Артур Конан Дойл
Доктора в массе слишком занятой народ, чтобы заниматься собиранием материала по части всевозможных исключительных положений и необыкновенных трагических происшествий, с которыми, вследствие исключительного характера их профессиональной деятельности, им так часто приходится иметь дело. Именно этим объясняется тот странный факт, что человек, лучше всего использовавший этот материал в нашей литературе, был юристом по профессии. Действительно, бессонные ночи, проводимые у изголовья умирающих или рожениц, в такой же мере ослабляют способность человека правильно оценивать явления и факты повседневной деятельности, как постоянное употребление крепких напитков притупляет чувство вкуса. Постоянно подвергаемые испытанию нервы не так уж полно реагируют на явления внешнего мира. Попросите любого доктора рассказать вам самые интересные случаи из его практики, и он или ответит вам, что в его практике почти не было сколько-нибудь интересных больных, или ударится в технические подробности. Но если вам удастся как-нибудь вечерком застать того же самого доктора в непринужденной беседе перед пылающим камином со своими товарищами врачами, и если ловким намеком или вопросом вам удастся заставить его разговориться, тогда почти наверняка вы узнаете много интересных вещей, много новых фактов, только что сорванных с древа жизни.
Только что кончился очередной обед одного из отделений Британского Медицинского Общества. Густое облако дыма, вздымавшееся к высокому, покрытому позолотой потолку, и целые шеренги пустых стаканов и чашек на обеденном столе ясно свидетельствовали о том, что собрание было оживленным. Но большинство гостей уже разошлись по домам, и вешалка в коридоре отеля опустела. Только трое докторов остались еще в зале, сгруппировавшись у камина и продолжая, очевидно, начатый ранее разговор; четвертым был молодой человек, в первый раз участвовавший в подобном сборище и не бывший врачом по профессии. Он сидел за столом спиною к разговаривающим и, прикрываясь переплетом открытого журнала, что-то быстро записывал; время от времени, когда разговор грозил оборваться, он самым невинным голосом задавал какой-нибудь вопрос, и разговор возобновлялся с новым оживлением.
Все три доктора были люди того солидного среднего возраста, который так рано начинается и так долго длится у людей их профессии. Ни один из них не был знаменит, но все пользовались хорошей репутацией и были типичными представителями своей специальности. Тучный господин с величественными манерами и белым пятном от ожога купоросом на щеке был Чарли Мэнсон, директор Уормлейского дома умалишенных и автор знаменитой монографии «О нервных заболеваниях холостых мужчин». С тех пор, как один больной чуть не перервал ему горло осколком стекла, он стал носить невероятно высокие воротнички. Второй — с красноватым лицом и веселыми темными глазами, был известный специалист по внутренним болезням, практиковавший в самом бедном квартале города и со своими тремя ассистентами и пятью лошадьми зарабатывавший две с половиной тысячи фунтов в год, взимая по полкроны за посещение на дому и по шиллингу за совет. Он работал чуть не по двадцать четыре часа в сутки, и если две трети больных ничего не платили ему, то зато его никогда не покидала надежда, что в один прекрасный день судьба пошлет ему вознаграждение в лице какого-нибудь миллионера, страдающего хроническою болезнью. Третий, сидевший справа, положив ноги на решетку камина, был Хоргрэв, начинающий приобретать известность хирург. Его лицу не было свойственно гуманное выражение лица Теодора Фостера, но зато оно дышало решимостью и энергией, а это всегда импонирует больным, положение которых настолько серьезно, что все надежды им приходилось возлагать на хирурга. Несмотря на свою молодость и скромность, они обладали достаточною смелостью, чтобы браться за самые серьезные операции, и достаточным искусством, чтобы успешно совершать их.
— Всегда, всегда, — пробормотал Теодор Фостер в ответ на какое-то замечание молодого человека. — Уверяю вас, Мэнсон, что мне в моей практике постоянно приходится встречаться со всевозможными случаями временного помешательства.
— И конечно, чаще всего во время родов! — проронил тот, сбрасывая пепел с сигары. — Но вы, вероятно, Фостер, имели в виду какой-нибудь определенный случай?
