Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Арчибальд Кронин

Песенка в шесть пенсов и карман пшеницы

Сборник

A. J. Cronin

A Song of Sixpence

A Poketfull of Rye



© A. J. Cronin, 1964

© A. J. Cronin, 1969

© И. Куберский, перевод, 2018

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018

Издательство Иностранка®

* * *

Песенка в шесть пенсов

[1]

Глава первая

К шести часам вечера дом наполнялся ожиданием, проясняя долгий, полный смутных грез день. Когда я вошел в гостиную, моя мама, занятая на кухне готовкой ужина, начала петь. Это было что-то о дочери мельника, которая умерла с горя. Она пела эти грустные шотландские песни так живо и с такой непосредственной радостью, что они казались веселыми. Чтобы посмотреть в окно, я встал на пуфик. Хотя на следующей неделе я должен был пойти в школу, мне все еще требовался пуфик.

Дорога к деревенской станции была пустой, если не считать собаки Макинтоша, спящей в тени сикоморы перед кузницей. За станцией, с ее клумбами турецкой гвоздики и желтой кальцеолярии, простиралась широкая полоса безлюдного берега; и, кроме того, эстуарий[2] Клайда оживлял в настоящий момент белотрубный колесный пароход, идущий вниз по течению от Брумило. Но вот кто-то обозначился на дороге, не тот, кого я ждал, но все же друг, и в самом деле, мой единственный друг Мэгги, или, как ее совершенно несправедливо звали «плохие» мальчишки, Безумная Мэгги, большая неуклюжая девочка тринадцати лет, увешанная бидонами с молоком от фермы Снодди, – она продиралась через прутья опущенного шлагбаума на железнодорожном переезде. Это был самый короткий путь, пользоваться которым мне строго запрещалось; я с упреком смотрел, как она тащится по дороге, начиная свой вечерний молочный обход. Минуя наш дом, один из четырех маленьких особняков, стоявших в ряд, она увидела меня у окна и под тупое бряканье бидонов махнула рукой в знак приветствия.

Только я начал махать в ответ, как услышал пронзительный свисток паровоза. Я тут же перевел взгляд и увидел шлейф пара, под которым медленно полз по рельсам на повороте темно-бордовый змей. Как бы с трудом переводя дыхание, он пыхал на платформу. В 1900 году у деревни Арденкейпл останавливались только самые медленные поезда Северо-Британской железной дороги.

Как это иногда случалось, мой отец был единственным пассажиром, который выходил здесь. Он шел энергичной поступью человека, любящего возвращаться домой, – полная жизни фигура, в которой даже на таком расстоянии безошибочно читалось своеобразное чувство стиля. На нем были коричневый костюм и темно-коричневые туфли, коричневая шляпа-котелок с загнутыми кверху полями и короткое палевое пальто. Когда он приблизился, собака подняла голову и, не зная предрассудков деревни, приветственно взметнула пыль хвостом. Затем с нарастающим ознобом приятного предвкушения я увидел пакет у отца в руках. Довольно часто после посещения клиентов в Уинтоне он приносил домой мне и матери на ужин нечто неизменно вызывавшее наш восторг: может, несколько гроздей винограда от Кольмара, или кусок лосося от Тэя, или даже кувшин кантонского зеленого имбирного напитка, – экзотические дары, вроде как указывающие на то, что отец и сам не прочь отведать чего-нибудь этакого, что, конечно же, выходило далеко за рамки скромных стандартов нашей повседневной жизни; приподняв бровь и небрежно распаковывая эти дары, он тайком наслаждался нашими вопрошающими взглядами.

Дверь со стуком открывалась, и мама, сорвав с себя фартук, бежала встретить и обнять его, какового действия я не одобрял, хотя оно неизменно повторялось. Отец снимал пальто и вешал его на плечики – он всегда был аккуратен со своей одеждой, – затем входил на кухню, несколько отстраненно приподнимал меня и опускал. Мама ставила суп на стол. Это был шотландский мясной бульон – блюдо, которое особенно любил отец, но из которого, если бы позволили, я бы ел только горох, выложив его для начала вкруговую по краю тарелки. Затем подавалась вареная говядина. Против местного обычая – и это было лишь одним из наших многочисленных нарушений строгих правил местной общины, в которой мы жили, – наша основная еда приходилась на вечер, так как у отца, проводящего весь день на ногах, редко бывала возможность перекусить чем-то бо́льшим, чем сэндвич. Между тем с настроем, который мне показался необычным, даже слегка напряженным, он медленно разворачивал свой пакет.

– Ну, Грейс, – сказал он, – все решилось.

Мама перестала наливать бульон и побледнела:

– О нет, Конор!

Он посмотрел на нее с улыбкой, ласковой, но ироничной, и коснулся кончиков своих коротких светлых усов.

– Сегодня у меня была заключительная встреча. Я подписал контракт с Хагеманном. Вечером он отправляется пароходом в Голландию.

– О Кон, дорогой, это невозможно…

– Сама посмотри. Вот первый образец. Перед твоими глазами.

Он поставил на стол круглый стеклянный контейнер, спокойно сел, принял тарелку из ее услужливых рук и взял ложку. Я подумал, что мама, как это ни невероятно, вот-вот заплачет. Она без сил опустилась на стул. Смутно представляя себе, что произошло нечто ужасное, какая-то катастрофа, грозящая нарушить мир моего дома, я не мог оторвать глаз от этой круглой стеклянной бутылки. В ней был желтоватый порошок, а снаружи – этикетка с отпечатанным на ней красно-сине-белым флагом. Мама взяла себя в руки и подала мне суп.

– Но, Конор, – умоляюще сказала она, – у тебя же все так хорошо с Мерчисонами.

– Ты хочешь сказать, что я хорошо послужил им.

– Конечно. Опять же, они такие порядочные люди.

– Я ничего не имею против Мерчисонов, моя дорогая Грейси, но я устал снашивать каблуки на продаже их муки. Я отдал им добрых пять лет своей жизни. Притом что они были честными со мной. На самом деле это старый Мерчисон посоветовал мне взять агентство.

– Но, Конор, у нас ведь теперь все так хорошо… и так безопасно.

Отец снова поднял бровь, но не по поводу винограда от Кольмара. Эта таинственная бутылка наверняка должна была быть бомбой.

– Мы так никуда и не двинемся, оставаясь в удобстве и безопасности. А теперь будь паинькой, поешь, о деталях я расскажу позже.

Он наклонился к ней и похлопал ее по руке.

– Я слишком расстроена.

Мама встала и подала на стол вареную говядину.

