваться беглым взглядом на стихотворение, воспользовавшись остановкой в каком-нибудь освещенном месте улицы. Каждую ночь родители ругали его за слишком позднее возвращение домой, и всякий раз Гонсало божился, вовсе не собираясь сдержать слово, что отныне будет приходить пораньше. Засыпая, он думал о Карле, а когда не мог уснуть, как случалось нередко, мастурбировал с мыслью о ней.

Как известно, заниматься этим, думая о любимом человеке, – самое надежное испытание на верность. Особенно если самоудовлетворение, как утверждает киношная реклама, строго основано на реальных образах, а отнюдь не на фантазии. Гонсало воображал, что они сидят все на том же диване, накрывшись привычным шерстяным пончо; единственная деталь вымысла – они там только вдвоем; он входит в нее, и она его обнимает, смущенно закрыв глаза.



Хотя система материнского надзора казалась непреодолимой, Карла и Гонсало надеялись, что желанный момент все-таки представится. Что и случилось ближе к концу весны, как раз тогда, когда дурацкая жара грозила помешать задуманному. Визг тормозов и вопли, слившиеся в хор, нарушили в восемь часов тишину вечера: на углу улицы автомобиль сбил человека, поэтому «надсмотрщица» выбежала из дома к месту происшествия. И Карла с Гонсало поняли: вот он, желанный миг. С учетом тридцати секунд, что длилось «проникновение», и трех с половиной минут, затраченных на оттирание небольшого пятна крови и осмысление только что полученного обескураживающего опыта, весь процесс занял менее четырех минут. После чего Карла и Гонсало как ни в чем не бывало пополнили толпу зевак, окружившую молодого блондина, который лежал на тротуаре рядом со своим помятым велосипедом.

Если бы юноша-блондин умер, а Карла забеременела, то речь пошла бы о небольшом перекосе в мире в пользу смуглых людей, ибо ребенок очень смуглой Карлы и еще более смуглого Гонсало вряд ли получился бы белокурым. Однако ничего такого не случилось: юноша-мормон стал хромым, а Карла – замкнутой и такой болезненной и грустной, что в течение двух недель отказывалась под смехотворными предлогами видеться с Гонсало. А когда все-таки встретилась, то лишь для того, чтобы «лицом к лицу» порвать с ним.

Впрочем, в оправдание Гонсало следует сказать: в те злополучные годы столь востребованная молодежью информация просачивалась скудно. Не было ни родительской помощи, ни советов педагогов или консультантов по вопросам соответствующего просвещения, как и поддержки со стороны правительства или чего-либо подобного, поскольку страна была слишком занята сохранением на плаву своей недавно восстановленной шаткой демократии. Где тут заниматься такими сложными проблемами развитых государств, как комплексная политика полового воспитания. Внезапно освободившись от диктатуры детства, пятнадцатилетние чилийские подростки каждый по-своему переживали вступление во взрослую жизнь, покуривая травку и слушая песни Сильвио Родригеса, музыку групп «Лос-Трес» и «Нирвана». И одновременно с этим пытались разобраться в одолевающих юные поколения всевозможных страхах, разочарованиях, психических травмах и заблуждениях, причем почти всегда – опасным методом проб и ошибок.

Разумеется, тогда еще не было нынешних миллиардов видеороликов в Сети, пропагандирующих марафонскую идею секса. Хотя Гонсало и был знаком с такими изданиями, как журналы «Браво» и «Киркинчо», а иногда ему доводилось, скажем так, «читать» даже отдельные номера «Плейбоя» и «Пентхауса», он, тем не менее, не видел ни одного порнофильма. Поэтому у него отсутствовала аудиовизуальная основа для понимания, что с любой точки зрения его первое «выступление» оказалось провальным. А все представление о том, что должно происходить в постели, исчерпывалось репетициями под пончо, а также хвастливыми, путаными, выдуманными россказнями немногих его одноклассников.



Удивленный и безутешный Гонсало делал все возможное, дабы вернуть себе Карлу. Однако доступны ему были только упорные телефонные звонки каждые полчаса да пустая трата времени на бесплодные уговоры парочки лживых посредниц, которые отнюдь не собирались ему помогать, считая его умным, упрямым и забавным, но по сравнению с бесчисленными поклонниками Карлы – никчемным чудаком и чужаком, забредшим с площади Майпу.

У Гонсало не осталось иного выбора, кроме как поставить на поэзию. Он заперся в своей комнате и всего за пять дней сочинил сорок два сонета, движимый, как великий поэт Пабло Неруда, надеждой создать столь необычайно убедительное произведение, что Карла уже не сможет отвергнуть его. Временами он забывал о своей печали; по меньшей мере на несколько минут верх одерживало интеллектуальное напряжение, вызванное исправлением хромающего стиха или подбором рифмы. Однако радость, порожденная, как он считал, удачным художественным образом, немедленно сменялась горечью реальности.

К сожалению, ни в одном из сорока двух стихотворений не было подлинной поэзии. Например, вот такой отнюдь не запоминающийся сонет должен был, по мнению автора, войти в пятерку лучших – среди пяти наименее плохих – в созданной серии:

Докрасна телефон накалилсяно вот он снова зелен и желтя ищу тебя днем и ночьюно не застаю бредущую как зомбив каком-нибудь торговом центре.Я – коктейль без спиртногоя – заблудшая на дне кармана сигаретая – как лампочка от фонаря.Весь день трезвонит телефонно вряд ли вызовет улыбкуон разрывает сердце и ушиа также зуб и даже бровьсейчас весна зима иль летовидно скоро умирать.

Единственный вероятный плюс этого стихотворения – попытка овладения классической формой, что для шестнадцатилетнего парнишки можно считать достойным похвалы. Последнее трехстишие, несомненно, худшая часть сонета, но в то же время и самая искренняя, ибо Гонсало действительно желал своей смерти. Негоже насмехаться над его чувствами; лучше посмеемся над произведением, над его посредственными рифмами, сентиментальностью, над его непроизвольной комичностью, но не сто́ит недооценивать страдание автора. Ведь оно было искренним.



Пока Гонсало боролся со слезами и непослушными строфами, Карла снова и снова слушала песню «Losing my Religion»[1] американской рок-группы R.E.M. – хит момента, который, по признанию девушки, прекрасно отражал ее душевное состояние, хотя она понимала по-английски лишь отдельные слова («жизнь», «ты», «я», «многое», «это»), а также название, которое связывала с понятием греха, как если бы песня на самом деле называлась «Потеря моей девственности». Хотя Карла училась в католической школе, ее страдания были не религиозными и не метафизическими, а чисто физическими, ибо пресловутое проникновение не только лишило ее символа целомудрия, но и оказалось очень болезненным. Знакомый ей пенис, который прежде игриво и мимолетно появлялся у нее во рту и который она каждый день довольно изобретательно массировала, вдруг повел себя предательски, превратившись в подобие беспощадного сверла электрической дрели.

– Отныне никому и никогда не позволю мне «вставлять». Ни Гонсе, ни кому-то другому, – твердила она своим подружкам, ежедневно навещавшим Карлу отчасти против ее воли: она говорила всем подряд, что ей хочется побыть одной, но они все равно надоедали.



Подруги Карлы стихийно делились на многочисленную скучную ангелоподобную группу остававшихся девственницами и небольшую пеструю группку уже познавших мужчин. В свою очередь, ансамбль девственниц делился на меньшинство, стремившееся сохранить себя таковыми до замужества, и на большинство тех, кто придерживался принципа «пока что мне нельзя», к которому короткое время принадлежала и Карла. А в группе не-девственниц особенно блистали две подружки Карлы, которых она иронично и восхищенно называла «левачками» – главным образом потому, что они были почти во всех смыслах более радикальными. Или, возможно, просто менее подавленными, чем остальные знакомые Карлы. (Одна из них даже настаивала на том, чтобы та отказалась от любимой песни в пользу «I Touch Myself»[2] группы Divinyls – еще одной популярной песни в то время, – поскольку эта, мол, лучше подходит к тогдашней ситуации, чем «Losing my Religion». На что Карла совершенно справедливо ответила: «Любимые песни не выбирают».)



Обдумав щедрые советы обеих сторон и особенно тщательно – мнение «левачек», Карла сделала вывод, что самое разумное – как можно скорее стереть из памяти свой первый сексуальный опыт, а для этого, по логике вещей, ей срочно требуется второй. И вот однажды в пятницу, после занятий в школе, она позвонила Гонсало и пригласила на свидание в центре города. Он почувствовал себя на вершине счастья и рванул к автобусной остановке, что делал крайне редко, считая, что в глазах прохожих выглядит нелепо, мчась по улице, да еще в длинных штанах. Ему пришлось добираться стоя, так как свободных мест в автобусе не было, но все же удалось перечитать значительную часть своих сорока двух стихотворений, которые он вез в рюкзаке.

Карла встретила его красноречивым шлепком и тут же объявила, что они снова вместе и сейчас же отправятся в мотель, от чего сама почти целый год отказывалась, ссылаясь на свою порядочность, отсутствие денег, боязнь подцепить инфекцию или на все сразу. Зато теперь она заверяла его сладострастно и настойчиво, что сгорает от нетерпения и умирает от желания.

– Мне сказали, что возле ярмарки ремесел есть один мотель, я купила тебе презервативы, и у меня есть деньги, – выпалила Карла, не переводя дух. – Пойдем туда!

Это была убогая лачуга, в которой запахи освежителя воздуха смешивались с вонью перегоревшего растительного масла, поскольку в номера можно было заказывать пирожки с сыром и с мясом, а также пиво, чилийскую водку и алкогольные коктейли, но от всего этого они отказались. Женщина с окрашенными в красный цвет волосами и синими губами взяла у них деньги и, конечно, не потребовала показать ей удостоверения личности. Заперев за собой дверь крошечной комнаты, Карла и Гонсало сбросили одежду и изумленно уставились друг на друга, словно только что увидели голых людей, что отчасти было истинной правдой. В течение почти пяти минут они ограничивались поцелуями, облизыванием и покусыванием друг друга, а потом Карла собственноручно натянула презерватив на фаллос Гонсало – в то утро она потренировалась на кукурузном початке, – и Гонсало начал медленно проникать в нее, дорожа каждым моментом, поэтому все шло чудесно. Однако ощущения Карлы улучшились незначительно: боль сохранялась (иногда она чувствовала ее даже острее, чем в первый раз), а проникновение длилось столько времени, сколько бегуну на стометровку требуется для преодоления половины этой дистанции.