— Да, всего на прошлой неделе мне пришлось быть свидетелем совсем необыкновенного случая. Я был заблаговременно приглашен к одним супругам по фамилии Сильво. Когда настало время родов, я поехал к ним сам, так как они не хотели и слышать об ассистенте. Муж, полисмен по профессии, сидел на кровати рядом с изголовьем жены. «Это не годится», — сказал я. «Нет, доктор, я не уйду», — сказал он. «Но я не могу допустить этого, — сказал я, обращаясь к больной, — он должен уйти». — «Я не хочу, чтобы он уходил», — ответила она. Кончилось тем, что он дал слово сидеть смирно, и я позволил ему остаться. И вот, он просидел на кровати целых восемь часов подряд. Она очень хорошо переносила боли, но по временам он глухо стонал; я заметил, что его правая рука все время была под простыней, причем, по всей вероятности он держал ее левую руку в своей руке. Когда все кончилось, я взглянул на него: его лицо было такого цвета, как пепел этой сигары, а голова его упала на подушку. Я, разумеется, подумал, что ему сделалось дурно вследствие перенесенных волнений, и в душе обругал себя дураком за то, что позволил ему остаться. Но, взглянув на простыню, я увидел, что в том месте, где лежала его рука, она была вся в крови. Я отдернул простыню и увидел, что кисть его руки почти перерезана пополам. Оказалось, что его правая рука была скована ручными кандалами с левой рукой его жены, которая, когда у нее начинались боли, изо всей силы дергала его за руку, так что железо врезалось в кость его руки. «Да, доктор, — сказала она, заметив, что я поражен этим фактом, — он захотел разделить мои страдания».
— Не находите ли вы, что акушерство — самая неприятная отрасль нашей профессии? — спросил Фостер после паузы.
— Мой дорогой друг, именно нежелание быть акушером и заставило меня сделаться психиатром.
— Да, многие поступают подобно вам. Когда я был студентом, я был очень застенчивым юношей и знаю, что это значит.
— Действительно, застенчивость — серьезное препятствие для начинающего врача, — сказал психиатр.
— Совершенно верно; а между тем многие не понимают этого. Возьмите какого-нибудь бедного, неопытного молодого врача, который только что начинает практиковать в незнакомом городе. Может быть, до сих пор ему не приходилось говорить с женщинами ни о чем, кроме лаун-тенниса и церковной службы. Когда молодой человек застенчив, он застенчивее всякой девушки. И вот к нему является какая-нибудь встревоженная маменька и начинает советоваться о самых интимных семейных делах… — «Никогда больше не пойду к этому доктору, — думает она, возвращаясь домой. — Это такой черствый и несимпатичный молодой человек!» Несимпатичный! Бедный малый просто был сконфужен до того, что почти потерял способность речи. Я знал молодых врачей, до того застенчивых, что на улице они не решались спросить дорогу у незнакомого. Представьте себе, что должен испытать чувствительный человек, прежде чем он свыкнется со своей профессией. Кроме того, застенчивость так легко передается другим, что если доктор не будет носить маску бесстрастия на своем лице, то все больные разбегутся от него. Поэтому-то доктора стараются усвоить себе холодное бесстрастное выражение лица, которое попутно, может быть, создает им репутацию холодных, бесчувственных людей. Я думаю, что вряд ли что может подействовать на ваши нервы, Мэнсон.
— Знаете, когда человеку долгие годы приходится иметь дело с сумасшедшими, среди которых есть немалое количество убийц, его нервы или становятся крепкими, как веревки, или окончательно расшатываются. Мои нервы пока в превосходном состоянии.
