Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Виолета: роман

Исабель Альенде

Пресса о романе Исабель Альенде «Виолета»

Николасу и Лори, которые поддерживают меня в старости
Фелипе Берриосу дель Солару, моему дорогому другу

Уже 40 лет чилийско-американская писательница Исабель Альенде погружает читателей в свои бесконечно изобретательные повествования, зачастую вдохновленные ее собственной историей или историей Южной Америки… Проза Альенде искрится и увлекает; «Виолета» — трогательное исследование боли и свободы аутсайдера.
Neu\' Statesman



На каждом повороте случается драма, а на заднем плане целый континент смертоносным маятником раскачивается между коммунизмом и фашизмом. Головокружительный роман о том, насколько человеческая жизнь отдана на милость Истории.
Daily Mail



Захватывающий, прочувствованный и убедительный роман подлинного мастера о долгой и прекрасно прожитой жизни. Здесь есть две пандемии, пылкие любови, бедность — ни один поклонник жанра исторического романа не может пропустить эту книгу.
Country & Townhouse



Волшебные персонажи встречаются волей обстоятельств и желаний, а их судьбу вершат политические потрясения. Вот так и надо рассказывать истории.
Woman & Ноте



История жизни Виолеты, этот великолепный эпик, охватывает весь XX век… Увлекательно от первого до последнего слова.
The Daily Telegraph



«Виолета» полна жизни — эта блестящая увлекательная история течет полноводной рекой.
The Scotsman



События у Альенде мчатся галопом, стремительно и ритмично.
Financial Times



У Альенде восхитительные старики — когда старость пригибает человека к земле, приключения вовсе не заканчиваются.
i paper





Tell me, what is it you plan to do with your one wild and precious life?
Mary Oliver. The Summer Day[1]




Дорогой Камило!

Эти страницы — мое духовное завещание. В будущем, когда ты состаришься и обо мне вспомнишь, память может тебе изменить, ты уже и сейчас забывчив, а с возрастом этот недостаток только усугубится. Моя жизнь достойна того, чтобы о ней рассказать, и интересна она не столько моими добродетелями, сколько грехами, о большинстве которых ты даже не догадываешься. Часть из них я изложу здесь. Сам увидишь: моя жизнь — настоящий роман.

У тебя хранятся мои письма, где описано все мое земное существование, за исключением вышеупомянутых грехов, но, прошу тебя, сдержи слово и сожги их после моей смерти, они излишне сентиментальны и часто злобны. Мое жизнеописание заменит все эти избыточные излияния.

Люблю тебя больше, чем всех остальных.

Виолета

Санта-Клара, сентябрь 2020 года

Часть первая

ИЗГНАНИЕ

(1920–1940)

1

Я родилась в ураганную пятницу 1920 года, когда в мире свирепствовал мор. В день моего рождения электричество отключили, как обычно бывало во время бури, в доме зажгли свечи и керосиновые лампы, которые всегда держали под рукой на всякий случай. Мария Грасия, моя мать, почувствовала спазмы, значение которых отлично знала — к тому времени она родила уже пятерых, — и послушно отдалась во власть страданий, заранее смирившись с тем, что произведет на свет еще одного мальчика. Роды принимали две ее сестры, которые не первый раз помогали ей в этом деле и знали что и как. Семейный врач неделю напролет трудился в одном из полевых госпиталей, и сочли неразумным вызывать его для такого заурядного события, как роды. Раньше на помощь приходила акушерка, всегда одна и та же, но она оказалась среди первых жертв гриппа, а где взять другую, они не знали.

Матери представлялось, что она всю свою сознательную жизнь ходила беременная, оправлялась от недавних родов или приходила в себя после очередного выкидыша. Ее старшему сыну, Хосе Антонио, исполнилось семнадцать, его возраст она помнила, потому что он родился в год одного из наших самых страшных землетрясений, в результате которого обрушилось полстраны и погибли тысячи человек, но не помнила точно, сколько лет другим сыновьям и сколько беременностей завершилось ничем. Каждая выводила ее из строя на несколько месяцев, а каждый новый ребенок на долгое время изнурял ее и погружал в меланхолию. До замужества она была самой красивой невестой в столице, стройной, с незабываемым лицом, зелеными глазами и полупрозрачной кожей, но бесконечные беременности и роды изуродовали тело и истощили дух.

Теоретически она любила своих детей, но на практике предпочитала держать их на безопасном расстоянии — энергия этой банды неизменно вызывала смуту в ее маленьком женском королевстве. Однажды она призналась исповеднику, что удел рожать одних мальчишек — дьявольское проклятие. На нее наложили епитимью, которая заключалась в ежедневном чтении молитв Деве Марии в течение двух лет и крупном пожертвовании на ремонт церкви. После этого муж запретил ей исповедоваться.

Под присмотром тетушки Пилар мальчишка по имени Торито, нанятый для всякой работы, забрался на лестницу и привязал веревки, хранившиеся в шкафу для подобных случаев, к двум стальным крюкам, которые сам же вбил в потолок. Моя мать, в ночной рубашке, стоя на коленях и уцепившись обеими руками за веревки, тужилась, как ей показалось, целую вечность, изрыгая ругательства, приставшие скорее пирату, каких в иных обстоятельствах никогда себе не позволяла. Тетушка Пия расположилась между ее ногами, готовая подхватить новорожденного, чтобы он не упал на пол. Она заранее заварила крапиву, полынь и руту, чтобы обмыть младенца. Грохот бури, сотрясавшей ставни и срывавшей с крыши черепицу, заглушил стоны и протяжный последний крик, когда показалась сначала моя головка, а затем покрытое слизью и кровью тело выскользнуло из тетушкиных рук и шлепнулось на деревянные доски.

— Какая ты неуклюжая, Пия! — век: ют икнула тетушка Пилар, поднимая меня за ногу. — Да это девочка! — удивленно добавила она.

— Не может быть, проверь хорошенько, — пробормотала измученная мама.

— Говорю тебе, сестренка, писуна нет, — возразила тетя.

В тот вечер отец поздно вернулся домой после ужина в клубе и нескольких партий в бриск и прошел прямо к себе, чтобы переодеться и обтереться спиртом и только потом предстать перед семейством. Он потребовал рюмку коньяка у дежурной прислуги, которой в голову не пришло рассказать ему новость — разговаривать с хозяином она не привыкла, — и отправился к жене. Ржавый запах крови сообщил ему о случившемся еще до того, как он переступил порог. Мама отдыхала в постели, раскрасневшаяся, в чистой рубахе, с влажными от пота волосами. С потолка уже сняли веревки и вынесли ведра с грязным тряпьем.

— Почему меня не предупредили! — воскликнул отец, поцеловав жену в лоб.

— Как ты себе это представляешь? Шофер уехал с тобой, и никто не осмелился бы идти пешком в такую бурю, даже если бы твои вооруженные головорезы нас выпустили, — недобрым тоном возразила Пилар.

— Это девочка, Арсенио. Наконец-то у тебя появилась дочь, — перебила ее Пия, показывая отцу сверток, лежавший у нее на руках.

— Благословен Бог! — пробормотал отец, но улыбка его стерлась при виде существа, выглядывающего из складок шали. — Да у нее шишка на лбу!

— Ничего страшного. Дети часто рождаются с такой головой, через несколько дней все проходит. Это признак интеллекта, — на ходу сочинила Пилар, чтобы не признаваться, что его дочь вошла в этот мир головой об пол.

— Как вы ее назовете? — спросила тетушка Пия.

— Виолета, — твердо сказала мама, не давая мужу времени вставить слово.

Это было благородное имя маминой прабабки, которая вышивала герб на первом флаге Независимости в начале XIX века.

Пандемия не застала мою семью врасплох. Как только пронесся слух об умирающих, которые ползали по улицам возле порта, а также растущем числе посиневших тел, скопившихся в морге, мой отец Арсенио дель Валье прикинул, что через каких-нибудь пару дней мор доберется и до столицы, но не утратил присутствия духа, потому что ожидал его заранее. Он готовился к этому событию с быстротой, свойственной ему во всех начинаниях и весьма полезной в делах и зарабатывании денег. Он единственный среди братьев был на полпути к тому, чтобы вернуть себе все привилегии богатого человека. Мой прадед обладал ими вполне, а дед унаследовал, но постепенно растерял, поскольку родил множество детей и был слишком честен. Из пятнадцати отпрысков, которые родились у деда, в живых осталось одиннадцать — немалое число, доказывавшее жизнестойкость дель Валье, как хвастался мой отец, однако содержание столь многочисленной семьи требует усилий и средств, вот состояние и рассеялось.

Прежде чем пресса окрестила болезнь ее нынешним именем, отец уже был в курсе, что это испанский грипп. О мировых новостях он узнавал из иностранных газет, которые поступали в Союзный клуб с опозданием, но содержали больше информации, чем местные, а также из радиоприемника, который собрал собственными руками по инструкции и благодаря которому поддерживал связь с другими радиолюбителями. Сквозь хрипы и визги коротковолновой связи он узнал о разрушительных последствиях пандемии в других странах. За вирусом он следил с самого начала, знал о его молниеносном распространении по Европе и Соединенным Штатам и пришел к выводу, что если его последствия так трагичны в цивилизованных странах, можно себе представить, что будет в нашей стране, где ресурсы ограниченны, а люди более невежественны.

Испанский грипп, для краткости прозванный «испанкой», пришел к нам почти на два года позже. По мнению научного сообщества, мы избегали заразы благодаря географической изоляции, естественной преграде в виде гор с одной стороны и океана — с другой, благодатному климату и удаленности, которая защищала нас от торговли с зараженными странами и нежелательного появления зараженных чужестранцев, но общественное мнение приписывало это вмешательству падре Хуана Кироги, которому посвящали торжественные процессии. Это единственный святой, которого имеет смысл почитать, хотя Ватикан его не канонизировал — никто не сравнится с ним в вопросах бытовых чудес. Тем не менее в 1920 году вирус пожаловал к нам во всей своей славе и величии и принялся распространяться быстрее, чем кто-либо мог себе представить, разрушив все научные и теологические теории.

Болезнь начиналась с ледяного озноба, который ничто не могло унять, сотрясающей лихорадки, убийственной головной боли, жгучей рези в глазах и горле, бреда с пугающими видениями смерти, притаившейся в полуметре. Кожа приобретала синюшный оттенок, который становился все темнее, ноги и руки чернели, кашель не давал дышать, кровавая пена забивала легкие, жертва хрипела от удушья, пока наконец не испускала в мучениях дух. Счастливчики умирали быстро.

Отец небезосновательно полагал, что в Европе от испанки полегло больше солдат, не имевших возможности избежать заражения в переполненных окопах, чем от пуль и горчичного газа. Вирус с одинаковой яростью опустошал Соединенные Штаты и Мексику, а затем распространился в Южной Америке. В газетах писали, что в других странах трупы валялись на улицах, как дрова, потому что не было ни времени, ни места на кладбищах, чтобы их похоронить, что заражена треть населения земли и жертвами стало более пятидесяти миллионов человек, однако новости были столь же противоречивы, как и ужасающие слухи. Восемнадцать месяцев назад было подписано перемирие, положившее конец четырем ужасным годам Великой войны, потрясшей Европу, и только сейчас стали известны реальные масштабы пандемии, которые утаивала военная цензура. Ни одна страна не созналась в количестве жертв; только Испания, сохранявшая в конфликте нейтралитет, сообщала новости о болезни, которую в конечном итоге назвали «испанским гриппом».

Раньше люди в нашей стране отправлялись к праотцам по обычным причинам: безнадежная нищета, порочная жизнь, ссоры, несчастные случаи, зараженная вода, тиф или просто старость. Это был естественный процесс, дающий время для достойного погребения, но из-за звериной прожорливости испанки приходилось довольствоваться минимумом — без последней исповеди и погребальных обрядов.

Первые случаи были зафиксированы в конце осени в портовых борделях, но никто, кроме отца, не обратил на них должного внимания, поскольку жертвами становились женщины сомнительного поведения, преступники и торгаши. Говорил и, что это особое венерическое заболевание, завезенное из Индонезии заходившими в порт моряками. Однако очень скоро стало невозможно скрывать масштаб бедствия и больше нельзя было винить в нем распущенность и порочную жизнь; зло отныне не делало различия между грехом и добродетелью. Вирус перехитрил падре Кирогу и бродил на свободе, безжалостно нападая на детей и стариков, бедных и богатых. Когда же заболела труппа главного театра в полном составе и несколько членов конгресса, газеты объявили апокалипсис, а правительство наконец решило закрыть границы и взять под контроль порты. Но было уже поздно.

Не помогли ни торжественные мессы, ни мешочки с камфарой, повешенные на шею для защиты от заразы. Наступившая зима и первые ливни усугубили ситуацию. Пришлось поспешно создавать полевые госпитали на футбольных полях, морги в холодильниках городской скотобойни, копать братские могилы, куда складывали трупы бедняков, пересыпая негашеной известью. Поскольку было известно, что болезнь попадает через нос и рот, а не заносится в кровь комарами или в кишечник глистами, как полагали некоторые умники, всех обязали носить маски, но их не хватало даже для медицинского персонала, который боролся со злом в первых рядах, — что уж говорить об остальном населении.

Президент страны, сын итальянских иммигрантов в первом поколении и сторонник прогрессивных идей, был избран несколькими месяцами ранее голосованием только-только сложившегося среднего класса и рабочих профсоюзов. Мой отец, как и прочие дель Валье, а также их друзья и знакомые, недоверчиво относился к новому президенту из-за реформ, которые тот собирался ввести, к неудовольствию консерваторов; отец видел в нем выскочку, не принадлежавшего ни к одной из старых, уважаемых кастильских или баскских семей, но тем не менее уважал за меры, которые тот принял в ожидании катастрофы. Первым делом был отдан приказ запереться в домах, чтобы не допустить заражения, но, поскольку приказу никто не следовал, президент объявил чрезвычайное положение, комендантский час, а заодно запретил гражданскому населению передвигаться без уважительной причины под угрозой штрафа, ареста и во многих случаях телесного наказания.