Потом Гонсало приоткрыл жалюзи, чтобы взглянуть на людей, не спеша возвращающихся домой с работы, и их медлительность издалека показалась ему неестественной. Затем он опустился на колени перед кроватью и внимательно оглядел ноги Карлы. Прежде он никогда не замечал очертаний ее ступней и подошв. А теперь целую минуту, будто пытаясь разгадать головоломку, изучал разветвления хаотических линий на коже. И вознамерился сочинить длинное стихотворение о том, как кто-то бродит босиком по бесконечной тропе, пока полностью не теряет форму своих ступней. Вскоре он растянулся рядом с Карлой и спросил, можно ли прочитать ей свои сонеты.

– Давай, – рассеянно ответила Карла.

– Но их целых сорок два.

– Прочитай мне свой самый любимый.

– Выбрать трудно. Поэтому прочту тебе хотя бы двадцать.

– Нет, только три, – настойчиво торговалась Карла.

– Хотя бы пять.

– Ну ладно, начинай.



Гонсало принялся декламировать свои сонеты торжественным тоном, но как бы Карла ни старалась оценить их положительно, на самом деле они не произвели на нее впечатления. Слушая, она разглядывала шею Гонсало, его гладкую, как лед, и в то же время такую горячую грудь, изящный, почти зримый скелет, его глаза, то карие, то зеленые, и всегда выглядящие странновато. Она считала его красивым, и было бы так здо́рово, если бы ей понравились и его стихи, которые она все равно слушала с уважением. Однако ее улыбка вместо безмятежности и расслабленности на лице отражала, скорее, меланхолию.

Как только Гонсало приступил к своему пятому сонету, из соседней комнаты, от которой их отделяла лишь тонкая перегородка, послышались стоны. Нежеланная интимная близость с какими-то незнакомцами дала смешанный результат: Гонсало ощутил нечто вроде доступа к подлинно порнографической сцене, живой и непосредственной, и к настоящему, грубому сексу, сопровождаемому скрипением кровати и почти синхронными стонами, которые наверняка совпадали с мощными телодвижениями. Но Карлу, напротив, такая близость к парочке поначалу смутила, она даже хотела постучать в перегородку, чтобы соседи соблюдали приличия. Однако вскоре предпочла сосредоточиться на этих стонах в попытке угадать, находилась ли неизвестная женщина сверху или снизу, или в какой-то из тех странных поз, которые ее одноклассницы опрометчиво рисовали на доске во время перемен. Идея издавать возгласы на манер непобедимой чемпионки теннисного турнира «Ролан Гаррос» показалась ей великолепной и все же сейчас невозможной, потому что стоны, которые она слышала, свидетельствовали об удовольствии. И хотя иногда боль и удовольствие сливаются воедино, на долю Карлы выпала исключительно боль в чистом виде.

Внезапно Карлу охватило желание перекричать соседку; она взобралась на Гонсало и принялась лизать ему шею. А он обеими руками охватил ее ягодицы и почувствовал мгновенное возвращение эрекции, поэтому повторный секс за день – третий в их жизни – обязательно должен был стереть или хотя бы смягчить память о предыдущих. Гонсало попытался сам надеть очередной презерватив, и хотя он действовал довольно быстро, лишние секунды вынудили Карлу отказаться от проникновения, а вспыхнувшая перепалка закончилась рутинной и эффектной взаимной мастурбацией.

Гонсало положил голову на голую грудь Карлы и мог бы даже вздремнуть, если бы не вопли в соседней комнате: соседи продолжали сношаться, как кролики, или как сумасшедшие, или как сумасшедшие кролики. Он потянулся за пультом телевизора, поскольку скоро должна была начаться «мыльная опера», на которую оба они, в конце концов, подсели, что, кстати, естественно, поскольку она была не так уж плоха и к тому же показывали уже последние серии. Но Карла, минут десять глядевшая в потолок, выхватила у него пульт и не только выключила телевизор, но и вытащила батарейки и швырнула их в стену. Наступила тишина, но лишь относительная, потому что соседи находились, как выразился бы преподаватель теории литературы, in medias res («в середине дела»).

– Да не может быть, – сказал Гонсало с искренним недоверием. – Слишком уж долго.

– Что слишком долго?

– Разве ты не слышишь? Это длится слишком много времени, и вряд ли такое нормально.

– А вот мне кажется, что это как раз нормально, – возразила Карла, стараясь смягчить свой тон. – По мне – именно так вполне нормально.

– Похоже, ты хорошо разбираешься в сексе, – пробормотал Гонсало, пытаясь скрыть смущение. Она ему не ответила.



Когда пыхтение в соседней комнате, наконец, стихло, у Карлы и Гонсало оставалось еще больше часа пребывания в мотеле, но им уже ничего не хотелось, даже покидать заведение. Гонсало бросил взгляд на красивую спину Карлы и погладил чуть менее загорелые полоски, образованные чередованием разных купальников, бретельки которых сдвигались с ее плеч, так что полоски составляли что-то вроде инверсной татуировки.

– Извини, – сказал он ей.

– Да ладно, ничего, – ответила Карла.

– Ну, извини, – повторил Гонсало.

Они снова вставили батарейки в пульт дистанционного управления и смогли застать последние минуты «мыльной оперы». Шагая к проспекту Аламеда, обсуждали эпизоды сериала. Выглядело это как одна из самых печальных сцен дня, недели, а может, и всего периода их отношений: взявшись за руки, Карла и Гонсало шли к Аламеде, беседуя о телесериале. Они напоминали двух незнакомцев, отчаянно ищущих общую тему; вроде бы говорили о чем-то и оставались вместе, но при этом сознавали, что в действительности каждый молчит в одиночестве.



Под предлогом болей в желудке Гонсало отправился к врачу. Доктор Вальдемар Пуппо не был ни психиатром, ни психологом, ни урологом, ни кем-то еще в том же роде, а всего лишь педиатром, к которому Гонсало привык обращаться с детства. Несмотря на свое первоначальное хождение «вокруг да около» и эзопов язык, пациент постарался донести до врача: у него появилась проблема с проникновением как таковым, причем она возникала именно во время секса с Карлой. При этом он не решился уточнить, что случилось такое всего два раза. Медик ехидно рассмеялся, и его долгий смех, отражавший мужскую солидарность, смутил Гонсало.

– Дружище, такое случается с каждым, хотя должен тебе признаться, что лично со мной – ни разу, – заявил он, поглаживая себе пузо обеими руками, будто только что слопал кусище кабанятины. – Процесс проникновения как таковой явно переоценен, а ты просто-напросто слишком сильно нервничаешь, вот в чем дело, боец.

Таким же бодреньким молодецким тоном доктор Вальдемар Пуппо посоветовал Гонсало расслабиться и поделился с ним способом отвлечения внимания, резюмировав его туманно и грубо:

– Когда твой «клюв» уже достаточно поднимется, вспомни свою бабушку, – сказал он.

До Гонсало дошел смысл совета, но в тот момент он не смог избежать печали, потому что его бабушка совсем недавно умерла.



Тем не менее совет оказался полезным. Любовники продолжали встречаться во все том же мотеле, на вечеринках и даже на чердаке дома Гонсало, в окружении паутины и, вполне возможно, мышей и крыс. Способ отвлечения внимания, который Гонсало назвал «техникой Пуппо», принес плоды: парень, конечно, думал не о своей бабуле, а о женщинах, которые казались ему некрасивыми, хотя его представление о красоте включало и нравственные понятия. Отвращение, которое вызывали у него, например, бывшая министр просвещения Моника Мадариа́га, певица Патрисия Мальдона́до или даже Лусия Ириа́рт де Пиночет[3], было по большей степени идеологическим, нежели физическим, поскольку – за исключением, вероятно, сеньоры Мальдонадо – объективно они не были некрасивыми женщинами.

В любом случае, какими бы безобразными ни казались ему эти дамы, в какой-то момент их кожа, которую он представлял себе грубой, морщинистой и дряблой, заслонялась мягкой спиной Карлы и ее совершенными бедрами. Так что реальность победила воображение, и вскоре совет врача перестал работать. Тогда-то Гонсало осознал, что ключевой момент состоит в сосредоточенности на более абстрактных, нейтральных или спокойных предметах, которые способны отвлечь надолго, как, например, картины Кандинского, Ротко или Матты[4]. Или некоторые шахматные задачи начального уровня, информация о покорении космоса, несколько очень серьезных и драматичных стихов Мигеля Арте́че, которые ему совсем не нравились, но которые приходилось анализировать в школе («Гольф», «Ребенок-идиот»). Особенно примечательных результатов Гонсало достиг благодаря жестокому средству – воображая человека с болезнью Паркинсона, пытающегося съесть артишок.

Хотя секс у них становился все более частым и немного менее болезненным для Карлы, она уже не была уверена, сто́ит ли продолжать отношения с Гонсало. Карла пыталась убедить себя, что влюблена как никогда, однако ее покинула воображаемая готовность первых дней провести годы или даже всю жизнь с Гонсало. Теперь такая перспектива все сильнее подавляла Карлу.

Тем летом одна из «левачек» пригласила ее в Майтенсильо, и, несмотря на то что было легко найти повод, чтобы поехать туда вместе с Гонсало, Карла предпочла провести время без него, размышляя об отношениях с ним. Именно этим она в основном и занималась в течение девяти дней, проведенных в Майтенсильо: даже завтракая, обедая или перекусывая под вечер, она обдумывала их связь. А во время послеобеденного отдыха на пляже Карла ложилась на песок, чтобы вздремнуть, размышляя об этом же; и то же самое – играя на пляже в волейбол, бичбол или чехарду; посещая рюмочные и лихо танцуя под хиты бельгийской музыкальной группы «Технотроник». И даже в ту ночь, когда позволила мускулистому аргентинцу поцеловать себя, взять за груди и за самое сокровенное; и хотя такое может показаться невероятным, продолжала каким-то образом думать об этом и когда делала минет тому аргентинцу.