— Один раз я серьезно испугался, — сказал хирург. — Однажды ночью меня пригласили к одним очень бедным людям; из немногих слов я понял, что у них болен ребенок. Когда я вошел к ним в комнату, я увидел в углу маленькую люльку. Взяв в руки лампу, я подошел к люльке и, откинув занавески, посмотрел на ребенка. Уверяю вас, что это было сущее счастье, что я не уронил лампу и не спалил весь дом. Когда лампа осветила люльку, голова ребенка, лежавшая на подушке, повернулась ко мне и я увидел лицо, на котором было выражение такой злобы и ненависти, что даже в кошмаре мне никогда не снилось подобного. На его щеках были красные пятна, а в мутных глазах страшная ненависть ко мне и ко всему существующему. Я никогда не забуду, как я вздрогнул, когда вместо полненького личика ребенка я увидел в люльке эту страшную физиономию. Я увел мать в соседнюю комнату и спросил у нее, кто это. «Шестнадцатилетняя девушка, — сказала она и затем, ломая руки, прибавила: — О, если бы Бог прибрал ее!» У этой несчастной, несмотря на то, что она провела в этой маленькой люльке всю свою жизнь, были длинные тонкие члены, которые она поджимала под себя. Я потерял ее из вида и не знаю, что сделалось с нею, но я никогда не забуду ее взгляда.
— Да, такие случаи бывают, — сказал доктор Фостер. — Нечто подобное произошло раз и со мной. Вскоре после того, как я прибил дощечку со своей фамилией у подъезда, ко мне явилась маленькая горбатая женщина, которая просила меня приехать к ее больной сестре. Когда я подъехал к их дому, имевшему весьма жалкий вид, меня встретили в гостиной две другие горбатые женщины, совершенно похожие на первую. Ни одна из них не сказала ни слова, а та, которая привезла меня, взяла лампу и пошла наверх; за нею шли ее сестры, а позади всех я. Я как сейчас вижу три страшные тени, которые отбрасывали на стену колеблющийся свет лампы в то время, как мы подымались наверх. В комнате, в которую мы вошли, лежала на кровати четвертая сестра, девушка замечательной красоты, очевидно, нуждавшаяся в помощи акушера. На ее руке не было никаких признаков обручального кольца. Ее сестры уселись по стенам комнаты и просидели всю ночь, точно каменные изваяния, не проронив ни одного слова. Я ничего не прибавляю, Харгрэв, дело происходило именно так, как я рассказываю. Рано утром разразилась страшная гроза. Маленькая комнатка то и дело озарялась блеском молний, а гром гремел с такою силою, точно каждый удар его разражался над самой крышей. Мне почти не приходилось пользоваться светом лампы и, признаюсь, мне становилось жутко, когда вспышка молнии освещала эти три неподвижные фигуры, молчаливо сидевшие по стенам, или когда стоны моей пациентки заглушались страшными раскатами грома. Ей-богу, минутами я был готов бросить все и бежать без оглядки. В конце концов роды кончились благополучно, но мне так и не пришлось узнать историю несчастной красавицы и ее трех горбатых сестер.
— Самое скверное в этих медицинских рассказах это то, что у них никогда не бывает конца, — со вздохом сказал молодой человек.
— Знаете, когда человек буквально завален работой, тогда у него нет времени для удовлетворения своего любопытства. Все эти мимолетные встречи так скоро забываются. Но мне всегда казалось, Мэнсон, что вам, как психиатру, приходится видеть также немало ужасов?
— О, еще больше, — со вздохом сказал психиатр. — Болезнь тела — довольно скверная вещь, но еще хуже болезнь духа. Подумайте только о том, что самое ничтожное изменение в строении мозга, положим, давление какой-нибудь частички внутренней поверхности черепа на поверхность мозга, может превратить самого благородного, самого чистого человека в презренную, грязную тварь с самыми низменными инстинктами. Мне кажется, что одна мысль о возможности такого превращения может бросить мыслящего человека в объятия грубого материализма. Какой жестокой сатирой на бедное, самодовольное человечество являются сумасшедшие дома!
— Верьте и надейтесь, — пробормотал Фостер.
— У меня нет веры, еще меньше надежды, но я считаю священным долгом врача бороться со страданиями человечества, — сказал хирург. — Когда теология будет считаться с данными, добытыми наукой, тогда я возьмусь за ее изучение.
— Но вы, кажется, хотели рассказать нам какой-то интересный случай из своей практики, — сказал молодой человек, наполняя чернилами стенографическое перо.