Школы, магазины, парки и другие места, где обычно собирались люди, были закрыты, но некоторые государственные учреждения, банки, грузовики и поезда, снабжавшие города товарами и продуктами, а также винные лавки продолжали функционировать: алкоголь с большими дозами аспирина якобы убивал вредоносных микробов. Никто не вел счет мертвецам, отравленным этим пойлом, как заметила тетушка Пия, которая спиртного в рот не брала, к тому же не верила в силу лекарств. Полиция не могла обеспечить послушание и предотвратить преступность, чего отец и опасался, в итоге улицы патрулировали солдаты, за которыми водилась заслуженная репутация негодяев. Это вызвало тревогу в оппозиционных партиях, среди интеллигенции и людей искусства, они не могли забыть о совершенных армией несколько лет назад массовых убийствах безоружных рабочих, среди которых были женщины и дети, и обо всех остальных случаях, когда солдаты пускали в ход штыки против собственного гражданского населения, словно перед ними враждебные иностранцы.

Святилище падре Хуана Кироги было заполнено верующими в поисках исцеления от гриппа, и частенько его получавшими, но неверующие, которых всегда в избытке, утверждали, что раз у больного хватит сил одолеть тридцать две ступеньки, ведущие в часовню на холме Сан-Педро, то он, считай, уже здоров. Верующих это не смущало. Несмотря на то что публичные собрания были запрещены, сама собою собралась целая толпа во главе с двумя епископами, но подоспевшие солдаты разогнали ее прикладами и выстрелами. Менее чем за пятнадцать минут были убиты двое и ранены шестьдесят три человека, один из которых скончался в ту же ночь. Официальный протест епископов был проигнорирован президентом, который не принял прелатов в своем кабинете и письменно ответил через секретаря, что «к тому, кто ослушается закона, применят самые жесткие меры, будь он хоть папа римский». Ни у кого не осталось желания повторять паломничество.

В нашей семье заразившихся не было: отец еще до того, как вмешалось правительство, принял необходимые меры предосторожности, взяв на вооружение опыт других стран по борьбе с пандемией. Он связался по рации с бригадиром своей лесопилки — хорватским иммигрантом, которому полностью доверял, — и тот прислал ему с юга двоих своих лучших лесорубов. Отец вооружил их винтовками, настолько древними, что он сам не умел ими пользоваться, поставил по одному у каждого въезда в поместье и поручил караулить ворота, чтобы никто не входил и не выходил, кроме него самого и моего старшего брата. Это был не слишком практичный приказ, никто не собирался задерживать членов семьи с помощью оружия, но присутствие этих людей отпугивало грабителей. Лесорубы, с вечера до утра превращавшиеся в вооруженных охранников, в дом не входили; они спали на тюфяках в каретном сарае, питались стряпней, которую кухарка передавала им через окно, и пили убойный самогон, которым отец снабжал их в неограниченных количествах вместе с горстями аспирина, чтобы защитить от инфекции.

Для собственной защиты отец купил испытанный на войне английский контрабандный револьвер Уэбли и принялся палить во дворе по мишеням, пугая кур. На самом деле боялся он не столько вируса, сколько отчаявшихся людей. В обычное время в городе было полно попрошаек, нищих и воров. Затянувшаяся пандемия привела бы к росту безработицы, нехватке продовольствия и панике, а в этом случае даже относительно честные люди, которые до тех пор всего лишь протестовали перед Конгрессом, требуя работы и справедливости, превратились бы в преступников, как в те времена, когда безработные шахтеры с севера, голодные и озлобленные, ринулись в город и принесли с собой тиф.

Отец запасся провизией на зиму: закупил мешки с картофелем, мукой и сахаром, масло, рис и бобовые, орехи, связки чеснока, сушеное мясо и ящики с фруктами и овощами для приготовления консервов. Четверых своих сыновей, младшему из которых едва исполнилось двенадцать, отправил на юг, не дожидаясь, пока школа Сан-Игнасио, повинуясь указу правительства, отменит занятия, но Хосе Антонио остался в столице, потому что собирался поступать в университет, как только жизнь вернется в прежнее русло. Междугородное сообщение было приостановлено, но братья успели на один из последних пассажирских поездов до Сан-Бартоломе, где на станции их поджидал хорват Марко Кусанович, бригадир, который по указанию отца заставит их трудиться плечом к плечу с местными лесорубами. Детские игры кончились. На лесопилке мальчики будут при деле, останутся здоровыми, а дома без них будет больше порядка.

Моя мать, тетушки Пия и Пилар и слуги получили строжайшее распоряжение сидеть дома и носу не высовывать. У матери были слабые легкие, в молодости она перенесла туберкулез, была хрупкой, и грипп ее бы убил.

Эпидемия не слишком изменила течение жизни в замкнутом мирке, который представлял собой наш дом. Парадная дверь из резного красного дерева вела в просторный темный вестибюль, куда выходили две гостиные, библиотека, большая столовая, бильярдная и еще одно помещение, называемое «конторой» — в ней стояло полдюжины металлических щкафов, забитых документами, которые никто не разбирал с незапамятных времен. Вторая часть дома была отделена от первой внутренним патио, отделанным изразцами из Португалии, с неработающим мавританским фонтаном и множеством камелий в горшках; в честь них вся усадьба получила название «Большой дом с камелиями». С трех сторон патио проходила застекленная галерея, соединявшая помещения для повседневного пользования: маленькую столовую, игровую, швейную, спальни и ванные комнаты. Летом в галерее было прохладно, а зимой благодаря угольным жаровням сохранялось тепло. Заключительная часть дома была царством прислуги и животных; там располагалась кухня, лохани для стирки, кладовые, каретный сарай и ряд крохотных комнаток, где спали служанки. Мать заходила туда редко.

Поместье принадлежало бабушке и дедушке по отцовской линии и, когда они скончались, стало единственным наследством, доставшимся их детям. Если разделить наследство на всех, каждая из одиннадцати частей представляла бы собой ничтожную сумму. Арсенио, единственный дальновидный член семьи, предложил выкупить у братьев их долю с небольшими комиссионными. Сперва остальные сыновья восприняли его предложение как братскую услугу, поскольку поддержание старого дома превращалось в бесконечное множество сложностей, как объяснил мой отец. Никто в здравом уме не согласился бы в нем жить, но отцу требовалось место для детей, как родившихся, так и еще не рожденных; кроме того, имелась дряхлая свекровь и женины сестры, две старые девы, которые жили на его попечении. Он частями возвращал братьям долг, но со временем начал задерживать выплаты, а потом и вовсе платить перестал, и отношения между ними испортились. Отец не собирался обманывать братьев. Подвернулся шанс выгодно вложить деньги, и он решил рискнуть, дав себе слово, что непременно вернет сумму с процентами, но проходили годы, а он все оттягивал выплату, пока долг не был забыт окончательно.

По правде говоря, дом действительно был старой развалиной, однако вся усадьба занимала полквартала, а вход был с двух улиц. Жаль, у меня нет сейчас фотографии — я бы ее показала, Камило, потому что именно там начинается моя жизнь и мои воспоминания. Усадьба утратила свой лоск, отличавший ее в прежние благополучные времена, когда дед управлял многодетным семейным кланом и армией домашней прислуги и садовников, благодаря которым дом выглядел безупречно, а сад напоминал рай с фруктовыми деревьями, стеклянной оранжереей, где цвели экзотические орхидеи, и четырьмя мраморными статуями из греческой мифологии, как было принято в ту пору в аристократических семьях, творениями местных мастеров, вырезавших кладбищенские надгробия. Старых садовников не осталось, их сменила шайка бездельников, как говорил отец. «Если так будет продолжаться, сорняки проглотят дом», — повторял он, но ничего не предпринимал. Природа казалась ему вполне милой. чтобы любо ваться ею издалека, но не заслуживала пристального ими мания, которое он куда охотнее обращал на более прибыльные дела. Упадок поместья беспокоил его мало, он не собирался пользоваться им всю жизнь; дом ничего не стоил, но земля была хороша. Ее он планировал продать, когда она подскочит в цене, даже если придется ждать годы. Его кредо представляло собой известное клише: купить подешевле, продать подороже.

Высший класс перемещался в жилые кварталы подальше от государственных контор, рынков и пыльных площадей, загаженных голубями. Дома, подобные нашему, лихорадочно сносили, чтобы на освободившемся месте выстроить офисы или многоквартирное жилье для среднего класса. Столица была и остается одним из самых сегрегированных городов в мире, и, поскольку низшие классы постепенно занимали эти улицы, престижные в колониальные времена, отцу рано или поздно пришлось бы переселить свою семью в другое место, чтобы не ударить в грязь лицом в глазах друзей и знакомых. По просьбе мамы он провел электричество в обжитую часть дома и установил уборные, в то время как остальные помещения продолжали тихо приходить в упадок.

2

Моя бабушка по материнской линии дни напролет просиживала на галерее в кресле с высокой спинкой, так глубоко погрузившись в воспоминания, что за шесть лет не произнесла ни слова. Мои тетушки Пия и Пилар, мамины родные сестры, старше ее на несколько лет, жили с нами. Добродушная Пия разбиралась в свойствах растений и умела исцелять наложением рук. В двадцать три года она чуть было не вышла замуж за троюродного брата, которого любила с пятнадцати лет, но так и не надела подвенечное платье, потому что за два месяца до свадьбы жених внезапно скончался. Поскольку от вскрытия семья наотрез отказалась, смерть объяснили врожденным пороком сердца. Пия объявила себя вдовой-однолюбкой: облачилась в строгий траур и о женихах более не помышляла.

Тетушка Пилар была красива, как и прочие женщины в маминой семье, но делала все возможное, чтобы таковой не казаться, и терпеть не могла всякие ухищрения и уловки, свойственные женскому полу. В молодости парочка смелых ухажеров пытались за ней приударить, но она постаралась их отпугнуть. Она сожалела, что появилась на свет так рано: родившись полвека спустя, она бы исполнила свою мечту и стала первой женщиной, взобравшейся на Эверест. Когда в 1953 году его покорили шерпа Тенцинг Норгей и новозеландец Эдмунд Хиллари, тетушка Пилар плакала от разочарования. Она была высокой, сильной и ловкой, к тому же отличалась властностью полковника; исполняла обязанности экономки и занималась ремонтом, в котором никогда не было недостатка. Она была прирожденным механиком, изобретала различные устройства и придумывала оригинальные способы решения бытовых проблем; говорили, что Бог ошибся, сделав ее женщиной. Никто не удивлялся, когда она карабкалась на крышу, чтобы надзирать за тем, как перекладывают черепицу после землетрясения, или без отвращения принимала участие в забое кур и индеек для рождественских праздников.

Карантинные меры, введенные из-за испанки, мало ощущались в нашей семье. И в прежнее время горничные, кухарка и прачка отдыхали всего два дня в месяц; шофер и садовники пользовались большей свободой — мужчины не считали себя частью домашней челяди. Исключением был Аполонио Торо, подросток-верзила, который несколько лет назад постучался в дверь дель Валье, чтобы попросить чего-нибудь поесть, да так и остался в доме. Все полагали, что он сирота, однако проверить никто не потрудился. Торито выходил на улицу редко, боялся, что на него нападут, такое уже случалось; его свирепый и одновременно невинный вид подстрекал к агрессии. Его обязанностью было таскать дрова и уголь, шлифовать и вощить паркет, перепадали ему и другие поручения, тяжелые, но не требующие смекалки.

Малообщительная мама и прежде старалась покидать дом как можно реже. Она сопровождала мужа на собрания семьи дель Валье, настолько частые, что юбилеями, крестинами, свадьбами и похоронами можно было заполнить целый календарь, но делала это неохотно: от суеты у нее болела голова. Под предлогом плохого самочувствия или очередной беременности она отлеживалась в постели или ехала в туберкулезный санаторий в горах, где подлечивала бронхит, а заодно отдыхала. В погожие дни отправлялась на прогулку в сияющем автомобиле «Форд-Т», купленном мужем сразу же, едва вошел в моду; мамино авто достигало самоубийственной скорости в пятьдесят километров в час.

— Однажды я прокачу тебя на собственном самолете, — обещал ей отец, хотя вряд ли она мечтала о таком средстве передвижения.

Отец обожал воздухоплавание, считавшееся прихотью авантюристов и плейбоев. Он верил, что в будущем эти комары из дерева и ткани будут, подобно автомобилям, доступны любому, кто сможет их себе позволить, а сам он станет одним из первых, кто вложит в них средства. Он все продумал. Будет скупать подержанные модели в Соединенных Штатах, привозить по частям, чтобы избежать налогов, а после того, как их по всем правилам соберут, будет продавать по цене золота. Капризная судьба распорядилась иначе, и много лет спустя его мечту предстояло осуществить мне, пусть даже в несколько ином раде.

Шофер возил маму за покупками в турецкую галерею или в чайный салон «Версаль», где она встречалась с кем-нибудь из своих невесток, которые пересказывали ей семейные сплетни, но в последние месяцы эти поездки практически свелись на нет сначала из-за растущего живота, а затем из-за пандемии. В короткие зимние дни мама играла в карты с тетушками Пией и Пилар, шила, вязала и читала молитвы Пресвятой Деве в обществе То-рито и служанок. Она приказала запереть двери, ведущие в спальни уехавших детей, обе гостиные и столовую.

В библиотеку входили только муж и старший сын. Тори-то разжигал камин, чтобы книги не отсыревали. В прочих комнатах, как и на галерее, стояли угольные жаровни, на которых кипели горшки с эвкалиптовым отваром, чтобы очищать дыхание и отпугивать призрак испанки.

Отец и мой брат Хосе Антонио не соблюдали ни карантина, ни комендантского часа — первый был одним из тех бизнесменов, которые считают, что без них экономика развалится, а второй во всем следовал за ним. У них имелось разрешение на передвижение, как и у прочих предпринимателей, бизнесменов, политиков и врачей. Отец и сын работали в офисе, встречались с коллегами и клиентами и ужинали в Союзном клубе[2], который не закрывали, потому что это было бы равнозначно закрытию собора, хотя качество его кухни снижалось с той же скоростью, с какой возрастала смертность среди официантов. На улице они защищали себя войлочными масками, изготовленными тетушками, а перед сном обтирались спиртом. Они знали, что от гриппа не застрахован никто, однако надеялись, что благодаря этим мерам, а также эвкалиптовым парам микроб не проникнет в наш дом.

