Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Артур Конан-Дойль

Повести и рассказы разных лет

Соприкосновение

Занятно порою поразмышлять о людях, что жили в одну эпоху, сыграли заглавные роли на одних подмостках, в одной жизненной пьесе, и при этом не только не встретились, но даже и не знали о существовании друг друга. Только представьте: Великий Могол Бабур[1] завоевывал Индию как раз, когда Эрнандо Кортес[2] завоевывал Мексику, но они, скорее всего, друг о друге и не слыхивали. Или вот превосходный пример: мог ли император Октавиан Август[3] знать о задумчивом и ясноглазом пареньке из плотницкой мастерской, которому было суждено изменить облик всего мира? Впрочем, орбиты исполинов все же могли соприкоснуться, пересечься и снова разойтись в необъятной вечности. И они расставались, так и не постигнув истинного величия друг друга. Так произошло и на этот раз.

Дело было вечером, в финикийском порту Тире, примерно за одиннадцать сотен лет до пришествия Христа. Здесь проживало в то время четверть миллиона жителей — богатые купеческие дома с тенистыми садами растянулись на семь миль вдоль побережья. Остров же, по которому получил свое название город, стоял неподалеку от берега, и возвышались на нем в основном храмы и различные общественные сооружения. Среди храмов выделялся величественный Мелмот: его нескончаемые колоннады целиком занимали часть острова, обращенную на Сидонский порт. Сам же древний Сидон[4] лежал всего в двадцати милях к северу и между ним и его детищем Тиром непрестанно сновали корабли.

Постоялых дворов тогда еще не было. Путники победнее находили приют у радушных горожан, а знатных гостей принимали под свой кров храмы, и слуги священников расторопно исполняли их прихоти. В тот вечер взоры многих финикийских зевак приковывали два весьма примечательных человека, стоявших меж колонн Мелмота. В одном из них повадка и стать выдавали большого вождя. Полная приключений жизнь оставила на его лице неизгладимый след: в резких, мужественных чертах читались и безрассудная храбрость, и холодная выдержка. Лоб был широк и высок, взгляд — задумчив и проницателен: мудрости на этом челе было не меньше, чем отваги. Как и пристало высокородному греку, он был облачен в белоснежную льняную тунику и пурпурную накидку, в складках которой, на шитом золотом поясе, прятался короткий меч. Костюм дополняли светло-коричневые кожаные сандалии на обнаженных ногах да белый головной платок. Дневной зной уже спал, с моря дул вечерний ветерок, и грек сдвинул платок назад, подставив каштановые кудри его ласкам.

Его спутник был приземист, кряжист и смугл. Воловья шея и темная накидка производили впечатление довольно мрачное, лишь ярко-алая шерстяная шапка оживляла картину. С высокородным вождем он вел себя почтительно, но без подобострастия. Между ними чувствовалась доверительная близость людей, не раз деливших опасность и сплоченных общим делом.

— Наберись терпения, мой господин, — говорил он. — Дай мне два, самое большее — три дня, и мы выступим на общем смотре не хуже других. А приползи мы на Тенедос,[5] недосчитавшись десятка весел и с изорванным в клочья парусом, — ничего кроме насмешек не услышим.

Грек в пурпурной накидке нахмурился и топнул ногой.

— Проклятье! Нам следовало прибыть туда давным-давно! Откуда налетел этот шторм, когда на небе ни тучки, ни облачка? Эол сыграл с нами презлую шутку!

— Не мы одни пострадали, господин мой. Затонули две критские галеры. И лоцман Трофим утверждает, что один из аргосских кораблей тоже получил пробоину, — молю Зевса, чтоб это не был корабль Менелая… Поверь, на общем смотре мы будем не из последних.

— К счастью, Троя стоит в десяти милях от берега, а не на море. Хороши бы мы были, пошли они нам навстречу флот! Умом я понимаю, что мы выбрали лучший выход: зайти в Тир и привести судно в порядок. Но смириться не могу! Пока под нашими веслами не вспенится вода, покоя мне не видать. Иди же, Силюкас, поторопи их. Да понастойчивей!

Старшина поклонился и ушел, а вождь остался под портиком храма. Он не сводил глаз с огромной полуразобранной галеры, на которой суетились мастера. Чуть поодаль, на рейде, одиннадцать галер поменьше ждали, пока починят флагман. Попадая на палубы, закатные лучи бликовали на бронзовых латах и шлемах: эти греки — сотни греков! — выступили в поход с явно воинственными намерениями. Остальные же корабли в портовой бухте были купеческие: одни забирали товар на борт, другие, наоборот, выгружали тюки на пристань. У подножья лестницы, что вела к портику Мелмота, пришвартовались три широкие баржи с мидиями. Скоро двустворчатые раковины с жемчужинками внутри перекидают деревянными лопатами на повозки и отправят на знаменитые красильни Тира: именно там отделывают и украшают пышные наряды. Рядом причалил корабль из Британии с грузом олова. Ящики с драгоценным металлом, столь необходимым для производства бронзы, бережно передавали по цепочке из рук в руки — и аккуратно устанавливали на высокие фуры. Грек невольно улыбнулся: слишком уж неподдельно дивится неотесанный мужлан-оловянщик из Корнуолла, разглядывая величественную колоннаду Мелмота и возвышающийся за ним фронтон святилища Астарты. Впрочем, друзья-товарищи не дали ему глазеть долго: подхватив его под руки, они потащили его на дальний конец причала к питейному дому, справедливо полагая, что назначение этого здания он поймет быстрее и лучше.

Грек, все еще улыбаясь, направился, было, в храм, но дорогу ему заступил один из безбородых, гладковыбритых жрецов Ваала.

— Господин мой, ходят слухи, что ты выступил в долгий и опасный поход. У твоих воинов длинные языки, и цель похода уже ни для кого не тайна.

— Ты прав, — ответил грек. — Впереди у нас нелегкие времена. Но куда тяжелее было бы отсиживаться дома, зная, что честь великих ахейцев попрана грязным азиатским псом.

— Я слышал, вся Греция приняла горячее участие в этом споре?

— Верно. Все вожди — от Фессалии до Малеи — подняли своих людей за правое дело. В авлидской бухте собралось галер числом до двенадцати сотен.

— Что ж, войско и впрямь несметное, — согласился жрец. — А есть ли среди вас вещуны и пророки? Раскрылось ли вам, что ждет вас на бранном пути?

— Да, с нами пророк по имени Калхас. И войну он предрек долгую. Лишь на десятый год грекам суждена победа.

— Слабое утешение! Так ли велика цель, за которую надо отдать десять лет жизни?

— Я готов отдать не десять лет, а всю жизнь — лишь бы сровнять с землей гордый Илион и вернуть Елену во дворец на холм Аргоса!

— Я — жрец Ваала, и я помолюсь, чтобы вам сопутствовала удача, — сказал финикиец. — Говорят, эти троянцы — стойкие воины, а их предводитель, сын Приама Гектор, умен и могуч.

Грек горделиво усмехнулся.

— Иным и не вправе быть противник длинновласых греков. Как иначе он сможет противостоять сыну Атрея — Агамемнону из златообильных Микен, или сыну Пелея Ахиллесу с его мирмидонянами?! Но все это в руках судьбы… Скажи-ка лучше, что вон там за люди? Их вождь, похоже, рожден для великих дел.

Высокий мужчина в длинном белом одеянии, с золотой повязкой на ниспадающих на плечи золотисто-каштановых кудрях, ступал широко и упруго: видно, привык к просторам, а не к тесным городским улочкам. Лицо его было румяно и благородно, на упрямом, квадратном подбородке кудрявилась короткая жесткая борода. Он смотрел попеременно то вверх, на вечернее небо, то вниз, на скользящие по водам суда, и в голубых глазах его сквозила возвышенная задумчивость, присущая поэтам. Рядом шагал юноша с лютней, шагал легко и изящно — словно прекрасная музыка в человечьем обличье. С другого же боку от вождя, с сияющим щитом и тяжелым копьем, шел грозный оруженосец, и было ясно, что никто и никогда не застанет его хозяина врасплох. Следом шумной толпой двигалась свита: темноволосые, горбоносые, вооруженные до зубов воины алчно зыркали туда-сюда при виде чужого, бьющего через край богатства. Кожа их была смугла, как у арабов, но одеты и вооружены они были куда лучше, чем дикие дети пустыни.

— Это обыкновенные варвары, — ответил жрец. — Он — маленький царек, правит где-то среди гор, напротив Филистии. Сюда наведывается, потому что затеял построить город Иебус, — хочет сделать его столицей. А раздобыть древесину, камень да и мастеровых по своему вкусу он может только в Тире. Юнец с лютней — его сын. Впрочем, все это малоинтересно, мой господин. Пойдем лучше со мной в наружный придел храма. Там сидит жрица Астарты, пророчица Алага. Она предскажет, что ждет тебя в Трое. Быть может, ты покинешь Тир ободренный — как многие мужи, которым она оказала эту услугу.

Грека не пришлось долго уговаривать: в те времена его соплеменники всеми способами стремились заглянуть в будущее и с трепетом относились к оракулам, знамениям и приметам. Он последовал за жрецом в святилище, к знаменитой пифии — высокой, красивой женщине средних лет, восседавшей за каменным столом, на котором стояла то ли чаша, то ли поднос с песком. В правой руке она держала халцедоновое стило и чертила на гладком песке причудливые линии, а подбородком опиралась на другую руку. На вошедших она даже не взглянула — лишь рука задвигалась быстрее, выписывая палочки и зигзаги. Потом она вдруг заговорила — по-прежнему не поднимая глаз, высоким и странным голосом, чуть нараспев — точно ветер зашелестел среди листвы.

— Кто же ты, чужеземец, что пришел к прислужнице великой Астарты? Что привело тебя в Тир, к Алаге?.. Вижу остров, что лежит к западу отсюда, и старца-отца, и жену твою, и сына, который еще мал и не готов к битвам, и тебя самого — царя твоего народа. Верно ли говорю я?

— Да, жрица, это чистая правда, — подтвердил грек.

— Многие побывали здесь до тебя, но не встречала я мужа более славного. И через три тысячи лет люди будут ставить в пример твою отвагу и мудрость. Будут вспоминать верную жену твою, не забудут ни отца твоего, ни сына — их имена будут на людских устах, когда все обратится в прах, когда падут величественный Сидон и царственный Тир.

— Алага! Ты шутишь! — воскликнул жрец.

— Я лишь изрекаю то, что диктуют небеса. Десять лет проведешь ты в тщетных усилиях, потом победишь. Соратники твои почиют на лаврах — но не ты. Тебя ждут новые беды… Ах! — Пророчица вдруг вздрогнула, и рука ее заработала еще быстрее.

— Что случилось, Алага? — обеспокоился жрец.

Женщина подняла безумный, вопрошающий взгляд. Но смотрела она не на жреца и не на грека, а мимо — на дверь в дальнем углу. Грек обернулся. Порог переступили двое — те, кого он недавно встретил на улице: златовласый царь варварского племени и юноша с лютней.

— Чудо из чудес! — вскричала пифия. — Великие сошлись в этих стенах в один и тот же день и час! Я только что говорила, что не встречала прежде мужа более славного. Но вот он — тот, кто выше тебя! Ибо он и далее его сын — да-да, вот этот юноша, что робко мнется у двери! — пребудут с людьми в веках, когда мир расширит свои границы далеко за Геркулесовы столпы. Приветствую тебя, чужестранец! Приступай же к своим трудам, не медли! Труды твои не описать моими скупыми словами. — Тут женщина поднялась, уронила стило и мгновенно скрылась.

— Все, — промолвил жрец. — Никогда прежде не слышал я от нее таких речей.

Грек с любопытством взглянул на варвара.

— Ты говоришь по-гречески? — спросил он.

— Не очень хорошо. Но понимаю. Ведь я провел целый год в Зиклаге, у филистимлян.

— Похоже, боги судили нам с тобой сыграть важную роль в истории.

— Бог един, — поправил грека варварский царь.