Не заметив, что я так и не притронулся к бульону, она без всяких упреков убрала мою тарелку. Отец, с неизменно самоуверенным видом, спокойно и элегантно резал говядину. Худощавый, рыжеволосый, кареглазый, с теплым цветом лица и белозубой улыбкой под подкрученными усами, он был красивым мужчиной. Я смотрел на него с восторгом и часто был более чем впечатлен его дерзкими выходками, которые он совершал и глазом не моргнув. Но с моей стороны это не было любовью в полном смысле слова. Мое сердце принадлежало исключительно матери. Мягкий, робкий, вечно везде последний из-за своих болезней, начиная со свинки и кончая дифтерией, – до сих пор помню вкус карболового глицерина, которым доктор Дути смазывал мне горло, – связанный благодаря особым обстоятельствам нашей жизни тесными эмоциональными узами с матерью и нашим домом, я абсолютно заслуживал этот прискорбный эпитет: маменькин сынок. Однако и кто бы не стал им с такой матерью – тогда ей было не более двадцати четырех лет: невысокая и ладная, правильные черты лица, мягкие каштановые волосы, генцианово-голубые глаза и та естественная грация во всех движениях, которая, по моему детскому разумению, как бы и объясняла ее имя[3]. Но прежде и больше всего меня держал в плену ее взгляд, в котором были доброта и благость.

Теперь, подперев рукой подбородок, она слушала отца, который в единственном числе творил свой праведный суд над говядиной.

– Ты должна признать, – убежденно говорил он, – что я не мог упустить этот шанс… горчица, спасибо тебе, дорогая… Мы находимся накануне революции в хлебопекарной индустрии. Старомодному методу закваски приходит ко-нец, конец. – Когда отец хотел быть внушительным, он часто для начала произносил слово по слогам.

– Но, Конор, у нас ведь отличный хлеб!

Отец, с удовольствием жуя, покачал головой:

– Ты не знаешь, как часто я видел скисшую закваску. Которая пузырится из бочек. И целая партия хлеба полностью испорчена. Уничтожена. Просто одна пена дистиллятора. Новый процесс сделает хлеб дешевле и лучше. Все пойдет как надо. Подумай о такой перспективе, Грейс, с моими-то налаженными связями. Да ведь я знаю каждого пекаря на Западе. Я буду первым в этой области. И притом работая на себя.

Мама продолжала свое:

– Ты вполне уверен в мистере Хагеманне?

Отец кивнул, с полным ртом:

– Такой не подведет. Я могу импортировать у него из Роттердама на самых выгодных условиях. Кроме того, он дал мне авансом половину всей суммы для старта. Разве дал бы, если бы не полагался на меня?

В глазах мамы возник слабый свет доверия, и на лице ее – выражение робкой надежды. По окончании ужина она не встала, чтобы убрать со стола. Отец не последовал обычной привычке уделить мне полчаса – это гибкое время часто становилось растяжимым из-за моей назойливости, – прежде чем я отправлялся в постель. Не считая короткой прогулки перед сном, отец по вечерам не покидал дом. После долгого дня, проведенного в обществе людей, являвшихся его друзьями, отец, похоже, предпочитал побыть, как он говорил, у собственного очага. Кроме того, у него не было никаких причин выходить. Хотя у него были знакомые среди местных, он никогда не искал встреч в деревне, тем более каких-то дружб. Арденкейпл был для него, да и для всех нас, враждебным лагерем.

Наше вечернее общение было отчасти образовательным – именно он научил меня буквам алфавита, и он же потом поручал мне вычитывать, к нашей обоюдной выгоде, информацию из его любимого альманаха «Энциклопедия Пирса»[4], и, однако, в основном, по причине моих болезней, он старался просто развлекать меня. Обладая поразительно богатым воображением, он придумывал и рассказывал целые серии увлекательных приключений, в которых юный герой точно моего возраста, маленький и довольно хрупкий, но чуть ли не до невероятия смелый, демонстрировал чудеса храбрости, совершая подвиги в тропических джунглях или на пустынных островах среди первобытных племен и дикарей-людоедов, причем время от времени отец вставлял замечания, адресованные моей маме, которые обычно были связаны с естественным видом и облачением темнокожих женщин племени и которые, притом что я меньше всего понимал их значение, заставляли ее смеяться.

Однако сегодня вечером, поскольку родители продолжали свой разговор, я понял, что мне не светит перспектива быть принесенным в жертву на людоедском празднестве, и, встретив взгляд отца, когда он сделал паузу, я тоном обиженного и всеми забытого внезапно спросил:

– А что там в бутылке?

Он улыбнулся с необычной доброжелательностью:

– Это дрожжи, Лоуренс. Точнее, королевские голландские дрожжи Хагеманна.

– Дрожжи? – в недоумении повторил я.

– Именно так. – Он с достоинством кивнул. – Живое вещество, состоящее из бесчисленных живых клеток. Да, сама сущность жизни, можно сказать, организм, который растет, набухает, превращает крахмал в сахар, сахар в спирт и углекислый газ и таким образом заквашивает состав нашей жизни. Изготовлены, – вдохновенно продолжал отец, – в минеральном сахарно-солевом растворе – вот что такое мои королевские голландские дрожжи; современная технология, намного превосходящая метод зернового сусла, дает уникальную возможность для внедрения совершенно нового процесса, который в корне преобразует хлебопекарную индустрию Шотландии.

Отец говорил таким тоном, будто это он сам изобрел дрожжи, и я еще долго считал, что так оно и есть. Его явно подготовленное выступление оставило меня безмолвным. Мама, казалось, тоже нашла подобный пафос чрезмерным или, по крайней мере, достаточным для меня в настоящий момент. Она встала и, хотя часы на каминной полке уверяли меня, что еще далеко не мое время, непререкаемо объявила, что мне пора спать.

Обычно это был длительный процесс, затягивавшийся благодаря тому, что я находил сотню причин, чтобы удержать маму, и усложнявшийся всеми видами предрассудков и уловок, придуманных мною для самозащиты, которые, хотя и недостойны перечисления, можно себе представить по первому действию, когда следовало убедиться, что под моей кроватью не прячется боа-констриктор (удав обыкновенный). Однако сегодняшнее явление дрожжей отвлекло меня от моих церемоний и крайне обидным образом сократило все мои ухищрения.

Даже когда я уже был в постели и мама пожелала мне спокойной ночи, оставив, как положено, приоткрытой мою дверь, эта странная субстанция, таинственно вторгшаяся в наш дом, продолжала брожение в моем сознании. Я не мог заснуть. Лежа с закрытыми глазами, я видел дрожжи, работающие в колбе, – они пузырились и пенились, пока не взрывались, превращаясь в пухнущее желтое облако, которое нависало над нашим домом, принимая форму джинна из бутылки в одной из историй моего отца. Мне было не по себе. Было ли это предвидением какого-то странного образа будущего?