В то время, когда меня угораздило появиться на свет, дамы, подобные Марии Грасии, старательно прятали беременный живот от чужих глаз и не кормили отпрысков грудью: это считалось проявлением дурного вкуса. Для этих целей нанималась кормилица, бедная женщина, которая отнимала грудь у собственного ребенка, чтобы дать ее другому, более удачливому, но отец не позволил, чтобы в дом вошла незнакомая женщина. Она могла принести заразу. Проблему моего кормления решили с помощью козы, которую держали в третьем патио.

С первого дня своей жизни и до пяти лет я всецело находилась на попечении тетушек, которые так меня баловали, что чуть было вконец не испортили мне характер. Отец тоже вносил свой вклад, поскольку я была единственной девочкой в стае мальчишек. В возрасте, когда другие дети учатся читать, я не умела держать ложку, еду мне вкладывали в рот, а спала я, свернувшись клубочком в колыбели рядом с маминой кроватью.

Однажды отец не сдержался — в тот день я вдребезги разбила кукле фаянсовую голову, ударив ее о стену.

— Испорченная девчонка! Вот я тебе задам!

Ни разу в жизни он на меня не кричал. Я повалилась на пол и завопила дурным голосом, как делала и раньше, и впервые отец утратил свое бесконечное терпение, свойственное ему в общении со мной, схватил меня за шиворот и встряхнул с такой силой, что, если бы не тетушки, сломал бы мне шею.

Я так удивилась, что мигом прекратила истерику.

— Этой девочке нужна английская гувернантка! — гневно воскликнул отец.

Так в нашем доме появилась мисс Тейлор. Отец разыскал ее через агента, который занимался его делами в Лондоне и попросту разместил объявление в The Times. Друг с другом они объяснялись с помощью телеграмм и писем, иногда требовалось несколько недель, чтобы письмо добралось до адресата и тот написал ответ, но, несмотря на препятствия в виде расстояния и языка — агент не говорил по-испански, а английский моего отца ограничивался словами, связанными с валютными операциями и экспортными документами, — договорились о найме «идеальной гувернантки с опытом работы, женщины исключительной порядочности».

Четыре месяца спустя, в воскресный день, меня нарядили в синее бархатное пальто, соломенную шляпку и лакированные сапожки, и мы с родителями и братом Хосе Антонио поехали в порт встречать англичанку. Пришлось дожидаться, пока все пассажиры сойдут на берег, поприветствуют встречающих, сфотографируются шумными компаниями и разойдутся, захватив с собой багаж, прежде чем причал освободился и мы различили одинокую, растерянную фигурку. Тогда-то мои родители и обнаружили, что гувернантка к нам приехала совсем не такая, как они воображали по переписке с агентом, полной языкового недопонимания. По правде говоря, прежде чем нанять мисс Тейлор, отец мой задал ей в телеграмме единственный вопрос: любит ли она собак. Гувернантка ответила, что предпочитает их людям.

По причине одного из тех предрассудков, что глубоко укоренились в нашей семье, родители ожидали увидеть зрелую, старомодную женщину с острым носиком и скверными зубами, похожую на дам из британской колонии, которых они знали в лицо или видели на фото в газете. Мисс Джозефина Тейлор была девушкой лет двадцати, невысокого роста, чуть полноватой, но не толстой. На ней было горчичное платье свободного кроя с заниженной талией, фетровая шляпа-горшок и туфли с пряжкой. Круглые глаза лазурной синевы были подведены черным карандашом, подчеркивавшим их испуганное выражение, волосы были соломенно-светлыми, а кожа тонкой, как рисовая бумага, — такая бывает у молодых женщин из северных стран, с годами она безнадежно покрывается пятнами и морщинами. Хосе Антонио объяснялся с ней на английском, который выучил на ускоренных курсах, но не имел возможности практиковать.

Маму с первого взгляда очаровала свежая, как яблоко, мисс\'Тейлор, однако ее супруг чувствовал себя обманутым: он надеялся, что специально выписанная издалека гувернантка привьет его дочери навыки дисциплины и хороших манер, а также даст основы добротного начального образования. Он настаивал на домашнем обучении, дабы оградить меня от пагубных идей, вульгарных привычек и инфекций, выкашивающих детское население. Пандемия унесла наших дальних родственников, но никто из близких не пострадал; тем не менее все боялись, что она вернется с новой яростью и примется за детей, у которых, в отличие от взрослых, переживших первую волну вируса, не было иммунитета. Даже пять лет спустя страна не полностью оправилась от постигшей ее катастрофы; воздействие на здравоохранение и экономику было настолько разрушительным, что пока в других странах царили бурные двадцатые, мы все еще жили с оглядкой на прошлое. Отец боялся за мое здоровье, не подозревая, что все мои обмороки, судороги и рвота были проявлением редкого мелодраматического таланта, который был мне присущ в то время и, к сожалению, пропал с годами. Ему казалось очевидным, что юная флэппер[3], встреченная нами в порту, не тот человек, которому можно доверить укрощение строптивой девчонки, наделенной бешеным темпераментом. Однако этой иностранке суждено было преподнести отцу немало сюрпризов, как, например, то обстоятельство, что на самом деле англичанкой она не была.

До приезда мисс Тейлор никто толком не знал, какое место займет она в домашней иерархии. Гувернантка не входила в категорию горничных, но не была и членом семьи. Отец велел обращаться с ней вежливо и держать на расстоянии, она питалась со мной в галерее или буфетной, а не в столовой, ей выделили комнату, где жила бабушка, которая умерла, сидя на горшке, за несколько месяцев до появления мисс Тейлор. Торито снес в подвал тяжелую бабушкину мебель из пересохшего дерева, обтянутую потертым гобеленом, ее заменили другой, менее похоронной, чтобы гувернантка не впала в депрессию; тетушка Пилар утверждала, что у бедняжки и так имелось для этого достаточно причин: приходилось сражаться со мной и вдобавок приспосабливаться к варварской стране на краю света. Разумеется, тетушка имела в виду нашу страну. Она выбрала обои в сдержанную полоску и занавески в выцветших розочках, которые, по ее мнению, годились для старой девы, но, едва увидев мисс Тейлор, поняла, что промахнулась.

Через неделю гувернантка сошлась с семьей гораздо теснее, чем изначально предполагал работодатель, и проблема ее размещения на социальной лестнице, столь важная в нашей стране, отпала сама собой. Мисс Тейлор оказалась воспитанной и сдержанной, но нисколько не застенчивой, и ее очень быстро зауважали все, включая моих братьев, которые были уже почти взрослыми, но вели себя как дикари. Ее слушались даже два мастифа, — отец приобрел их во время пандемии, чтобы охранять дом от мародеров, но в конечном итоге они превратились в домашних мосек. Мисс Тейлор достаточно было указать им на пол и скомандовать вполголоса на своем языке, чтобы они слезли с дивана и убрались, поджав хвост. Новая гувернантка быстро перекроила мой распорядок дня и взялась прививать мне основные правила поведения, а родителям предъявила учебный план, включавший гимнастику на свежем воздухе, уроки музыки, естествознания и рисования.

Отец поинтересовался у мисс Тейлор, как в столь юном возрасте она так много знает, на что она ответила, что для этого существуют книги. Прежде всего она разъяснила мне пользу слов «пожалуйста» и «спасибо». Если я отказывалась следовать ее указаниям и с визгом валилась на пол, она жестом останавливала маму и тетушек, бросавшихся мне на помощь, и позволяла мне валяться, сколько вздумается, а сама в это время преспокойно читала, вязала или приводила в порядок садовые цветы, стоявшие в вазах. Не обращала она внимания и на мою притворную эпилепсию.

— Если ребенок не поранился до крови, вмешиваться мы не будем, — решила она, и все послушались, не осмеливаясь подвергнуть сомнению ее педагогические методы.

Домашние полагали, что раз уж гувернантку выписали из Лондона, она свое дело знает.

Мисс Тейлор заявила, что я уже слишком взрослая, чтобы спать в колыбельке, подвешенной в маминой спальне, и велела принести в свою комнату вторую кровать. Первые две ночи она придвигала к двери комод, чтобы я не сбежала, но вскоре я смирилась со своей участью. Затем она решила научить меня одеваться и есть самостоятельно: оставляла меня полуголой до тех пор, пока я сама не надену на себя хотя бы что-то из одежды, а затем усаживала перед тарелкой и давала мне ложку, дожидаясь с невозмутимостью монаха-трапписта[4], когда я как следует проголодаюсь и начну есть. Результаты превзошли все ожидания, очень скоро чудовище, надрывавшее нервы обитателей дома, превратилось в нормальную девочку, которая повсюду следовала за гувернанткой, очарованная запахом ее бергамотового одеколона и пухлыми ручками, порхавшими в воздухе, как голуби. По мнению отца, я целых пять лет умоляла домашних установить мне границы и наконец-то их обрела. Мама и тети расценивали его слова как упрек, но и они вынуждены были признать радикальные перемены. Атмосфера в доме смягчилась.

На фортепиано мисс Тейлор играла с большим вдохновением — не сказать талантом — и пела баллады тоненьким, но уверенным голоском; хороший слух помог ей быстро заговорить на посредственном, но вполне понятном испанском языке, включающем крепкие словечки из словаря моих братьев, которые она произносила, не понимая их значения. Благодаря акценту слова эти звучали не так грубо, и поскольку никто ее не поправлял, она употребляла их и дальше. Она плохо усваивала тяжелую пищу, однако с поистине британской стойкостью переносила национальную кухню, как и зимние ливни, сухую и пыльную летнюю жару и подземные толчки, заставляющие плясать лампы под потолком и передвигавшие стулья, что окружающие воспринимали как нечто само собой разумеющееся. Зато не терпела, когда в третьем патио забивали животных, называла это диким и жестоким обычаем. Ей казалось бесчеловечным есть тушеного кролика или курицу, знакомых лично. Когда Торито зарезал козу, которую перед этим три месяца откармливал ко дню рождения хозяина, мисс Тейлор слегла с лихорадкой. После этого тетушка Пилар решила мясо покупать, хотя не видела разницы между убийством бедного животного на рынке или дома. Надо уточнить, что это была не та коза, которая выкормила меня во младенчестве, — та умерла от старости несколько лет спустя.

В двух зеленых латунных сундуках, привезенных мисс Тейлор, лежали учебники и художественные книги на английском языке, микроскоп, деревянный ящик с необходимым для химических экспериментов оборудованием и двадцать девять томов новейшей «Британской энциклопедии», изданной в 1911 году. Мисс Тейлор утверждала, что если что-то отсутствует в энциклопедии, значит этого нет вовсе. Ее наряды состояли из двух приличных платьев и подходящих к ним шляпок — в одном из них, горчичного цвета, она спустилась с корабля — и пальто с меховым воротником из какого-то плохо идентифицируемого млекопитающего; остальной гардероб представлял собой простые юбки и блузки, поверх которых она накидывала пыльник. Одевалась и раздевалась гувернантка с акробатической ловкостью, так что я ни разу не видела ее в белье, тем более обнаженной, хотя жили мы в одной комнате.

Мать присматривала за тем, чтобы перед сном я молилась по-испански, потому что английские молитвы могут содержать в себе ересь и кто знает, поймут ли их на небесах. Мисс Тейлор принадлежала к англиканской церкви, и это освобождало ее от походов с семьей к мессе и участия в молебнах. Мы ни разу не видели, чтобы она читала Библию, которую держала на тумбочке, или пыталась кого-то обратить в свою веру. Дважды в год она посещала англиканскую службу, которая проводилась у кого-нибудь из жителей британской колонии, где пела гимны и общалась с другими иностранцами, с которыми обычно пила чай и обменивалась журналами и романами.

С ее появлением моя жизнь заметно улучшилась. Первые годы детства я только и делала, что тянула канат на себя, стараясь навязать другим свою волю, но, неизменно добиваясь своего, не чувствовала себя в безопасности и не была уверена в себе. Как утверждал мой отец, я была сильнее окружавших меня взрослых и мне не на кого было опереться. Гувернантка не смогла полностью обуздать мой бунтарский норов, однако привила мне навыки поведения в обществе и отучила от скверной привычки рассуждать о поведении организма или болезнях, что в нашей стране — излюбленная тема. А как иначе? Мужчины говорят о политике и бизнесе; женщины — о своих недомоганиях и о домашней прислуге. Проснувшись утром, мама первым делом прислушивалась к тому, что и где у нее болит, и записывала результаты в тот же блокнот, где вела список снадобий, которыми ее потчевали в прошлом и настоящем, перелистывая эти страницы с большей нежностью, чем семейный фотоальбом. Меня ожидала та же участь: то и дело притворяясь больной, я научилась разбираться в самых разных недугах, но благодаря мисс Тейлор, которая не придавала значения выдуманным недомоганиям, исцелилась сама собой.

Сначала я изучала школьные дисциплины и упражнялась в игре на фортепиано, исключительно чтобы доставить ей удовольствие, но затем и сама вошла во вкус. Едва я научилась более-менее сносно писать, мисс Тейлор заставила меня вести дневник в роскошной кожаной тетради с крохотным замочком — этот обычай я сохранила на всю жизнь. А научившись бегло читать, я с головой нырнула в «Британскую энциклопедию». Мисс Тейлор придумала игру, в которой одна из нас произносила какое-нибудь малоупотребительное слово, а другая объясняла, что оно значит. Вскоре Хосе Антонио, уже почти двадцатитрехлетний, но не имевший ни малейшего намерения покидать отцовский кров, тоже принял участие в игре.

Мой брат Хосе Антонио изучал право — не по призванию, а потому, что в то время существовало не так много профессий, приемлемых для мужчин нашего круга. Юристом он быть не хотел, но становиться доктором или инженером хотел еще меньше. Хосе Антонио помогал отцу управляться с делами. Арсенио дель Валье называл его любимым сыном и своей правой рукой, а он, стараясь оправдать это определение, полностью отдавал себя службе, хотя не всегда соглашался с решениями отца, которые зачастую казались ему безрассудными. Он не раз предупреждал отца, что тот берет на себя слишком много и чересчур вольно обращается с долгами, но отец возражал, что крупный бизнес всегда делается в кредит и ни один нормальный бизнесмен не вкладывает свои деньги, если может использовать для этих целей чужие. Хосе Антонио, имевший доступ к бухгалтерии, отражающей результаты этих творческих начинаний, считал, что всему есть предел, нельзя бесконечно растягивать веревку, в конце концов она лопнет, однако отец уверял, что всё под контролем.