— Ты полагаешь? Впрочем, сейчас не время для долгих споров. Лучше назови свое имя, род и объясни, какие труды ты затеял. Вдруг нам еще доведется услышать друг о друге. Сам я — Одиссей, царь Итаки. Еще меня называют Улисс. Отец мой — Лаэрт, сын — юный Телемах, и я намерен разрушить город Трою.

— Дело моей жизни — отстроить заново город Иебус, мы называем его Иерусалим. Пути наши вряд ли пересекутся вновь, но, возможно, ты когда-нибудь вспомнишь, что повстречал Давида, второго царя иудеев, и его сына — юного Соломона, который, надеюсь, сменит меня на троне.[6]

И он пошел прочь — в темноту ночи, к ожидавшей на улице грозной свите. Грек же спустился к морю, чтобы поторопить мастеров с починкой корабля и наутро отправиться в путь.

1922 г.

Святотатец

В то мартовское утро 92 года от Рождества Христова еще только начинало светать, а длинная Семита Альта уже была запружена народом. Торговцы и покупатели, спешащие по делу и праздношатающиеся заполняли улицу. Римляне всегда были ранними пташками, и многие патриции предпочитали принимать клиентов уже с шести утра. Такова была старая добрая республиканская традиция, до сих пор соблюдаемая приверженцами консервативных взглядов. Сторонники более современных обычаев нередко проводили ночи в пиршествах и погоне за наслаждениями. Тем же, кто успел приобщиться к новому, но еще не отрешился от старого, порой приходилось туго. Не успев толком соснуть после бурно проведенной ночи, они приступали к делам, составляющим ежедневный круг обязанностей римской знати, с больной головой и отупевшими мозгами.

Именно так чувствовал себя в то мартовское утро Эмилий Флакк. Вместе со своим коллегой по Сенату Каем Бальбом он провел ночь на одной из пирушек во дворце на Палатине, печально знаменитых царившей на них смертной тоской; император Домициан приглашал туда только избранных приближенных. Вернувшись к дому Флакка, друзья задержались у входа и стояли теперь под сводами обрамленной гранатовыми деревцами галереи, предшествующей перистилю.[7] Оба давно привыкли доверять друг другу и сейчас, не стесняясь, дали волю всю ночь сдерживаемому недовольству, на все корки ругая тягостно унылый банкет.

— Если б он хотя бы кормил гостей! — возмущался Бальб, невысокий, краснолицый холерик со злыми, подернутыми желтизной глазами. — А что мы ели? Клянусь жизнью, мне нечего вспомнить! Перепелиные яйца, что-то рыбное, потом птица какая-то неведомая, ну и, конечно, его неизменные яблоки.

— Из всего вышеперечисленного, — заметил Флакк, — он отведал только яблок. Признай по справедливости, что ест он еще меньше, чем предлагает. По крайней мере, никому не придет в голову сказать о нем, как о Вителлии, что своим аппетитом он пустил по миру всю Империю.

— Да, и жаждой тоже, как ни велика она у него. То терпкое сабинское, которым он нас поил, стоит всего нескольких сестерциев за амфору. Его пьют только возчики в придорожных тавернах. Всю ночь я мечтал о глотке густого фалернского из моих подвалов или сладкого коанского, разлива года взятия Титом Иерусалима. Послушай, может быть, еще не поздно? Давай смоем эту жгучую гадость с неба.

— Ничего не выйдет. Зайди лучше ко мне и выпей горькой настойки. Мой греческий лекарь Стефанос знает чудодейственный рецепт от утреннего похмелья. Что? Тебя ждут клиенты? Ну, как знаешь. Увидимся в Сенате.

Патриций вошел в атриум,[8] нарядно украшенный редкостными цветами и наполненный сладким многоголосьем певчих птиц. На входе в зал его поджидал готовый к исполнению своих утренних обязанностей юный нубийский раб Лебс. Он был одет в снежно-белую тунику и такой же тюрбан. Одной рукой мальчик держал поднос с бокалами, а в другой графин с прозрачной жидкостью, настоенной на лимонных корках.

Хозяин наполнил один из бокалов горькой ароматной микстурой и собирался уже выпить, но так и не донес руку до рта, остановленный внезапным ощущением, что в доме у него произошло нечто из ряда вон выходящее. Все вокруг него, казалось, кричало о случившейся беде: испуганные глаза чернокожего подростка, встревоженное лицо хранителя атриума, сбившиеся в кучку угрюмые и молчаливые ординарии во главе с прокуратором или мажордомом, собравшиеся приветствовать своего повелителя. Врач Стефанос, александрийский чтец Клейос, дворецкий Пром — все отворачивались и отводили глаза, лишь бы не встретить тревожно-вопросительный взгляд хозяина.

— Да что, во имя Плутона, с вами со всеми случилось? — воскликнул изумленный сенатор, чье терпение после ночи обильных возлияний лучше было не испытывать. — Почему вы тут стоите, повесив носы? Стефанос, Ваккул, в чем дело? Послушай, Пром, ты же глава всех моих слуг в этом доме! Что произошло? Почему ты прячешь от меня глаза?

Дородный дворецкий, чье жирное лицо осунулось и покрылось пятнами, положил руку на запястье стоящего рядом с ним слуги.

— Сергий отвечает за атриум, мой господин. Ему и надлежит поведать тебе об ужасном несчастье, случившемся в твое отсутствие.

— Ну, нет, это сделал Дат. Приведите его и пускай он сам отвечает, недовольным голосом отказался Сергий.

Терпение патриция кончилось.

— А ну, говори сию же секунду, негодяй! — закричал он в гневе. — Еще минута, и я прикажу отвести тебя в эргастул.[9] С колодками на ногах и кандалами на руках ты быстро научишься повиноваться! Говори, я приказываю! И не вздумай медлить!

— Венера, — пролепетал слуга, — греческая статуя работы Праксителя…

Сенатор издал вопль отчаяния и ринулся в дальний уголок атриума, где в маленькой нише за шелковым занавесом хранилась драгоценная статуя величайшее сокровище не только его художественной коллекции, но, быть может, и всего мира. Резким движением раздвинув ширму, он замер в немой ярости перед обезображенной богиней. Красный светильник с благовонным маслом, всегда горевший у подножия, был разбит, а содержимое его разлилось. Огонь на алтаре угас, венок с головы статуи был сброшен. Но не это было самым страшным. Прекрасное тело обнаженной богини, изваянное из блестящего пантелийского мрамора пять веков назад вдохновенным греком и сохранившее до сей поры белизну и прелесть, подверглось — о, гнусное святотатство! варварскому осквернению. Три пальца на изящной простертой руке были отбиты и валялись тут же на пьедестале. Над нежной грудью виднелась темная отметина от раскрошившего мрамор удара. Эмилий Флакк, самый тонкий и опытный ценитель изящного во всем Риме, хрипел и задыхался, держась за горло и взирая на ущерб, нанесенный его любимой скульптуре. Но вот он повернулся, обратив к рабам перекошенное судорогой лицо, и обнаружил, к своему вящему удивлению, что ни один из них даже не смотрит в его сторону. Все слуги застыли в почтительных позах, обратив взоры ко входу в перистиль. Теперь уже и сам хозяин увидел, кто вошел в его дом несколько мгновений назад. Весь его гнев моментально улетучился, уступив место смиренному раболепию, мало в чем отличному от поведения прислуги.

Посетителю было сорок три года. На чисто выбритом лице выделялись большие, налитые кровью глаза и четко очерченный нос. Массивная голова покоилась на короткой толстой, бычьей шее — отличительный признак всего семейства Флавиев. Он прошел через перистиль чванной раскачивающейся походкой человека, везде чувствующего себя дома. Но вот он остановился, подбоченился, рассеянно окинул взглядом склонившихся рабов и воззрился на хозяина. Грубое раскрасневшееся лицо гостя перекосилось в презрительной полуусмешке.

— Как же так, Эмилий? — заговорил он. — А меня уверяли, что в твоем доме самый образцовый порядок во всем Риме. Я вижу, ты сегодня чем-то озабочен?

— Чем могу я быть озабочен, когда сам Цезарь соблаговолил удостоить нас своим присутствием под крышей этого дома? — возразил царедворец. — Воистину, ты не мог преподнести мне более неожиданного и желанного подарка.

— Ерунда, просто я кое-что припомнил, — отмахнулся Домициан. — Когда ты и все остальные покинули меня, я не смог заснуть, и тогда мне пришло в голову подышать утренним воздухом, а заодно навестить тебя и увидеть, наконец, твою знаменитую греческую Венеру, о которой ты столь красноречиво распространялся в промежутках между возлияниями. Но, судя по твоему виду и виду твоих слуг, мой визит, похоже, оказался не ко времени.

— Нет-нет, повелитель, не говори так! Но я и в самом деле нахожусь в большом затруднении. По воле судеб твой благословенный приход совпал по времени с одним происшествием, как раз касающимся той самой статуи, к которой ты милостиво соизволил выразить интерес. Вот она, прямо перед тобою, и ты собственными глазами можешь узреть, как жестоко с ней обошлись!

— Клянусь Плутоном и всеми богами подземного мира, — воскликнул император, — что, будь она моей, кое-кто из вас пошел бы на корм рыбам! — с этими словами Домициан устремил гневный взгляд на съежившихся от страха рабов. — Ты всегда отличался излишним мягкосердечием, Эмилий. Все говорят, что в твоем доме цепи и кандалы давно заржавели без применения. Но это уж точно переходит все границы! Я лично прослежу за тем, как ты будешь разбираться с виновными. Кто ответственен за случившееся?

— Раб по имени Сергий, поскольку он следит за атриумом, — ответил Флакк. — Выйди вперед, Сергий. Что ты имеешь сказать в свое оправдание?

Дрожащий раб приблизился к хозяину.

— Если господин позволяет мне говорить, я скажу, что преступление совершил Дат-христианин.

— Дат? Кто это?

— Матулатор,[10] мой господин. Я даже не знал, что он из этих ужасных людей, иначе никогда не допустил бы его сюда. Он пришел со своей метлой, чтобы убрать птичий помет. Взор его упал на Венеру, и в то же мгновение он набросился на нее и дважды ударил деревянной палкой от метлы. Мы все кинулись на него и оттащили прочь. Но увы! Увы! Было уже слишком поздно, — несчастный успел отбить у богини три пальца.

Император хмуро усмехнулся, а тонкое лицо патриция побледнело от ярости.

— Где он? — спросил Флакк.

— В эргастуле, господин, с колодкой на шее.

— Привести его сюда и собрать всех рабов.

Через несколько минут вся задняя часть атриума оказалась заполнена пестрой толпой слуг, исполняющих многочисленные обязанности по ведению хозяйства в доме знатного римского вельможи. Здесь присутствовал аркарий, или счетовод, с заткнутым за ухо стилом; лоснящийся от жира прегустатор, пробующий каждое блюдо, — он служил барьером между ядом и желудком господина; рядом с ним находился его предшественник, потерявший рассудок двадцать лет назад, отравившись соком канидийского дурмана; келарий, хранитель винного погреба, покинувший свои драгоценные амфоры, тоже явился на зов хозяина; был здесь повар с половником в руке; пришел напыщенный номенклатор, чьей обязанностью было объявлять имена приглашенных гостей, а вместе с ним кубикуларий, рассаживающий их за столом, силенциарий, отвечающий за тишину и порядок в доме, структор, расставляющий столы, карп-тор, разделывающий пищу, кинерарий, возжигающий огонь, и многие, многие другие.

Кто в страхе, кто с интересом, — все собрались посмотреть, как будут судить злополучного Дата.

За спинами мужчин прятался рой хихикающих и перешептывающихся женщин и девушек из бельевой, прачечной и ткацкой — Марии, Керузы, Амариллиды вставали на цыпочки или выставляли симпатичные любопытные мордашки поверх плеч представителей сильной половины прислуги. Сквозь эту толпу с трудом пробились двое дюжих молодцов, ведущих обвиняемого. Это был маленький смуглый человечек с грубыми чертами лица, неряшливо торчащей бородой и безумными глазами, горящими каким-то мощным внутренним огнем. Руки его были связаны за спиной, а шею охватывал тяжелый деревянный ошейник или фурка, одеваемый обычно на непокорных рабов. Кровоточащая царапина на щеке свидетельствовала о том, что в предыдущей потасовке ему уже крепко досталось.