Хотя они и говорили тихо, возобновившаяся беседа родителей доходила обрывками из-за незакрытой двери в мою узкую спальню. Время от времени я слышал впечатляющие и тревожные фразы: «подальше от этой проклятой деревни»… «займись снова музыкой»… «он бы поехал в Роклифф, как Теренс»… И наконец, уже почти засыпая, я услышал, как отец заявил своим самым серьезным и решительным тоном:

– Подожди, Грейси, мы им покажем… бьюсь об заклад, что они больше не смогут так относиться к нам. Однажды они помирятся с тобой. И скоро.

Глава вторая

Сколько недель я страстно желал пойти в школу – это приключение, в сияющих красках расписанное моим отцом, откладывалось лишь из-за моей подверженности самым распространенным микробам. Но теперь, когда день настал, меня охватила паника. Пока мама наводила последний глянец, застегивая мне пуговицы на новых синих брюках из саржи и одергивая вязаный джемпер, я со слезами на глазах умолял ее не отпускать меня. Она рассмеялась и поцеловала меня.

– С Мэгги у тебя все будет в порядке. Смотри, вот твой новый ранец для учебников. Надень его, как настоящий мальчик.

Ранец, хотя и пустой, действительно поддержал меня. Я почувствовал прилив сил, однако чуть не подпрыгнул от внезапного стука в дверь.

На пороге стояла Мэгги, со своим обычным выражением, смиренным и приниженным, – спутанные локоны падали ей на глаза, взгляд которых был таким же туповатым, но трогательным, как у скота-молодняка горной Шотландии. Она была дочерью деревенской прачки, известной растрепы, от которой давно убежал ее муж и которая, оплакивая участь своего брошенного чада, сделала из Мэгги рабочую лошадку. Мэгги, одетая в старую, подрезанную снизу твидовую юбку, которую дала ей моя мама, с заштопанным на одном колене чулком, едва ли казалась со стороны хотя бы мало-мальски грациозной. Далеко не глупая, но, что называется, себе на уме и с тяжелым угрюмым характером, свидетельствовавшим о чрезмерном труде и дурном домашнем обращении, она подвергалась безжалостной травле со стороны деревенских мальчишек, кричавших «дура Мэгги» и все же опасавшихся ее, потому что у нее была крепкая рука, метко бросавшая собранную на берегу круглую гальку, которую Мэгги носила в кармане. Но для меня она была и наперсницей, и наставницей. Я действительно доверял ей, как и моя мама, которая любила Мэгги и всячески поддерживала ее. Несмотря на ее многочисленные обязанности – после школы редко кто видел ее без узла с бельем или без доспехов из молочных бидонов, которые после обхода она должна была начисто отмыть на ферме, прежде чем приступить к последнему своему заданию: покормить кур, – она была во время долгих летних каникул кем-то вроде моей няньки, забирала меня днем на прогулку в те дни, когда я в очередной раз выздоравливал. Мы совершали наше любимое паломничество вдоль берега, минуя по пути одинокий заброшенный коттедж со ржавой решеткой для вьющихся растений, именовавшийся Роузбэнком, где, как оказалось, к моему вечному позору, я и родился. Как столь важное событие могло произойти в столь печальном здании, уразуметь я не мог, но, по-видимому, это было так, поскольку, когда мы проходили мимо Роузбэнка, Мэгги принималась в страшных, но убедительных деталях описывать, несомненно со слов своей матери, мое прибытие в сей мир темной и безотрадной ночью накануне субботы, дня отдохновения, когда шел дождь и был такой высокий прилив, что мой отец, отчаянно искавший доктора Дати с его маленькой черной сумкой, едва добрался до деревни.

– И хуже того, – Мэгги обращала на меня сочувственный взгляд, – ты пришел в этот мир не тем концом.

– Не тем концом! Но как это, Мэгги?

– Не головой вперед. Ногами вперед.

– Это плохо, Мэгги? – окаменев, спрашивал я.

Она мрачно кивала в подтверждение.

После этого унизительного разоблачения Мэгги взбадривала меня, уводя вдоль устья к скалам Эрскин, где, наставляя ничего не рассказывать маме, которая была бы потрясена, услышав, что ее любимое, но испорченное чадо травит свой желудок такой «гадостью», мы собирали свежие мидии, которые она жарила на костре из плавника, и они становились сладкими, как орехи. Новизна этой пищи уже сама по себе радовала меня, поскольку я был в каком-то смысле пресыщен; но для Мэгги, увы, недоедающей, это было желанной подкормкой, а затем, сняв свои стоптанные ботинки и длинные черные чулки, один из которых, хоть и заштопанный, был обычно с дыркой, она входила в серые воды залива и, шаря ступнями в илистом песке, нащупывала и раскрывала маленькие рифленые белые ракушки, сырое и дрожащее содержимое которых и поглощала на десерт, как устриц.

– Но они ведь живые, Мэгги, – протестовал я в смятении от боли, которую, должно быть, испытывали под ее острыми зубами эти невинные двустворчатые моллюски.

– Они ничего не чувствуют, – спокойно заверяла меня она. – Если ты быстро их раскусишь. А теперь поиграем в магазин.

Мэгги придумывала всевозможные игры и владела всеми местными ремеслами. Она могла делать свистки из ивы, плести замысловатые коврики из соломы, к чему мои пальцы были совершенно не приспособлены, и волшебным образом складывала из бумаги маленькие плотные кораблики, которые мы пускали по ручью Джелстон. Она также умела петь и хрипловатым, но мелодичным голосом исполняла для меня самые популярные песенки, такие как «Прощай, Долли Грей» и «Жимолость и пчела».

Но из всех наших игр Мэгги больше всего любила играть в «магазин» – вот что ей никогда не надоедало. Когда мы, порыскав, выставляли на берегу все разнообразие наших находок – осколки раковин, семена дикого укропа, головки репейника и морские гвозди́ки, кучки белого песка, морские водоросли с пузырьками воздуха, мраморные камешки, – каждая из которых представляла собой отдельный товар, Мэгги становилась полным достоинства и важности продавцом, а я покупателем. При этом Мэгги, столь бедная и презренная, обретала уверенность и чувствовала себя чуть ли не богачкой. С гордостью хозяйки оглядывая сокровища своего магазина, перебирая набор прекрасных продуктов – чай, сахар, кофе, муку, масло, ветчину и, конечно же, белое в черную полоску мятное драже, – она забывала дни, когда ей приходилось утолять голод солоноватыми моллюсками, сырой репой с одного из полей Снодди или даже кожицей плодов шиповника и боярышника, что мы называли «подножным кормом».