— Когда-нибудь ты возглавишь империю, которую я построю, но если ты не станешь отважным и не научишься рисковать, у тебя ничего не выйдет. И кстати, я замечаю, что ты рассеян, сынок. Проводишь слишком много времени в обществе наших женщин и сидишь дома; если так будет продолжаться и дальше, поглупеешь и раскиснешь, — сказал он.

Энциклопедия была одним из увлечений, которые Хосе Антонио разделял со мной и мисс Тейлор. Брат единственный из всего семейства относился к гувернантке как к другу и обращался к ней по имени; для остальных она всегда оставалась мисс Тейлор. В свободные вечера он рассказывал ей об истории нашей страны; о южных лесах, куда однажды отвезет ее и покажет семейную лесопилку; о политических событиях, которые очень беспокоили его с тех пор, как некий полковник выдвинулся в качестве единственного кандидата в президенты, набрал логичные сто процентов голосов и распоряжался в правительстве, как у себя в казарме. Следовало признать, что свою популярность этот человек справедливо заслужил, развернув городское строительство и проводя качественные реформы, но в беседах с мисс Тейлор Хосе Антонио выражал опасения за демократию, которую отныне представлял собой этот каудильо[5], похожий на многих других, наводнивших Латинскую Америку после войн за независимость. «Демократия для плебеев, а вам скорее подошла бы абсолютная монархия», — шутила мисс Тейлор, однако втайне гордилась тем, что ее дедушку казнили в 1846 году в Ирландии за то, что он защищал права рабочих и требовал избирательного права для всех, а не только для крупных собственников, как диктовал закон.

Думая, что я не слушаю, Джозефина рассказала Хосе Антонио, что деда обвинили в принадлежности к чартистскому движению [6] и предательстве Короны, повесили, а затем четвертовали.

— Если бы все это случилось на несколько лет раньше, с него бы содрали кожу, вырвали внутренности и кастрировали живьем, потом повесили и разорвали на куски на глазах у тысяч восторженных зрителей, — объяснила она так, будто речь шла о чем-то будничном.

— Ну вот, а ты считаешь нас дикарями из-за того, что мы режем курицу! — воскликнул Хосе Антонио.

От этих жутких историй по ночам мне снились кошмары. Рассказывала она брату и об английских суфражистках, которые боролись за участие женщин в выборах ценой унижений, тюрьмы и голодовок, во время которых власти насильно кормили их с помощью трубки, вставленной в горло, прямую кишку или влагалище.

— Они героически терпели ужасные пытки. В итоге получили ограниченное голосование, но продолжают бороться за те же права, что и у мужчин.

Хосе Антонио был убежден, что в нашей стране ничего подобного случиться не может: он никогда не выходил за пределы консервативного круга и не догадывался о том, что в среднем классе зрели могучие силы, в чем мы убедились позже.

Мисс Тейлор избегала затрагивать эти темы с другими членами семьи: ей не хотелось, чтобы ее отослали обратно в Англию.

3

— Нутро у нее нежное, — поставила диагноз тетушка Пия, koгда на другой день после приезда у мисс Тейлор начался неукротимый понос.

Это был обычный недуг иностранцев, которые заболевали после первого же глотка здешней воды, но поскольку большинство в итоге выживали, ему не придавали значения. У бедной гувернантки так и не выработался иммунитет против наших бактерий, расстройства пищеварения преследовали ее два года подряд. Тетушка Пия лечила ее настоями укропа и ромашки и таинственными порошками, которыми потчевал ее самое семейный доктор. Думаю, у бедной англичанки плохо усваивались десерты с вареной сгущенкой, свиные отбивные с острым соусом, кукурузные лепешки, горячий шоколад со сливками в пять часов вечера и прочие блюда, отказаться от которых мисс Тейлор считала невежливым. Так или иначе, она стоически терпела спазмы в кишечнике, рвоту и понос и ни разу ни на что не пожаловалась.

В конце концов вмешалась семья, встревоженная ее худобой и пепельным цветом лица. Осмотрев ее, врач прописал диету из риса и куриного бульона, а также полрюмочки портвейна с каплями опиумной настойки дважды в день. А затем поведал моим родителям, что в животе у пациентки он обнаружил опухоль величиной с апельсин. По его словам, хирурги у нас в стране не хуже, чем в Европе, но делать операцию было поздно и гуманнее всего отправить ее обратно на родину. Жить ей осталось несколько месяцев.

Хосе Антонио взял на себя сложнейшую задачу донести до пациентки полуправду, однако та мигом догадалась об истинном положении вещей.

— Как некстати, — заметила мисс Тейлор, не теряя хладнокровия.

Хосе Антонио добавил, что отец позаботится о том, чтобы она отправилась в Лондон первым классом.

— Ты тоже хочешь меня выгнать? — улыбнулась она.

— Боже правый! Никто не хочет тебя выгонять, Джозефина! Все, чего мы хотим, это чтобы тебя окружали близкие люди, чтобы о тебе заботились. Я все объясню твоим родным.

— Боюсь, роднее вас у меня никого нет, — возразила гувернантка и поведала ему то, о чем раньше ее никто не спрашивал.

Дед Джозефины Тейлор действительно был ирландец, казненный за оскорбление британской короны, но, рассказывая о нем брату, она умолчала об отце, злобном алкоголике, чья единственная заслуга состояла в том, что он был потомком славного борца за справедливость. Мать, оставшаяся с детьми в нищете, умерла молодой. Младших распределили между родственниками; старшего, одиннадцатилетнего, отправили на угольную шахту; а сама мисс Тейлор девяти лет поступила в приют к монахиням, где зарабатывала на пропитание в прачечной, которая была главным источником дохода этого заведения, в надежде, что какая-нибудь добрая душа ее удочерит. В прачечной ей достался поистине геркулесов труд: мылить, полоскать и отстирывать, вываривать в огромных чанах, крахмалить и гладить чужую одежду.

В двенадцать лет, когда надежды на удочерение уже не было, ее поместили в качестве горничной за стол и кров в дом английского офицера, где она работала до тех пор, пока хозяин не повадился систематически ее насиловать, хотя она была еще подростком. В первый раз он ввалился ночью в комнату рядом с кухней, где она спала, заткнул ей рот и влез на нее без лишних слов. Потом установил распорядок, который бедная Джозефина знала наизусть. Военный дожидался, когда уйдет жена, занятая благотворительностью и походами в гости, и жестом указывал девочке следовать за собой. От испуга она подчинялась, не догадываясь о том, что можно дать отпор или сбежать. В конюшне офицер сек ее хлыстом, стараясь не оставлять явных отметин, а затем предавался одним и тем же развратным утехам, которые она терпела, отдавая тело на волю истязателя и полагая, что надеяться на помилование бессмысленно. «Это пройдет, это закончится», — беззвучно повторяла она себе.

Через несколько месяцев жена обратила внимание, что горничная ходит по дому как в воду опущенная, жмется по углам и дрожит, когда возвращается муж. За годы замужества она не раз замечала в нем кое-какие особенности, которые предпочла игнорировать, придерживаясь теории, что если явление никак не называть, его будто бы и не существует. Пока соблюдены внешние приличия, нет нужды копать глубоко. У всех есть секреты, думала она. Но со временем заметила, что другие домочадцы шушукаются у нее за спиной, а соседка как-то спросила, не бьет ли ее супруг лошадей в конюшне — оттуда доносятся свист хлыста и чьи-то стоны. Тогда-то она и смекнула, что следует выяснить поподробнее, что творится у нее под крышей, прежде чем об этом узнают другие. В итоге ей удалось застать мужа с хлыстом в руке, а служанку — полуголую, связанную и с кляпом во рту.

Хозяйка не выставила Джозефину на улицу, как это часто случалось в подобных случаях, а отправила в Лондон в качестве компаньонки к своей матери, взяв с нее клятву, что она никому не расскажет о поведении мужа. Скандала следовало избежать любой ценой.

Новая хозяйка оказалась крепкой вдовой, много путешествовала по свету и собиралась заниматься этим и впредь, а для таких целей ей нужна была компаньонка. Вдова была высокомерна и тиранична, но у нее имелась склонность к педагогической деятельности, и она вознамерилась превратить Джозефину в образованную барышню: кому охота путешествовать в обществе ирландской сироты с манерами прачки. Первым делом нужно было убрать акцент, истязавший ее слух, и заставить Джозефину говорить как уроженку Лондона из высшего общества; следующим шагом было обратить ее в англиканскую веру.

— Паписты невежественны и суеверны, поэтому бедны и плодятся как кролики, — утверждала дама.

Она без труда достигла своей цели, поскольку особой разницы между двумя церквями Джозефина не видела и в любом случае предпочитала держаться подальше от Бога, который так скверно относился к ней с самого рождения. Научилась безупречно вести себя на публике, строго контролировать эмоции и манеру себя держать. Хозяйка разрешила ей пользоваться библиотекой, определила круг чтения, привила ей страсть к «Британской энциклопедии» и открыла города от Нью-Йорка до Каира, о которых девушка прежде и не слыхала. Но в один прекрасный день у хозяйки случился инсульт, и она скончалась через несколько недель, оставив Джозефине немного денег, на которые можно было прожить какое-то время. Увидев объявление в газете, предлагающее место гувернантки в Южной Америке, она связалась с агентом.

— Мне повезло, что я встретила твою семью, Хосе Антонио; вы отнеслись ко мне очень хорошо. В общем, идти мне некуда. Умру здесь, если вы не возражаете.

— Ты не умрешь, Джозефина, — пробормотал Хосе Антонио, опустив глаза, потому что в этот миг понял, какое важное место занимает она в его жизни.

Узнав, что гувернантка вознамерилась умереть в нашем доме, отец поначалу хотел силой посадить ее на ближайший океанский лайнер, отчаливающий из порта, чтобы агония и смерть женщины, к которой я так привязалась, не нанесли мне травму. Однако Хосе Антонио впервые в жизни осмелился ему возразить.

— Если вы ее выгоните, я никогда вам этого не прощу, — объявил он и принялся убеждать отца, что его долг как христианина — попытаться спасти девушку любыми доступными средствами, несмотря на мрачные прогнозы доктора. — Если мисс Тейлор умрет, Виолета будет страдать, но все поймет. Она уже достаточно большая. Но она никогда не поймет, если гувернантка внезапно исчезнет. Я беру на себя ответственность за мисс Тейлор, отец, вам не нужно о ней беспокоиться, — сказал он.

И слово свое он сдержал.

Бригада врачей во главе с самым знаменитым хирургом прооперировала мисс Тейлор в военном госпитале, в то время лучшем в стране. За нее замолвил слово английский консул, с которым отец был знаком благодаря экспортным операциям. В отличие от государственных больниц, таких же бедных, как их пациенты, и редких частных клиник, куда обращались те, кто мог позволить себе заплатить, хотя медицинское обслуживание там было посредственным, военный госпиталь можно было сравнить с самыми престижными больницами в Соединенных Штатах и Европе. Лечились в нем исключительно офицеры и дипломаты, но при наличии хороших связей делались исключения. Здание, современное и прекрасно оборудованное, было окружено обширным садом, где прогуливались выздоравливающие, а администрация, вышколенная самим полковником, обеспечивала безупречную чистоту и уход.

Мама и брат отвезли пациентку на первую консультацию. Медсестра в накрахмаленной форме, поскрипывавшей при каждом движении, проводила их в кабинет хирурга — мужчины лет семидесяти, лысого, аскетичного, с надменными манерами человека, привыкшего командовать. После тщательного осмотра за перегородкой, разделяющей кабинет на два помещения, он объяснил Хосе Антонио, напрочь игнорируя присутствие двух женщин, что, вероятнее всего, опухоль злокачественная. Можно попытаться замедлить ее рост с помощью облучения, поскольку удаление хирургическим путем представляет собой большой риск.

— Если бы я была вашей дочерью, доктор, вы бы попытались? — вмешалась мисс Тейлор, такая же невозмутимая, как и обычно.

После паузы, показавшейся всем вечностью, врач кивнул.

— Тогда назначайте дату операции, — попросила она.

Через два дня ее положили в больницу. Свято верившая в то, что самое простое — говорить правду, перед больницей мисс Тейлор сообщила мне, что в животе у нее апельсин, его нужно вытащить, но это непросто. Я умоляла ее взять меня с собой, чтобы быть рядом во время операции. Мне было семь, но я очень к ней привязалась. Впервые за время нашего знакомства мисс Тейлор заплакала. Затем попрощалась с каждым из слуг, обняла Торито и тетушек, которым поручила в случае необходимости раздать ее вещи всем, кто захочет иметь что-нибудь в память о ней, и вручила моей матери пачку фунтов стерлингов, перевязанную ленточкой.

— Это для бедных, сеньора.

Оказывается, она копила зарплату, чтобы однажды вернуться в Ирландию и разыскать исчезнувших братьев.

Мне она подарила свое величайшее сокровище — «Британскую энциклопедию», заверив, что сделает все возможное, чтобы вернуться, но обещать не может. Я знала, что в больнице может произойти что-то ужасное; я уже имела представление о сокрушительной силе смерти. Я видела бабушку в гробу — лицо у нее было как восковая маска, лежащая между складками белого атласа, — видела собак и кошек, умирающих от старости или несчастного случая, а также предназначенных на жаркое птиц, коз, овец и свиней, которых убивал Торито.

Последний человек, которого видела Джозефина Тейлор, перед тем как отправиться на носилках в операционную, был Хосе Антонио, не отходивший от нее вплоть до этого момента. Ей укололи сильное успокоительное, и образ друга окутала дымка. Она не слышала ни добрых пожеланий, ни признаний в любви, но почувствовала поцелуй на губах и улыбнулась.

Операция длилась семь долгих часов, в продолжение которых Хосе Антонио сидел в больничной приемной, пил кофе из термоса или расхаживал туда-сюда, вспоминая игры в карты, полдники в саду, прогулки на окраине города, загадки из энциклопедии, вечерние баллады под фортепиано и бесконечные споры о растерзанных дедушках. Он понял, что это были самые счастливые часы его однообразного существования, где путь его был предопределен с самого рождения. Он решил, что только с помощью этой женщины он ускользнет от отцовской опеки и липкой паутины контроля, держащей его в плену. Он ни разу еще не принимал самостоятельных решений, послушно выполняя то, чего от него ожидали; он был образцовым сыном, но ему надоело им быть. Джозефина нарушила его покой, поколебала убеждения и помогла взглянуть на свою семью и социальную среду в новом безжалостном свете. Она заставляла его плясать чарльстон и слушать про суфражисток, а попутно обрисовывала иное будущее, нежели то, которое было ему предначертано, будущее, где нашлось бы место приключениям и риску.