— Это ты — мусорщик Дат? — задал первый вопрос патриций.

Преступник гордо выпрямился.

— Да, — сказал он, — мое имя Дат.

— Ответь мне, ты испортил мою статую?

— Да, я.

Ответ прозвучал с бесшабашной дерзостью, вызывающей невольное уважение. К гневу хозяина присоединилось острое любопытство.

— Почему ты так поступил? — спросил он.

— Это был мой долг!

— Почему же ты считаешь своим долгом уничтожать собственность хозяина?

— Потому что я христианин! — глаза его недобро сверкнули на смуглом лице. — Потому что нет другого бога, кроме Всевышнего и Предвечного, а все прочие суть идолища поганые. Какое отношение имеет эта голая шлюха к Тому, чьим одеянием служит свод небесный, а весь мир — лишь подставка для ног? Служа Ему, разбил я твою статую.

Домициан с усмешкой посмотрел на патриция.

— Ты ничего от него не добьешься. Эти всегда так рассуждают, даже со львами на арене. Аргументы всех римских философов бессильны переубедить их. Стоя пред моим лицом, они нагло отказываются принести жертву в мою честь.[11] Никогда еще мне не приходилось иметь дела с таким невозможным народом. На твоем месте я бы долго не раздумывал.

— Что же посоветует великий Цезарь?

— Сегодня днем состоятся игры. Я собираюсь показать нового охотничьего леопарда, присланного мне в подарок царем Нумидии. Этот раб может позабавить нас, когда голодный зверь начнет обнюхивать ему пятки.

Патриций на мгновение задумался. Он всегда по-отечески относился к слугам, и сама мысль отдать кого-то из них на растерзание была для него ненавистна. Быть может, все-таки, если этот твердолобый фанатик раскается в содеянном, ему удастся сохранить жизнь. Во всяком случае, попытаться стоило.

— Твое преступление заслуживает смерти, — сказал он. — Можешь ли ты привести какие-нибудь доводы в свою защиту, учитывая, что разбитая тобой статуя стоит в сотни раз дороже тебя самого?

Раб пристально поглядел на хозяина.

— Я не страшусь смерти, — сказал он. — Моя сестра Кандида умерла на арене, и я готов последовать ее примеру. Это верно, что я испортил твою статую, но взамен могу предложить тебе нечто во много раз более ценное. Хочешь обрести Слово Истины вместо твоего разбитого идола?

Император расхохотался.

— Ты ничего от него не добьешься, Эмилий, — повторил он. — Я давно знаю это проклятое семя. Он сам говорит, что готов умереть. Так зачем же ему мешать?

Но патриций по-прежнему медлил. Он решил предпринять последнюю попытку.

— Развяжите ему руки, — приказал он стражникам. — Теперь снимите фурку с его шеи. Так! Вот видишь, Дат, я освободил тебя, чтобы показать, что я тебе доверяю. Я не стану наказывать тебя, если ты сейчас признаешь свою ошибку перед всеми и подашь тем добрый пример всем моим домочадцам.

— Каким образом должен я признать свою ошибку? — спросил раб.

— Склони голову перед богиней и попроси ее о прощении за причиненный вред. Тогда, быть может, ты заслужишь и мое прощение.

— Хорошо, отведите меня к ней, — сказал христианин.

Эмилий Флакк бросил на императора торжествующий взгляд. Добротой и тактом он добился того, чего не смог добиться насилием Домициан.

Дат остановился перед искалеченной Венерой. Затем, внезапным рывком, он выдернул дубинку из руки одного из охранников, прыгнул на пьедестал и осыпал прекрасную мраморную женщину градом ударов. Раздался треск, и правая рука с глухим стуком упала на землю. Еще удар — и за правой последовала левая. Флакк приплясывал и вопил в ужасе, пока слуги отрывали взбесившегося святотатца от беззащитной статуи. Безжалостный смех Домициана потряс стены и эхом отозвался в зале.

— Ну, и что ты теперь скажешь, друг мой? — воскликнул он. — Все еще мнишь себя мудрее своего императора? Или по-прежнему считаешь, что христианина возможно укротить добротой?

Эмилий Флакк устало вытер пот со лба.

— Он твой, великий Цезарь. Поступай с ним, как тебе заблагорассудится.

— Приведете его к гладиаторскому входу в цирк за час до начала игр, распорядился император. — Ну что ж, Эмилий, ночка у нас прошла весело. Моя Лигурийская галера ждет у причала на набережной. Пойдем прокатимся до Остии и обратно и освежим головы, прежде чем государственные дела потребуют твоего присутствия в Сенате.

1911 г.

Великан Максимин

История изобилует множеством примеров странных поворотов судьбы. Великие мира сего часто оказываются повержены во прах и вынуждены приспосабливаться к новым обстоятельствам. Малые бывают возвышены на время, чтобы, в свою очередь, впасть в безвестность. Богатейшие монархи превращаются в нищих монахов, бесстрашные завоеватели утрачивают прежнее мужество, евнухи и женщины сокрушают армии и королевства. Человеческая фантазия не в силах изобрести ничего нового, и любая жизненная ситуация есть лишь повторение некогда уже сыгранной драмы. И все же, в общей массе знаменитых человеческих судеб и удивительных событий, таких как, например, уход в монастырь Карла V или царствование императора Юстиниана, история великана Максимина стоит особняком. С позволения читателя, я изложу ниже исключительно строгие исторические факты, лишь слегка обработав их литературно, чего никогда не позволил бы себе ни один настоящий ученый. Перед вами одновременно и рассказ, и историческая хроника.

I. Появление Максимина

В самом сердце Фракии, милях в десяти к северу от горной цепи Родоп, лежит долина Арпесс, получившая свое название от реки, бегущей по дну долины. Через Арпесс проходит большая дорога с востока на запад. Пятого июня 210 года по этой дороге возвращалась из успешного похода против аланов небольшая, но грозная римская армия. Она состояла из трех легионов: Юпитера, Каппадокийского и Геркулеса. В авангарде шли десять турм галльской конницы, а замыкал колонну полк Батавских конников — телохранителей императора Септимия Севера, лично возглавлявшего кампанию. Крестьяне, заполнившие окрестные холмы, с безразличием глазели на длинную вереницу пропыленной, обремененной тяжким грузом снаряжения пехоты, но те же крестьяне восторженными кликами встречали сияющие золотом доспехи и высокие медные шлемы кавалеристов с плюмажами из конского волоса. Они бурно приветствовали дюжих гвардейцев, любуясь их военной выправкой и статью вороных скакунов. Настоящий солдат знает, что именно усталым пехотинцам с их короткими мечами, тяжелыми копьями и переброшенными за спину квадратными щитами обязан Рим тем трепетом, который испытывают перед ним враги Империи. Но в глазах невежественных фракийцев не они, а блистательные конные Аполлоны олицетворяли собой торжество римского оружия и поддерживали устои трона облаченного в пурпурную тогу властелина, ехавшего впереди.

В одной из разбросанных по склонам групп зрителей, наблюдавших с почтительного расстояния за пышной военной процессией, находились двое мужчин, чей облик вызывал повышенный интерес соседей. Первый из них не представлял собой ничего особенного. Был он невысок, бедно одет, а рано поседевшая голова, согбенный стан, морщины и мозоли без слов говорили о трудной жизни, прожитой в горах и связанной с обработкой земли, пастьбой коз и рубкой леса. Зато наружность его юного спутника была поистине замечательной. Она-то и привлекала изумленные взгляды собравшихся зевак. Юноша обладал богатырской статью, какой природа наделяет своих избранников не чаще раза или двух за целое поколение. Рост его, от защищенных грубыми сандалиями подошв до макушки, покрытой гривой нечесаных, спутавшихся волос, составлял восемь футов и два дюйма. Несмотря на огромные размеры, фигура молодого человека вовсе не выглядела тяжеловесной или неуклюжей. В мышцах шеи и широких плечах не было ни унции лишнего мяса или жира, а стройность и гибкость мощного стана наводили на сравнение с молодой сосенкой. Сильно потертая одежда из коричневой кожи плотно обтягивала тело гиганта. Короткая накидка из невыделанной овчины была небрежно перекинута через плечо. Смелый взгляд синих глаз, соломенные волосы и светлая кожа говорили о готской или скандинавской крови в жилах юноши, а глуповато-восторженное изумление на открытом добродушном лице от зрелища марширующих внизу войск свидетельствовало о простой и бедной событиями жизни, проведенной до этой минуты в глухом уголке Македонских гор.

— Правильно говорила твоя мать, когда советовала оставить тебя дома, произнес пожилой мужчина с тревогой. — Боюсь, после этого рубить лес и таскать дрова покажется тебе скучным занятием.

— Когда я в следующий раз увижу мать, то надену ей на шею золотое ожерелье, — уверенно заявил юный великан. — А тебе, отец, я обещаю наполнить кошель золотыми монетами.

Старик испуганно посмотрел на сына.

— Ты же не покинешь нас, Текла?! Что мы будем без тебя делать?

— Мое место там, внизу, среди этих людей, — ответил молодой человек. Я был рожден не для того, чтобы гонять коз и носить поленья. Есть место, где меня смогут оценить по достоинству и заплатить наивысшую цену. И место это в рядах Императорской Гвардии. Не говори больше ничего, отец, я твердо решил и не отступлюсь! Пускай сегодня ты плачешь, наступит время, — будешь смеяться от счастья. Я отправляюсь в Рим вместе с солдатами.

Дневной переход римского легионера в полном походном снаряжении составлял двадцать миль. В тот день, однако, была пройдена лишь половина необходимой дистанции, когда серебряные горны сигнальщиков протрубили радостную весть об остановке. Причину раннего окончания марша смешавшим ряды солдатам объявили декурионы. В честь дня рождения Геты, младшего сына императора, было решено устроить состязания. Кроме того, всем была обещана двойная порция вина. Но железная дисциплина римской армии неукоснительно требовала, чтобы определенные действия во время привала были выполнены, невзирая ни на какие обстоятельства. Первоочередным и главным среди них являлось сооружение укрепленного стана. Аккуратно сложив оружие по порядку прохождения колонн, легионеры взялись за топоры и лопаты. Привычная работа весело спорилась в умелых руках, и вскоре крутая насыпь и зияющий ров надежно оградили лагерь от ночного нападения. Покончив с работой, шумные, смеющиеся, оживленно жестикулирующие тысячные толпы потянулись к поросшей травой поляне, где должны были состояться соревнования. Длинный зеленый склон пригорка, полого спускающийся к арене, вместил всю армию. Зрители привольно расположились на солнышке, сбросили пропыленные туники, расправили уставшие члены и с интересом следили за выступлением избранных атлетов, потягивая вино, заедая его фруктами и пирожками и вовсю наслаждаясь мирным отдыхом, как умеют это только те, кому слишком редко выпадает подобный случай.

Закончился бег на пять миль. Как обычно, его выиграл декурион Бренн из легиона Геркулеса, признанный чемпион в беге на длинные дистанции. Под одобрительные вопли сослуживцев из легиона Юпитера рядовой Капелл победил в прыжках в длину и высоту. Большой Бребикс из галльской конницы одержал верх над долговязым гвардейцем Сереном в толкании пятидесятифунтового каменного ядра. Солнце на западе собиралось уже нырнуть за горную гряду, золотя последними лучами серебристую ленту реки Арпесс, когда последние два участника состязаний в борьбе должны были встретиться в решающей схватке. Ловкому гибкому греку, которому прозвище Пифон давно заменило полученное от рождения имя, противостоял здоровенный малый из дикторской стражи, волосатый, с бычьей шеей, огромный, как сам Геркулес, и хорошо знакомый многим из присутствующих, кому на собственной шкуре довелось ощутить тяжесть его карающей десницы.