Мы были счастливы вместе, и я чувствовал ее любовь ко мне, пока, внезапно подняв глаза во время нашей игры, не натыкался на ее обращенный на меня удивленный взгляд человека, которого постоянно притягивает какая-то странность. Я знал, что́ затем должно последовать, поскольку полуозадаченным-полусоболезнующим тоном она заявляла:

– Вот гляжу я на тебя, Лори, и до сих пор не могу поверить. Я имею в виду, ты так мало, ты почти совсем не отличаешься от нас. И твоя мать и отец тоже, они такие милые, что ты даже себе не представляешь.

Я опускал голову. Мэгги, в своей грубоватой добродушной манере, снова раскрывала одну из потаенных мук, которые омрачали мои ранние годы, в чем пора без дальнейших обиняков признаться. Я был, увы, католиком. Мальчик, привязанный за руку и за ногу к скрежещущей колеснице папы, несчастный служка Блудницы[5], зажигатель свечей и ладана, потенциальный целовальщик большого пальца святого Петра. Мало того, мои родители и я были единственными последователями этой оскорбительной религии и, что еще хуже, единственными, кто когда-либо поселялся в этой неколебимо, исключительно правоверной протестантской деревне Арденкейпл. В этом тесном маленьком сообществе мы были столь же неуместны, как если бы были семьей зулусов. Мы были такими же изгоями.

Каково бы ни было отношение к моему отцу местной публики, которую он охотней дразнил, чем умирял, на себе я не испытывал ничего, кроме явного сочувствия или даже дружеского любопытства по поводу нашей странности. Тем не менее в понедельник утром, когда я столкнулся с перспективой школы, вышеупомянутая проблема сыграла свою роль в том, что я упал духом. И когда, после финальных увещеваний со стороны мамы, Мэгги крепко сжала мою руку и мы отправились по дороге в деревню, я был в смятении. Мы прошли мимо кузницы, откуда заманчиво пахло жженым копытом – это подковывали лошадь, – но я даже не остановился посмотреть. Не увидел я и окон деревенской лавки, к которым любил прижиматься носом, изучая богатые россыпи разных леденцов, мятных шариков, «слим джимов»[6] и яблочных пирогов. Это был мучительный путь, еще более болезненный из-за того, что Мэгги вполголоса рассказывала о страшных наказаниях, которым подвергает учеников директор школы мистер Рэнкин – она дала ему прозвище Пин[7].

– Он калека, – с сожалением продолжала она, покачав головой. – И неудавшийся священник. Ни то ни се! Но он кошмар с хлесталкой[8].

Хотя мы шли медленно, однако вскоре оказались возле школы.

Это было маленькое старое здание из красного кирпича, с открытым двором и убитой каменистой землей, и, если бы не Мэгги, мне, конечно, следовало удрать. На поле для игр шло нечто подобное сражению. Мальчишки носились туда-сюда, боролись, кричали, пинались и дрались; девочки крутили скакалки, подпрыгивали и повизгивали; летали сорванные с голов кепки, подбитые гвоздями ботинки скользили и царапали камни, высекая из них настоящие искры, от шума и гама можно было оглохнуть. И самый крупный из «плохих» мальчишек, вдруг заметив меня, испустил дикий и душераздирающий вопль: «Гляньте, хто тут! Крошка папа!»

Это внезапное возведение на престол Ватикана ничуть меня не вдохновило – все замерло у меня внутри от дурных предчувствий. Еще секунда, и я буду окружен толпой рвущихся получить от меня нечто большее, чем апостольское благословение. Но от этой и других напастей меня защищала Мэгги, расталкивая толпу воинственно выставленными острыми локтями, пока внезапно не раздался звон, пресекший этот гвалт, и на крыльце не появился школьный учитель с колоколом в руке.

Несомненно, это был Пин, его правая нога была деформирована и прискорбно короче другой – ее поддерживал двенадцатидюймовый стержень, прикрепленный к странному маленькому ботинку железным стременем, покрытым снизу резиной. К моему удивлению, учитель не вызвал у меня никакого страха. Несмотря на свои внезапные взрывы гнева и холерическую стукотню костяшками пальцев по столу, он, по сути, был мягким, заурядным, сломленным человечком лет пятидесяти, в очках со стальной оправой и с остроконечной бородкой, всегда в одном и том же куцем черном лоснящемся пиджаке (целлулоидный воротничок и черный галстук, завязанный на вечный узел), в молодости учился на священника, но из-за своего уродства и склонности к заиканию не раз терпел поражение в пробных проповедях и в конце концов стал печальным примером этой в высшей степени шотландской неудачи, где ничто не могло быть хуже провала на ниве священства.

Однако до него меня не довели. Оторвавшись от основного турбулентного потока, Мэгги наконец передоверила меня помощнице учительницы начального класса, где мне, как и примерно двадцати другим, гораздо моложе меня, дали грифельную доску и посадили на одну из передних скамеек. Мне уже полегчало, так как я узнал нашу учительницу – приятную девушку с теплыми карими глазами и обнадеживающей улыбкой – одну из двух дочерей мистера Арчибальда Гранта, который держал лавку. Ее младшая сестра Полли никогда не отказывала мне в карамельке, когда по поручению мамы я ходил в лавку.

– А теперь, дети, я рада видеть вас после каникул и приветствовать новых учеников, – начала мисс Грант, и я затрепетал, воображая, что ее улыбка обращена ко мне. – Поскольку леди Мейкл нанесет сегодня утром свой обычный дневной визит в школу, я ожидаю, что вы все будете вести себя как подобает. Теперь я буду называть имя каждого, а вы отвечайте – мне нужно заполнить классный журнал.

Когда она произнесла «Лоуренс Кэрролл», я, подражая остальным, ответил: «Здесь, мисс», что, однако, прозвучало настолько неуверенно, будто я сомневался в своей собственной подлинности.

Тем не менее ответ был принят, и после того, как все мы назвались и мисс Грант занесла нас в большую книгу, лежащую у нее на столе, она раздала нам задания. Класс был разделен на несколько групп по уровню подготовки. Вскоре одна группа бубнила таблицу умножения, еще одна списывала с классной доски на свои грифельные доски задания по арифметике, а третья боролась с прописными буквами алфавита. Все это показалось мне таким детским лепетом, что мои прежние опасения начали таять, сменяясь покалывающим осознанием собственной значимости. Какие же они младенцы, если не могут отличить Б от Д! И кто среди этих старших мальчиков погружался, как я, в тайны «Энциклопедии Пирса» с изображением странника на фронтисписе, заявлявшего, что в течение пяти лет он не пользовался никаким другим мылом? Окруженный такими свидетельствами малолетнего невежества, я почувствовал превосходящую силу своих познаний, оригинальность моего нового наряда; мне хотелось, чтобы тут засверкали мои таланты.