В свои двадцать четыре года брат был замкнут и осторожен и ненавидел себя за эти свойства. «Я состарился раньше времени», — с отвращением ворчал он, бреясь перед зеркалом. Брат много лет помогал отцу в делах, которые самого его не интересовали и к тому же казались подозрительными, и пытался приспособиться к атмосфере, в которой чувствовал себя чужаком, поскольку не разделял стремлений и идеалов представителей своего класса.

Ожидая в больничной приемной, он представлял, как начнет новую жизнь с Джозефиной где-нибудь в далеких краях; они могут уехать в Ирландию и там заведут скромный домик в деревне, где родилась мисс Тейлор, она будет преподавать, а он устроится рабочим. То, что Джозефина на пять лет старше и не питает к нему нежных чувств, казалось незначительной мелочью в сравнении с его решимостью. Он представлял себе, какая поднимется лавина сплетен, когда он объявит о своей женитьбе, видел смятение родственников, которые мечтали женить его на девушке своего круга, католичке из хорошей семьи, такой, как кузина Флоренсия, но все это быстро останется позади, они же уедут в Европу. Откуда я все это знаю, Камило? Отчасти я выудила это из брата с течением лет, отчасти догадалась сама, потому что хорошо его знала.

Апельсин в животе мисс Тейлор оказался доброкачественным — благодаря божественному вмешательству падре Кироги, как утверждали тетушки. Хирург объяснил, что опухолевые разветвления достигли яичников, которые пришлось удалить, то есть пациентка никогда не сможет иметь детей, но она не замужем и уже не так молода, а значит, эта деталь не имеет большого значения. Операция прошла успешно, заверил хирург, но, как обычно в таких случаях, больная потеряла много крови и очень слаба. При надлежащем отдыхе и уходе она поправится в разумное время. За ней ухаживали тетушки, а я сидела при ней, как оба наши мастифа, которые тоже от нее не отходили.

Мисс Тейлор превратилась в тень той, одетой, как флэп-пер, девушки, что сошла на берег два года назад. Месяцы напролет ее мучили боли, которые она терпела без жалоб, затем — последствия обширной операции; от ее округлостей остались лишь ямочки на руках, кожа приобрела тревожный желтоватый оттенок. Когда она наконец встала на ноги, проведя почти месяц на курином бульоне и восстанавливающих травах, фруктовых пюре с пчелиной пыльцой, опиумных каплях и отвратительном пойле из свеклы и пивных дрожжей, которым ее пичкали от анемии, она обнаружила, что одежда на ней висит, а половина волос выпала. Зато Хосе Антонио казалось, что никогда она еще не была так прекрасна. Он как неупокоенный дух бродил по комнате, где выздоравливала больная, дожидаясь, когда тетушки оставят их наедине, чтобы сидеть рядом с ней и читать по-испански стихи, которые она после дурманящих капель слушала вполуха, прикрыв глаза. Я намекнула брату, что лучше бы он почитал ей энциклопедию, но он пребывал в романтической стадии еще не высказанных чувств.

Выздоровление длилось несколько месяцев, в течение которых мисс Тейлор продолжала мое образование, устроившись в кресле в галерее. Отныне там сосредоточилась жизнь всего дома. Мама перенесла в галерею швейную машинку, Торито ремонтировал ветхую мебель, тетушка Пилар собирала и разбирала придуманное ею хитрое приспособление для сушки бутылок, а тетушка Пия занималась приготовлением порошков, настоек, зелий, капсул и пастилок из своего обширного репертуара натуральных средств. Она раздобыла плоды пальмы мотаку — их прислали из бассейна Амазонки в Боливии, — из которых изготовила масло для роста волос. Сбрила у больной четыре оставшиеся волосинки и дважды в день втирала это масло в голову. Через семь недель у мисс Тейлор появился нежный пушок, а вскоре начала отрастать пышная темная шевелюра. Жесткая, как у индейца с Альтиплано[7], пренебрежительно заявила тетушка Пилар, однако признала, что эта грива идет пациентке больше, чем прежние пряди соломенного цвета.

Дни текли неторопливо и спокойно. Суетился только Хосе Антонио, который с нетерпением дожидался момента, когда сможет пригласить мисс Тейлор в чайный салон «Версаль» и изложить свои матримониальные планы. Он ни минуты не сомневался в том, что она согласится; более всего его смущала экономическая составляющая их брака: идея зарабатывать на жизнь в качестве рабочего в Ирландии казалась ему все менее привлекательной, а молодая жена нуждалась в безопасности и поддержке. Он трудился вместе с отцом с семнадцати лет, но жалованья не получал; деньги ему выплачивали эпизодически и в разных количествах, подобно щедрым чаевым, а не как гонорар — из них невозможно было ничего отложить на будущее.

Отец уверял Хосе Антонио, что со временем тот получит солидную долю в их бизнесе, который отец развивал в самых неожиданных направлениях, но на деле прибыль не распределялась, а инвестировалась в новые предприятия. Арсенио дель Валье добывал кредиты для очередного проекта, который продавал как только мог, чтобы финансировать следующий, и так повторялось много раз, при этом с уверенностью твердил одно и то же, мол, деньги умножаются в невидимой вселенной банков, акций и облигаций. Хосе Антонио предостерегал его от этой стратегии, приводил в пример подопытную мышь, без отдыха бегущую в колесе, чтобы в итоге никуда не добраться. «Такими темпами вы никогда не избавитесь от долгов», — повторял он, но отец утверждал, что труд и разумные инвестиции никого еще не обогатили и что будущее — за смельчаками.

4

Благодаря отдыху и тетушкиным лечебным настойкам Джозефина Тейлор поправлялась и мечтала выйти на улицу; слишком долго томилась она в застекленной галерее. Она по-прежнему была очень худа, однако цвет лица посвежел, а короткие волосы придавали ей сходство с ощипанной птичкой. Во время первой вылазки ее сопровождали мы с мамой и тетушками, нас пригласили на девичник к одной из племянниц дель Валье. Приглашение на семейный полдник, напечатанное на простой почтовой открытке, преуменьшало значимость события, как и положено в стране, где хвастовство считалось тягчайшим грехом. Теперь все иначе, Камило, все стараются выглядеть чем-то большим, нежели представляют собой на самом деле. «Скромный полдник» у племянницы оказался настоящим пиршеством со всевозможными пирожными, с горячим шоколадом в серебряных кувшинах, мороженым и сладкими ликерами в бокалах богемского стекла; собравшихся развлекал ансамбль девушек, играющих на струнных инструментах, и фокусник, который отрыгивал шелковые платки и вытаскивал из дамских декольте растерянных голубей.

По моим подсчетам, в гостиной собралось около пятидесяти женщин, вся женская родня и подружки невесты. Мисс Тейлор чувствовала себя среди них белой вороной: одетой кое-как, смущенной и чужеродной. Она сбежала в сад, воспользовавшись всеобщим вниманием к трехэтажному торту, который вкатили на столике под хор восклицаний и аплодисментов. В саду она встретила еще одну гостью, подобно ей уединившуюся от общества.

Тереса Ривас была одной из немногих женщин, которые носили широкие брюки и мужской жилет, последнее изобретение французского дизайнера, — их она дополняла накрахмаленной белой рубашкой и галстуком. Она курила трубку с костяным мундштуком и чашечкой, вырезанной в виде волчьей головы. В тусклых лучах заката Джозефина приняла ее за мужчину, именно этого эффекта желала незнакомка.

Они беседовали на скамейке среди подстриженных кустов и цветочных клумб, окутанные крепким ароматом тубероз и табака. Тереса узнала, что Джозефина живет в стране уже несколько лет и общается только с хозяйской семьей и несколькими иностранцами из английской колонии, которых время от времени встречает на англиканской службе. Она рассказала гувернантке о другой, настоящей стране, с ее рабочими и многочисленными разновидностями среднего класса, с ее провинциями, шахтерами, крестьянами и рыбаками.

Когда Джозефина услышала, что я тоже вышла в сад и ее зову, она вдруг поняла, что вечеринка давно закончилась и наступила ночь. Они с Тересой спешно простились. Тереса велела разыскать ее и протянула карточку со своим именем и адресом работы.

— Я хочу вытащить тебя из норы, Джо, и показать тебе жизнь, — сказала она на прощанье.

Джозефине понравилось прозвище, которое дала ей незнакомка, и она решила принять ее приглашение; быть может, это будет ее первая подруга на этой земле, где она уже пустила корни.

Вернувшись домой, я заговорила о том, о чем думали все: пришло время одеваться по моде, носить юбки покороче, яркие ткани, платья с вырезом и без рукавов. Тетушки ходили в черных платьях по щиколотку, как монахини, мама тоже не считала нужным следовать моде: к тому времени ей удалось почти полностью избавить себя от участия в общественной жизни, — муж устал от тщетных попыток вытащить супругу на светские мероприятия. Мисс Тейлор явилась на девичник дель Валье в том же платье горчичного цвета, в котором сошла с корабля, доставившего ее из Англии несколько лет назад, пришлось только ушить его на несколько сантиметров. Мама послала шофера купить женские журналы, которые привозили из Буэнос-Айреса, чтобы почерпнуть из них какие-нибудь идеи. Однако мисс Тейлор интересовал единственный стиль — стиль Тересы Ривас. Она купила несколько метров габардина и твида, несмотря на то что погода не подходила для плотных тканей, и, раздобыв выкройки, принялась потихоньку шить — так, чтобы семья ничего не узнала.

— Выгляжу как отощавший сопляк, — пробормотала она, глядя на себя в зеркало, когда наряд был готов.

Так оно и было. При росте полтора метра, сорока шести килограммах веса и торчавших в разные стороны едва отросших волосах, в брюках, жилете и пиджаке выглядела она настоящим сорванцом. Только я видела мисс Тейлор в мужском костюме-тройке в нашей с ней общей комнате.

— Родителям не понравится, — заметила я, но пообещала никому не рассказывать.

В воскресенье мисс Тейлор повела меня на прогулку на Пласа-де-Армас, где нас поджидала Тереса Ривас. Она ни словом не обмолвилась про наряд мисс Тейлор, взяла ее под руку, и мы направились в кафе-мороженое, которое держали испанцы. Гувернантка и Тереса были поглощены беседой, а я навострила ухо, чтобы уловить что-нибудь из того, о чем говорили.

— Пидораски! Бесстыдницы! — громко вскричал прохожий в шляпе и с тростью.

— К вашим услугам, сеньор! — ответила Тереса и захохотала, а мисс Тейлор покраснела от смущения.

После мороженого Тереса повела нас в свое жилище, которое оказалось далеко не таким, как мы ожидали.

Мисс Тейлор полагала, что Тереса с ее вызывающим поведением и природным изяществом происходила из высшего класса; возможно, она была одной из богатых наследниц, которые могут глумиться над условностями, поскольку за их спиной стоят деньги и влиятельные родственники. Общаясь только с нашей семьей и домашней прислугой, в социальных классах она не разбиралась.

Сказка о том, что все люди равны перед законом и Богом, — чистое надувательство, не верь ей, Камило. И закон, и Бог относятся к людям по-разному. В нашей стране это особенно очевидно. При первой же встрече с кем-то нам достаточно едва заметного акцента, умения обращаться со столовыми приборами или поведения с низшим сословием, чтобы в секунду определить, к какому из бесчисленных социальных слоев принадлежит новый знакомый. Мало кто из иностранцев вполне овладел этой наукой. Прости, что подчеркиваю это, Камило, я знаю, что тебя раздражает нетерпимая и безжалостная классовая система, но я вынуждена упомянуть о ней, чтобы ты понял Джозефину Тейлор.

Тереса жила на нищей и грязной улице в мансарде старинного дома. На первом этаже располагалась сапожная мастерская, на втором — домашнее швейное производство, где несколько работниц шили форму для медсестер и белые халаты для больничных докторов. К чердаку вел полутемный коридор и деревянная лестница с истертыми ступенями, над которыми изрядно потрудились термиты.

Мы очутились в просторной комнате с низким потолком и двумя грязными окнами, едва пропускавшими свет, диваном, служившим кроватью, набором стульев, которые, казалось, попали сюда прямиком с помойки, и величественным гардеробом с зеркальными дверцами, единственным свидетелем лучшего прошлого. Казалось, по комнате прошел ураган, всюду валялась разбросанная одежда и виднелись стопки газет и бумаг, перевязанных шпагатом; я подумала, что в этой комнате, наверное, не убирались месяцами.

— Кем ты приходишься дель Валье? — спросила мисс Тейлор у Тересы.

— Никем. Я пошла на вечеринку вместе с братом Роберто, он фокусник, помнишь его?

— Еще бы, у тебя потрясающий брат!

I — Фокусы — его хобби, нельзя заработать на жизнь, глотая кинжалы и заставляя исчезнуть кроликов.

Тереса зажгла горелку, вскипятила воду и налила чай в щербатые чашки — мне с сахаром, а Джозефине — с глотком дешевого агуардьенте. Они курили темные горькие папиросы, которые, по словам Тересы, очищают легкие. Тереса рассказала, что ее родители работают учителями в южной провинции, откуда они с братом Роберто уехали, как только подвернулся шанс: он мечтал об университете, а она — о приключениях; она призналась, что в родных местах не ужилась, потому что ее считали чересчур богемной. Отец много лет назад заразился испанкой и выжил, но с тех пор у него были больные легкие.

— Недавно мои старики вышли на пенсию. Учителя зарабатывают гроши, Джо. Новая пенсионная система их не коснулась, сбережений не хватало, вот они и уехали в деревню, где на жизнь требуется всего ничего, и теперь учат детишек бесплатно. Я бы хотела им помочь, но у меня дела совсем плохи, едва хватает на еду. Зато Роберто когда-нибудь получит хорошую профессию и станет родителям опорой — он заботливый и щедрый.

Тереса объяснила мисс Тейлор, что брата забрали на военную службу и ему пришлось прервать учебу, но через пару лет он получит диплом агронома. Учится он днем, а по вечерам подрабатывает официантом в ресторане. Сама Тереса работает служащей в Национальной телефонной компании.