Авантюра с аргентинцем стала известна, она была обсуждена и прокомментирована многочисленными «почти присутствовавшими при этом очевидцами» и совсем скоро должна была достичь ушей Гонсало. Мучимая угрызениями совести, Карла решила признаться в своей неверности, не скрыв и минета. Это должно было смягчить измену, засвидетельствовав: она не допустила «проникновения», хотя, по правде, отказалась не из верности, а потому, что мысль о введении члена на несколько сантиметров короче, но зато значительно толще, чем у Гонсало, ужаснула ее.

На протяжении следующих шести месяцев чувство вины было единственным, что поддерживало их отношения. Иногда Карла боялась, что Гонсало прибегнет к мести, но временами даже желала этого, потому что ничья, по крайней мере, позволила бы ей восстановить свою добродетельность, которую она, конечно, не утратила, хотя, случалось, Гонсало доставал ее враждебными замечаниями или жалобами на свою судьбу.

Вопреки своей верной натуре, Гонсало решил ответить взаимностью на намеки проживавшей по соседству девушки, Бернардиты Рохас, к которой он испытывал некую привязанность, поскольку его фамилия тоже была Рохас. Они, конечно, не были родственниками, ведь их фамилия весьма распространена, но Бернардита здоровалась с ним так, словно они родственники. Этим и ограничивался флирт («Как дела, кузен Рохас?» – спрашивала она, раздувая ноздри, как плохие актрисы, пытающиеся очевиднее выразить свои эмоции). Бернардита Рохас казалась ему довольно оригинальной, ведь она не носила зафиксированную гелем челку в форме угрожающей волны, которой злоупотребляли почти все ее ровесницы, включая Карлу, словно чилийские подростки отдавали дань уважения «Большой волне» Хокусая[5]. И вот еще что привлекало его в Бернардите Рохас: при ней всегда была книга Эдгара Аллана По, которую она перечитывала с таким же усердием, с каким другие продирались через «Фрагменты любовной беседы», «Вскрытые вены Латинской Америки» или «Ваши ошибочные зоны»[6].

Ненастоящие родственники Рохас отправились смотреть фильм «Ночь на Земле», и хотя неявная идея похода в кинотеатр заключалась в том, чтобы, воспользовавшись темнотой, прижаться друг к другу, они нашли фильм Джима Джармуша столь увлекательным, что уставились на экран, как завороженные.

– Мне очень понравилось наше свидание, – призналась Бернардита, пока они дожидались автобуса.

– И мне, – рассеянно ответил он.

По дороге домой Гонсало размышлял об актрисе Вайноне Райдер, воображая ее за рулем такси «Лада» в ожидании зеленого сигнала светофора на каком-то углу Сантьяго, жующей резинку и покуривающей под музыку Тома Уэйтса. Устав от односложных ответов Гонсало, сидевшего рядом с ней, Бернардита отказалась от намерения вести беседу и взялась перечитывать «Лигейю», свой любимый рассказ Эдгара По. Гонсало несколько минут наблюдал, как она читает на фоне городского заката, и вдруг почувствовал, что хочет ее поцеловать. Он сделал попытку, но она отмахнулась с обычной улыбкой, не разжимая губ.

– Я занята, читаю, – сказала она.

– Почитай-ка мне чуток, – попросил Гонсало.

– Не хочется, – ответила ему Бернардита, но тем не менее подвинула книгу так, чтобы Гонсало тоже мог читать. Остаток пути они провели, сблизив головы и почти обнявшись, поглощая рассказ Эдгара По.

Они доехали до угла, где пришлось проститься, и теперь-то Бернардита не уклонилась от мимолетного поцелуя, хотя и без лишних слов. Гонсало пошел домой, размышляя о возможном продолжении, пока месть не станет более-менее симметричной. Однако он не был в этом достаточно уверен, поэтому решил посоветоваться с Маркитосом, рыжим парнем чуть постарше, работавшим в соседнем магазине. Марко был обязан детской формой своего имени низкому, почти карликовому росту. Приближалась ночь, и Гонсало помог Маркитосу закрыть магазин, а потом они устроились у прилавка с двумя полуторалитровыми бутылками сильно охлажденного пива.

– Твоя любовница намного богаче Бернардиты, – изрек Маркитос, затратив несколько секунд на обдумывание ответа на вопрос. – Зачем мне тебе врать, твоя девушка намного, намного лучше.

Это была палочка-выручалочка Маркитоса: фраза «Зачем мне врать вам, сеньора, это лучшие арбузы сезона», – заявлял он, к примеру. Или: «Хозяин, я заснул, зачем мне врать тебе?», а иногда также использовал эту формулировку в пресных фразах типа «Жарко, зачем же я буду тебе лгать».

– Да, я знаю, но она наставила мне рога, – сказал Гонсало.

– Но ведь ты некрасивый, Гонса, очень некрасивый.

– И что же мне теперь делать? Какая разница, красив я или страшен? – ответил Гонсало, как минимум не считавший себя безобразным (да он таким и не был).

– Слушай, дело в том, что твоя девушка ужасно богатая. Самая богатая из всех. – Это прозвучало так, будто Маркитос вынашивал свое замечание веками.

– Что ты несешь, придурок? – удивленно и раздраженно возразил Гонсало.

– Извини, но это правда. Разве друзья не должны говорить друг другу правду? – Гонсало мгновение колебался, прежде чем согласился с нарочитой кротостью. – Зачем мне тебе врать: твоя девчонка мажорка, но она богатая. И она тебе не по зубам. Для тебя она чересчур крута, доходяга. Мне даже непонятно, как ты ее подцепил. А если порвешь с ней, никогда больше не найдешь такую богатенькую.

– А я и не хочу с ней порывать, – признался Гонсало, будто думая вслух.

– Ну, тогда она тебя бросит, ведь на каждую секс-бомбу идет настоящая охота, – заявил тоном знатока Маркитос.

Он принес еще пива, достал нарезанный хлеб и протянул несколько ломтиков Гонсало.

– А что тебе больше всего нравится в моей девушке? – спросил Гонсало подчеркнуто безразличным тоном.

– Ты действительно хочешь знать?

– Хочу.

– А не разозлишься?

– Да нет, Маркитос, будь спок. Разве можно злиться на что-то подобное?

– Но я тебя все-таки разозлю, доходяга.

– Нет, братишка, все нормально. Мне просто любопытно.

– Ну, что тебе сказать, придурок, даже не знаю. У нее красивые, шикарные сиськи. А также задница – будь здоров. У твоей любовницы потрясающая попка, наверняка и ты сам это заметил. Ну и лицо, конечно.

– Что – лицо? Говори же, а то разозлюсь. Какое у нее лицо?

– Скажу уважительно, ну, просто лицо у нее… Зачем я стану тебе врать, братишка, у твоей девушки такое лицо, что я бы не отказался ей…

Он не оставил Гонсало выбора: двойной удар в глаз, два коротких в живот и пинок в «кокосы» навсегда перечеркнули его дружбу с Маркитосом. Он покинул магазин грустный, сбитый с толку и впервые в жизни обеспокоенный своим мнимым уродством, которое он приписывал назойливым прыщам, хотя с одиннадцати лет привык считать их неотъемлемой чертой своей физиономии.



– Что с тобой стряслось, кузен Рохас? – спросила Бернардита в пятницу на той же неделе.

– А что ты имеешь в виду?

– У тебя странное выражение лица.

– Просто лицо у меня некрасивое, – ответил Гонсало, пытаясь отшутиться.

Они вышли на площадь и затеяли долгую беседу. Гонсало поведал ей все или почти все. Перед тем как попрощаться, Бернардита взглянула на него так, словно Гонсало и впрямь был ее двоюродным или даже родным братом, хотя все еще злилась на него. Она знала, что у него есть девушка – не раз видела их вместе, но думала, что они уже расстались или расстаются. Разумеется, Бернардите было неприятно сознавать, что она служит всего лишь орудием мщения. И все-таки на следующее утро она позвонила в дверь дома Гонсало, оставила ему пакет и убежала. Там была обувная коробка со свежесрезанной веточкой алоэ, с перочинным ножиком, написанной от руки инструкцией по лечению кожи лица и картой, на которой Бернардита отметила местонахождение десяти кустов алоэ в разных частях площади Майпу.

В привычку Гонсало вошло ежедневно после обеда срезать веточку растения, мякоть которого он намазывал перед сном на проблемные участки лица. Если бы кто-то спросил его, зачем он носит нож в рюкзаке, он бы ответил: для самозащиты, что в принципе было правдой, потому что нож был нужен ему для защиты от уродства.



А ведь вначале все было так естественно, приятно и забавно, подумал Гонсало, вспоминая свою первую встречу с Карлой почти три года назад, после концерта чилийской музыкальной группы «Электродоместикос». Тогда это был краткий флирт, казавшийся мимолетным, потому что они пообщались менее пяти минут, но Гонсало осмелился попросить номер телефона, чего никогда раньше не делал. А когда Карла отказалась, он умолял ее назвать ему хотя бы первые шесть цифр; это показалось ей настолько забавным, что, в конце концов, она сообщила пять.

Уже на следующий день, с карманом, полным монет в сто песо, Гонсало стоял перед желтым телефоном на углу и набирал номера в порядке возрастания (от 00 до 04), а потом решил перейти к порядку убывания (от 99 до 97). Затем попробовал наудачу (09, 67, 75) и так запутался, что ему пришлось записывать числа в тот же альбом для рисования, где он набрасывал свои стихи. Процесс оказался бесконечным, равно как и расточительным – телефон на углу превратился в подобие игрового автомата, а Гонсало – в азартного игрока и вместе с тем в воришку: карманных денег и сдачи после покупки хлеба уже не хватало, поэтому приходилось ежедневно рыться в кошельках родителей. Когда его охватывало отчаяние, Гонсало воображал Карлу, завязывающую себе волосы. Вот она поднимает руки, чтобы собрать свои угольно-черные пряди, вот ее острые локти, вот груди, обозначившиеся под зеленой футболкой, и, наконец, улыбка, которая открывает редко посаженные зубы, вполне обычные, но казавшиеся ему оригинальными и даже красивыми.