— Возьмем, например, общий паралич, весьма распространенную болезнь, уносящую ежегодно тысячи жертв, — начал психиатр. — Она развивается скачками, абсолютно неизлечима и грозит сделаться настоящим бичом для населения. В прошлый понедельник мне пришлось иметь дело с типичным случаем этой болезни. Один молодой фермер, великолепный парень, с некоторых пор стал удивлять своих друзей необыкновенно розовым взглядом на вещи, в то самое время, когда отовсюду слышались жалобы на неурожай. Он решил перестать сеять пшеницу, так как это давало слишком небольшой доход, засадить две тысячи акров земли рододендронами и выхлопотать монополию на поставку их в Ковент-Гарден. Словом, не было конца его проектам; все они были довольно остроумны и лишь немного поражали своим чрезмерным оптимизмом. Мне пришлось побывать на его ферме не в качестве врача, а совсем по другому делу. Что-то в его манерах и разговоре поразило меня, и я стал внимательнее присматриваться к нему. По временам его губы дрожали, а речь его путалась; то же было с ним, когда ему пришлось подписать какое-то маленькое условие. Более внимательное наблюдение привело меня к открытию, что один зрачок у него был шире другого. Когда я уходил, его жена проводила меня до дверей, «Не правда ли, доктор, — сказала она, — что Джоб очень хорошо выглядит? Он такой живой и энергичный, что ни одной минуты не может посидеть спокойно».
У меня не хватило духа сказать ей правду, тем не менее я знал, что парню так же трудно избежать смерти, как преступнику, сидящему в Ньюгетской тюрьме. Это был типичный случай начинающегося общего паралича.
— Господи, помилуй! — воскликнул молодой человек. — У меня также часто трясутся губы, и я также иногда путаю слова. Неужели и мне грозит паралич?
Все три доктора расхохотались.
— Такая мнительность — обыкновенный результат поверхностного знакомства с медициной.
— Один знаменитый врач сказал, что каждый студент медик в течение первого учебного года умирает от четырех болезней, — заметил хирург. — Первая из них, конечно, болезнь сердца, вторая — рак околоушной железы. Я забыл две другие.
— Куда открывается околоушная железа?
— Она открывается в рот у последнего зуба мудрости.
— Что же, в конце концов, должно было сделаться с этим молодым фермером? — спросил молодой человек.
— Паралич всех мускулов, спячка и смерть. Болезнь эта обыкновенно длится несколько месяцев, иногда же год или два. Так как он был крепкий, здоровый юноша, то должен был долго мучиться. Кстати, — сказал психиатр, — я никогда не рассказывал вам о том, как я выдал в первый раз свидетельство и как чуть не влип через это в прескверную историю?
— Нет, не рассказывали.
— В то время я еще занимался частной практикой. Однажды утром ко мне пришла некая миссис Купер и заявила мне, что ее муж с некоторых пор начал обнаруживать признаки помешательства. Оно заключалось в том, что он стал воображать себя военным, стяжавшим на войне большую славу. На самом же деле он был адвокатом и никогда не покидал пределов Англии. Миссис Купер была того мнения, что если я приеду к ним на дом, то это может встревожить его, почему мы и условились, что она под каким-нибудь предлогом пришлет его вечером ко мне, что даст мне случай поговорить с ним и убедиться в его ненормальности. Другой доктор уже дал свою подпись, так что нужно было только мое содействие, чтобы упрятать его в сумасшедший дом. Действительно, в тот же вечер, на полчаса раньше назначенного времени, мистер Купер явился ко мне и стал советоваться со мною относительно некоторых болезненных симптомов, которые его беспокоили. По его словам, он только что вернулся из Абиссинской экспедиции и был одним из первых, вступивших в Магдалу. Никаких других признаков безумия я у него не заметил, но упорство, с которым он, будучи юристом по профессии, говорил о своих военных подвигах, было для меня настолько явным доказательством его ненормальности, что я, не задумываясь, написал свидетельство. Когда после этого пришла ко мне его жена, я задал ей несколько вопросов, для того, чтобы окончательно оформить бумагу. «Сколько лет вашему мужу?» — спросил я. «Пятьдесят», — ответила она. — «Пятьдесят! — воскликнул я. — Но ведь господину, который был у меня, никак не может быть больше тридцати!» И тут-то совершенно неожиданно обнаружилось, что ее муж совсем не был у меня и что по удивительному совпадению обстоятельств господин, обращавшийся ко мне, и бывший действительно выдающимся артиллерийским офицером, носил одну фамилию с ее мужем. А я уже чуть было не подписал свидетельство, — сказал доктор Мэнсон, вытирая лоб носовым платком.