Когда оба борца приблизились к месту поединка, облаченные единственно в набедренные повязки, их появление было встречено ревом болельщиков, причем сторонники каждого из бойцов старались перекричать противную сторону. Одни поддерживали ликтора за его римское происхождение, другие предпочитали грека, исходя из своих собственных соображений. И вдруг шум оваций затих, словно по мановению волшебной палочки. Все головы повернулись к дальнему от арены склону. Люди вскакивали с мест, вытягивали шеи, показывали пальцами, позабыв про атлетов, пока, в наступившей тишине, все взоры не оказались прикованы к фигуре одного-единственного человека, быстро спускающегося с холма по направлению к ним. Косматая овчина покрывала широкие плечи одинокого великана. В руке он держал тяжелую дубину. Лучи заходящего светила играли в гриве волос незнакомца, обрамляя его лицо золотистым ореолом. Казалось, будто сам бог-покровитель этих пустынных и бесплодных земель зачем-то спустился с гор. Даже сам император поднялся из кресла и широко раскрытыми от изумления глазами следил за приближением таинственного существа.

Незнакомец, уже известный нам под именем Теклыфракийца, словно не замечал, что оказался в центре внимания. Он продолжал шагать с легкостью и грацией оленя, пока не достиг границы сборища, но не остановился, а двинулся дальше, ловко лавируя между рядами зрителей. Перепрыгнув через веревки, ограждавшие арену, он направился прямо к императору. Направленное в его грудь копье послужило предупреждением, что дальше приближаться нельзя. Тогда он опустился на правое колено и произнес несколько слов на готском наречии.

— Великий Юпитер! — вскричал потрясенный император. — Вот это телосложение! Никогда не видел ничего подобного. Что он говорит? Что ему от меня нужно? Откуда он и как его зовут?

Подоспевший толмач перевел ответы варвара.

— О, великий Цезарь, он говорит, что происходит из хорошего рода. Отец его гот, а мать из племени аланов. Еще он говорит, что зовут его Текла, а хочет он одного — служить императору с оружием в руках.

Император усмехнулся.

— Для такого здоровяка обязательно что-нибудь найдется, ну хотя бы пост привратника в моем дворце на Палатине, — заметил он, обращаясь к одному из префектов. — Вот бы пустить его прогуляться по Форуму так, как сейчас! Держу пари, что половина римских дам потеряет голову при одном его виде. Поговори с ним, Красе. Ты же знаешь его язык.

Римский офицер повернулся к великану.

— Цезарь согласен принять тебя на службу и взять с собой. Ты будешь служить привратником в его дворце.

Юный варвар вскочил на ноги. Щеки его покраснели от обиды.

— Я готов служить простым солдатом, — воскликнул он, — но никогда и никому, даже самому Цезарю, не стану служить лакеем! Если Цезарь хочет испытать меня, пусть выставит на поединок со мной любого из своих телохранителей.

— Клянусь тенью Милона,[12] вот это нахал! воскликнул император. — Что скажешь, Красе? Поймаем парня на слове?

— Как того пожелает Цезарь, — сказал префект, — осмелюсь только заметить, что хорошие рубаки слишком редко встречаются в наши дни, чтобы позволить им убивать Друг друга просто для развлечения. Быть может, варвар согласится помериться силами в борьбе…

— Превосходно! — вскричал император. — Вот Пифон, а вот ликтор Вар. Оба готовы к схватке. Взгляни на них, варвар, и сам выбирай, с кем будешь бороться. Что он говорит? Сразу с обоими?! Ну, тогда он либо король борцов, либо король хвастунов, а кто именно, мы скоро узнаем. Пускай делает, что хочет. Сломает шею, — кроме себя винить будет некого.

Под смешки собравшихся крестьянский сын сбросил с плеч овчинную накидку, а кожаную одежду даже не позаботился снять. Оба борца с интересом ожидали приближающегося к ним соперника. Насмешки зрителей сменились громогласным одобрительным ревом, когда он молниеносным движением обхватил одной рукой поперек туловища сначала грека, а затем второй — римлянина. Держа обоих в стальном захвате, могучим рывком он оторвал их от земли, зажал под мышками, и, как те ни брыкались, пронес по всему периметру арены. Дойдя до императорского трона, варвар небрежно швырнул побежденных атлетов к его подножию, после чего, склонившись перед Цезарем, занял место среди бешено аплодирующих легионеров, откуда с бесстрастным лицом наблюдал за последними видами соревнований.

Было еще светло, когда разыграли последний приз, и солдаты вернулись в лагерь. Император Север приказал подать коня и в сопровождении своего любимца префекта Красса отправился на прогулку по извилистой тропе, опоясывающей долину. Их разговор касался размещения войск по гарнизонам после возвращения в Рим. Проехав несколько миль, Север случайно оглянулся и с удивлением узрел могучую фигуру варвара, легкой трусцой неотступно следующего по пятам за императорским скакуном.

— Этот горец — настоящая находка. Он не только силен, как Геркулес, но и резв, как Меркурий, — заметил с улыбкой император, обращаясь к спутнику. Давай-ка проверим, насколько обгонят его наши сирийские лошади.

Оба римлянина перешли на галоп и не сдерживали коней, пока те не проскакали добрую милю на полной скорости, достойной лучших представителей этой великолепной породы. Только тогда они придержали лошадей, остановились и поглядели назад. И что же? Великан-варвар хоть и отстал, но совсем ненамного, и бег его сохранил быстроту и легкость, а железные мускулы силу и неистощимую выносливость. Римский император дождался, пока юный атлет не поравнялся с ним, а затем обратился с вопросом:

— Ответь, почему ты последовал за мной?

— Потому что я надеюсь и в будущем всегда следовать за тобой, Цезарь, ответил молодой человек, чье раскрасневшееся лицо находилось почти на одном уровне с лицом сидящего на коне римлянина.

— Клянусь богом войны, на всем белом свете мне не найти лучшего слуги! — воскликнул император. — Решено! Ты будешь моим личным телохранителем и самым близким к моей персоне человеком.

Гигант преклонил колено.

— Моя жизнь и сила принадлежат тебе, Цезарь, и я не прошу другой награды, кроме позволения отдать их тебе без остатка.

Красе прервал этот короткий диалог, обратившись к императору с предложением:

— Раз уж он будет теперь неотлучно находиться при тебе, Цезарь, было бы неплохо дать бедняге какое-нибудь имя, которое твой язык будет в состоянии выговорить. Текла звучит слишком грубо и жестко, как порождение этих голых скал.

Император на мгновение задумался.

— Ну что ж, раз мне выпало дать ему имя, самым подходящим будет, пожалуй, Максим, потому что такого великана не сыскать больше нигде.

— Слышишь, ты? — сказал префект. — Цезарь соизволил дать тебе римское имя, поскольку ты теперь находишься у него на службе. С этой минуты тебя зовут уже не Текла, а Максим. Можешь повторить это за мной?

— Мак-си-мин… — повторил варвар, стараясь правильно произнести новое слово.

Император расхохотался над забавным акцентом юноши.

— Ладно, пускай останется Максимин. И запомни, Максимин, что с нынешнего дня ты не просто солдат, но личный телохранитель Цезаря. Как только вернемся в Рим, обещаю тебе позаботиться о приличествующем твоему рангу наряде. А пока присоединяйся к стражникам впредь до дальнейших распоряжений.

Наутро римская армия возобновила марш, оставив за спиной цветущую долину Арпесс. Великан-новобранец, по-прежнему облаченный в коричневую кожу и овчинную накидку, гордо вышагивал по дороге бок о бок со всадниками Императорской Гвардии. Далеко позади остался скромный деревянный домик в долине, затерянной в горах Македонии, где двое стариков безутешно проливали горькие слезы и молили богов присмотреть за их мальчиком, зачем-то решившим обратить свое лицо в сторону Рима.

II. Возвышение Максимина

Ровно двадцать пять лет минуло с того дня, когда сын фракийского крестьянина Текла превратился в императорского гвардейца Максимина. То были не лучшие годы для Рима. Канули в прошлое дни расцвета Империи при Адриане и Траяне. Кончился золотой век обоих Антонинов, когда на высших постах находились действительно самые достойные и мудрые, сменившись эпохой слабых и жестоких правителей. Север, в чьих жилах текла африканская кровь, был мужественным, решительным и непреклонным воином. Но он скончался в далеком Йорке, проведя зиму в сражениях с каледонскими горцами, чье племя с тех пор пользовалось исключительно римской военной амуницией. Сын его, более известный под уничижительным прозвищем Каракалла,[13] правил в течение шести лет, наполненных безумными оргиями и бессмысленной жестокостью, пока кинжал разгневанного солдата не отомстил за нанесенный достоинству и доброму имени римлян урон. Ничем не проявивший себя Макрин занимал ставший опасным трон всего год, после чего тоже был зарезан, уступив место самому, пожалуй, абсурдному из всех монархов — неописуемому Гелиогабалу с вечно накрашенным лицом. Тот, в свою очередь, был изрезан на куски взбунтовавшимися гвардейцами, посадившими на его место Севера Александра, благородного юношу, едва достигшего семнадцатилетнего возраста. Он правил в продолжение вот уже тринадцати лет, с переменным успехом стараясь вернуть хоть немного прежней добродетели и стабильности загнивающей Империи. К сожалению, пойдя таким путем, он нажил немало сильных врагов, одолеть которых императору недоставало сил, а перехитрить — ума.

А что же Великан Максимин? — спросите вы. Его мужественную восьмифутовую фигуру видели долы Шотландии и горные перевалы Грампиана. Он проводил в последний путь Севера и воевал под началом его сына. Он сражался в Армении, Дакии и Германии. Его произвели в центурионы прямо на поле боя после того, как он голыми руками разломал по бревнышку частокол вокруг одного из скандинавских поселений, открыв тем самым дорогу штурмующим. Его сила была предметом как шуток, так и открытого преклонения со стороны солдат. По армии о нем ходили легенды. Особенно часто повторялись вокруг походных костров рассказы о победе над знаменитым поединщиком-германцем, когда они бились на топорах на одном из рейнских островков, и о кулачном ударе, которым Максимин сломал ногу скифскому жеребцу. Со временем он забирался все выше по служебной лестнице, пока не стал, после четверти века беспорочной службы, трибуном Четвертого легиона и комиссаром по набору новобранцев для всей армии. Свой первый урок армейской дисциплины каждый новый рекрут получал именно от него, либо ежась под яростным взглядом пронзительно-синих глаз, либо будучи вздернут над землей одной могучей рукой и по-отечески охажен другой.

Ночь сгустилась над укрепленным лагерем Четвертого легиона, расположившегося на галльском берегу Рейна. По ту сторону залитой лунным светом реки, в непроходимых чащах лесов, тянувшихся до самого горизонта, скрывались дикие и неукротимые германские племена. Отблески ночного светила играли на шлемах часовых, расставленных вдоль воды. Далеко-далеко, на противоположном, берегу, мигала красная точка — сигнальный костер неприятеля.

Великан Максимин сидел близ своего шатра, уставившись на тлеющие поленья. Его окружало с дюжину подчиненных ему офицеров. Он сильно изменился со дня первого нашего знакомства с ним в долине Арпесс. Его мощная фигура по-прежнему сохраняла стройность, а в мышцах таилась все та же нечеловеческая сила. И все-таки он заметно постарел. Некогда свежее и открытое юношеское лицо осунулось и огрубело; лишения и опасности избороздили морщинами девственно гладкую кожу на лбу и щеках. Не было больше роскошной гривы золотых волос, поредевших под гнетом редко снимаемого шлема. Нос заострился и еще сильнее стал напоминать ястребиный клюв. В глазах притаилась несвойственная ему прежде хитрость, а выражение лица сделалось циничным и порой пугающим. Когда Максимин был молод, любой малыш доверчиво просился к нему на руки. Сейчас тот же ребенок с испуганным ревом убежал бы прочь, едва встретившись с ним взглядом. Вот что сделали двадцать пять лет, проведенные в обществе римских Орлов,[14] с Теклой, сыном фракийского крестьянина. Сейчас он слушал, сам будучи немногословен по натуре, как болтают между собой его центурионы. Один из них, сицилиец Бальб, только что вернулся из лагеря главных сил в Майнце, всего в четырех милях отсюда, и рассказывал о прибытии в город из Рима императора Александра. Остальные жадно впитывали каждую новость, ибо время настало неспокойное и слухи о больших переменах носились в воздухе.

— Сколько он привел с собой войск? — спросил Лабин, чернобровый ветеран из Южной Галлии. — Готов поставить месячное жалованье, что он не решился посетить в одиночку преданные ему легионы.