Когда Гонсало был уже почти уверен, что его затея обречена на провал, он набрал номер 59. На первый звонок Карла отреагировала довольно неохотно, ей было трудно поверить в такую настойчивость. Тем не менее они стали общаться по несколько минут каждый день и почти всегда в течение времени, которое позволяли двести или триста песо. А затем, уже месяцы спустя, когда в доме Гонсало наконец-то появился телефон, они беседовали не менее часа в день, и намерение встретиться становилось все более серьезным. Однако Карла продолжала откладывать свидание, полагая, что Гонсало, вероятно, разочарует ее при встрече. Впрочем, субботним утром, когда они увиделись, обнялись и расцеловались, сомнения развеялись.

Они привычно и с явным удовольствием обсуждали подробности первых свиданий, которые он, увы, теперь вспоминал с горечью, – и в то же время снова и снова возвращался к ним, упорно идеализируя свои отношения с Карлой. Гонсало понимал и неохотно принимал то, что им уже не так хорошо вместе, что они не так часто смеются и что причина, вероятно, – печально знаменитое первое «проникновение». Их тела больше не отвечали друг другу полной взаимностью. («Эх, мне не надо было ей вставлять тогда», – вырвалось вслух у Гонсало однажды утром, что вызвало хохот его одноклассников, которые прозвали его с тех пор «Раскаявшимся».)

Его не удивляло, что Карла стала всеобщим объектом вожделения, и он уже привык к тому, что почти все мужчины (в том числе, к сожалению, и отец Гонсало) бесстыже пялятся на нее. И даже некоторые женщины плохо скрывали зависть или, быть может, тайную ревность, которую Карла в них пробуждала. А вот Гонсало не ревновал, хотя после ее романа с аргентинцем и инцидента с Маркитосом считал, что обязан ревновать и что в каком-то смысле на нем лежит ответственность за случившееся. Однако он не желал быть ревнивцем, собственником Карлы или чересчур жестоким с нею. Он не хотел быть как все.

В массе легкомысленных юношей, предававшихся кровосмешению и культу физической красоты, Гонсало обнаружил в Карле оазис чистого товарищества. Утверждать или намекать вслед за Маркитосом, что Гонсало «заполучил» Карлу и теперь приложит все усилия, чтобы удержать ее, значило ничего не понимать в природе любви. Но что действительно его оскорбило, так это то, что Маркитос заклеймил Карлу мажоркой, хотя она нисколько не походила на выскочку из аристократических кварталов ни манерой говорить, ни манерой одеваться. Впрочем, на фоне Гонсало, Маркитоса и Бернардиты Рохас Карла вполне могла считаться таковой.

Между Карлой и Гонсало существовали очевидные различия, которые оба прекрасно видели: частный католический колледж в Нуньоа и государственная мужская школа в центре Сантьяго; огромный дом с тремя ванными комнатами против скромного домика с одной; дочь юриста и сотрудницы стоматологической лаборатории против сына таксиста и учительницы английского языка… Словом, традиционный средний класс из района Ла-Рейна против среднего класса с площади Майпу (нижнего среднего класса, как отметил бы отец Гонсало; зарождающийся средний класс, как уточнила бы его мать). И тем не менее ни Гонсало, ни Карла не считали, что социальная пропасть глубоко разделяет их, наоборот, эти различия скорее подогревали взаимный интерес, вроде идеи любви как счастливой и случайной встречи, подкрепляемой нетленной теорией родственных душ.

Ядовитые слова Маркитоса снова проявились с комариной настойчивостью в ту полночь и сумели проникнуть в самую хрупкую область отношений, в которой было пресловутое отсутствие интереса Карлы к поэзии. Она любила музыку, с детства увлекалась фотографией и постоянно читала какой-нибудь роман, но поэзию считала вещью детской и суетной. А вот Гонсало, впрочем, как и почти все, ассоциировал поэзию с любовью. Ему не удалось покорить Карлу стихами, но влюбиться в нее и полюбить поэзию были событиями почти одновременными, и разделить их оказалось трудно.

Ситуация ухудшилась, когда Гонсало решил изучать литературу. С некоторых пор он был уверен, что хочет стать поэтом, и хотя знал, что формальное образование для этого не требуется, полагал, что ученая степень в области литературы приблизит его к цели. Это было смелое, радикальное и даже вызывающее решение, против которого упорно выступали родители Гонсало. Оно казалось им расточительством: в результате больших усилий и при загадочном, необъяснимом таланте их сын стал выдающимся учеником одной из якобы лучших школ Чили, поэтому он может и должен стремиться к менее авантюрному будущему. А когда в надежде на безоговорочную поддержку и солидарность Гонсало поделился своим планом с Карлой, та проявила безразличие.

В те времена чилийская поэзия представлялась ему сплошной витриной гениальных и эксцентричных мужчин, знающих толк в вине, а также в любовных взлетах и падениях. Попав под чары этой мифологии, он иногда размышлял: в будущем Карла станет лишь давней возлюбленной его юности, которая не смогла оценить подающего надежды поэта (то есть женщиной, не сумевшей, несмотря на многочисленные признаки, понять величие своего мужчины и даже изменившей ему). Иными словами, Карла не казалась подходящей спутницей в трудном путешествии, которое он собирался предпринять. Рано или поздно, думал Гонсало, их отношения иссякнут, и она станет девушкой какого-нибудь успешного инженера, дантиста или писателя. Гонсало намечал свой разрыв на среднесрочную перспективу, хотя иногда ловил себя на мысли, что уже заранее ищет слова, которые выскажет ей в тот момент. Он представлял себе изощренный монолог, который постепенно будет приближаться к фразе о необходимости для каждого из них пойти своей дорогой, и ему нравилось такое выражение, хотя в принципе он все равно винил бы злую судьбу или фатальную неизбежность. А если она вдруг разозлится, он возьмет всю вину на себя, и точка.



Однажды утром они прогуляли уроки и молча бродили по оживленному центру Сантьяго, пока не достигли бульвара Бульнес. Там они обычно садились на скамейку перед книжным магазином «Фонда экономической культуры», покуривали и целовались, а потом сворачивали на улицу Тарапака́ и, перекусив бизнес-ланчем, играли в бильярд, причем выигрывала всегда она, а то и шли в «Кинематограф Нормандии». Однако на этот раз очевидным стал совсем другой сценарий: Карле просто хотелось шагать, они даже не шли рука об руку, и она поглядывала на тяжелые облака так, словно стремилась обрести сверхспособность разогнать их. Наготове у нее был длинный монолог, но она предпочла короткую фразу:

– Мои чувства к тебе изменились, Гонса.

Эта фраза, грубая и одновременно изящная, невероятно сильно поразила Гонсало. Нам уже известно, что он готовился к разрыву, однако согласно его плану разорвать отношения должен был он.



В последующие недели он раздваивался между неприятием и яростью, и это материализовалось в причудливых мастурбациях – он наказывал свою бывшую, воображая, что спит с Вайноной Райдер, с Клаудией Ди Джироламо[7], с Кэтти Ковалечко[8] и даже с теткой Карлы, которая нравилась Гонсало лишь самую малость.

Что касается Бернардиты Рохас, то однажды он застал ее прямо перед огромным кустом алоэ вера у входа в отель «Вилья-Лас-Террасас». Для начала Бернардита погладила его лицо, которое благодаря лечению чудесным растением частично восстановило свежесть кожи. Решив, что ему нечего терять, он попытался сразу же приступить к делу, но она увернулась.

– Мы же друзья, братишка Рохас, – многозначительно сказала Бернардита.

– Да нет, Берни, не так уж мы с тобой и дружны.

– Друзья, мы хорошие друзья, – повторила она.

– Ну, не совсем так, – настаивал Гонсало.

На самом деле их диалог был намного длиннее и глупее. Они не пришли ни к какому выводу.

– Просто я хочу быть твоей подругой, – заявила Бернардита, прощаясь.

– У меня уже есть друзья, – возразил Гонсало. – У меня их слишком много, и мне не нужно еще больше.



Вскоре Гонсало отказался от мести посредством онанизма и погрузился в апатию, слушая музыкальный альбом «Сердца» группы «Лос-Присьонерос», который неожиданно показался ему саундтреком всей его жизни. Он начал отказываться от любых форм диалога, даже от бесед с самим собой, то есть от сочинения стихов. И почти не выходил из своей комнаты, но больше всего беспокоил свое ближайшее окружение категорическим отказом мыться.

Наконец, однажды утром повторилось популярное детское наказание: Гонсало был насильно помещен под струю ледяной воды и отреагировал так, как реагируют на самое жестокое унижение. Но все же обнаружил удовольствие или новизну в том, чтобы щедро намылить свое тело и простоять час под водой из душа, которая тогда считалась неисчерпаемым ресурсом природы. И смирился с чистотой своего тела. Гонсало быстро оделся и, воспользовавшись солнечным днем, прилег на травке в сквере со своим альбомом для рисования. Он не стал строчить стихи, а остановился на предыдущем, многократно откладывавшемся этапе – выборе псевдонима.

Идея обзавестись псевдонимом казалась ему банальной и неприятной. Тем не менее он считал себя обязанным пойти на это, потому что – хотя и прочел лишь несколько стихотворений тезки и однофамильца Гонсало Рохаса, которые, кстати, оценил как великолепные, – понимал: тот является одним из самых крупных чилийских поэтов, был признан в мире и только что получил Национальную премию по литературе и еще одну премию, очень важную, в Испании. Так что это имя было занято, а идея использовать фамилию матери, Муньос, тоже не представлялась возможной, поскольку был еще один поэт, Гонсало Муньос, гораздо менее известный, чем Гонсало Рохас, но наделенный таинственной авангардной аурой. Возможный вариант – подписывать договоры с издательствами от имени «Гонсало Рохаса Муньоса» – звучал слишком похоже на «Я не тот Гонсало Рохас». Словом, это было все равно что заранее признать свое поражение.