— Мы только что говорили о нервах, — заметил хирург. — Я вам расскажу такой случай. Как вам вероятно известно, я после выхода из университета служил некоторое время на флагманском судне, крейсировавшем у берегов западной Африки. На одной из наших канонерских лодок, ушедшей в плавание вверх по Калабару, умер от береговой лихорадки судовой врач. В тот же самый день один матрос сломал себе ногу, и так как на месте перелома образовалась гангрена, то для спасения его жизни было необходимо отнять ему ногу выше колена. Молодой лейтенант, командовавший судном, порывшись в вещах доктора, отыскал между ними склянку с хлороформом, большой хирургический нож и том анатомии Грэя. Велел боцману положить раненого матроса на стол в своей каюте и поставив перед собой диаграмму, изображавшую поперечное сечение бедра, лейтенант принялся за работу. Боцман с перевязочным материалом стоял возле. Перерезав артерию, лейтенант, с помощью боцмана, перевязал ее и продолжал резать дальше. Таким образом, с помощью боцмана он удачно ампутировал у матроса ногу и тем спас несчастному жизнь. Этого матроса сейчас можно встретить в Портсмутской гавани.
— А представьте себе положение врача на такой изолированной канонерской лодке, когда он сам заболевает? — продолжал хирург после паузы. — Вы, может быть, скажете, что он сам может прописывать себе лекарства, но куда тут! Эта проклятая лихорадка до того изнуряет больного, что он не в силах поднять руки, чтобы отогнать москитов. Мне пришлось испытать это на самом себе в Лагосе, и я знаю, что это такое. А с одним моим товарищем произошла такого рода история. Он уже несколько дней лежал в лихорадке, и команда потеряла всякую надежду на его выздоровление. Так как на борту этого судна еще ни разу не было похорон, то было решено устроить репетицию. Думали, что товарищ лежит без сознания, но он уверяет, что слышал каждое слово. «Тело наверх! — раздалась команда боцмана. — Слушай, на караул!» Товарищ и негодовал, и смеялся в одно и то же время, и дал себе слово, что его тело никогда не понесут наверх. И он, действительно, сдержал его.
— Вообще самая богатая фантазия не в состоянии создать таких необычайных положений, какие нередко приходится наблюдать врачу, — заметил Фостер. — И мне всегда казалось, что на одном из наших собраний можно было бы сделать интересное сообщение по поводу отношения беллетристики к медицине.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я имею в виду те болезни, от которых чаще всего умирают герои романов. Некоторые болезни являются излюбленными для авторов, о других же, не менее распространенных, никогда не упоминается. Тиф, например, встречается очень часто; скарлатина — никогда. Болезнь сердца в большом ходу, но ведь мы знаем, что болезнь сердца всегда бывает следствием какой-нибудь другой болезни, между тем тщетно стали бы мы искать в романе какого-нибудь упоминания об этой предшествовавшей болезни. Затем возьмем таинственную болезнь, именуемую нервной горячкой, обыкновенно поражающую героиню после какого-нибудь нервного потрясения; медицине эта болезнь совершенно неизвестна. Опять-таки, если действующее лицо романа испытало какое-нибудь сильное волнение, с ним обязательно делается нервный припадок. Между тем, несмотря на свой довольно большой опыт, я никогда не видел ничего подобного в действительности. Легкие болезни, вроде лишая, воспаления миндалевидных желез или свинки, в романах никогда не встречаются. Затем замечателен также факт, что все болезни, о которых трактуют романисты, сосредоточиваются в верхней части туловища; ни один из них в своих описаниях не решился спуститься ниже пояса.