Грифельным карандашам недолго пришлось скрипеть, так как дверь распахнулась и последовала команда:

– Встать, дети!

Когда мы с грохотом поднялись, появился Пин и почтительно ввел в класс чопорную, напыщенную, расфуфыренную маленькую даму с таким выдающимся и агрессивным бюстом, что вкупе с пучком перьев на ее шляпе это придавало ей явное сходство с голубем-дутышем. Я смотрел на нее со страхом и почтением. Леди Мейкл была вдовой производителя корсетов в Уинтоне, который под безупречным, но интригующим лозунгом «Дамы, мы используем только самый прекрасный натуральный китовый ус» (такие лозунги были расклеены на щитах каждой железнодорожной станции – эта реклама была для меня не менее интересна, чем «Они нам нужны, как любовь и доверье, – Пиквик, Сова и Уэверли перья»[9]) сколотил немалое состояние, а затем, спустя годы, как мэр Ливенфорда, был пожалован в рыцари, каковое звание подвигло его купить большие владения в окрестностях Арденкейпла и удалиться на покой. Здесь на досуге он предавался своему любимому занятию – выращиванию орхидей и тропических растений, тогда как его супруга не теряла времени даром, возлагая на себя обязанности и утверждаясь в правах хозяйки усадьбы, хотя, при ее простецких манерах и промахах в основных оборотах шотландской речи, она не была леди от рождения, в чем спокойно признавалась. Тем не менее леди Китовый Ус, как ее называл мой отец, была достойной женщиной, щедрой к Арденкейплу – она подарила деревне сельский клуб – и благотворительницей для всей округи. Кроме того, у нее было характерное мрачное чувство юмора и сильные перепады настроения, поскольку, помимо того что она поставила своему горько оплаканному мужу великолепный надгробный камень, изобилующий множеством страшноватых урн, она искренне поддержала и действительно прославила коллекцию орхидей, которую он собрал, до того как почил. Это может показаться странным, но в то время я ни разу и словом не обмолвился со столь высокопоставленной особой, хотя имел все основания быть знакомым с ее широко раскинувшимся поместьем, с лесами и рекой, аллеей длиной в милю, что вилась через парк между гигантскими рододендронами к большому дому с огромным зимним садом рядом с ним.

– Садитесь, дети. – Она подалась вперед. – В этой комнате очень душно. Откройте окно.

Мисс Грант поспешно исполнила просьбу, в то время как ее светлость, устремив на нас грозный взгляд, совещалась с Пином, который, наклонившись и отставив назад свою позванивающую деформированную конечность, таким способом полусокрыв ее – вскоре я увидел, что это была его обычная поза, – послушным шепотом выражал согласие. Затем она обратилась к нам на характернейшем местном наречии, начав так:

– Дети, вы юны и слабы, но я надеюсь и молюсь, что пока вы еще не идете путем зла – ничего не портите, не бедокурите. Теперь вы себя спрашиваете, что за интерес у меня к вашей деревне и ко всем вам, какие вы есть, и, может быть, вы прислушаетесь к тому, что я собираюсь сказать.

Она довольно долго продолжала в том же духе, призывая нас усердно трудиться, совершенствоваться и всегда соблюдать моральные нормы и самые высокие стандарты хорошего поведения, подразумевая, что иначе нам здесь и далее в будущем придется несладко. Закончив, она поджала губы и одарила нас полной достоинства улыбкой, в которой, однако, были и юмор, и некоторое лукавство.

– Пока вы ничего не умеете. Чистая доска – вот что вы такое, чистая доска. Но я хочу проверить вашу природную сообразительность, посмотреть, есть ли у вас в голове хоть какая-то смекалка или что-нибудь подобное. Мисс Грант, карандаш.

Тут же ей был предоставлен желтого цвета карандаш, и, секунду подержав его перед нами, она с пафосом бросила его на пол. Мы замерли.

– А теперь, – выразительно воскликнула она, – у вас нет рук! Ни у кого из вас нет рук. Но я хочу, чтобы этот карандаш был поднят.

Что бы ни подвигло ее на этот экстравагантный эксперимент, – возможно, она посещала одну из своих многочисленных благотворительных организаций, дом для паралитиков в Ардфиллане, – результатом было молчание, мертвая тишина. Класс был в тупике. Внезапно я испытал приступ вдохновения. Как в тумане я встал, обмирая от своей смелости, сделал под общими взглядами несколько неверных шагов и, распростершись перед желтым карандашом, схватил его зубами. Но карандаш был круглым и гладким. Он выскользнул из моих слабых резцов, выстрелив далеко вперед на пыльный и неровный пол. Я на четвереньках последовал за ним, лицом долу, как следопыт-индеец. Снова я попытался схватить карандаш и снова потерпел неудачу. Преследование продолжалось. Никто не сводил с меня глаз. Теперь карандаш нашел себе щель между половицами. Я подтолкнул его вперед подбородком, уговаривая занять выгодное положение, но он на моих глазах мягко закатился в более глубокую щель, возле классной доски, куда уже просыпался мел. Однако кровь ударила мне в голову. Высунув язык, я вылизал свою добычу из ловушки, а затем, не дав карандашу покатиться, прикусил его сильно и надежно. Класс выдохнул и зааплодировал, когда я с белым от мела ободранным носом встал на ноги, намертво зажав в челюстях карандаш.

– Отличная работа! – воскликнула леди Китовый Ус, с энтузиазмом похлопав в ладоши, а затем положив руку мне на голову. – Ты очень умный парень.

Я покраснел – меня распирало от гордости. Чтобы получить такую оценку от леди из поместья перед моей учительницей, перед директором школы и, самое главное, перед моими одноклассниками! И это в первый же день в школе. Очень умный мальчик. Какая радость рассказать маме!

Тем временем, пока мисс Грант отряхивала меня, ее светлость, с видом френолога, все еще держала доброжелательную руку на моем черепе.

– Сколько тебе лет?

– Шесть лет, мэм.

– Ты очень маленький для шести.

– Да, мэм. – Меня подмывало рассказать ей о своих почти смертельных болезнях, которые остановили мой рост, вероятно, навсегда, но я не успел открыть рот, как она продолжила – ободряюще, как настоящая патронесса:

– Ты должен есть кашу с молоком, побольше молока. Не только пенку, запомни. И никогда не задирай нос перед сущностью жизни. Ты понимаешь, что я имею в виду под «сущностью жизни»?