Он пытался последовать образцу Пабло де Роки, урожденного Карлоса Диаса Лойолы, который придумал себе говорящую фамилию (roca – «скала», «утес»). Однако на ум Гонсало приходили лишь смешные сочетания типа Гонсало де Рота (rota – «разрыв», «поражение»), Гонсало де Маасс или Гонсало де Рапе (rape – «морской черт») (да и те нравились ему мало). И тогда он склонился к поиску псевдонима в других литературных экосистемах, как это сделали в свое время Габриэла Мистраль и Пабло Неруда, лауреаты Нобелевской премии. Отбросив самые глупые варианты (Гонсало Рембо́, Гонсало Гинзберг, Гонсало Пазолини, Гонсало Писарник), он составил шорт-лист псевдонимов – Гонсало Гарсиа Лорка, Гонсало Корсо, Гонсало Грасс, Гонсало Ли По и Гонсало Ли Мастерс, но не смог окончательно выбрать ни один из них. Уже вечерело, когда он придумал псевдоним Гонсало Песоа, что позволило ему почтить одновременно португальского поэта Фернандо Пессоа (которого он не читал, но знал, что тот великий) и чилийского поэта Карлоса Песоа Велиса (который ему очень нравился).



Через семь месяцев после разрыва Карле стали поступать заказной почтой длинные и забавные, основанные на вымысле письма Гонсало о том, что их любовная связь не исчерпана и что сейчас он совершает поездку по отдаленным странам и городам, таким как Марокко, Стамбул и Суматра, и даже посещает какие-то несуществующие места. У него был особый талант придумывать плотоядные цветы и хищных животных, к тому же он умело живописал стихийные бедствия. Свои драгоценные письма Гонсало подписывал собственным именем и сопровождал стихами под псевдонимом.



Новые творения Гонсало не соблюдали западных шаблонов, потому что вместо сонетов или романсов он обратился к сочинительству японских хайку, вернее, коротких стихотворений, которые он так называл (при этом Гонсало никак не связывал свою внезапную страсть к хайку с проблемами преждевременной эякуляции).

В первом письме было такое простое и, наверное, красивое стихотворение:

Ветер в деревьяхты рисовала,глаза прикрыв.

Менее запоминающимся был вот такой текст, включенный в письмо номер три:

Смутный полдень –предатель утра,возникший среди ночи.

В некоторых стихах бросалось в глаза отсутствие характерной для хайку созерцательной безмятежности, как, например, в письме номер девять:

Осенние листья опали,а осень все тут,подери ее черт.

В двенадцатом послании проглядывало неудачное стремление провести эксперимент, играя словами с наличием звука «р»:

Свое лицоКарла увлажняет жидкой мазьюи окропляет редким отбеливателем:желтком.

К четырнадцатому письму относилась эротическая импровизация:

Я пожиралтвои родинкина левом бедре.

В последних письмах Гонсало юмор постепенно исчезал, что подтверждают эти мрачные, бесстыжие и, видимо, отчаянные строки:

Я был там,внутри,где тыистекала кровью.

Всего насчитывалось семнадцать писем, которые Карла читала и перечитывала: они ее восхищали, но у нее хватило осмотрительности или мудрости не питать ложных надежд. Она не испытывала ни обиды, ни злости, ни чего-то подобного, однако отношения с Гонсало теперь казались ей бесцельной тратой времени. Между тем несколько ее подруг только что расстались со своими бойфрендами, и у одной из них возникла идея организовать встречу в стиле экзорцизма, на которой они совместно сожгут все фотки и прочие памятные вещи. Данная инициатива приобрела форму встречи за шашлыком, и в угли, обильно окропленные керосином, полетели десятки писем, открыток, использованных билетов в кинотеатры, в бассейны, на концерты, а также несколько плюшевых медвежат. Все это горело под задумчивыми взглядами девушек. Поначалу Карла не собиралась участвовать в подобной церемонии, но, в конце концов, под коллективным нажимом согласилась и бросила в огонь все письма и прочие вещи, напоминавшие о Гонсало. И даже подаренное им карманное издание романа Германа Гессе «Сиддхартха».

Сантьяго – город, разделенный на самостоятельные районы-коммуны и достаточно большой для того, чтобы не допустить случайной встречи Карлы и Гонсало. Тем не менее в один из вечеров девять лет спустя они все же встретились, и как раз благодаря этому наша история пополнится достаточным количеством страниц, чтобы считаться романом.

II. Приемная семья

Было почти четыре утра, звучала песня «Стоп» британского музыкального дуэта «Erasure», и около двух сотен энтузиастов, заполнивших зал, танцевали со всеми или никто ни с кем. Карла первой заметила его, торчавшего у бара, и, поскольку дискотека была популярна среди геев, подумала, что Гонсало вышел из туалета. Сначала это ее удивило и даже разозлило, но, немного поразмыслив, она решила, что должна была догадаться… и что она каким-то образом знала это всегда. И что это многое объясняет, хотя если бы ее спросили, что именно, она не нашлась бы что ответить.

Карла подошла к нему грациозной легкой рысцой, готовясь выслушать ошеломляющие, но убедительные признания, однако Гонсало набросился на нее и попытался увлечь в угол, где можно было пообщаться спокойнее. Увы, пробраться сквозь разгоряченную толпу оказалось трудно, так что они остались на танцплощадке, запутавшись в веселом подобии анархии.

– Я вовсе не гей! – воскликнул Гонсало, осознав возможную ошибку, и получил в ответ несколько испепеляющих взглядов, полускептических и полуразочарованных.

Возможно, и Карла тоже была слегка разочарована, ведь ей уже удалось вообразить, как она рассказывает подругам: ее первый парень, первый мужчина, с которым она переспала, которого она с ласковым сарказмом именовала «поэтом», оказался геем. Она даже подумала, что кто-нибудь из ее друзей может заинтересоваться свиданием с ним.

– Я тоже нет! – на всякий случай сказала Карла, хотя в те карикатурные годы коллективного невежества представление о том, что гомосексуальность не является исключительно мужской проблемой, только начинало укореняться.

Утверждать, что Карла и Гонсало пошли танцевать, прозвучало бы оскорбительно для настоящих танцоров, хореографов и учителей танцев, потому что на самом деле они просто двигались кое-как, и отсутствие неподвижности проявлялось в наборе сбивчивых «па». Карла поводила плечами относительно грациозно и синхронно, что создавало ложное впечатление об ее устойчивости и, следовательно, трезвости, Гонсало выписывал ногами подобие кренделей, как будто притворяясь пьяным, хотя в его случае в притворстве не было необходимости. Потому-то Гонсало не танцевал, а был, скорее, неподвижен, насколько может быть неподвижен опьяневший: споткнувшись, он обхватил талию Карлы, словно это был фонарный столб, а затем нагло обнял ее. Она собиралась оттолкнуть его, но захотела и, вероятно, должна была ответить на объятие взаимностью, поскольку уже давно никто не стискивал ее так порывисто и настойчиво. Или потому, что, ощутив тело Гонсало, почувствовала знакомый прилив горячей волны, а может, потому, что это объятие вернуло ее на девять лет назад. Да и вообще, кто знает почему? Просто мы должны исключить глупости вроде той, что Карла так и не забыла его – нет же, она сумела забыть о нем почти мгновенно. И давайте также отбросим воздействие спиртного, которое, конечно, имело место, но уже тогда, в самом начале XXI века, цинизм списывания абсолютно всего на пьянство вышел из моды.

Карла погладила длинные волосы Гонсало, чего никогда раньше не делала, потому что в годы, проведенные вместе, он неизменно носил короткую прическу, «по регламенту», как требовалось в его школе: на два пальца выше воротничка рубашки. Объятие соответствовало движениям, и вот уже зазвучала «Не могу выбросить тебя из головы» («Can’t Get You Out of My Head») Кайли Миноуг, но им казалось, что они танцуют под бачату[9] Хуана Луиса Герры или один из горячих хитов Чичи Перальты. Хотя временами грезилось – они исполняют какой-то вальс, будто жених и невеста, отвыкшие от серьезного поведения, торжественности и гламура и пытающиеся сейчас кружиться достойно.

За пару минут они перешли от похотливого танца к страстным поцелуям и тисканью друг друга в мужском туалете. Когда они вошли в единственную кабинку, к счастью, пустую, возник момент неуверенности, вызванная здравым смыслом короткая пауза, во время которой у Карлы мелькнула мысль: «Какого черта я тут делаю?», а Гонсало уже готов был предложить не запираться в вонючей кабине, а перебраться в его квартиру. Однако оба понимали, что если остановятся для разговора, то чары рассеются. Между обменом избитыми фразами о воссоединении и возможным безответственным, неистовым и нелепым сексом оба выбрали второй вариант.

Карла вонзила зубы в шею Гонсало, которую он покорно подставил, как умирающий, но еще достаточно живой, чтобы ощутить задницу Карлы, которую он помнил или считал, что помнит, хотя она и показалась ему более округлой, твердой и роскошной. Он наклонился и, целуя ее промежность, стянул трусики и положил себе в карман, как трофей. Она тоже присела, а потом Гонсало встал и любезно помог Карле расстегнуть сложную застежку своего ремня. Она припала к его члену, правой рукой придерживая, а левой развязывая правый ботинок Гонсало, потом левый. Не переставая обездвиживать Гонсало облизыванием, сняла с него башмаки, брюки и трусы. Она бросила трусы в унитаз и потянула за смывную цепочку, не понимая, зачем это делает. То были небесно-голубые трусы с синей отделкой, которые ему только что подарили друзья на двадцать шестой день рождения, затащившие его на дискотеку – некоторые из них, между прочим, были одержимы желанием доказать Гонсало, что гетеросексуальность – что-то вроде хронического, но излечимого заболевания.