— С ним нет больших сил, — ответил Бальб. — Десять или двенадцать когорт преторианцев и горстка конницы.

— Ну, тогда он сам сунул голову в пасть льву! — воскликнул молодой отчаянный Сульпиций, родом из Пентаполиса Африканского. — И как же его встретили?

— С холодком. Когда он объезжал ряды, почти не было слышно приветственных возгласов.

— Парни созрели для бунта, — заметил Лабин, — и нечему тут удивляться. Мы, солдаты, удерживаем Империю на остриях наших копий, а эти ленивые твари, именующие себя римскими гражданами, пожинают плоды наших трудов. Ну почему солдат не имеет права воспользоваться тем, что он заработал? Они бросают нам, как кость, динарий в день и считают, что этого вполне достаточно.

— Точно! — прокряхтел седобородый ворчун. — Им плевать, что мы теряем руки и ноги, проливаем кровь и платим своими жизнями, охраняя границы от варваров. И все ради того, чтобы они могли спокойно пировать и наслаждаться цирковыми представлениями. Римские бродяги и бездельники имеют бесплатный хлеб, бесплатное вино, бесплатные игры… А что имеем мы? Пограничные стычки да солдатскую кашу!

Максимин издал утробный смешок.

— Старый Планк вечно ворчит, — сказал он, — но мыто знаем, что даже за все сокровища мира он не сменит доспехи воина на тогу гражданина. Ты давно выслужил право доживать век в своей конуре, старый пес. Только пожелай, и можешь отправляться восвояси грызть свою косточку и ворчать на покое.

— Ну нет! Я слишком стар для таких перемен. Я буду следовать за Орлами, пока не сдохну. Но и я предпочитаю умереть, служа настоящему воину, а не какому-то сирийцу в длинном платье, да еще из такого рода, где женщины ведут себя, как мужчины, а мужчины, как женщины.

В кругу офицеров раздался смех. Семена недовольства и мятежа пустили в лагере столь глубокие корни, что даже крамольный выпад старого центуриона ни у кого не вызвал протеста. Максимин поднял свою тяжелую, как у мастифа, голову и в упор посмотрел на Бальба.

— Не упоминали ль солдаты чьего-либо имени? — спросил он с намеком в голосе.

Полное молчание было ему ответом. Шелест ветра в ветвях сосен и плеск воды в реке сделались вдруг громкими на фоне воцарившейся тишины, Бальб пристально изучал лицо командира.

— Имена двоих передавались шепотом из уст в уста, — заговорил он наконец. — Первым был легат Асентий Поллион, вторым же…

Пылкий Сульшщий внезапно вскочил с места и принялся вопить во весь голос, размахивая над головой выхваченной из костра пылающей головней:

— Максимин! Император Максимин Август! Кто знает, как могло такое случиться? Еще час назад ни одна живая душа не могла даже помыслить об этом. И вот в какое-то мгновение невозможное обернулось свершившимся фактом. Не успело еще заглохнуть эхо от криков распаленного молодого африканца, как его призыв был подхвачен воинами легиона в шатрах, у сигнальных костров, несущими караул на берегу. \"Да здравствует Максимин! Да здравствует император Максимин!\" — доносилось отовсюду. Со всех сторон сбегались люди, полуодетые, с горящими безумием глазами и перекошенными криком ртами, освещая путь пылающими факелами или просто зажженными пучками соломы. Десятки рук подхватили великана и вознесли его на импровизированный трон, держащийся на плечах и бычьих шеях самых дюжих легионеров.

— В лагерь! Все в лагерь! — орали они. — Да здравствует Цезарь Максимин! Да здравствует солдатский император!

В эту же самую ночь молодой император Север Александр решил прогуляться за пределами лагеря, разбитого прибывшими с ним преторианцами. Его сопровождал всего один человек, которого император считал своим другом, капитан Императорской Гвардии Лициний Проб. Они вели между собой серьезный разговор, с тревогой обсуждая хмурые лица и вызывающее поведение солдат. Тягостное предчувствие грядущей беды угнетало сердце императора и, как в зеркале, отражалось на суровом бородатом лице его спутника.

— Не нравится мне все это, Цезарь, — говорил он, — и мой тебе совет прямо на рассвете отправиться дальше на юг.

— Сам посуди, — отвечал император, — разве могу я, не потеряв чести, бежать от опасности? Да что, в конце концов, они против меня имеют? Какое зло я им причинил, что они готовы восстать против своего повелителя, позабыв присягу?

— Солдаты как дети, которым все время хочется чего-нибудь новенького. Разве ты не слышал своими ушами их ропот, когда объезжал ряды? Нет, Цезарь, бежать надо завтра же, а твои верные преторианцы позаботятся о том, чтобы не было погони. В легионах найдутся верные тебе когорты, и если мы объединим силы…

Отдаленный шум оборвал беседу. То был низкий рокочущий звук, подобный прибою. Далеко внизу на дороге двигалось беспорядочное скопище огней, то мигающих и гаснущих, то вспыхивающих вновь. Огни приближались с путающей быстротой, в то время как хриплый, беспорядочный рев нарастал, превращаясь в уже различимые ухом слова, — слова страшные и зловещие, рвущиеся из тысяч глоток. Лициний бесцеремонно ухватил императора за запястье и потащил в укрытие за придорожными кустами.

— Тише, Цезарь! Тише, если дорожишь жизнью! — зашептал он. — Одно слово — и нам конец!

Скорчившись в ночной темноте, они провожали взглядами текущую мимо процессию. В неверном свете факелов бесновались, размахивая руками, какие-то одержимые люди с бородатыми, искаженными лицами, то алыми, то серыми, в зависимости от освещения. До ушей доносился топот множества ног, грубые голоса и лязг металла о металл. Внезапно из мрака возникло видение. Невероятных размеров человек словно плыл над толпой. Его широкие плечи слегка сутулились, но лицо озарялось свирепым торжеством, а взгляд грозных ястребиных глаз устремлялся вперед, поверх линии окружающих щитов. Всего на мгновение возник он в коптящем кольце огней и тут же снова пропал во мраке.

— Кто это? — спросил, запинаясь, император. — И почему они называют его Цезарем?

— Вне всякого сомнения, это Максимин, бывший фракийский крестьянин, ответил предводитель преторианцев, окидывая своего хозяина странным взглядом. — Они ушли, Цезарь. Бежим скорее к твоему шатру.

Но не успели они пуститься в бегство, как новая волна шума, во много раз громче первой, достигла их слуха. И если первую можно было сравнить с рокотом прибоя, то вторая напоминала бушующий ураган. Двадцать тысяч солдатских глоток в главном лагере слились в едином вопле, эхом разорвавшем ночную тьму и заставившем задрожать в недоумении и страхе сидящих за много миль отсюда вокруг своих костров германцев.

— Аве![15] — ревели голоса. — Аве Максимин Август!

На вознесенных над головами щитах стоял Великан Максимин, обводя взглядом море обращенных к нему лиц. Его необузданная натура дикаря ликовала при звуке приветствий, но один лишь пылающий взор выдавал, что творится у него в душе. Он простер руку над орущими солдатами, подобно охотнику, успокаивающему взбудораженную собачью свору. Ему поднесли венок из дубовых листьев. Под приветственный звон выхваченных из ножен мечей Максимин возложил его себе на голову. Неожиданно толпа прямо перед ним забурлила и раздалась, освободив крохотный пятачок открытого пространства. Какой-то офицер в форме Преторианской Гвардии опустился на колени. Кровь обагряла его лицо и обнаженные до локтей руки. Капли крови стекали с клинка его обнаженного меча. Даже Лициний не смог остаться в стороне, захваченный всеобщим порывом.

— Да здравствует Цезарь! — воскликнул он, склоняя голову перед гигантом. — Я прямо от Александра. Он уже никогда больше не будет тебя беспокоить!

III. Падение Максимина

Три года восседал на троне «солдатский» император. Но дворцом ему служил походный шатер, а подданными — милые его сердцу легионеры. С ними он был всесилен, — без них он был ничем. С ними он прошел от одного края Империи до другого, сражаясь с германцами, даками, сарматами и снова германцами. Но Рим ничего не знал о своем повелителе и открыто роптал против такого хозяина, который ни во что не ставит ни саму столицу, ни мнение ее граждан, и Который не удосужился за три года ни разу побывать в ее стенах. Против постоянно отсутствующего Цезаря плелись интриги и составлялись заговоры. Узнав об этом, он дал почувствовать недовольным тяжесть своей десницы, как когда-то внушал молодым новобранцам необходимость воинской дисциплины. Он ничего не знал и не хотел знать о консулах, Сенате и гражданских правах. Его собственная воля и сила оружия были единственным предметом, доступным его пониманию. В торговле и искусствах он смыслил столь же мало, как в тот день, когда покинул отчий дом во Фракии. Вся необъятная Империя представляла собой, в его понимании, только машину для производства денег, которые шли на содержание легионов. Если он не получит этих денег в срок, солдаты могут обидеться. Разве в ту памятную ночь они не для того вознесли его на щитах, чтобы он, в свою очередь, свято блюл их интересы? И если приходилось для добывания нужных сумм потрясти городскую казну или осквернить парочку храмов, — ну что ж, где-то ведь надо их брать. Вот такой бесхитростный взгляд на вещи был у Великана Максимина.

Со временем, однако, сопротивление стало нарастать, и тогда всю свою яростную энергию и решительность, давшие ему власть над столь же энергичными и решительными людьми, он бросил на тушение готового возгореться пожара. С юных лет он привык жить в гуще кровопролития. Чужие жизнь и смерть не имели в его глазах практически никакого значения. Со свирепостью дикаря обрушивался он на тех, кто осмеливался противостоять ему, а на удар отвечал еще более сильным ударом. Тень Великана закрыла черным крылом всю Империю от Британии до Сирии. В характере его начала проявляться удивительно изощренная мстительность. Безграничная власть позволила расцвести пышным цветом ростку каждого заложенного в его душе порока и толкнула, в конечном счете, на путь преступлений.

В прежние времена он не раз подвергался взысканиям за чрезмерную грубость. Теперь он с мелочной злопамятностью изливал свой гнев за былые обиды на прежних начальников. Часами он мог сидеть, уперев в раскрытые ладони крутой подбородок, а локти поставив на колени, и припоминать час за часом все промахи и неприятности первых лет службы, когда эти язвительные римляне никогда не упускали случая лишний раз проехаться в его адрес или зло подшутить над его ростом или недостатком образования. Сам Максимин так и не научился писать, но его сын Вер заносил под диктовку вспомнившиеся имена на восковые таблицы, которые отправлялись губернатору Рима. Многие именитые граждане, давно забывшие о нанесенной некогда обиде, внезапно оказывались вынуждены оплачивать прошлые грехи кровью.

В Африке вспыхнуло восстание, подавленное одним из приближенных военачальников, но одна только весть о начавшемся мятеже заставила всколыхнуться весь Рим. Сенат словно обрел свой прежний дух, равно как и римские граждане. Их больше нельзя было запугать легионами. Максимин повел свои войска от границы, намереваясь основательно пограбить мятежную столицу, но на пути к ней столкнулся с поистине всенародным сопротивлением. Деревни опустели, фермы стояли покинутые, скот и урожай с полей исчезли без следа. На пути легионов встретился укрепленный стенами городок Аквилея. Максимин попытался взять его с наскока, но получил решительный отпор. Штурмом преодолеть стены не удалось, а для осады в округе не было никаких запасов провианта. В войсках начался голод и появилась масса недовольных. Им не было дела до того, кто будет императором. В конце концов, чем Максимин был лучше любого из них? И за каким дьяволом восстанавливать против себя всю Империю, поддерживая его? Император видел вокруг себя угрюмые лица и косые взгляды и понимал, что конец близок.

В ту ночь император был со своим сыном Вером у себя в шатре. Речь Максимина звучала непривычно тихо и мягко. Юноша никогда прежде не слышал отца, разговаривающим таким образом. Он говорил так только с Паулиной, матерью мальчика. Она умерла много лет назад, и вся доброта и нежность, таившиеся в мощном теле гиганта, казалось, ушли вместе с ней. Но в ту ночь в шатре дух Паулины словно незримо витал над ним, утешая и укрепляя его душу.