— Жаль, что на службу я не могу являться в мужской одежде, — со смехом добавила она.

Она показала фотографии родителей, позирующих на деревенской площади, и брата в форме призывника, безусого мальчика, ни капли не похожего на веселого усатого фокусника, которого мы видели на вечеринке.

Много лет спустя, уже в старости, Джозефина Тейлор рассказала, что в тот день зародилась их с Тересой дружба, которой суждено было изменить всю ее жизнь. Ее единственным сексуальным опытом был британский офицер, который ее, еще совсем девочку, насиловал и бил, оставив на теле и в памяти неизгладимые отпечатки, а заодно глубокое неприятие любых видов физической близости. Мысль о сексуальном удовольствии казалась ей невозможной, — скорее всего, именно по этой причине она не замечала томные взгляды Хосе Антонио. С Тересой она открыла для себя любовь и сумела постепенно взрастить в себе чувственность, о существовании которой даже не подозревала. В тридцать один год она была абсолютно невинна.

Тереса хвасталась, что делает все, что приходит ей в голову, не обращая внимания на мораль и правила, навязанные другими. Она одинаково издевалась над законом и религией. Джозефине она призналась, что вступала в любовные отношения и с мужчинами, и с женщинами, а верность Считает абсурдным ограничением.

— Я верю в свободную любовь, дорогая. Не пытайся меня привязать, — предупредила она несколько недель спустя, когда они, обнаженные, ласкали друг друга, лежа на диване.

Мисс Тейлор приняла этот факт с тяжелым сердцем, не ведая, что в будущей многолетней связи у нее не найдется повода для ревности, потому что Тереса будет самой верной и преданной из любовниц.

В начале сентября 1929 года американская фондовая биржа пережила мощный спад, а в октябре разразилась полная катастрофа. Отец полагал, что если самая сильная экономика в мире рухнет, то всем остальным тоже не поздоровится и наша не станет исключением. Быть может, всего через несколько дней развалятся его финансовые схемы и он будет разорен, как множество предпринимателей в Северной Америке. Это лишь вопрос времени. Что ожидает его бизнес, как это отразится на продаже дома, уже вполне свершившейся, на строительстве нового здания, в которое он столько вложил? Ради биржевых спекуляций он закладывал имущество, брал кредиты с разорительными процентами и проворачивал незаконные махинации, которые вынуждали вести двойную бухгалтерию, официальную и секретную, о которой знал только Хосе Антонио.

Арсенио дель Валье охватила паника, тревога выжигала его изнутри, кожа покрывалась ледяными мурашками, не позволяя хотя бы на миг успокоиться и мыслить ясно; он тяжело дышал, потел. Он подсчитал количество людей, которые от него зависели: это была не только семья, но и домашняя прислуга, служащие офиса, рабочие лесопилки и работники с виноградников на севере, где он воплощал свою мечту о производстве изысканного бренди, которое могло бы составить конкуренцию перуанскому пис-ко. Все окажутся на улице. Никто из сыновей, кроме Хосе Антонио, не помогал отцу в делах, остальные четверо наслаждались безбедной жизнью, которую он им обеспечивал, не задумываясь о ее стоимости. В отчаянии он думал о том, как защитить жену, невесток и меня, спасти себя от банкротства и унижения пред лицом грядущей катастрофы, противостоять обществу, кредиторам, моей матери.

Не он один пребывал в подобном состоянии. Среди членов Союзного клуба царил тот же парализующий страх, который усиливался по мере того, как его члены заражали друг друга паникой. В салонах, оформленных на английский манер в зеленых и темно-красных тонах сценами охоты на лис, которых в нашей стране не водилось, и обставленных настоящим чиппендейлом, господа высшего сословия, традиционно обладавшие экономической, хотя и не всегда политической властью и привыкшие к безопасности и незыблемости своих привилегий, недоверчиво следили за новостями. До сих пор бедствия любого рода, столь обычные для страны, видевшей землетрясения, наводнения, засуху, нищету и вечное недовольство, их не затрагивали.

Слуги передвигались рысцой, разливая напитки и разнося тарелки со свежими устрицами, крабовыми клешнями, перепелками под маринадом и жареными пирожками; однако всеми владело такое беспокойство, что за столы никто не садился. То и дело звучало чье-нибудь уверенное заявление, мол, покуда не падают цены на иные полезные ископаемые, стране бури не страшны, но оптимизм быстро таял, заглушенный ропотом голосов. Цифры штука упрямая.

Как и предвидел встревоженный отец, в последний вторник октября мир узнал о крахе международного фондового рынка. Отец заперся с Хосе Антонио в библиотеке, чтобы тщательно проверить свои дела, чувствуя при этом, что собственное смятение мешает ему сделать шаги, необходимые для предотвращения катастрофы. Он сомневался во всем, а главное, в себе. Ему изменило то, на чем основывалось его положение в обществе: врожденное умение зарабатывать деньги, редкая прозорливость, позволяющая угадывать перспективы там, где их никто не видел, безошибочное чутье, помогающее вовремя учуять проблемы и тут же их решить, харизма уличного торговца, благодаря которой он обжуливал партнеров с такой ловкостью, что со стороны его махинации могли показаться дружеской услугой, неподражаемая легкость, с которой он выпутывался из любых неприятностей. Ничто не подготовило его к встрече с бездной, разверзшейся у его ног, и тот факт, что многие другие тоже в нее заглянули, был слабым утешением. Он надеялся, что, быть может, его сын, такой уравновешенный и разумный, может что-то ему подсказать.

— Извини, папа, но, похоже, мы все потеряли, — признался Хосе Антонио, повторно просмотрев бухгалтерские книги, официальные и черновые.

Брат объяснил отцу, что акции полностью обесценились, что они задолжали половине знакомых и лучше даже не задумываться о том, что отца в любой момент могут арестовать за неуплату налогов. Нет никакой возможности погасить долги, но в ситуации, в которой оказалась страна, такой возможности нет ни у кого; придется кредиторам подождать. Банку отойдет лесопилка, северные виноградники, строящиеся объекты и даже наш дом, поскольку выплатить ипотечные кредиты нам не под силу. На что жить? Повседневные расходы придется свести к минимуму.

— Иначе говоря, придется опуститься на низшую ступень… — пробормотал отец срывающимся голосом.

Такая возможность никогда не приходила ему в голову.

Финансовый крах, разразившийся в мире, нас практически парализовал. Мы об этом еще не знали, но наша страна более всех пострадала от кризиса, поскольку рухнул экспорт, на котором держалась вся экономика. Состоятельные семьи, которые, несмотря на потери, имели средства покинуть город, уезжали в свои поместья, где, по крайней мере, имелась еда, но прочее население ощутило на себе всю тяжесть немилосердной бедности.

По мере того как предприятия объявляли о банкротстве, число уволенных росло; не успели глазом моргнуть — вернулась эпоха полевых кухонь для бедных; тысячи и тысячи голодных выстраивались в очередь за тарелкой водянистого супа. Множество людей мыкалось в поисках работы, а женщины и дети просили милостыню. Но никто не останавливался, чтобы подать нищим, лежащим на тротуарах. Среди отчаявшихся то и дело случались потасовки. Преступность в городах росла, и на улицах никто не чувствовал себя в безопасности.

Правительство возглавил генерал, предыдущего президента он выслал и правил железной рукой. Говорили, будто своих политических врагов он утопил в порту и будто любой смельчак, нырнувший достаточно глубоко, может в этом убедиться: обглоданные рыбой скелеты так и остались под водой, привязанные за щиколотку к бетонным блокам. Несмотря на репрессии, с помощью которых генерал удерживал под контролем всю страну, с каждой минутой он терял власть, преследуемый массовыми народными протестами, которые разгонял выстрелами новый полицейский корпус, сформированный по прусской военной системе. Столица выглядела так, будто идет война. Студенты, преподаватели, врачи, инженеры, юристы и профсоюзы объявили забастовку, объединенные единым требованием: отставка президента. Генерал окопался у себя в кабинете, не в силах поверить, что удача в одночасье от него отвернулась, и по-прежнему твердил, что полиция выполняет свой долг, убитые полицией заслуживают своей участи, потому что нарушают закон, что это страна неблагодарных скотов, что при его правлении был порядок и прогресс и чего еще им нужно, а мировая катастрофа произошла не по его вине.

На второй день Хосе Антонио и остальные братья тоже вышли на улицу, чтобы принять участие в беспорядках, движимые не столько политическими убеждениями, сколько нежеланием оставаться в стороне, к тому же таков был настрой всех их друзей и знакомых. В толпе смешались чиновники в галстуках и шляпах, голые по пояс рабочие, оборванные нищие. По мостовой, плечом к плечу, двигалась огромная масса народу, нисколько не походившая на вереницы бедных семей в худшие времена безработицы, на которых средний и высший класс смотрели с балконов. Для Хосе Антонио, привыкшего сдерживать эмоции и вести упорядоченное существование, это был незабываемый опыт, на несколько часов он почувствовал, что принадлежит коллективу. Он не узнавал себя в беснующемся манифестанте, напиравшем на плотную шеренгу вооруженных полицейских, которые отбивались дубинками и стреляли в воздух.

В разгар манифестации он увидел Джозефину Тейлор: она стояла на углу, зараженная всеобщим возбуждением, и держала за руку испуганную девочку, то есть меня. Его эйфория остыла в одно мгновение. Он все еще носил в кармане коробочку с кольцом, украшенным бриллиантами и гранатами, от которого гувернантка вежливо отказалась, когда он, стоя на коленях, как в старые добрые времена, просил ее руки.

— Я никогда не выйду замуж, Хосе Антонио, но всегда буду любить тебя как лучшего друга, — сказала она и продолжала обращаться с ним так же приветливо, как и раньше, будто не слышала его признаний.

Но близкие и нежные отношения, которые установились между ними с момента знакомства, давали Хосе Антонио надежду, что со временем ее настроение переменится. Кольцо оставалось при нем более тридцати лет.

Женщин среди демонстрантов было немного, и мисс Тейлор в брюках, куртке и «большевистской» фуражке можно было принять за мужчину. Рядом с ней стояла другая женщина, тоже в мужской одежде, которую Хосе Антонио прежде ни разу не встречал. Джозефину в брюках он тоже еще не видел, потому что в роли гувернантки она была образцом традиционной женственности. Он взял ее за руку, а меня — за воротник пальто и практически силой поволок нас к подъезду одного из домов, подальше от полиции.

— Вас могут растоптать или пристрелить! Что ты здесь делаешь, Джозефина? Да еще с Виолетой! — возмущался он, не понимая, какое дело до местной политики этой ирландской девушке.

— То же, что и ты, сжигаю энергию, — рассмеялась она охрипшим от крика голосом.

Хосе Антонио не успел поинтересоваться, почему она так одета, — в этот момент его перебила спутница мисс Тейлор, которая представилась как «Тереса Ривас, феминистка, к вашим услугам». Он не знал этого слова и предположил, что ослышался и женщина сказала «коммунистка» или «анархистка»; уточнять времени не было, потому что внезапно поднялся торжествующий крик, люди в толпе начали прыгать, подбрасывать шляпы в воздух, кое-кто забрался на крыши автомобилей, размахивая флагами и хором крича: «Он свергнут, он свергнут!»

Так оно и было. Когда генерал наконец понял, что полностью утратил контроль над страной и его прислужники из им же сформированных частей армии и полиции больше ему не подчиняются, он покинул президентский дворец и сбежал со своей семьей за границу в поезде, том самом, которым очень скоро вернется предыдущий отстраненный президент. В тот вечер мисс Тейлор повторила, что нам больше бы подошла монархия, и отец полностью с ней согласился. Несколько часов подряд на улицах продолжались народные гулянья, однако недолговечный политический триумф никоим образом не смягчил нищеты и отчаяния, в которые погрузилась страна.

5

Первый год мировой депрессии преследуемый банками и частными кредиторами отец кое-как продержался, но его последние средства подходили к концу. Все это время ему удавалось избегать окончательного разорения благодаря хитроумной финансовой пирамиде, — в других странах они уже были запрещены, но у нас о таком еще даже не слыхивали, и отец позаимствовал схему Он знал, что это лишь краткая передышка, и когда пирамида развалилась, он пошел на дно вместе с ней. В это же время он обнаружил, что обратиться ему не к кому: в своем поспешном обогащении, стремясь заработать больше и больше, он нажил одних врагов. С помощью пирамиды ему удалось обмануть нескольких знакомых, другие были его партнерами в провалившихся проектах, и он так и не сумел объяснить им, почему они потеряли все, а он остался невредим. Не мог он рассчитывать и на помощь братьев, в начале кризиса обратившихся к нему за кредитами, в которых он им отказал. Он сказал, что разорен, но они не поверили и удалились в гневе; не забыли они и отнятого у них наследства. Отец перестал посещать Союзный клуб, потому что не мог оплатить членские взносы и был слишком горд, чтобы согласиться на временную отсрочку, которую клуб предоставил большинству членов, оказавшихся в сходной ситуации. Он забрался слишком высоко и слишком многим рисковал. Его падение было сокрушительным.

Только Хосе Антонио знал всю правду; остальные сыновья, лишенные своих обычных ежемесячных подачек, разбежались по кузенам и друзьям, стараясь держаться подальше от скандала с отцом. Женщинам пришлось сократить расходы и уволить почти всю прислугу, но они не осознавали, насколько велика катастрофа, пока не раздался выстрел. Они и не пытались разобраться в причинах; этот вопрос, как и множество прочих, их не касался; это было исключительно делом мужчин.

Вдохновение, основная движущая сила в жизни отца, иссякло. В дневное время он утешал себя джином, а по ночам боролся с бессонницей при помощи чудодейственных капель своей жены. Утром в голове стоял туман, колени подгибались, он нюхал белый порошок, одевался с трудом и, чтобы избежать вопросов матери, незаметно ускользал в офис, где все равно не было никакого занятия и где он проводил без дела нескончаемые часы, погружаясь во все большее отчаяние. Алкоголь, кокаин и опиум кое-как его поддерживали, но эти вещества вызывали у него изжогу, которая не давала ему есть. Он исхудал, пожелтел и осунулся, под глазами залегли тени; за несколько месяцев он постарел на сотню лет, но я была единственной, кто замечал его состояние. Я бродила за ним по всему дому, бесшумная, как кошка, и, нарушив правило не входить в библиотеку, пристраивалась у его ног, пока он с отсутствующим видом сидел в своем кожаном кресле, уставившись в пустоту.