Увидев, что его любимые удобные трусы красивого дизайна отказываются тонуть в унитазе, Гонсало расхохотался, и Карла тоже рассмеялась, не выпуская его пенис изо рта. Тогда и он бросил ее трусики в унитаз и смыл воду, и они вместе, хохоча, пытались это сделать еще несколько раз, но не как пьяные или сумасшедшие, а, скорее, как маленькие дети, снова и снова забавляющиеся игрой.

– Давай сделаем это как следует, – вдруг предложила она, поправляя юбку и прическу.

Гонсало захотел поиметь ее как следует или сделать это более-менее, или хотя бы плохо, но прямо здесь и сейчас. И почти убедил Карлу, потому что они возобновили поцелуи, взаимное тисканье и продвинулись бы дальше, если бы не вмешался какой-то пьянчуга, забарабанивший в дверь кабинки, вопя:

– Эй, вы, там, уборная для всех, и трахаться хочется не только вам!



Карла и Гонсало, без нижнего белья, вышли ночью на улицу квартала Бельявиста. Оба все еще посмеивались и сохраняли значительный запас страсти. Им явно не терпелось поведать друг другу очень многое, но они предпочли молча впитывать в себя ночную тишину. Когда увидели группу панков, допивающих бутылку писко[10] на мосту Пио-Ноно, Гонсало взял Карлу за руку, что показалось ей старомодным, комически галантным жестом, хотя ей и нравилось гулять с Гонсало рука об руку, вернее, вспоминать, как приятно бывало так с ним расхаживать. Панки, впрочем, даже не удостоили их вниманием, и Гонсало отпустил ее, но она удержала его руку.

– Мне нравится эта дискотека, только там я могу танцевать спокойно, не подвергаясь насмешкам, – сказала Карла, когда они вышли на площадь Италии и никто из них не знал, что же делать дальше.

– А мне она нравится как единственное место, где я чувствую себя по-настоящему желанным, – пошутил Гонсало, хотя и не было ясно, шутка ли это.

Настала пора прощаться; их встреча вполне могла претендовать на включение в список безумных ночей. Однако Гонсало напомнил, что живет в трех кварталах от площади, и Карла согласилась пойти к нему. Когда в молчании они преодолели три квартала, которых на самом деле оказалось семь, уже рассвело. В тех случаях, когда утренняя заря заставала его идущим, Гонсало полагал, что существует какая-то связь между рождением света и процессом движения вперед, словно шагающий так или иначе отвечает за зарю, или наоборот – будто заря помогает перемещению ног по тротуару. Он собирался поделиться своим открытием с Карлой, хотя не был уверен, что сможет это доступно объяснить, опасаясь запутаться. К тому же чувствовал, что все сказанное способно испортить такой прекрасный и безрассудный рассвет.

А в квартире все произошло быстро и спокойно. Заперев дверь, он сразу же принялся за Карлу, причем без презерватива; она повисла у него на шее, и они кое-как добрались до кровати. Прикладывая губы к ее соскам, Гонсало заметил, что груди Карлы, кажется, увеличились; это ему понравилось и удивило, хотя он сказал себе: ничего странного, ведь тело со временем, конечно, меняется. И ее бедра действительно стали шире, а ноги чуть менее гладкими, и вообще она, пожалуй, не так худа, как девять лет назад.

Гонсало теперь совсем другой, размышляла в свою очередь Карла, ощущая внутри себя медленные и сильные движения: по меньшей мере, он стал мужчиной, умеющим хорошо «стрелять». Она почувствовала приближение оргазма, и сразу же появилось давнее опасение, что у Гонсало случится преждевременное семяизвержение. Поэтому наслаждение на миг отступило, но через пару минут вернулось, и тогда на нее обрушился оргазм; она даже не поняла, был ли он двойным или сильно затянулся.

А Гонсало уставился на пупок Карлы, который тоже показался ему изменившимся. Затем оторвал лицо от ее грудей, поцеловал и осторожно лизнул пупок, скорее, чтобы лучше его разглядеть. И снова неуверенно предположил, что все-таки это какой-то новый пупок. Чуть ниже, в двух сантиметрах от лобка, Гонсало обнаружил едва заметный шрам от хирургической операции. Карла встала на четвереньки, и он снова мощно вошел в нее; их движения были в такт их стонам, при этом он разглядывал ее спину и талию с множеством прожилок. И тогда его осенило: изменившийся пупок, шрам, увеличенные соски и более полная грудь, а также, кажется, наличие прожилок вокруг грудей, – все это может означать, что у Карлы есть ребенок, во что ему очень не хотелось верить, ибо это могло порушить все.

Гонсало отвлекся, как в те давние времена, когда применял метод доктора Вальдемара Пуппо, хотя на сей раз сделал это абсолютно невольно: уже не было необходимости думать ни о мире во всем мире, ни о музыке, ни о магнитных полях или романах Мариано Латорре. Он давно привык безошибочно справляться с проблемой и тем не менее распознал наступление нежеланного момента, который не смог полностью отменить настоящее, потому что их телодвижения и стоны продолжались, а его пенис сохранял стойкость. Но одновременно отчетливо возникло видение пляжа, на котором он гуляет под зонтиком от солнца и строит замки из песка, а также покупает пирожок с яйцом и мороженое сыну Карлы – безликому мальчику – и учит его плавать. Тут же в воображении Гонсало мальчик нарисовался крепко спящим в комнате с разбросанными игрушками, пока сам Гонсало собирает эти бесчисленные штуковины, валяющиеся на полу. Они с Карлой продолжали сношаться, хотя он уже представлял себе, что ее сын ведет себя ужасно, никого не слушается, у него плохие отметки в школе, он угрюм и дерзок, слишком часто закатывает истерики и кричит ему: «Ты мне не отец». Гонсало увидал себя в гостиной слишком ярко освещенного дома, в которой Карла дожидается, пока безликий мальчик перестанет дурачиться с хлопьями в тарелке и закончит свой завтрак. А потом они втроем бегут к станции метро, ребенок отпускает руку мамы и то забегает вперед, то отстает, потому что движется в ином, в своем собственном темпе, пока они втроем не втискиваются в переполненный вагон. Вот Карла с мальчиком выходят из поезда, а Гонсало проезжает еще несколько станций, потом очень быстро шагает один и даже пробегает несколько кварталов, чтобы не опоздать на какую-то дерьмовую работу, самую ужасную из всех, что можно себе представить; на нежеланную работу, за которую ему приходится держаться, поскольку у него – сын, ибо у него – отпрыск, хотя на самом деле это вовсе даже не его сын.

Карла испытала новый оргазм и легла на спину, измученная и довольная. А у него, еще не кончившего, возникло предчувствие, что он лишается эрекции, и ему не хотелось, чтобы это заметила Карла. Так что после короткой паузы Гонсало вернулся к ее промежности и попытался сконцентрироваться только на том, чтобы доставить ей удовольствие, однако не смог помешать всплыть еще одной воображаемой сцене – на этот раз действие происходит на площади, где он играет в футбол с безликим сыном Карлы. Вот она, типично мужская затея: отец и его отпрыск или кто-то, кто считается таковым, гоняют мяч на площади. Сынок пытается преуспеть, но мяч скачет в разные стороны, отец радуется якобы достижениям ребенка и прибегает к позитивным стимулам. Дитя не забило гол, не сумело забить, еще даже не усвоило понятие гола, а папаша в любом случае восклицает, что его потомок поразил ворота, и громко празднует успех. Отец умело и ловко показывает, как правильно бить по мячу, ибо знает толк в таких вещах. Он позволяет себя обыграть, ведь, чтобы стать хорошим папой, нужно идти на уступки. Быть хорошим родителем значит разрешать детям побеждать себя до тех пор, пока не наступит день реального поражения.

Карла почти заснула, пока Гонсало возился между ее ног. Он прилег рядом, тоже собираясь поспать, однако минут через пять она взбодрилась и принялась ему мастурбировать и сосать. Гонсало сопротивлялся несколько секунд, будучи уже совершенно обессиленным, но она продолжала, и он отчаялся, будучи почти уверенным, что эрекция не вернется; во всяком случае, это казалось маловероятным.

Карла продолжала мастурбировать, не вынимая головку члена изо рта, и, хотя орган Гонсало уже не был таким стойким, как совсем недавно, он наконец эякулировал. Она сглотнула сперму, и они уснули в обнимку на серой простыне.



Гонсало проснулся в два часа. Солнечный свет заливал комнату так, что казалось, будто они на открытом воздухе; впрочем, на лицо Карлы падала легкая случайная тень. Он снова взглянул на шрам от кесарева сечения, на более широкие ареолы и более темные соски и убедился в наличии прожилок на груди. Ему не хотелось разглядывать ее тайком, и в то же время возникла мысль о праве на это, как будто, переспав с кем-то, приобретается право рассматривать чужое тело. Его взгляд не был безучастным или холодным, скорее дотошным.

Пока он шел к мини-маркету, радостное чувство вступало в конфликт с постыдным сознанием того, что он оставил Карлу взаперти, хотя она просто спала, а ведь спящий человек свободен всегда. Он накупил лепешек, галет и яиц, не забыв про ежевичный джем, потому что через какое-то время после обеда в доме Карлы было принято перекусывать, и на столе появлялся ежевичный или дынный джем. Потом Гонсало и Карла укрывались красным пончо и смотрели «мыльную оперу». Внезапно он вспомнил, как Карла облизывала карамельку на палочке, чтобы избавиться от косточек ежевики.