— Я хочу, чтобы ты вернулся в наши родные фракийские горы, — говорил император. — Я испробовал все, мой мальчик, и могу точно сказать, что никакое наслаждение, даваемое властью, не может сравниться с дуновением горного ветерка, доносящего ранним летним утром запах выгоняемого стада. На тебя они не могут держать зла. Не думаю, что тебе что-то грозит. Только держись подальше от Рима и римлян. У старого Эвдокса денег хватит на все с избытком. Он ждет тебя за валом лагеря с парой лошадей. Отправляйся прямо в долину Арпесс, парень. Твой отец вышел оттуда, и там ты найдешь родню. Купи себе усадьбу, заведи скотину и никогда больше не пытайся ходить путями власти, по которым Величие и Смерть шагают рука об руку. Да хранят тебя боги, Вер, и да будет безопасной твоя дорога во Фракию.

Сын поцеловал руку отцу и покинул шатер, а император поплотнее закутался в плащ и погрузился в глубокое раздумье. В ленивом мозгу медленно ворочались воспоминания о былом. Всплывали в памяти первые счастливые деньки, годы службы под началом Севера, Британия, долгие кампании, лишения и битвы, приведшие, в конечном итоге, к той безумной ночи на берегах Рейна. Тогда солдаты его обожали. Сегодня же он прочел в их глазах свой смертный приговор. В чем же он провинился перед ними? Да, он сотворил немало зла, но солдатам всегда было грех жаловаться. Конечно, если начать все сначала, он уделял бы больше внимания простым гражданам и меньше — войскам. Он постарался бы завоевать сердца и любовь добром, а не силой, и жить ради мира, а не ради войны. Если бы все начать сначала!

Снаружи послышались чьи-то шаркающие шаги, осторожный шепоток и бряцание оружия. Бородатое лицо просунулось в шатер. Он хорошо знал эту смуглую африканскую рожу! Зловеще рассмеявшись, Максимин выпростал из плаща руку и взял со стола лежащий перед ним меч.

— Входи, Сульпиций, — сказал он. — Я знаю, сегодня ты не станешь кричать: \"Да здравствует император Максимин!\". Я тебе успел надоесть, да и ты надоел мне порядком. Клянусь богами, я буду только рад положить всему конец. Входи и делай свое дело, но помни, что мне интересно будет узнать, скольких из вас я смогу забрать с собой в могилу.

Они толпились у входа в шатер, заглядывая внутрь через плечо друг друга, но ни один не отваживался первым вступить в схватку с гигантом, оскалившим зубы в издевательской усмешке. Но вот из кучки заговорщиков выставили какой-то предмет, насаженный на острие копья. Увидев его, Максимин издал скорбный стон и выронил меч из внезапно ослабевших пальцев.

— Зачем же вы мальчика-то? — с трудом выговорил он, сотрясаясь в рыданиях. — Он бы никому из вас не помешал! Ладно, кончайте со мной. Я с радостью последую за ним.

Они навалились на него всей сворой. Они рубили, кололи и резали, пока колени великана не подломились, и окровавленное тело не рухнуло наземь.

— Тиран умер! — кричали они. — Тиран умер!

Этот крик был подхвачен солдатами в лагере и защитниками осажденного города. Те и другие с одинаковой радостью орали во весь голос:

— Он умер! Великан Максимин умер!

Я сижу в кабинете и разглядываю лежащий передо мной на столе динарий, выпущенный в годы правления Максимина, Он почти такой же новенький, как в тот день, когда был отчеканен в храме Юноны Монеты. По окружности выбита надпись с перечислением громких титулов: Император Максимин, Великий Понтифик, Верховный Трибун и прочая. В центре выпуклое изображение в профиль: огромная голова с массивной челюстью, грубое лицо воина и перерезанный морщинами лоб. Несмотря на пышный перечень, это лицо крестьянина, и, глядя на него, я представляю не римского императора, а огромного деревенского увальня, спустившегося по зеленому склону в тот памятный летний день, когда римский Орел впервые поманил его своим крылом.

1911 г.

Прибытие первого корабля

\"Ex ovo omnia.\"[16]


Мой дорогой Красе!

Когда ты со своим легионом покинул Британию, я обещал время от времени писать письма, если подвернется возможность отправить послание в Рим, и держать тебя в курсе всех мало-мальски значительных событий, происходящих здесь. Лично я страшно рад, что остался, в то время как войска и великое множество гражданского населения предпочли вернуться домой. Конечно, жизнь тут не сахар, а климат просто адский, зато три мои путешествия в Балтию, благодаря здешним высоким ценам на янтарь, уже принесли мне столько, что вскоре я рассчитываю уйти на покой и доживать свой век под собственным фиговым деревом. Может быть, хватит даже на небольшую виллу в Байе или Посуоли, где я смогу вволю понежиться на солнышке и забыть вечные туманы этого проклятого острова. Еще я рисую себя владельцем маленькой фермы и в предвкушении читаю «Георгики»,[17] вот только, когда по крыше хлещет дождь, а за окном завывает ветер, Италия кажется такой недостижимо далекой…

В предыдущем послании я уже писал, как обстоят дела в Британии. Бедняги-туземцы, совсем разучившиеся воевать за те столетия, что мы охраняли их покой, теперь совершенно беспомощны перед пиктами и скоттами татуированными варварами с севера, — которые повсеместно устраивают набеги и вообще творят, что хотят. Пока они держались родных северных мест, южане, самые многочисленные и цивилизованные из всех бриттов, не обращали на них никакого внимания. Только сейчас, когда эти разбойники начали добираться аж до Лондона, лентяи и лежебоки наконец-то проснулись. Здешний король Вортигерн не годен ни на что, кроме пьянства и распутства. Поэтому он отправил послов на Балтийское побережье к северогерманским племенам в надежде получить от них военную помощь. Скверно, конечно, когда в дом к тебе забрался медведь, но мне представляется едва ли разумным, если для исправления положения зовут на подмогу стаю свирепых волков. Однако ничего лучшего изобрести не удалось. Приглашение было отправлено и с готовностью принято. Вот здесь-то на сцене и появляется моя скромная персона. Занимаясь торговлей янтарем, я выучился болтать на саксонском наречии, и в результате был спешно отправлен к берегам Кента, чтобы встретить там наших новых союзников. Мое прибытие совпало с появлением первого корабля, и я хочу поведать тебе о своих впечатлениях. Я абсолютно уверен, что высадка в Англии этих воинственных германцев окажется событием исторической важности, и надеюсь не утомить твой любознательный ум, углубляясь в подробности.

Произошло это в день Меркурия, сразу же после праздника Вознесения Господа Нашего Иисуса Христа. Я занял позицию для наблюдения на южном берегу реки Темзы, как раз в том месте, где она разворачивается в обширную дельту. Там есть островок под названием Танет, — он-то и был избран для первой высадки гостей на британскую землю. Не успел я подъехать, как показался большой красный корабль под всеми парусами, как выяснилось, передовой из трех посланных судов. На мачте развевалось полотнище с изображением белой лошади — отличительным знаком этого племени. Палуба была запружена народом. В лучах яркого солнца величественный алый корабль со снежно-белыми парусами и рядами блистающих металлических щитов вдоль бортов представлял на фоне голубизны воды и неба такую великолепную картину, какую редко приходится видеть.

Я сразу погрузился в шлюпку и отправился навстречу. По предварительной договоренности, ни один из саксов не имел права ступать на берег, пока сам король не явится для беседы с их вождями. Вскоре я добрался до борта корабля. Нос его был украшен резным позолоченным изображением дракона. Ряды длинных весел пенили воду с обоих бортов. Подняв голову и посмотрев наверх, я увидел множество людей в железных шлемах, в свою очередь глазеющих на меня. К моему крайнему удивлению и радости, среди них я узнал Черного Эрика, с которым вот уже несколько лет подряд имел торговые дела в Венте. Как только я поднялся на палубу, он сердечно приветствовал меня и сразу сделался моим другом, советчиком и проводником. Это обстоятельство немало помогло мне, так как по натуре варвары холодны и заносчивы с незнакомцами, но если кто-нибудь из их числа может за вас поручиться, они сразу становятся открытыми и гостеприимными. И все же, несмотря на все старания не показать этого, нрав их таков, что к чужеземцам они относятся с некоторой долей высокомерия, а кое-кто, особенно из низкорожденных, с презрением.

Да, встреча с Эриком была для меня редкостной удачей. Он смог вкратце познакомить меня с обстановкой, прежде чем я предстал перед Кенной, командующим этим кораблем. Экипаж судна, по словам вождя, состоял из представителей трех родов: Кенны, Ланса и Гасты. Член каждого рода называется по имени его главы путем добавления к нему суффикса «инг». Таким образом, прибывшие на этом корабле могли при знакомстве называть себя Кеннингами, Дансингами и Гастингами. Мне уже приходилось на Балтике сталкиваться с тем, что поселения получали названия по родовому имени обитающих там людей, причем каждый род старался держаться обособленно. Не вызывает сомнений, что в названиях британских городов и сел вскоре появятся похожие, — дайте только этим парням возможность твердо стать обеими ногами на земле![18]

Мужчины по большей части выглядели крепкими и рослыми. Встречались блондины и рыжие, но больше было темноволосых. К моему удивлению, на борту я заметил несколько женщин. В ответ на мой вопрос, Эрик пояснил, что они всегда стараются брать с собой женщин, когда только возможно. В отличие от римских дам, женщины варваров не только не служат обузой в походе, но и оказывают мужчинам немалую помощь, в том числе и советом. Позже я припомнил, что наш безупречный историк Тацит уже отмечал в своих трудах эту особенность германских племен. Всё законы племени принимаются общим голосованием. Женщины права голоса пока не имеют, но в пользу такого решения уже сделано много заявлений, и принятие закона о женском и мужском равноправии ожидается в скором времени, хотя многие из женщин против этого нововведения. В беседе с Эриком я заметил, как удачно иметь на корабле несколько женщин, которые могут составить друг дружке компанию, на что тот в нескольких словах развеял мои заблуждения. Оказывается, жены вождей не желают иметь ничего общего с женами простых офицеров, а те, в свою очередь, с женами рядовых воинов. Так что никакой дружеской компании в здешнем женском обществе не было и быть не могло. В качестве иллюстрации к своим словам Эрик незаметно указал мне на Эдиту, жену Кенны. Эта краснолицая пожилая матрона шествовала по палубе с важным видом и высоко вздернутым подбородком, в упор не замечая встречных женщин, как будто их вовсе не существовало на свете.

Пока я предавался беседе с моим другом Эриком, на палубе затеялась перебранка. Люди оставляли свои занятия и спешили к ссорящимся, причем по их лицам было видно, как интересует всех предмет спора. Мы с Эриком тоже пробились сквозь толпу, так как мне хотелось как можно больше узнать о нравах и обычаях этого варварского племени. Свара разыгралась по поводу ребенка, — голубоглазого малыша со светлыми кудряшками, — донельзя удивленного поднятым вокруг него шумом. По одну сторону от мальчика стоял величественного вида седобородый старик, претендующий, судя по жестикуляции, на право обладания ребенком. Противостоял ему худой аскет с серьезным, озабоченным выражением лица, энергично протестующий против передачи малыша седобородому. Эрик шепнул мне на ухо, что старик — верховный жрец племени, отвечающий за ритуальные жертвоприношения великому богу германцев Водену, тогда как у его тощего соперника имелись, как выяснилось, другие взгляды. Нет, не в отношении Водена, а в отношении способов и порядка поклонения ему. Большинство собравшихся стояло за старого жреца, но и у его младшего противника тоже нашлось немало защитников. То были сторонники более либеральных методов отправления религиозных обрядов, предпочитающие изобретать свои собственные моления, а не повторять старые каноны. Раскол этот был слишком глубоким и давнишним, чтобы сторонники различных подходов вдруг, в одночасье, изменили свои взгляды, но обе стороны стремились внушить свою точку зрения подрастающему поколению. Вот чем объяснялось противостояние двух служителей Водена, до того разозлившихся друг на друга, что аргументы каждого начали уже переходить за рамки допустимого. Некоторые из собравшихся даже обнажили короткие саксы — ножи, от которых племя саксов получило свое название, — и от кровопролития спасло лишь появление кряжистого рыжеволосого воина, силой проложившего себе путь в середину сборища. Громовым голосом он приказал положить конец распре:

— От вас, жрецов, вечно спорящих о предметах, недоступных человеческому пониманию, на этом корабле больше неприятностей, чем от всех опасностей плавания в открытом море! — воскликнул он. — Ну почему вы не можете мирно служить Водену, которого все мы чтим и признаем, и не обращать внимания на мелкие различия, по которым мнения не совпадают? Если вы поднимаете такой хай по поводу того, кто из вас должен обучать детей, я вынужден буду запретить это обоим! Пускай уж лучше они довольствуются тем, чему научат их матери.