— Вот что я скажу вам, Фостер, — произнес психиатр. — Есть целая область жизни, слишком тесно соприкасающаяся с медициной, чтобы заинтересовать широкую публику, и слишком романтичная для профессиональных журналов; но тем не менее она дает богатый материал для изучения человеческой натуры. Конечно, она дает мало пищи для смеха, но то, что Провидение считает возможным вызвать к жизни, не может быть недостойным нашего изучения и исследования, Я имею в виду те, ничем не объяснимые взрывы самых диких животных страстей в жизни самых нравственных мужчин и те минуты ничем не объяснимой слабости в жизни самых милых женщин, которые обыкновенно бывают известны только заинтересованным лицам и остаются скрытыми от глаз света. Я имею также в виду странные явления, сопровождающие периоды возмужания и увядания организма, — явления, изучение которых могло бы пролить свет на те поступки, которые столько раз покрывали бесчестьем людей, пользовавшихся самой лучшей репутацией, и приводили в тюрьму лиц, несомненно нуждающихся не в наказании, а в рациональном лечении. Из всех бедствий, могущих постигнуть человека, я не знаю ни одного, которое могло бы привести к более трагическим последствиям.
— Несколько времени тому назад со мною был такого рода случай, — сказал хирург. — Одна красавица, известная всему Лондону (я не буду называть имени) имела обыкновение носить очень открытые платья. У нее была великолепная кожа и дивные плечи, так что это было вполне естественно. Но с некоторого времени стали замечать, что вырезы у нее на груди становятся все меньше и меньше, а в самое последнее время она, к всеобщему удивлению, стала носить совершенно закрытые платья.
Однажды совершенно неожиданно она появилась в моей приемной. «Ради Бога, доктор, помогите мне!» — воскликнула она, быстрым нервным движением расстегивая свою кофточку, как только лакей затворил за ней дверь. Ее грудь и шея были покрыты красноватой сыпью. Год за годом эта сыпь, начавшись у ее талии, поднималась все выше и выше и наконец стала угрожать ее лицу. Она была слишком горда, чтобы рассказать о своей болезни даже врачу.
— И удалось вам остановить ее распространение?
— Да, с помощью хлористого цинка, я сделал, что мог. Но эта сыпь всегда может появиться опять. Эта дама принадлежит к тем людям с нежной, розовой кожей, которые так легко делаются жертвою золотухи!
— Господи! Господи! — воскликнул Фостер, и в его глазах появилось то ласковое выражение, которое привлекло к нему столько сердец. — Я знаю, что не нам судить о неисповедимых путях Провидения, но временами все-таки приходит в голову, что слишком много страданий и зла на свете. Я расскажу вам сейчас о страданиях одной молодой влюбленной четы. Он был прекрасный молодой человек, атлет и джентльмен, но слишком усердно предавался атлетическим упражнениям, а вы знаете, что никакие излишества не проходят нам безнаказанно. В результате он заболел чахоткой и доктора отправили его в Давос. А она, по странному стечению обстоятельств, в то же самое время заболела ревматизмом, сильно ослабившим деятельность ее сердца. И вот представьте теперь себе их положение! Он жил в горах, она в долине. Когда он спускался ниже 4000 футов, симптомы его болезни достигали ужасающих размеров, когда же она поднималась выше 2500 футов, ей в свою очередь становилось нехорошо. Несколько раз они виделись на полдороге с гор в долину, но результаты этих свиданий были так плачевны, что доктора в конце концов запретили их. И вот в течение четырех лет они жили на расстоянии трех миль друг от друга, не имея возможности видеться. Каждое утро он шел на то место, откуда видна была дача, в которой жила она, и махал ей большим белым носовым платком, а она снизу отвечала ему тем же. Они могли видеть друг друга в большие полевые бинокли, но всякий другой способ общения друг с другом был им в такой же мере недоступен, как если бы они жили на разных планетах.
— И вероятно, в конце концов один из них умер? — сказал молодой человек.
— Нет, сэр. К сожалению, я не знаю их истории во всех подробностях, но он поправился и в настоящее время делает хорошие дела в качестве биржевого маклера, а она уже мать довольно многочисленного семейства. Но что вы там такое делаете?
— Записываю ваши слова.
Доктора расхохотались и поднялись со своих мест, намереваясь расходиться.
— Право, не стоило записывать нашу болтовню, — сказал Фостер. — Какой интерес может она представлять для публики?