— Вы заболели, папа? Почему вы грустите? — спрашивала я, не надеясь на ответ.

Отец превратился в призрак самого себя.

Через два дня после отставки правительства на Арсе-нио дель Валье обрушился последний, смертельный удар: нас выселяли из Большого дома с камелиями, где родился он сам и появились на свет все его дети. Ему дали неделю, чтобы освободить дом. Вдобавок к этому прислали ордер на арест за мошенничество и уклонение от уплаты налогов, чего давно опасался Хосе Антонио.

Выстрела никто не слышал. В доме было множество комнат, где царили шум водопровода, поскрипывание рассохшихся половиц, топоток мышей, прячущихся в стенах, и обычное копошение его обитателей. О случившемся узнали на следующий день утром, когда я вошла в библиотеку, чтобы принести отцу чашку кофе, как часто делала с тех пор, как уволили горничных. Тяжелые плюшевые шторы были задернуты, и единственный свет исходил от настольной лампы Тиффани под абажуром из цветного стекла. Это была большая комната с высоким потолком, заставленная книжными стеллажами и увешанная написанными маслом копиями известных картин, которые некий уругвайский художник изготавливал с такой точностью, что они могли ввести в заблуждение даже опытного покупателя, чем пару раз пользовался мой отец. Осталась только огромная Юдифь с отрезанной головой Олоферна на подносе. Исчезли персидские ковры, медвежья шкура, два кресла в стиле барокко, высокие расписные фаянсовые вазы из Китая и большинство коллекционных предметов. Эта комната, некогда самая роскошная в доме, представляла собой пустое пространство, в котором уныло торчали три или четыре оставшихся предмета мебели.

В галерее меня ослепил утренний свет. Стоя на пороге отцовского кабинета, я на несколько секунд замерла, чтобы глаза привыкли к полумраку, а затем увидела отца, сидевшего в кресле за письменным столом; я подумала, что он спит и лучше бы дать ему отдохнуть, но меня встревожили неподвижность воздуха и едва уловимый запах пороха.

Отец выстрелил себе в висок из английского револьвера, купленного во время пандемии. Пуля вошла в мозг аккуратно, не оставив серьезных повреждений, кроме черного отверстия размером с монету и тонкой дорожки крови, стекавшей из раны на индийский кашемировый халат, в котором он обычно курил, а оттуда на впитавший ее ковер. Целую вечность я неподвижно стояла с чашкой в дрожащей руке, глядя на отца и шепотом окликая: «Папа, папа». До сих пор помню с пугающей ясностью ощущение пустоты и спокойствия, которое мной овладело и не отпускало даже после похорон. Наконец я поставила чашку на стол и тихо побрела на поиски мисс Тейлор.

Эта сцена врезалась в мою память с фотографической точностью и много раз являлась во сне. Когда мне было пятьдесят, я несколько месяцев лечилась у психиатра — он заставлял меня анализировать ее до тошноты, но ни тогда, ни сейчас я не в состоянии почувствовать эмоции, которые положено испытывать по отношению к отцу, сраженному пулей. Я не чувствую ни ужаса, ни печали, ничего. Могу описать всю эту сцену, пустоту и спокойствие, о которых уже говорила, но не более.

Трагедия разбудила весь дом сорок минут спустя, как только мисс Тейлор и Хосе Антонио смыли кровь и прикрыли рану ночным колпаком, который отец надевал зимой. Это похвальное усилие помогало сделать вид, что его сердце разорвалось, не выдержав потрясений. Никто ни в семье, ни за ее пределами в это не верил, но было невежливо сомневаться в официальной версии, которую подтвердил врач, чтобы у нас не возникло проблем и мы могли похоронить отца на католическом, а не на муниципалы ном кладбище, куда свозили неимущих и иностранцев иных вероисповеданий. Отец был не первым и не последним из разорившихся господ, покончивших с собой в то время.

Самоубийство супруга мама восприняла как проявление трусости: он бросил ее, беспомощную, в разгар катастрофы, которую сам же породил. Безразличие, которое она испытывала к нему в последние годы, когда они жили в разных комнатах, сменилось презрением и яростью. Это предательство было гораздо серьезнее, чем обычная супружеская неверность, о которой мама догадывалась и которая на самом деле не слишком ее тяготила; самоубийство означало унижение для нее и несмываемый позор для семьи. Она не собиралась притворяться скорбящей вдовой или рядиться в траур, даже сознавая, что дель Валье такого ей не простят. Отца хоронили поспешно, о похоронах не сообщили никому, кроме сыновей, потому что дом пора было освободить, а заметка в газете появилась только на следующий день, когда было уже поздно приходить на кладбище. Не было ни некролога, ни цветочных венков; мало кто принес соболезнования. Мне запретили присутствовать на похоронах: обнаружив в библиотеке тело отца, я слегла с высокой температурой и, как уверяли домашние, несколько дней не разговаривала. Мисс Тейлор осталась со мной. Мой отец, Арсенио дель Валье, этот всесильный человек, которому мама и мы, его дети, беспрекословно подчинялись и которого столь многие боялись, ушел бесславно, как последний бедняк.

Дома отца старались упоминать как можно реже, чтобы избежать необходимых пояснений, и это удавалось нам так хорошо, что я ничего не знала о банкротстве и мошенничестве, которые привели его к самоубийству, пока пятьдесят семь лет спустя ты, Камило, не подрос и не решил покопаться, в семейных тайнах и разобраться с прошлым.

На какое-то время молчание, которым была окружена его смерть, заставило меня усомниться в том, действительно ли я видела дырку в виске, а о сердечном приступе говорили столько, что я почти в него поверила. Я быстро поняла, что это запретная тема, по ночам меня мучили кошмары, но истерик я не закатывала: мисс Тейлор научила меня сдерживать эмоции. Лишних вопросов я тоже не задавала — мама и тетушки встречали их ледяным молчанием.

В конце концов Хосе Антонио собрал всю семью — братьев, маму и остальных женщин, включая мисс Тейлор, — и без утайки поведал о финансовой катастрофе, которая оказалась намного хуже, чем они предполагали. Я в разговоре не участвовала, все решили, что я слишком мала, чтобы что-то понять, к тому же еще не оправилась от последствий отцовского самоубийства. С тяжелым сердцем, потому что они были с нами чуть ли не всю жизнь, рассчитали последних двух служанок, еще остававшихся в покинутом доме; мастифы умерли, а кошки разбежались. Прочая прислуга, шофер и садовники бросили нас несколько месяцев назад, в доме жил только Аполонио Торо, потому что мы были его единственной семьей. Жалованье он не получал, работал за кров, стол, одежду и чаевые, которые ему давали время от времени.

Мои братья, к тому времени уже взрослые, разбежались кто куда, спасаясь от социального давления, вскоре нашли работу и окончательно порвали с семьей. Если в доме и присутствовал некогда семейный дух, он исчез в то утро, когда отца нашли в библиотеке. В детстве я мало общалась с братьями, а позже у нас почти не было шансов встретиться. Многочисленный клан дель Валье закончился для меня в одиннадцать лет, а ты и вовсе с ним не знаком. Единственным членом семьи, который не покинул маму, тетушек и меня, был Хосе Антонио. Он взял на себя роль старшего брата, противостоял разразившемуся скандалу, расплачивался с долгами и безукоризненно заботился о женщинах.

Хосе Антонио разработал план, который предварительно обсудил только с мисс Тейлор, потому что мама и тетушки, которым ни разу в жизни не приходилось принимать ответственных решений, ничего не могли ему посоветовать. Решение нашла мисс Тейлор, и Хосе Антонио поначалу было довольно трудно с ним согласиться, поскольку он прожил всю жизнь в закрытом мирке, в семейном клане, члены которого стояли друг за друга горой, обеспечивая защиту и покровительство. Мисс Тейлор родилась в бедности и умела мыслить шире, нежели Хосе Антонио. Она заставила его понять, что холодная отчужденность, с которой теперь относились к нам родственники, означала, что нас больше не считают членами клана. Мы были вычеркнуты из общества.

Продав кое-какие драгоценности и коллекцию фигурок из слоновой кости, которые отец не успел заложить, Хосе Антонио выручил немного денег, чтобы увезти нас подальше. Нам предстояло начать все сначала, тратить как можно меньше, пока он не решит, что делать дальше. Скандал коснулся и брата, и не только из-за близкого родства, но и потому, что он с юных лет работал бок о бок с отцом, а значит, принимал непосредственное участие в его делишках. Никто не верил, что он много раз предупреждал отца об опасностях его махинаций и что отец не спрашивал его мнения, не следовал советам и ничего не разрешал делать самому. Никто бы не нанял Хосе Антонио в качестве адвоката, пока он не отмоет свое имя, а во время великой экономической депрессии, потрясшей весь цивилизованный мир, никакой другой работы он бы не нашел. Предложение мисс Тейлор было самым разумным выхо-дом.

Моя гувернантка, как оказалось, обладала незаурядной стойкостью, помогающей противостоять скверным временам. Она твердо верила, что убогое детство, приют монахинь в Ирландии и надругательства офицера обеспечили необходимую долю страданий, отмеренных ей в этой жизни, и, что бы ни случилось в будущем, хуже уже не будет. Видя отчаяние Хосе Антонио после похорон отца, она решила, что лучше всего уехать подальше от привычной обстановки, по крайней мере на некоторое время.

— К чему нам чужое злорадство или сочувствие, — сказала она, включая в число дель Валье и себя, и добавила, что они могут рассчитывать на ее сбережения, ту пачку фунтов стерлингов, которую мать ей вернула и которую она хранила среди белья.

Она знает, куда им уехать, сказала она, у нее все спланировано. Хосе Антонио в сотый раз попросил ее выйти за него замуж, и она, как всегда, повторила, что никогда этого не сделает, но не упомянула единственную причину, которую он мог бы понять: в душе своей она уже состояла в браке с Тересой Ривас.

Поезд высадил нас в Науэле, на последней станции; оттуда на юг можно было добраться в повозке, верхом, а затем морем, потому что суша распадалась на острова, каналы и фьорды до самых голубых ледников. На пустынном перроне не было ни души. Деревянная платформа, лачуга под крышей из гофрированного железа и выцветшая от непогоды вывеска с названием населенного пункта. Мы много часов просидели на жестких скамейках, при себе у нас была корзина с вареными яйцами, холодной курицей, хлебом и яблоками. К концу пути мы были единственными пассажирами в вагоне, все прочие сошли на предыдущих станциях.

С нами прибыло то, что мы успели погрузить в сундуки и чемоданы: одежда, подушки, простыни и одеяла, туалетные принадлежности и предметы, имеющие сентиментальную ценность. В грузовом вагоне ехала швейная машинка, бабушкины часы с маятником, мамин письменный стол в стиле королевы Анны, «Британская энциклопедия», кухонная утварь, три лампы и несколько маленьких нефритовых фигурок, которые по какой-то неведомой причине мать считала незаменимыми в нашей новой жизни и припрятала их до того, как кредиторы обошли дом и выгребли все подчистую. Спасли и пианино: его перенесли в свободную комнату в квартире, где жила Тереса Ривас. Поскольку более или менее сносно на нем умела играть только мисс Тейлор, Хосе Антонио подарил пианино ей. В другой ящик упаковали снадобья тетушки Пии, инструменты тетушки Пилар, консервы, копченую ветчину, выдержанные сыры, бутылки с ликером и другие деликатесы из кладовой, которые не пожелали бросать в покинутом доме.

— Все, хватит! Мы едем не на необитаемый остров! — остановил нас Хосе Антонио, заметив, что мы подумываем, не захватить ли с собой живых кур.

— Здесь цивилизация кончается, это территория индейцев, — сказал нам кондуктор на станции Науэль, пока мы ждали Торито и Хосе Антонио, которые выгружали вещи.

Это ни в коей мере не помогло успокоить маму и тетушек, измученных поездкой и напуганных неизвестностью, зато подняло настроение нам с мисс Тейлор. Возможно, этот медвежий угол окажется куда более интересным, чем мы полагали.

Мы сидели на чемоданах под крышей, укрываясь от моросящего дождя и потягивая горячий чай, который нам подали станционные служащие, местные жители, суровые и немногословные, но радушные; тут появилась повозка, запряженная двумя мулами. Ею правил человек в широкополой шляпе и плотном черном пончо. Он представился как Абель Ривас, пожал руку Хосе Антонио, снял шляпу, приветствуя женщин, а меня расцеловал в обе щеки. Абель Ривас был среднего роста и неопределенного возраста, с обветренной кожей, жесткими седыми волосами, в круглых очках в металлической оправе и с большими руками, искореженными артритом.

— Моя дочь Тереса предупредила меня, что вы прибываете поездом, — сказал он и добавил, что отвезет нас в наше жилище. — За багажом съезжу потом, нельзя перегружать мулов. Не волнуйтесь, здесь никто ничего не украдет.

Повозка целую вечность тащилась по грязной, расползшейся от дождя дороге, и только теперь мы наконец осознали, в какую глушь нас занесло. Хосе Антонио сидел на облучке рядом с Абелем Ривасом; Пилар поддерживала маму, которую сотрясал очередной приступ кашля, все более частого и продолжительного; тетушка Пия вполголоса молилась, а я, пристроившись на деревянном сиденье между мисс Тейлор и Торито, всматривалась в кусты в надежде, что оттуда вот-вот выскочат индейцы, о которых говорил кондуктор; я представляла себе свирепых апачей из единственного немого фильма, который видела на своем веку, — закрученной истории из жизни Дикого Запада.

Науэль представлял собой улочку, по обе стороны которой шли ветхие деревянные дома, был здесь небольшой магазин, в этот час закрытый, и единственное кирпичное здание, которое, по словам Абеля, использовалось одновременно как почта, как часовня, в дни, когда приезжал священник, и как помещения, где местные жители собирались, чтобы обсудить какие-то вопросы или что-нибудь отпраздновать. Свора кудлатых собак, забившихся от дождя под крышу, вяло облаивала мулов.