Гонсало быстро вернулся в квартиру. И снова подумал: я ее запер или только хотел запереть, ведь если бы оставил дверь открытой, все равно ничего бы не случилось. Потому что даже если бы воры проникли в его крошечную квартирку, они были бы разочарованы полным отсутствием добычи – ни телевизора, ни компьютера и уж конечно никаких драгоценностей или денег. А лишь соковыжималка, книги и наполовину исписанные тетради. Да еще плеер и несколько компакт-дисков, а также поношенное черное пальто. В любом случае, имей домушники всего лишь среднюю квалификацию, они без труда вскрыли бы замок обычным куском проволоки. И, войдя, обнаружили бы сюрприз – обнаженную женщину в постели, с тревогой подумал Гонсало и помчался вверх по лестнице, как мужественный киногерой, пытающийся успеть вовремя. Увидев спящую голышом Карлу, он почувствовал себя вором, а ее представил несчастной обитательницей этой квартиры. Впрочем, Карла априори не могла ютиться в такой каморке. Почему же? В том числе потому, что у нее есть сын, сын, сын.



Он осторожно лег рядом с Карлой и, прожевав галету, попытался вспомнить стихи Хайме Саэнса, Марианны Мур, Луиса Эрнандеса, Сантьяго Льяча, Вероники Хименес и Хорхе Торреса. Впрочем, сосредоточиться не смог: все эти стихотворения ему нравились, он прекрасно их знал, но теперь они выполняли функцию разве что легкомысленных журналов в какой-нибудь приемной. Он бросил взгляд на слегка крючковатый нос Карлы, на полукруглое лицо, на правую щеку без родинок, на левую, где их целых девять. И стыдливо вспомнил, что сочинил стишок, в котором сравнивал эту щеку с рассыпавшейся горстью земли после землетрясения. И тут же сделал вывод: Карла ему нравится так же сильно, как нравилась в шестнадцать – шестнадцатилетняя.

Гонсало решил, что готов к пробуждению Карлы и у него есть что ей сказать. Но когда она проснулась, у него не оказалось времени на припасенное многословие. Первым делом она спросила, который час, и отправилась в душ. Через пару минут появилась, не забыв завернуться банным полотенцем фирмы Mazinger Z, единственным, какое было у Гонсало. Он вручил Карле пару своих трусов, которые ей не понравились, она потребовала что-нибудь покрасивее, и ему пришлось достать картонную коробку, в которой хранилась немногочисленная чистая одежда. Карла выбрала красные итальянские «боксеры».

– Мне почти подходит, – сказала она, стоя у стены, словно перед зеркалом.

Гонсало спросил, не хочет ли она перекусить; Карла призналась, что умирает от голода, но должна уйти через двадцать минут.

Пока она одевалась, он приготовил кофе, яичницу и поджарил хлеб. В гостиной-столовой-кабинете были стол, два стула и два переполненных книжных шкафа. Карла с любопытством взглянула на книги. То была самая маленькая квартира, которую она когда-либо видела, и все-таки ей тут понравилось, особенно когда она представила себе веселую и беспорядочную жизнь Гонсало, его самостоятельный, независимый, мужественный путь. Ведь, в конце концов, он настоял на своем, изучал то, что выбрал сам, и жил среди своих книг и бесчисленных тетрадей, наверняка исписанных лучшими стихами, чем те, что он сочинял в отрочестве.

– Похоже, ты все еще пишешь стихотворения, – сказала она.

– Да, – подтвердил Гонсало, которому, к счастью, и в голову не пришло прочесть ей какое-нибудь из них.

Он подавил свое желание дать ей пространный ответ и всего лишь кратко резюмировал: да, продолжает писать каждый день с обузданной страстью, но ничего из созданного ему не нравится. Гонсало протянул ей блюдце с джемом.

– В твоем доме всегда был ежевичный или дынный джем, – напомнил он.

Вот одна из фраз, которые он собирался ей сказать, воображая длинный и меланхоличный диалог с обменом воспоминаниями о тех годах. Гонсало считал, что им есть о чем потолковать, он помнил слишком многое, отчасти потому, что дорожил этими деталями, а отчасти – просто сумел удержать в голове, чтобы заполнить вакуум тысячей лишних образов, застрявших в его обильной машинальной памяти.

– Может, так оно и было, – ответила она. – Уже не помню.

– Мы всегда перекусывали хлебом с джемом. Твоя мама подавала его в белых фарфоровых чашках с голубыми рисунками животных. Львов, слонов. И жирафа.

– Я люблю ежевичный джем. Конечно, мне он всегда нравился, – сказала Карла, явно избегая продолжения беседы, поскольку у нее не было времени на ностальгию.



А ему хотелось, чтобы она осталась, он желал хотя бы прикоснуться к ней, потрогать ее плечи, волосы… Увы, это казалось невозможным – она явно спешила, и не только поэтому: Карла внезапно отдалилась от него, и расстояние между ними лишь увеличивалось.

– Как зовут твоего сына? – неожиданно спросил Гонсало, пытаясь преодолеть дистанцию теплой и непринужденной фразой, которая, тем не менее, прозвучала как вопрос следователя, чиновника или любопытного соседа.

Он не поинтересовался, есть ли у нее дитя, а воспринял это как само собой разумеющееся. А также, как само собой разумеющееся, предположил, что ее ребенок – мальчик. Гонсало полагал, что, сказав такое в лоб, выражает готовность начать все по новой или возобновить отношения с Карлой. Ему казалось, что тем самым он заявляет: ребенок – не помеха и он готов на все.

– Кто тебе это сказал?

– Да никто.

Карла вдруг ощутила гнетущее давление множества обращенных к ней пристальных взглядов. «Твое тело – тело рожавшей женщины», – будто бы кто-то, возможно, Гонсало или другой, незнакомый мужчина, заявил ей. Она представила себе, как Гонсало – глашатай множества мужчин, нагло, беспощадно и с насмешливым любопытством разглядывает ее. К тому же некоторые женщины тоже глазели, посмеиваясь или жалея с мрачной улыбкой на лицах. Мол, мы изучили все отметины на твоем теле, собрали всю информацию и сделали вывод: его что-то подпортило навсегда, должно быть, роды. Страдая от разоблачения, обвинений и оскорблений, Карла все же заглянула в глаза Гонсало и даже хотела поцеловать его веки, темные окружности глаз и укусить за нос. Она медленно жевала хлеб, чтобы продлить молчание и избежать ответа. Но хлеб кончился, а она продолжала хранить молчание.



– Сына у меня нет, – наконец сказала она. – У меня дочь, ее зовут Висента.

Конечно, Карла солгала, она была матерью мальчика по имени Висенте[11]. Соврала инстинктивно, вероятно, чтобы доказать Гонсало, что он теперь не тот лучший студент курса, всегда имевший правильные ответы на все вопросы. Решила, что больше никогда его не увидит, так что ей не придется краснеть за свою ложь.

– А сколько ей лет? Три года? – спросил Гонсало.

– Шесть лет.

– А кто отец?

– Кажется, ты знаешь все, – ответила Карла, не пытаясь скрыть иронию. – Как ты думаешь, что случилось с ее отцом?

– Ты больше не с ним.

– Угадал, – призналась Карла.

– И все-таки имя у нее необычное – Висента, – заметил Гонсало, чтобы смягчить возникшую напряженность. А сам подумал, что это ужасное имя.

– Да, имя странное, но мне нравится, – сказала Карла.

– А Висента сейчас с папой?

– Нет, – коротко ответила Карла. – Папы больше нет, а Висента сейчас с моей мамой. И мне уже пора.

Она обняла его, как друга, и ушла.



Карла даже не удосужилась дать ему номер своего телефона, который в последующие недели Гонсало тщетно пытался раздобыть, пока ему не пришло в голову позвонить по прежнему номеру, тому самому, последние две цифры которого он когда-то угадал и все еще знал наизусть, так как набирал его чаще любого другого. Ему ответила Карла, по-прежнему жившая в том же доме, но теперь вдвоем с Висенте. У них состоялся напряженный и отчасти старомодный диалог, ведь время долгих бесед по стационарным телефонам ушло в прошлое.

– Я хочу с тобой увидеться, – в сотый раз повторил Гонсало в конце разговора, вынужденный пойти ва-банк.

– А я не хочу тебя видеть, но желаю, чтобы ты поимел меня в зад, – заявила она с игривой вульгарностью. – Вот ради этого нам и придется встретиться.

Так что первые два свидания вылились всего лишь в сексуальные контакты. Во время третьего поговорили немного больше, особенно о дочери – Карла рассказала о платьях, которые она покупала ребенку, о том, как девочке нравится ее комната в розовых тонах со стенами, увешанными изображениями фей и принцесс, и о том, что Висента, как все утверждают, – вылитая Карла. Гонсало явился на четвертое свидание в итальянский ресторан с подарком для девочки: куклой с запутанными черными косичками, которая, как ни странно, очень понравилась Висенте. Только на пятом свидании, в квартире Гонсало, Карла сказала ему правду, но сделала это из предосторожности, после того как они завершили половой акт: в какой-то момент она подумала, что он разозлится или не поверит, что она тогда солгала. Но Гонсало не осерчал, он все понял и даже, сам не зная за что, извинился.

– И ему шесть лет, так ведь? Или ты наврала мне и о возрасте?

– У тебя есть виски? – спросила она чуть более серьезным тоном.

– Есть приличное красное вино.

– Налей-ка мне.

Пока Гонсало откупоривал бутылку, Карла надела трусы и футболку, словно внезапно ее обуяла запоздалая стыдливость. Осушив бокал, она сразу же потребовала налить еще; казалось, ей необходим весь алкоголь мира, чтобы произнести следующую фразу. Она приложила руки к лицу, как будто у нее заболели глаза, прежде чем выпалить:

– Висенте – твой сын. Когда мы расстались, я была беременна, но решила, что нет смысла сообщать тебе об этом.

Наступило долгое молчание. Гонсало застыл, он был потрясен и немного обижен, но в то же время испытывал что-то вроде воодушевления. Потребовалось бы много прилагательных, чтобы выразить его чувства. Внезапно ему явилось видение сына неопределенного возраста, почти подростка. Он представил себе, как встречает его ледяное враждебное приветствие, и тут же почувствовал себя глупцом, когда Карла не выдержала и разразилась приступом смеха.

– Так, значит, это шутка, – тихо произнес Гонсало.

– Ну, конечно, шутка, Гонса, – призналась Карла, откашливаясь и пытаясь вернуть себе серьезный вид. – Мальчику шесть лет, я тебе не соврала о возрасте. И, разумеется, он не твой сын.