Разгневанные жрецы удалились с явно недовольными физиономиями, а Кенна — это он произнес речь — приказал дать сигнал к общему сбору команды. Мне понравилось независимое поведение этих людей. Кенна был их верховным вождем, но ни один не выказывал ему подобострастия, с каким римский легионер привык выслушивать своего претора. К нему относились как к первому среди равных, с уважением, но без фамильярности, что только подчеркивает высокую степень личного достоинства и самоуважения даже в среде рядовых варваров.

По нашим римским меркам, слова вождя, обращенные к воинам, не отличались обилием эпитетов и метафор, равно как и красноречием, зато короткие точные фразы били прямо в цель. Во всяком случае, именно так воспринимали их слушатели. Начал он с напоминания о том, что все они покинули родину из-за недостатка свободных земель и что путь назад для всех них заказан. На родных берегах не было больше места, где они могли бы свободно и независимо существовать. Еще он сказал, что остров Британия мало населен, а значит, у каждого есть шанс стать основателем собственного рода.

— От тебя, Уитга, — сказал он, обращаясь к одному их дружинников, пойдет род Уютингов, а ты, Букка, станешь отцом-основателем большой деревни, где твои дети и дети твоих детей — все Буккинги — будут благословлять твое имя и храбрость за те обширные земли, которыми они станут владеть.

В речи Кенны не было слов о чести и славе. Он лишь кратко упомянул о своей надежде, что каждый выполнит свой долг. В ответ на это каждый из воинов с силой ударил мечом по щиту, так что звон, должно быть, донесся до прибрежных поселений бриттов. Взгляд его неожиданно упал на меня. Он спросил, не я ли посланец от Вортигерна; получив утвердительный ответ, вождь приказал следовать за ним в каюту, где уже собрались на совет остальные вожди — Ланс и Гаста.

Вообрази меня, мой дорогой Красе, в крошечной кабинке с низким потолком в обществе трех гигантов-варваров, рассевшихся вокруг. Каждый из них был облачен в некое подобие туники шафранового цвета, поверх которой одевается кольчужная рубаха. Железные шлемы венчали бычьи рога, но из-за тесноты их пришлось снять и положить на стол. Как к большинство саксонской знати, эти трое брили бороды, зато волосы отпускали на всю длину, а густые светлые усы опускались чуть ли не до самых плеч. Они спокойны, медлительны, где-то даже неуклюжи, но я со страхом представляю, какой ужасной может быть их ярость в битве.

По складу ума они чрезвычайно практичны и любознательны. Не успел я сесть, как был засыпан градом вопросов. Их интересовали численность бриттов, природные богатства королевства, условия торговли и тому подобные предметы. Вытянувши из меня достаточно сведений, они углубились в обсуждение их, да так увлеклись, что начисто позабыли о моем присутствии. Примечательно, что каждый вопрос, возникший в процессе обсуждения, решался ими исключительно голосованием. Оставшийся в меньшинстве неизменно подчинялся воле большинства, хотя делал это зачастую с недовольной миной. В одном из таких случаев Ланс, почему-то чаще других оказывавшийся в меньшинстве, пригрозил даже вынести обсуждаемый вопрос на общее собрание всей команды. Конфликты возникали, главным образом, из-за несовпадения точек зрения на будущую политику. Если Кенна и Гаста стремились к расширению власти саксов и возвеличению своего племени в глазах всего света, то Ланс придерживался того мнения, что следует меньше думать о завоеваниях и больше уделять внимания развитию благосостояния их последователей. В то же время, Ланс показался мне самым воинственным из трех. Даже сейчас, в мирное время, он никак не мог забыть былые раздоры с соплеменниками. Ни один из двух других, похоже, не испытывал к нему добрых чувств. Кенна и Гаста, как легко можно было заметить, гордились своим высоким положением и постоянно ссылались на благородных предков, придававших дополнительный вес их власти и авторитету. Ланс же, несмотря на не менее благородное происхождение, выступал каждый раз как бы с позиций рядовых членов племени, заявляя при этом, что интересы большинства перевешивают привилегии избранных. Одним словом, Красе, если бы ты мог вообразить Гракха с рожей разбойника, с одной стороны, и двух пиратов-патрициев, с другой, то составил бы верное представление о произведенном на меня впечатлении.

Во всех их высказываниях мне удалось подметить одну небольшую особенность, значительно меня успокоившую. Признаюсь тебе, что люблю бриттов, среди которых я провел большую часть жизни, и желаю им только добра. Приятно было поэтому постоянно слышать из уст варваров, что главной и единственной целью их прибытия является защита интересов островитян. Любое упоминание о собственной выгоде звучало вскользь и серьезно не обсуждалось. Я рискнул попросить разъяснений, как согласуется такая позиция с речью Кенны, в которой он пообещал по сто кож[19] земли каждому из мужчин на корабле. Услышав мой вопрос, все три вождя несказанно удивились и даже обиделись на мои подозрения, затем очень убедительно объяснили, в чем я заблуждаюсь. Поскольку бритты пригласили их для охраны своих земель, разве не будет наилучшим способом для выполнения этой задачи осесть на выделенных наделах, чтобы постоянно находиться под рукой для оказания помощи? Более того, они заявили, что со временем надеются так организовать и обучить аборигенов, что те сами окажутся в состоянии постоять за себя. Ланс, с невесть откуда взявшимся красноречием, начал даже распространяться о величии и благородстве возложенной на них миссии, на что двое его собратьев принялись с жаром стучать по столу кружками с медом (кувшин этого мерзостного напитка стоял на столе) в знак одобрения и поддержки.

Еще я обратил внимание, насколько любопытны, серьезны и в то же время нетерпимы варвары в религиозных вопросах. О христианстве они ничего не ведают. Им известно, конечно, что бритты исповедуют эту веру, но о сущности ее саксы не имеют ни малейшего представления. Тем не менее, они без рассуждений приняли за аксиому, что их собственное поклонение Водену есть единственно верное и праведное, а христианская вера ложная и потому неприемлемая. \"Эта мерзкая религия\", \"печальное заблуждение\", \"достойная сожаления ошибка\" — вот эпитеты, которые они употребляют, когда речь заходит о христианстве. Вместо того, чтобы испытывать жалость к заблуждающимся, по их мнению, они сразу загораются праведным гневом при каждом упоминании об этой весьма щекотливой теме. Более того, они всерьез заявляют, что не пощадят ни сил, ни времени, чтобы исправить положение, то и дело хватаясь при этом за рукояти своих широких обоюдоострых мечей. Ну что ж, милый мой Красе, ты, наверное, успел уже устать от меня и моих саксов, хотя я постарался лишь кратко описать этих людей и их обычаи. С тех пор, как я начал это письмо, мне довелось побывать и на двух других прибывших кораблях. Их команды во многом схожи с экипажем первого, и не приходится сомневаться, что отличительные черты этих людей присущи всему их племени. Они храбры, выносливы и очень настойчивы во всех своих начинаниях. В то же время бритты, — несравненно более развитая в духовном отношении раса, — заметно уступают им в целеустремленности. Обладая ярким воображением и быстрым умом, они видят сразу несколько путей, тогда как саксы — только один. Они больше подвержены страстям, но и легче впадают в отчаяние. Когда я смотрел с палубы первого саксонского судна на берег, где собралась волнующаяся, взбудораженная толпа встречающих бриттов, и мысленно сравнил их с окружающими меня молчаливыми, полными решимости людьми, мне вдруг показалось смертельно опасным связываться с такими союзниками. Это ощущение угрозы было столь острым, что я не выдержал и обратился к стоящему рядом и пожирающему глазами сборище на берегу Кенне:

— А ведь эта земля будет безраздельно принадлежать вам задолго до того, как вы закончите выполнять взятые обязательства! — промолвил я с горечью.

Глаза его сверкнули.

— Очень может быть! — воскликнул он, но тут же спохватился, что сказал лишнего, и поправился:

— Но мы здесь долго не задержимся, уж будьте покойны!

1911 г.

Алая звезда

Дом Феодосиса, известного купца, который вел торговлю с восточными странами, находился в лучшей части Константинополя, неподалеку от церкви Святого Деметрия. Рядом синело море. Хозяин нередко устраивал праздники, славившиеся по всему городу своей пышностью. Говорят, сам император не раз заходил сюда и веселился вместе со всеми.

В тот вечер, о котором пойдет речь, — а было это 4 ноября 630 года от Рождества Христова — гости разошлись рано. Осталось лишь двое самых близких друзей. Как и хозяин, они занимались торговлей, и удача сопутствовала им. Все трое расположились на белокаменной веранде и мирно беседовали, потягивая вино. По одну сторону от них раскинулось Мраморное море, где вдали мерцали огоньки кораблей, а по другую, указывая на вход в Босфорский пролив, горели огни двух маяков, Почти у ног виднелась узкая полоска воды. В воздухе стоял легкий туман, и только одинокая красная звезда светила в темноте на южном небосклоне.

Ночь обещала быть прохладной. Но огонь пылал ярко, поленья потрескивали, было тепло и уютно. Трое друзей вели непринужденную беседу. Они вспоминали былое. В те дни, когда они только начинали вести торговлю, им не раз приходилось рисковать жизнью.

Хозяин заговорил о своих путешествиях в далекую Африку, в страну мавров. Много недель, день и ночь, шел караван по пустыне. Феодосис боялся сбиться с пути и напряженно следил, чтобы полоска моря была справа. Позади остались развалины Карфагена, но они все шли и шли, пока не достигли берега океана. Волны набегали на желтую кромку песка, а справа, над морем, высилась огромная скала. Там начинались Геркулесовы Столбы. Рассказчик описывал темнокожих великанов, свирепых львов и чудовищных змей.

Затем настал черед рассказывать Деметрию, суровому сицилийцу лет шестидесяти. Он поведал друзьям, как разбогател. Ему пришлось путешествовать через Дунай, в страну свирепых гуннов. Он с трудом добрался до густых лесов Германии, Там протекала река, которую местные жители называли Эльбой. Он вспоминал великанов, медлительных и неторопливых, но легко теряющих рассудок от вина, припоминал внезапные ночные ссоры и битвы; описывал деревушки, приютившиеся среди густого леса. Он рассказывал о кровавых жертвах богам, о медведях и волках, которые рыскали по лесным тропам.

Третий — Мануэль Дукас, молодой купец, торговавший золотом и страусовыми перьями, — молчал. Имя его было известно по всему Леванту. Он сидел тихо, внимательно слушая рассказы товарищей. Наконец друзья обратились к нему и попросили что-нибудь рассказать. И вот, подперев щеку рукой и устремив взгляд на красную звезду, горящую на небе, молодой человек заговорил.

— Эта звезда напомнила мне одну историю, — начал он. — Я не знаю, как зовется это светило. Конечно, старый астроном Ласкарис сказал бы, но у меня нет желания спрашивать. В это время года я всегда ищу эту звезду на небе, и она всегда светится в одном и том же месте. Но порой мне кажется, что она становится все краснее и больше.