– О да, мэм. – Подогретый своим триумфом и тем, что я знаю больше других, я вспомнил слова отца, связанные с содержимым бутылки, и, пристально посмотрев на леди, ответил уверенно, громко и отчетливо: – Королевские голландские дрожжи Хагеманна!

В классе раздалось робкое хихиканье, переросшее в неудержимый хохот. С тревогой я увидел, что лицо моей покровительницы изменилось и одобрительное выражение было вытеснено тяжелым хмурым взглядом. Ее ладонь сжала мой череп.

– Ты смеешь смеяться надо мной, мальчик?

– О нет, мэм, нет!

Она так долго и пристально изучала меня, что мне казалось, будто мои внутренности вот-вот растворятся. Затем она осуждающе убрала руку, в то же время несильно подтолкнув меня вперед, по направлению к моему месту.

– Иди! Вижу, я ошиблась. Ты просто клоун.

Униженный, опозоренный на всю жизнь, фактически снова изгой, я просидел все оставшееся утро с поникшей головой.

По дороге домой, ища руку моего истинного защитника, я обливался слезами.

– Это бесполезно, Мэгги! – стонал я. – Я ни на что не гожусь, просто жалкий клоун!

– Да, – с унылым сарказмом отвечала Мэгги, для которой, видимо, утро в ее классе прошло не лучше. – Мы – прекрасная пара.

Глава третья

Несмотря на мамины опасения и унижение, которое я испытал в школе из-за королевских голландских дрожжей, дело с дрожжами стартовало самым благоприятным образом. Несомненно, это был шанс, которым мой отец, естественно человек умный, с острым и дальновидным взглядом на вещи, не преминул воспользоваться. Его личные познания в области торговли выпечкой, связи, которые он установил по всей Западной Шотландии в течение пяти лет работы продавцом на Мерчисонов, его привлекательная личность и легкая манера общения, которую он мог точно подстроить под статус любого клиента и которая, как правило, делала его популярной фигурой, а прежде всего – самоуверенность, с которой он сбрасывал свой пиджак, подвязывал белый фартук и наглядно демонстрировал новый процесс выпекания хлеба, – все это обеспечивало ему успех.

Свидетельством этому стала спустя несколько месяцев семейная поездка в Уинтон, когда отец, с гордостью показав нам свой новый маленький кабинет в торговом здании «Каледония», отвел нас на утренник про Аладдина в Королевском театре, а затем в знаменитый «Ресторан Тристл». Человек щедрый, он был более обычного расточителен в то Рождество. Вдобавок к новой зимней экипировке, которая меня не очень интересовала, я получил превосходные сани под названием «Подвижный летун» с рулевым управлением, тогда как для мамы в один из декабрьских дней из Уинтона в большом двуконном фургоне прибыло нечто, о чем, должно быть, она давно мечтала, с тех пор как вышла замуж, подарок, неожиданность которого, поскольку отец, по своему обыкновению, не проронил ни слова о его прибытии, только удвоил и утроил радость мамы. Пианино. Не какой-нибудь там желтоватый деревенский музыкальный ящик с плюшевыми вставками, под который мы вышагивали в школе, бренчавший как старое банджо, но совершенно новый, черного дерева, солидный инструмент с волшебным именем «Блютнер», с двумя позолоченными подсвечниками и сияющими клавишами из слоновой кости, которые при легчайшем касании издавали глубокие и яркие созвучия.

Мама, все еще совершенно ошеломленная, села на вращающийся стул, который прибыл вместе с пианино, и, пока я стоял у ее плеча, она с изумительной живостью, поразившей меня, пробежала пальцами вверх и вниз по клавиатуре, заметив притом: «О дорогой Лори, мои пальцы такие неловкие»; замерла на мгновение, чтобы собраться с духом, а затем заиграла. Эта сцена столь живо стоит перед моими глазами, что я даже помню ту пьесу, которую она исполняла. Это был «Танец шарфов»[10]. Я, без всякого преувеличения, был буквально ошеломлен и очарован не только восхитительными звуками, которые воздействовали на мои барабанные перепонки, но чудом: мама, от которой, кроме песен, я никогда раньше не слышал ни одной музыкальной ноты и которая из верности отцу, не имевшему возможности приобрести пианино, никогда в моем присутствии не демонстрировала своего умения, через столько лет тишины вдруг обнаружила этот свой сокрытый и совершенный талант и очаровала меня сверкающим потоком музыки. Два грузчика, каждый из которых получил шиллинг, уже надев в холле свои картузы, задержались на выходе. Теперь, вместе со мной, когда мама закончила, они невольно зааплодировали. Она радостно засмеялась, но покачала головой:

– О нет, Лори, я совершенно разучилась играть. Но это скоро вернется.

Здесь, в этой реплике, была еще одна загадка, вдобавок к тем другим, пока нераскрытым, которые осложняли и тревожили мои ранние годы, но когда я приставал к маме с соответствующими вопросами, она просто улыбалась и отвечала что-то уклончивое. Между тем ничто не могло отвлечь меня от этой новой радости. Отец не был музыкальным человеком и, хотя не имел ничего против пианино, на самом деле был равнодушен к нему; это, видимо – поскольку я начал узнавать отца, – в какой-то степени отложило приобретение инструмента. Его представление о музыке – это попурри из известных мелодий в исполнении хорошего духового оркестра, для чего он приобрел несколько цилиндров к фонографу Эдисона – Белла с записями знаменитого «Бессеса»[11]. Но для мамы, особенно в нашем неравноправном государстве, прекрасный «Блютнер» был и утонченней, и утешительней. Каждый день, закончив домашние дела и убедившись, что все у нее в полном порядке и блестит, она «приодевалась» и «практиковала», время от времени наклоняясь вперед, поскольку от природы была чуть близорукой, чтобы изучить трудный пассаж, затем, прежде чем возобновить игру, отводила в сторону свои мягкие каштановые волосы, которые, взлетая и распадаясь по пробору, закрывали ей лоб. Часто, когда я возвращался домой из школы, и всегда, если погода была дождливой, я молча шел в гостиную, чтобы послушать, и садился у окна. Вскоре я узнал названия тех вещей, которые мне нравились больше всего: это полонез ми-бемоль Шопена, Венгерская рапсодия Листа, а затем «Музыкальные моменты» Шуберта и моя самая любимая, чему, возможно, способствовало название, соната фа-минор[12] Бетховена, которая более других навевала преждевременную грусть, вызывая видения, в которых под сияющей луной я представлял самого себя, пропадающего в отдаленных землях и обретающего душевный покой в одинокой могиле героя, восстав из которой я бежал на кухню, чтобы поставить чайник на плиту и приготовить тосты с маслом к чаю.