Городок остался позади, мы тряслись еще с полкилометра, затем въехали на дорожку, обсаженную облетевшими на зиму деревьями, и остановились перед домом, похожим на другие местные дома, но более вместительным. Навстречу вышла сеньора с большим черным зонтом. Она помогла нам сойти с повозки и обняла, как будто знала всю жизнь. Это была Лусинда, жена Абеля и мать Тересы Ривас, миниатюрная, изящная и властная женщина, готовая обласкать каждого, не делая различий между членами семьи и чужаками, людьми и животными. Думаю, в ту пору ей было под шестьдесят, но возраст угадывался только по седине и морщинам, потому что она была подвижна и стремительна, как юная девушка, в отличие от своего степенного и молчаливого супруга.

Так начался второй этап моей жизни, который семья назвала Изгнанием, прямо так, с большой буквы, а для меня это было время открытий. Следующие девять лет я провела в этой едва заселенной провинции на юге страны, которая сегодня так привлекает туристов, среди бескрайних холодных лесов, заснеженных вулканов, изумрудных озер и бурных рек, где любой, у кого есть веревка и рыболовный крючок, мог за час наловить корзину форели, лососей и сомов. Небо представляло собой постоянно меняющийся спектакль: симфония красок, стремительные облака, гонимые ветром, мимо которых тянулись стаи диких гусей, да время от времени величественно парил кондор или орел. Ночь опускалась внезапно, как черное покрывало, расшитое миллионами огней, чьи классические и индейские названия я постепенно узнавала.

Лусинда и Абель Ривас были единственными учителями на многие километры вокруг. Тереса рассказывала мисс Тейлор, что родители уже несколько лет как вышли на пенсию, покинули городок, где раньше преподавали, и переехали в глушь, где в них больше всего нуждались. Они вернулись в Санта-Клару — на семейную ферму Абеля, которой владел его младший брат Бруно. Это было маленькое хозяйство, но оно кормило семью и давало продукты для обмена или продажи в близлежащих деревнях — мед, сыры и вяленое мясо. Санта-Клара нисколько не походила на образцовые поместья немецких и французских иммигрантов. Помимо главного дома, на ферме имелись пара жилых строений, коптильня, купальня с железным корытом для еженедельного мытья, печь для выпечки хлеба, сарай с инструментами, свинарник и стойла для коров, лошадей и двух мулов.

Бруно Ривас был намного моложе своего брата Абеля; ему было около пятидесяти, человек он был земной, трудолюбивый, крепкий телом и душой — так, во всяком Случае, о нем говорили. Жену и первенца он потерял при родах, а другой любви не встретил. После их смерти он посерьезнел и замкнулся, но оставался по-прежнему добрым, всегда готовым прийти на помощь, одолжить инструменты или мулов, поделиться излишками яиц и молока.

Факунда, молодая индианка с живым лицом и широкой спиной, сильная, как грузчик, уже несколько лет работала в его доме. Где-то у нее был муж и двое ребятишек, которых воспитывала бабушка, но она их почти не видела. Факунда гениально пекла хлеб, пироги и сладости, всю жизнь пела и обожала сеньора Бруно, которого бранила и баловала, как мать, хотя по возрасту годилась ему в дочери.

Лусинда и Абель занимали один из домиков в нескольких метрах от главного дома. Бруно пришлась очень кстати помощь брата и невестки; дел было невпроворот, и сколь бы рано к ним ни приступали, день казался слишком коротким. Весной и летом, в самый горячий сезон, Бруно нанимал себе в помощь пеонов[8], потому что Лусинда и Абель пользовались погожими днями и уезжали преподавать. Они перемещались по обширной территории верхом на лошадях и мулах, захватив с собой коробки с тетрадями и карандашами, которые покупали за свой счет, потому что на удаленные сельские районы правительство махнуло рукой. Четырехлетнее начальное образование считалось обязательным, но его трудно было обеспечить на всей территории страны; не хватало дорог, ресурсов и учителей, готовых поселиться в такой глуши.

Прибыв в очередное селение, Ривасы звонили в коровий колокольчик, сзывая детей на занятия. Они останавливались на несколько дней, давая уроки с рассвета до заката и общаясь с местными жителями, которые встречали их как ангелов, посланных с небес. Местные не имели возможности им заплатить, но давали что-нибудь в подарок: чарки [9], кроличьи шкурки, сандалии или домашние ткани — все, что находилось в хозяйстве. Там, где им предоставляли жилье, они оставались на ночлег, а наутро следовали дальше. Перед отъездом они оставляли ученикам домашние задания на несколько недель вперед, строго предупредив, что по возвращении устроят экзамен, чтобы однажды дети закончили начальную школу и получили аттестат. Они мечтали о собственном помещении, где можно было бы преподавать и кормить учеников горячей едой, потому что для некоторых из них такова была единственная возможность поесть, но проект этот был неосуществим. Ученики не могли проделать столько километров пешком, чтобы добраться до школы; приходилось школе добираться до них.

— Бруно, мой брат, обустраивает для вас другой дом. Он много лет пустовал, но его приведут в порядок, — заверил нас Абель.

Сердцем дома была печь, и, рассевшись вокруг нее, мы пили мате, типичный для юга горький травяной настой, заедая горячим хлебом, сливками и сладкой айвой, которую принесла нам Факунда. На закате пришел Бруно, а затем и соседи, желавшие с нами познакомиться. Они оставляли у входа промокшие пончо и заляпанные грязью сапоги, робко здоровались и складывали на стол подношения: банку варенья, сало, завернутый в тряпицу козий сыр. Нас они рассматривали с любопытством; кто знает, что думали эти люди о гостях из столицы с их изнеженными руками и тонкими пальто, которые едва бы уберегли от хорошего ливня. Даже разговаривали мы по-другому. Нормальным человеком казался им только добряк Торито с его загорелыми от работы ручищами и вечной улыбкой, которому приходилось сутулиться, чтобы не удариться головой о потолочную балку.

С наступлением сумерек соседи удалились.

— Увидимся утром. Факунда принесет вам к завтраку свежий хлеб, — объявила нам Лусинда, надевая пончо.

Вскоре мы узнали, что Ривасы собираются ночевать в другом месте, оставив нам свой собственный дом.

— Это ненадолго. Ваш дом скоро будет готов. Мы ремонтируем крышу, и надо установить печку, — объяснил Абель.

Первые несколько дней мы делали ответные визиты соседям с близлежащих ферм и из Науэля, чтобы поближе с ними познакомиться. По правилам следовало принести что-нибудь в подарок; в нашей стране не принято ходить в гости с пустыми руками, а в провинции этот закон соблюдается особенно строго. Так мы нашли применение банкам моих тетушек, хотя они вряд ли могли соперничать с деревенскими консервами. Хосе Антонио и Торито присоединились к работникам, ремонтировавшим выделенный нам дом, и неделю спустя мы наконец в него въехали, предварительно обставив подержанной мебелью, которую раздобыл Бруно.

В этих скромных деревянных стенах, стонавших под напором зимнего ветра, письменный стол вишневого дерева и элегантные часы с маятником выглядели украденными из богатого дома, а лампы Тиффани оказались бесполезными, потому что электричества в Санта-Кларе не было. Не помню, что случилось с нефритовыми фигурками, — скорее всего, они так и остались запакованными. Как нас и предупреждали, здесь невозможно было обойтись без большой железной печи, которая служила для приготовления пищи, обогрева, сушки белья, а также местом всеобщего сбора. Зимой и летом с рассвета до ночи печь топили дровами. Мои тетушки, которые прежде умели лишь заваривать чай, научились ею пользоваться, а мама даже не пыталась; она не покидала кресла или постели, изнемогая от кашля и холода.

Только мы с Торито с самого начала приспособились к новым условиям, остальные делали вид, что поселились в доме временно, им было трудно смириться с мыслью, что лишения и одиночество, которые никто не осмеливался называть «бедностью», стали нашей новой реальностью. В течение первых нескольких недель мы страдали от сырости, как от чумы. В непогоду дул яростный ветер, грохотавший металлической крышей. Днями напролет моросил бесконечный утомительный дождь. Если дождя не было, нас окутывал туман, — иначе говоря, полностью сухими мы не были никогда, потому что в те недолгие моменты, когда сквозь облака проглядывало солнце, никто не успевал согреться, А главное, мамин хронический бронхит ухудшился.

— Это туберкулез, он вернулся, здешний климат меня доконает, до весны я не доживу, — вздыхала она, похлебав супчика и завернувшись в одеяла.

По мнению тетушек, деревенский воздух выровнял мой характер и смягчил буйный нрав. В Санта-Кларе я постоянно была чем-нибудь занята, день пролетал незаметно, у меня находилась тысяча дел, и все они мне нравились. Я сразу же привязалась к дяде Бруно, как я его называла, и любовь эта была взаимной. Для него я была реинкарнацией его дочери, которая умерла, не успев родиться, а для меня он стал заменой отцу, которого я потеряла. Играя со мной, он превращался в былого весельчака и затейника, каким его помнили близкие. «Не привязывайтесь так сильно к этой девчонке, сеньор Бруно, в один прекрасный день они вернутся в город, а вы останетесь с разбитым сердцем», — ворчала Факунда. Он научил меня ловить рыбу и ставить силки на кроликов, доить коров, седлать лошадей, коптить сыры, готовить солонину, ветчину, рыбу и мясо на круглой глиняной жаровне, где всегда тлели угли. Факунда меня приняла — об этом ее попросил дядя Бруно. Раньше она не потерпела бы вторжения в свое кулинарное царство, но в конце концов научила меня замешивать хлеб, находить яйца, которые куры откладывали в самых неожиданных местах, и готовить зимнее рагу и знаменитый яблочный пирог, завезенный в свое время немцами.

Наконец наступила весна, оживив пейзаж и настроение изгнанников, как мы любили называть себя всякий раз, когда поблизости не было никого из Ривасов, потому что это звучало бы оскорблением оказанному нам гостеприимству. Окрестности запестрели луговыми цветами, на деревьях завязывались фрукты, гомонили птицы; грело солнце, и мы наконец сняли пончо и ботинки; тропинки высохли, и вскоре мы собрали первые овощи и пчелиный мед. Хосе Антонио и Джозефине Тейлор пора было уезжать, как они и предполагали с самого начала. Их план состоял в том, чтобы оставить семью под присмотром Ривасов и покинуть эти края, потому что ни один из них не прижился бы в сельской местности, и к тому же пора было искать работу.

Мисс Тейлор решила вернуться в столицу, где могла бы давать уроки английского — по ее уверениям, желающих было хоть отбавляй, — но ни словом не обмолвилась, что истинной причиной отъезда было ее желание видеть Тересу. Каждое мгновение разлуки казалось ей пустым и потерянным. Хосе Антонио должен был зарабатывать достаточно, чтобы содержать семью: не могли же мы бесконечно висеть на шее у Ривасов. Нас обеспечивали бесплатным жильем и пищей, но появлялись дополнительные расходы, от туфель для меня до лекарств для мамы.

Зимой брат трудился в поле вместе с Бруно, помогая ему по мере сил, но он не был создан для плуга или колки дров. К тому же он надеялся, что, вернувшись в столицу с Джозефиной и проявив настойчивость, завоюет ее любовь. Разумеется, для этого требовалось время, чтобы исчезла зловещая тень Арсенио дель Валье.

— Ты не обязан расплачиваться за грехи своего отца, Хосе Антонио. На твоем месте я бы отправилась прямиком в Союзный клуб, заказала двойной виски и встретилась со сплетниками лицом к лицу, — поучала его мисс Тейлор, не ведавшая правил нашей среды.

Нужно было выжидать; только время могло стереть преследовавший нас позор.

В дождливые месяцы брат разрабатывал планы на будущее. Если все сложится удачно, он поселится в Сакраменто, столице провинции, отделенной от нас всего двумя часами езды на поезде и немножко на муле.

Радиотелеграфист из Науэля взялся разыскать Марко Кусановича, который пропал без вести после того, как банк закрыл лесопилку. Отец отдал ее в качестве залога по одному из своих займов, и, поскольку так и не сумел ничего выплатить, банк ее конфисковал, уволил рабочих и прекратил производство пиломатериалов. На поиски Кусановича ушел год с лишним, и оборудование заржавело. Как выяснил Хосе Антонио, большая часть хорватской колонии обосновалась на южной окраине страны. Многие эмигранты происходили из одних и тех же мест Центральной Европы, были друг с другом знакомы, женились в своем кругу, и любой вновь прибывший немедленно попадал в распростертые объятия соотечественников. Хосе Антонио предполагал, что там у Марко обнаружится семья или друзья.

Радиотелеграфист связался с австро-венгерским клубом, где регистрировались члены хорватской колонии, и девять дней спустя Хосе Антонио уже разговаривал по радио с Кусановичем. Они были едва знакомы, но этого разговора, прерываемого скрежетом и покашливаниями скверной связи, было достаточно, чтобы заложить основу для долгой дружбы.

— Приезжайте в Сакраменто, Марко, здесь будущее, — сказал ему брат, и хорват не заставил себя упрашивать.

6

В те дни Лусинда и Абель готовились к очередному вояжу по окрестным деревням. Они пришли к выводу, что уровень моего образования гораздо выше, чем давали они сами, и что пора мне использовать свои знания на благо других. Они научили меня ездить верхом, преодолев ужас, который вызывали во мне большие животные с дымящимися ноздрями, и взяли помощницей в свою передвижную школу. «Вернемся в конце лета», — объявили они.

Торито хотел было к нам присоединиться — вдруг придется защищать меня от индейцев. Ему объяснили, что, если говорить о местных уроженцах, все они были метисами, за исключением иммигрантов-колонистов, осваивающих с разрешения правительства южные земли. Индейцев вытесняли систематически и целенаправленно, покупая у них землю по смехотворной цене или просто подпаивая и заставляя подписывать бумаги, которых они не могли прочитать. Если это не удавалось, прибегали к силе. С момента обретения независимости правительство только и делало, что изгоняло, ассимилировало и подчиняло «варваров», стремясь превратить их в цивилизованных людей, по возможности добропорядочных католиков, отнимая землю и устраивая репрессии. Убийства коренных жителей практиковались с шестнадцатого века сначала испанскими конкистадорами, а затем всеми, кто мог делать это безнаказанно. У индейцев имелись веские причины ненавидеть чужаков в целом и правительство республики в частности, но девочек они не похищали, и бояться их смысла не имело, объяснили Торито Ривасы.