Гонсало счел столь прямолинейную фразу оскорбительной. «И, разумеется, он не твой сын», – повторил про себя, словно записывая мрачную мучительную информацию.

– Я просто хотел тебе сказать, что мне не важно, есть ли у тебя ребенок, и что я готов на все, – пояснил Гонсало.

– И ты по-прежнему готов?

– Да, – без колебаний ответил он.



Они условились, что шестое свидание состоится в перуанском ресторане недалеко от дома Карлы. Гонсало зашел за ней точно в назначенное время, но она попросила его подождать за изгородью: очевидно, не хотела, чтобы он увидел Висенте. По крайней мере, пока дело не примет серьезный оборот, хотя сама и не была уверена, что хочет чего-то серьезного. Словом, просто не знала, готова ли она к чему-то новому. Гонсало в течение пяти минут пялился на фасад дома, пожалуй, против собственного желания, будто вынужденно перелистывал страницы ежегодного школьного альбома. Картинка точно совпадала с той, что хранила его память, только лимонное дерево теперь почти полностью закрывало палисадник, и ему показалось, что оно – взрослый человек, загнанный в колыбель младенца. Он все еще разглядывал окружающее, как художник, обдумывающий будущее полотно, когда Карла позвала его подождать в гостиной, поскольку няня немного запаздывала.



Там вместо громоздкого кожаного дивана, на котором они так часто сиживали, укрывшись пончо, теперь стояли два кресла и огромная серая софа, заваленная зелеными и синими подушками. Стены по-прежнему белого цвета, но белизна показалась Гонсало более чистой и холодной, то есть еще более белой. Он вспомнил репродукции знаменитых картин, которые раньше висели на главной стене – Веласкеса, Ван Гога, Карреньо, – а теперь их заменяли аккуратно оформленные, но не очень качественно отпечатанные фотографии Серхио Ларраи́на. Вместо подвесных светильников стояли торшеры, а черно-красный арабесковый ковер, некогда придававший гостиной изящную торжественность, уступил место холодному полу из красной плитки. У Гонсало возникло впечатление, что он вошел в знакомый, но полностью перестроенный музей, частью которого, в некотором роде, он тоже является. Сидя на краешке кресла, Гонсало выглядел тем, кем был на самом деле – женихом, и ему не хватало только букета в руках.

Со второго этажа доносились голоса Карлы и Висенте, вкупе походившие на двусмысленное сообщение, неразборчивое, но в то же время вроде как ободряющее: намек на приветствие. Затем голоса стихли, и Гонсало подумал, что ему знакома эта тишина клаксонов, лая и пения дроздов. Ему потребовалось некоторое время, чтобы заметить присутствие Висенте, который стоял на верхней части лестницы и смотрел на пришельца.



Высокий худощавый большеголовый мальчик с огромными черными влажными глазами, жующий или, вернее, смакующий горсть кошачьего корма: таким был первый образ Висенте, представшего перед Гонсало. Неуверенными, но игривыми шажками мальчонка спустился по лестнице, и «жених» приветствовал его с преувеличенной и вымученной радостью, которая свойственна тем, кто не привык иметь дело с детьми. Висенте не удостоил его ответом, однако озорно взглянул на гостя и приблизился, чтобы церемонно предложить ему немного своего лакомства. Гонсало не знал, что это корм для кошек, и, проявив вежливость, положил себе в рот нечто похожее на печенье или хлопья. Его тут же чуть не вырвало, а мальчик изобразил изощренную улыбку опытного проказника.

К тому дню Карла уже некоторое время боролась с пристрастием сына к кошачьему корму. Сначала ее беспокойство вызывал не ребенок, а странная худоба черной кошки по кличке Оскуридад, обладательницы на редкость больших клыков. На ее «удочерении» настоял Висенте. Очевидная гипотеза состояла в том, что чужой кот умеет проникать в дом и ворует еду у Оскуридад. Карле стоило немалого труда обнаружить, что кот на самом деле – Висенте, потому что ребенок проявлял осторожность и предусмотрительно чистил зубы сразу после ежедневного банкета из кошачьих сухарей. Ничего не подозревавшая Карла хвасталась: ее сын без напоминаний чистит зубы, и только когда учительница сообщила, что Висенте приносит кошачий корм в качестве завтрака да еще нахваливает его другим детям, она поняла внезапное пристрастие сына к гигиене зубов. Карла срочно попыталась искоренить вредную привычку, но Висенте отказывался есть что-либо другое. Врач объяснил Карле, что проблема эта довольно распространенная и что встречаются – пусть и реже – дети, пристрастившиеся к корму для собак, поскольку он более жесткий и, видимо, значительно менее приятный для вкусовых ощущений человека. По словам доктора, в кошачьем корме нет ничего такого уж токсичного или вредного, хотя, конечно, это вовсе не самое сбалансированное питание в мире. Единственная реальная опасность, предупредил медик, – кошачьи микробы. А отучать ребенка от дурной привычки нужно постепенно, сокращая дозу, как если бы речь шла о пристрастии к шоколаду, сладкой вате или пьянящему аромату клея.

Так что отныне каждый день Висенте получал вместе со своим ванильным молоком и лепешкой с авокадо неуклонно уменьшающуюся горсть «Вискаса». План рациона учитывал также предпочтения мальчика в еде: от «Вискаса» с лососем, который он, несомненно, любил больше, перешли к корму с мясом, а потом – с курицей, которая нравилась ему меньше всего, что любопытно, ведь, когда дело доходило до «настоящей» еды, Висенте предпочитал курицу мясу, а мясо лососю.

– Теперь я даю ему только немного «Вискаса» с курицей, – пояснила Карла, пока они с Гонсало уплетали севи́че[12] в перуанском ресторане. – Надеюсь уже через несколько недель полностью исключить корм из его питания.

– Вообще-то мне не было противно, но застало врасплох, я ожидал чего-то сладкого.

И сразу же, чтобы сменить тему, Гонсало добавил:

– Знаю, ты не хотела, чтобы я встретился с Висенте.

– Да, не хотела, но, наверное, чему быть – того не миновать, и так должно было случиться, – ответила Карла, словно сама себе.

– Так – это как?

– Без лишних раздумий.



На протяжении следующих недель, прогуливаясь в парке и лакомясь фисташковым мороженым, они начали набрасывать черновик своих семейных отношений, хотя и не были уверены, что он превратится в соответствующую книгу. Гонсало выглядел более восторженным; впрочем, оба вели себя, как писатели, которые, вместо того чтобы погрузиться в трудоемкие изыскания, просто продолжают работать, в надежде, что обилие текста выльется, в конце концов, в несколько приличных страниц. Не существовало никакой причины возвращаться назад или что-то корректировать, или менять размер шрифта, ведь они отлично проводили время и часто смеялись, что было самым желанным, особенно для Карлы. Да, она вернулась, прежде наивно увлекшись жалким субъектом, который сделал ее матерью ребенка, в свою очередь превратившего Карлу в кого-то вроде одинокой добровольной рабыни. Своего сына она обожала, но его появление уничтожило представление о будущем, перспективу, по правде говоря, до конца так и не продуманную или продуманную зыбко, с причудливыми последствиями. Оказавшись загнанной в угол обстоятельствами, она сформулировала новое представление о своем будущем, гораздо более точное, которое не включало в принципе любовь, по крайней мере, ее бурно-дестабилизирующе-страстную разновидность. Кроме того, Карла не занималась поисками отца для своего ребенка или чем-то подобным, а скорее наоборот: воображала себя одинокой, с завалящим любовным приключением вне своего дома, и сосредоточенной на работе и на сыне, – кажется, именно в таком порядке. Впрочем, в то время у нее даже не было нормальной работы. С девяти до пяти она служила секретаршей в юридической фирме своего отца, и хотя ей было не так уж непереносимо отвечать на телефонные звонки, организовывать встречи, обновлять картотеки при неплохой зарплате, числиться секретаршей у отца она считала ежедневным унижением, иногда казавшимся ей заслуженным и почти всегда необратимым.

Внезапное вторжение Гонсало нарушило ее планы. Она не думала, что любит его, хотя не смогла бы и полностью отрицать это. Во всяком случае, Карла не сомневалась, что ей требуется его общество, она хотела видеть его рядом и как можно ближе, тем более что он отнюдь не сопротивлялся. Так что, вероятно, если бы кто-то заставил ее ответить, влюблена ли она, то Карла сказала бы – да, хотя бы для того, чтобы оправдать свои решения, всегда слегка затуманенные сомнениями, что звучит плоховато, ну да ладно, ведь все способно отбрасывать тень.

А что касается Гонсало, то он не только заявил бы о своей любви к Карле, но и провозгласил бы о ней на все четыре стороны. Хотя временами и опасался, что неожиданная семейная жизнь навсегда похоронит его проекты, которые теперь не были столь глупыми и вызывающими, как в подростковом возрасте. На факультете ему удалось заполучить пару стипендий, но все равно он должен был учиться в университете в кредит и потому брался за любую работу – телефониста, курьера, почтальона, писаря-призрака для неграмотных студентов, сочинял рекламные брошюры для сети аптек… Вместо того чтобы заниматься поэзией в университете, Гонсало посвятил себя обучению способам успешной сдачи вступительных экзаменов. Он продолжал планировать свои поездки и будущие книги; тем не менее его главной мечтой стало получить работу, тесно связанную с литературой. А также меньше зависеть от чудесной и в то же время кровожадной кредитной карты, которую он получил в результате того, что расплакался перед сострадательным или рассеянным менеджером банка. Гонсало по-прежнему стремился к достижению хоть какой-то значимости, и его любовь к поэзии оставалась в целости и сохранности, пусть он уже и не грезил стать Пабло Нерудой, Пабло де Рока или Никанором Па́рра, или даже Оскаром Аном, или Клаудио Бертони. Теперь он пытался прослыть хорошим поэтом, не более того; хотел, чтобы его стихи появились в сборниках, быть может, не во всех, но в некоторых, и главное – в хороших.