Это была счастливая зима, которую ничто в дальнейшем не могло вычеркнуть из моей памяти. Наш маленький корабль, под парусами, наполненными попутным ветром, жизнерадостно плыл по морю своим одиночным безопасным курсом. Отец разбогател. В школе меня перевели в класс постарше, и, хотя я сожалел о расставании с мисс Грант, я был приятно удивлен, обнаружив, что меня тянет к моему новому наставнику. Пин, столь несправедливо осужденный Мэгги – его вспышки были лишь результатом расшатанной нервной системы, а не дурного характера, – возможно, потерпел бы неудачу за кафедрой проповедника, но как учитель он был превосходен. Естественно, он был гораздо образованнее подавляющего деревенского большинства, и у него был бесценный талант интересно подавать материал. Удивительно, но он, похоже, заинтересовался мной. Вероятно, он заметил, с какой иронией и свысока относились к нам в деревне, или, возможно, хотя он никогда в открытую не говорил об этом, у него были надежды превратить меня в своего рода головню, вытащенную из огня[13]. Так или иначе, я получил больше, чем заслужил, пользы от этого презираемого и отверженного маленького человека.

Как быстро пролетели эти месяцы! Я едва осознавал, что весна на подходе, пока отец, подверженный тому, что он называл «склонность к бронхиту», не подхватил в марте сильную простуду из-за своего язвительного ирландского пренебрежения старой шотландской пословицей: «Не надень, что хочется, пока май не кончится». Но он справился с недомоганием, когда у сикоморы возле кузницы набухли почки, и вдруг мы оказались в зелени апрельских дней. Дул мягкий западный ветер, разнося на своих крыльях известие о том, что мы стали явно процветать. Был ли причиной такого редкого для здешних мест события своевольный визит моего двоюродного брата Теренса, шестнадцатилетнего мальчика, который с самых ранних лет был одарен носом, весьма восприимчивым к светлым воздушным потокам финансового благополучия?

Теренс – потрясающий, длинноногий, необыкновенно красивый юноша – был сверх меры наделен очарованием Кэрроллов. Его дом, который я никогда не видел, был в Лохбридже, всего в двенадцати милях отсюда, где его отец владел заведением со странным названием «Погреба Ломонда». В то время как я не осознавал тогда возможных последствий, связанных с загадочным словом «погреба», помимо того что оно предполагало некие подземные глубины, – великая особенность Терри, читаемая в моих полных зависти глазах, состояла в том, что он учился в знаменитом Роклифф-колледже в Дублине в качестве пансионера. Итак, в свои пасхальные каникулы он прикатил к нашим воротам на новом сверкающем велосипеде «радж-уитворт». На Терри были хорошо отутюженные серые фланелевые брюки, с которых он небрежно снял зажимы, синяя фланелевая форменная куртка Роклиффа и соломенная шляпа с эмблемой колледжа, надетая набекрень. Просто олимпиец прямо с Парнаса – или из «Погребов»? – он ослепил меня.

Мама, изголодавшаяся по посетителям и исполненная самого пылкого гостеприимства, была рада видеть Теренса, хотя и смутилась, поскольку была не готова к приему гостя.

– Мой дорогой мальчик, если бы ты только сообщил мне, что приедешь, я бы приготовила для тебя такой хороший обед. – Она посмотрела на часы, которые показывали три часа без двадцати минут. – Скажи, чем я могу сейчас тебя угостить?

– На самом деле я уже обедал, тетя Грейс. – (Я отметил, что подчеркивание родства понравилось моей матери.) – Тем не менее я не прочь перекусить.

– Просто скажи, чего ты хочешь.

– Что ж, вообще у меня слабость к яйцам вкрутую, если у вас найдутся.

– Конечно. Сколько бы ты хотел?

– Скажем, полдюжины, тетя Грейс, – беспечно предложил Теренс.

Пятнадцать минут спустя он сидел за столом, изящно вступая в контакт с шестью яйцами вкрутую и несколькими ломтиками деревенского хлеба, густо намазанными маслом, одновременно рассказывая в небрежной манере, с акцентом и интонацией высших слоев Дублина, о своих замечательных триумфах за прошедший семестр, о победе в спринте на сто ярдов на школьных спортивных соревнованиях. Невозможно было не восхищаться, что мы и делали, хотя мама, казалось, немного заскучала, когда в третий раз Теренс повторил:

– Я так рванул в финальном забеге, что казалось, будто они стоят на месте.

Позднее именно она предложила, чтобы Теренс взял меня прогуляться до возвращения моего отца. Когда мы отправились по дороге в деревню, я вложил свою ладонь в его и восторженно выдал:

– О кузен Терри, как бы я хотел вместе с тобой побывать в Роклиффе!

Теренс пристально посмотрел на меня, затем достал зубочистку и начал рассеянно ковырять в зубах.

– Только не говори твоей матери – она у тебя как блаженная, – но одно из яиц было пустым.

Он слегка наклонился, чтобы подчеркнуть значимость сказанного.

– О, извини, Терри. Но ты слышал, что я сказал про Роклифф?

Теренс безмолвно покачал головой, но закончил фразой, которая охладила мой пыл:

– Мой бедный шустрик, ты никогда не выдержишь удара трости с наконечником. Роклифф забьет тебя до смерти. Боже мой, что это за объект там?

Я повернулся. Это была Мэгги в своем амплуа рабыни, с большим узлом белья, раскачивающимся на голове, неуклюжая, неопрятная, машущая мне, дико машущая мне в дружеском приветствии. Меня словно скукожило. Признать Мэгги в присутствии Теренса? Нет-нет, это было немыслимо. Виновный в первом из двух великих актов предательства, случившихся в моем детстве, я отвернулся.

– Бог знает, кто это, – пробормотал я в своем жалком подражании манере моего двоюродного брата и пошел дальше, оставив Мэгги так и стоять в изумлении, с поднятой рукой.

В начале дороги Теренс остановился у бакалейной лавки. За окном на стеклянной подставке лежал один из фирменных десертных яблочных пирогов Гранта. Кроме того, внутри, склонившись над книгой – локти на прилавке, спиной к нам, – сидела Полли Грант. То, что нашим глазам была представлена довольно пышная часть тела девушки – та, на которой сидят, – похоже, позабавило моего кузена Теренса. Он с легкостью уселся на подоконнике, переводя взгляд с яблочной выпечки на ничего не подозревающую Полли.