Десять лет назад я путешествовал по Абиссинии. Мне везло, я удачно закупил товары и уже отправлялся в обратный путь. Мой караван состоял из ста тяжело навьюченных верблюдов. В тюках лежали кожа, слоновая кость, специи и многое другое. Я купил эти товары на побережье и переправил в пяти или шести лодках к заливу. Наконец мы причалили возле Савы — это место, откуда караваны пускаются в путь. Итак, я снарядил верблюдов и нанял для охраны человек сорок бродяг-арабов. Мы тронулись в путь, рассчитывая добраться до Макорабы. Это город паломников, отсюда много караванов направляются на север, в Иерусалим и в Сирию.

Дорога была долгой и трудной. Слева от нас тянулся залив. Днем от солнечного сияния он казался расплавленным золотом, а когда солнце садилось, цвет воды менялся, и она становилась алой, как кровь.

Справа от нас раскинулась безжизненная пустыня, тянувшаяся, насколько мне было известно, через всю Аравию и дальше, в Персидское царство. Много дней мы не встречали никаких признаков жизни. Кроме наших груженых верблюдов и погонщиков, одетых в лохмотья, на многие мили не было видно ни души. В пустыне песок заглушает шаги животных. Мы двигались день за днем, но казалось, что стоим на месте: ничто вокруг не менялось, и это походило на странный сон. Я часто скакал позади каравана и с изумлением рассматривал причудливые фигуры, которые внезапно возникали передо мной. Странно было думать, что это настоящие люди. И мне казалось невероятным, что сам я Мануэль Дукас и живу в Константинополе… Да, странная земля, и странные люди окружали тогда меня…

Время от времени там, далеко в море, появлялись белые треугольные паруса. Я знал, что это пираты, и радовался, что они далеко от нас, в море. Пару раз возле самой кромки воды мы видели каких-то карликов. Их трудно было даже назвать людьми, они скорее походили на обезьян: брели молча, пили из луж и ели, что подвернется под руку. Их звали рыбоеды — о них когда-то рассказывал старик Геродот.

Да, они принадлежали к самой низшей расе. Наши погонщики-арабы в ужасе шарахались от них: все знали, что если ты умрешь здесь, в пустыне, эти маленькие люди набросятся на труп, как вороны, и не оставят ни косточки. Они что-то резко кричали и махали руками, когда мы проходили мимо. Мы знали, что они могут уплыть далеко в море, если погнаться за ними. Говорят, что даже акулы брезгливо отворачивались, проплывая мимо их дурно пахнущих тел.

Так мы путешествовали в течение десяти дней, останавливаясь на ночлег возле крохотных полувысохших колодцев. Мы обычно вставали очень рано и шли допоздна. Но во время нестерпимой полуденной жары приходилось делать привал. Деревьев не было, и мы останавливались в жалкой тени барханов или пристраивались рядом с верблюдами, стараясь хоть как-то скрыться от палящего солнца. На седьмой день мы достигли места, где следовало повернуть и отправиться в глубь страны, в Макорабу. Мы уже закончили наш полуденный привал и собирались двигаться дальше. Солнце палило нещадно. Я поднял глаза и вдруг увидел нечто странное: на небольшом бугре, справа от нас, возникла мужская фигура футов сорок высотой.[20] В руке человек сжимал копье, казалось, оно было длиной с корабельную мачту. Вы удивляетесь, друзья, — теперь представьте мои чувства! Но разум шепнул мне, что страшное создание всего лишь араб-бродяга, чья фигура казалась увеличенной во много раз благодаря горячему солнцу.

Однако моих спутников реальный призрак волновал гораздо больше. Подвывая от страха, они сбились в кучу, отчаянно жестикулируя и показывая руками на отдаленную фигуру. Я увидел, что человек этот был не один: со всех барханов виднелись головы в тюрбанах. Предводитель охранников подбежал ко мне и сказал о причине их страха. По некоторым особенностям чалмы они были уверены, что эти люди принадлежат к племени дильва — самому жестокому и бессовестному среди бедуинов. Очевидно, они устроили здесь засаду и поджидали наш караван. Я с отчаяньем подумал о своих трудах и стараниях в Абиссинии, о долгом и опасном путешествии, о всех препятствиях, которые мне пришлось преодолеть. Меня приводила в бешенство мысль, что в последний момент я потерял все — не только прибыль, которую собирался выручить, но и все свои сбережения, которые вложил в купленные товары. Но было очевидно, что грабителей слишком много и обороняться бессмысленно, дай Бог, если удастся остаться в живых. И вот я мысленно вручил свою душу Святой Елене и с отчаяньем стал следить за приближением грабителей.

Я обратился к Святой Елене и обещал ей изрядное воздаяние, если она спасет меня. Я не поскупился и пообещал пожертвовать самые толстые восковые свечи — те, что продают по четыре штуки за фунт. В этот миг до меня донесся вопль радости — это кричали мои спутники. Я вскочил на тюк, чтобы увидеть, в чем дело. Признаюсь, я тоже не смог сдержать крика радости: я увидел на горизонте большой караван. Там было, по крайней мере, сотен пять верблюдов; их сопровождала вооруженная охрана. Вероятно, они направлялись из Макорабы. Вы знаете, существует неписаный закон для всех владельцев караванов помогать друг другу, если в пустыне доведется столкнуться с грабителями. Теперь, вместе с новым караваном, мы представляли грозную силу. Грабители сразу это поняли и мгновенно исчезли: казалось, их поглотили пески. Подбежав поближе, я смог увидеть только облачко пыли, клубящееся над барханами, да вдали маячили шеи верблюдов, и слегка поблескивали копья всадников. Но вскоре и они исчезли из виду.

Но тут я понял, что вместо одной опасности меня подстерегала другая. Вначале я надеялся, что новый караван принадлежит какому-нибудь римлянину или, по крайней мере, сирийцу-христианину. Но оказалось, что им владели арабы. Разумеется, арабы-торговцы, которые живут в городах, не столь воинственны, как бедуины. Но сердце араба не знает закона и сожалений, поэтому, когда я увидел несколько сот человек, столпившихся полукругом возле наших верблюдов и жадно глазеющих на ящики с драгоценными металлами и тюки со страусовыми перьями, я стал готовиться к худшему.

Караван пришельцев возглавлял человек весьма примечательной наружности. На вид ему было около сорока. У него были благородные черты лица и густая темная борода, Глаза его пылали, в них чувствовалась огромная сила. В жизни не видывал таких глаз! В ответ на мои приветствия и изъявления благодарности он отвесил поклон и стоял в молчании, оглядывая богатство, которое неожиданно оказалось в его власти. Спутники его перешептывались, и я чувствовал, как растет напряжение.

К предводителю подошел молодой воин — казалось, он был с ним в дружеских отношениях. Юноша выразил словами желание своих товарищей.

— О, почтенный, — начал он. — Без сомнения, эти люди и их богатства ниспосланы нам свыше. Когда мы вернемся в святые места, кто из правоверных осмелится усомниться, что это перст Божий?

Но предводитель покачал головой:

— Нет, Али, так нельзя. Этот человек, я вижу, римлянин, и мы не можем обращаться с ним как с идолопоклонником.

— Но ведь он не правоверный! — воскликнул юноша, хватаясь за огромный кинжал, который болтался у пояса. — Позволь — и он расстанется не только со своими товарами, но и с жизнью, если откажется принять истинную веру.

Предводитель улыбнулся и покачал головой:

— Нет, Али, ты слишком горяч. Сейчас во всем мире не найти и трех сотен правоверных. И наши руки будут по локоть в крови, если мы станем отбирать жизнь и собственность у тех, кто не разделяет нашу веру. Запомни, юноша, что милосердие и честность — поводья и уздечка истинной веры.

— Но только для верующих, — возразил жестокий юнец.

— Нет, для всех. Это закон Аллаха. Но все же, — при этих словах лицо незнакомца потемнело, а глаза засверкали, — может настать день, когда наше милосердие иссякнет и горе тогда тем, кто не услышит нас. Тогда опустится меч Аллаха, и никому не будет пощады. Вначале меч поразит идолопоклонников. И это случится, когда весь мой народ, все мои родичи будут рассеяны по всему свету. И швырнут тогда в навозную кучу триста шестьдесят идолов. А Кааба станет домом и храмом Бога, который не будет знать соперников ни на земле, ни на небесах.

Тут предводитель умолк. Его спутники столпились вокруг; руки их крепко сжимали копья. Они не сводили горящих взоров с его лица. Их губы дрожали, ноздри раздувались от фанатического восторга — я понял, какой любовью и уважением пользуется среди них этот человек.

— Мы будем терпеливы, — продолжал он, — но однажды — через год — придет день, когда архангел Гавриил даст мне знать, что время слов миновало и наступил час меча. Да, нас мало, и мы слабы, но если на то будет Его воля, кто тогда посмеет сопротивляться нам? Ты ведь исповедуешь иудейскую веру, о, незнакомец?

— Нет, — ответил я.

— Что ж, тем лучше для тебя, — продолжал он с тем же выражением гнева на лице. — Сначала падут идолопоклонники, затем иудеи, ибо они не знают тех пророков, которых сами предсказывали. Последним настанет черед христиан, которые следовали за истинным пророком, но согрешили в том, что путали творение и Творца. Да, для каждого в свой черед настанет судный день — для идолопоклонников, для иудеев, и для христиан.

Во время этой речи оборванцы, окружавшие его, потрясали своими копьями. Они были очень серьезны. Но глянув на их лохмотья и убогое оружие, я не мог сдержать улыбки, — так нелепы казались их угрозы. Я представил себе, что будет, если они столкнутся в битве с воинами нашего императора, или со всадниками римской конницы. Но, разумеется, я держал эти мысли при себе: у меня не было ни малейшего желания стать мучеником за веру и пасть первой жертвой.

Наступил вечер. Было решено, что два каравана остановятся на ночлег вместе — никто не мог быть уверен, что грабители не вернутся. Я пригласил предводителя арабов отужинать со мной, и после долгого разговора со своими спутниками он пришел ко мне. Однако мое гостеприимство оказалось тщетным: он даже не притронулся к бутылке прекрасного вина, которую я раскупорил специально для него.

Не стал он пробовать изысканные блюда, которыми я потчевал его, а удовлетворился черствой лепешкой, финиками и водой. После трапезы мы уселись подле тлеющего костра: над нами раскинулся небесный свод. Небеса были темно-синего цвета, и на них ярко сияли звезды; такие звезды можно увидеть только в пустыне. Перед нами лежал наш лагерь. Было очень тихо, и лишь временами доносилось чье-то глухое бормотание или резкий крик шакала.

Я сидел напротив незнакомца, и отблеск огня падал на его благородные черты, отражаясь в глубине огромных, страстных глаз. Да, странное это было бдение, и я никогда его не забуду. Во время моих странствий я разговаривал со многими мудрецами, но никто не производил на меня такого впечатления.

И все же многое из его беседы казалось мне странным и непонятным, хотя, как вам известно, я говорю по-арабски как настоящий араб, Да, это был необычный разговор. Порой незнакомец говорил как несмышленый ребенок, порой — как страстный фанатик, а иногда казался мне пророком или философом. Он рассказывал истории о демонах, чудесных видениях, о проклятиях — такими рассказами старухи вечерами развлекают детей. Но были и другие рассказы: он вещал мне с горящими глазами, как беседовал с ангелами о помыслах Создателя, о конце мира. И я смутно чувствовал, что нахожусь в обществе не простого смертного, а человека, который является посланцем свыше.

Видимо, были причины, почему он отнесся ко мне с таким доверием. Он видел во мне посредника, который потом отправится в Константинополь и в Римскую Империю. Вероятно, он надеялся, что подобно тому, как Святой Павел принес в Европу христианство, я принесу его учение в свой родной город. Увы! Каково бы ни было его учение, боюсь, апостола из меня не выйдет — я скроен из другого материала. И все же в ту долгую ночь в Аравии он от всей души стремился обратить меня в свою веру. У него была с собой священная книга, написанная, как он уверял меня, со слов ангела. Он записал эти слова на табличках из кости, и теперь они находились в сумке, притороченной к седлу одного из верблюдов. Он прочел мне некоторые главы. Но хотя заповеди были хороши, язык, которым они излагались, показался мне диким и странным. Были мгновения, когда я едва сдерживался. Жесты его были величавы и обдуманны, и в эти минуты трудно было представить, что передо мной всего лишь странник, ведущий караван верблюдов, а не один из величайших людей на земле.