– Похоже, неплохой пирог, – прокомментировал он.

– О да, Терри. Просто великолепный.

– Абсолютно круглый?

– Они всегда круглые, Терри.

К моему удивлению, Теренс рассмеялся, и Полли, прервав чтение, встала и повернулась к нам. Встретив взгляд моего кузена, она зарделась и захлопнула книгу.

– Мы могли бы попробовать чего-нибудь сладкого после яиц, – продолжил Теренс. – Полагаю, у вас тут есть свой счет.

– О да, счет у нас есть. Я часто делаю покупки для мамы в кредит.

– Тогда предположим, что ты забежал за выпечкой и записал ее в долг. – Он добавил небрежно: – Потом я расплачусь за нее.

Я охотно повиновался. Мне показалось, что Полли немного не в себе. Она даже забыла дать мне мою обычную карамельку.

– Кто этот молодой человек с тобой? – все еще пунцовая, осведомилась она.

– Мой кузен Теренс, – гордо ответил я.

– Тогда скажи ему, что он довольно нахальный.

Естественно, выйдя с пирогом, я и мысли не допускал передать такие слова моему двоюродному брату, который, осматривая окрестность, предложил прогуляться до тенистой зелени на краю деревни; это место тут называли Гоммон.

Он удобно уселся, привалившись спиной к каштану, и раскрыл бумажный пакет, из которого пошел вкусный аромат хрустящего слоеного теста.

– Не такой уж большой при ближайшем рассмотрении, – заметил он, разглядывая пирог, который, на мой взгляд, оказался гораздо больше вблизи. Он был по крайней мере девяти дюймов в диаметре, покрытый снежной сахарной пудрой и источающий дивный сок. – Хм… – сказал Теренс. – У тебя не найдется ножа?

– Нет, Терри. Мне еще не разрешают носить нож. Боятся, что могу порезаться, – извинился я.

– Жаль, – задумчиво сказал Теренс. – Мы не можем разломить его, иначе все будем в его начинке.

Пока Теренс, нахмурившись, как бы глубоко задумался, у меня в предвкушении вкуснейшего лакомства потекли слюнки.

– Есть только один выход, парень, – наконец сказал он решительно. – Нужно бросить монету – кому пирог. Ты ведь игрок, не так ли?

– Если ты – да, то и я, Терри.

– Отлично, парень! – Он с серьезным видом достал монету. – Орел – я выиграл, решка – ты проиграл. Я даю тебе преимущество. Загадывай.

– Решка, Терри, – робко рискнул я.

Он открыл монету.

– Решка, какая жалость! Слышал, как я сказал: «Решка – ты проиграл»? Ну, в следующий раз тебе больше повезет.

В некотором смысле, хотя глаза мои часто моргали, я был не слишком огорчен проигрышем. Глядя, как Теренс медленно и с явным наслаждением уписывает пирог, я косвенно получал удовольствие, вплоть до того момента, когда от слоеного пирога осталась последняя корочка.

– Было вкусно, Терри?

– Так себе, – критически отозвался он. – Но слишком сочный для твоей молодой крови. – Не меняя позы, он вытащил из кармана свой латунный портсигар, достал сигарету с золотым наконечником и, пока я с благоговением смотрел на него, закурил. – Табак «Дикая герань», – пояснил он.

– Терри, – сказал я, – как хорошо, что ты здесь! Почему бы тебе не приезжать почаще? И почему бы мне не приехать к вам?

– Уфф, – сказал он, выпустив дым через ноздри. – Вижу, тебя интересует наша семейка.

Я ухватился за возможность что-то узнать о нас:

– Да, расскажи мне, Терри.

Он поколебался, словно готов был уступить, но затем помотал головой в знак отрицания:

– Ты слишком молод, чтобы занимать мозги такой ерундой.

– Но я занимаю, Терри. Есть вещи, которых я не понимаю. Главное, почему мы никогда не видимся с нашими родственниками.

Он искоса посмотрел на меня. Разве он не чувствовал, что мне небезразлично то, что происходит с неизвестными мне членами нашего рода?

– Что, никто из родни твоей матери не приезжал к вам?

– Нет, Терри. Только лишь один из братьев мамы. Который в университете, самый молодой, по имени Стефан. И только лишь один раз за все время.

Повисла пауза.

– Ну, парень, – сказал наконец Теренс назидательно, – признаться, тут есть своя закавыка. И поскольку тебе неймется узнать кое-что из прошлого, не вредно набросать несколько штрихов на эту тему.

Пока я сосредоточенно ждал, он откинулся назад, попыхивая сигаретой, и вдруг начал.

– Прежде всего, – сказал он громко, почти обвиняюще, – если бы не Каледонская железнодорожная компания, ты бы сегодня здесь не сидел. Факт, тебя бы просто не было.

Это неожиданное заявление потрясло меня. Я растерянно уставился на него.

– Видишь ли, – продолжал он, – каждый вечер, когда дядя Кон возвращался с работы из Уинтона, ему приходилось пересаживаться на другой поезд в Ливенфорде, чтобы на местном подкидыше из Кэйли добраться до Лохбриджа, где он жил в то время. Иначе бы он никогда не увидел твою мать.

Подобный вариант развития событий показался мне таким невероятным, что моя тревога усилилась. С удовольствием отмечая, насколько мое внимание приковано к нему, Терри продолжал с легкой небрежностью:

– Обычно Кон заходил в зал ожидания с газетой «Уинтон геральд», потому что поезд из Кэйли всегда опаздывал. Но в один из таких вечеров что-то привлекло его внимание или, скорее, кто-то.

– Мама! – ахнул я.

– Еще нет, парень. Не торопи меня. На тот момент она просто Грейс Уоллес, семнадцатилетняя милашка. – Он укоризненно нахмурился. – Она постоянно приходила с папкой для нот встречать своего брата-школьника, который возвращался этим же поездом из Академии Дринтона. – Он сделал паузу. – Конор, твой отец, всегда, ты уж извини меня, посматривал на хорошеньких девушек. Однако в тот раз все было иначе. Он хотел заговорить, но опасался, что оскорбит ее. Но как-то вечерком он все же решился. И в этот момент, парень, – неожиданно повысил голос Терри, – когда они посмотрели друг другу в глаза, все рухнуло!

– Что рухнуло, Терри? – едва прошептал я.

– Ее родители были истовыми, стопроцентными пресвитерианцами, строже не бывает, а она была зеницей ока у старика, который, что еще хуже, происходил от шотландских предков, начиная от самого Уильяма Уоллеса[14], если ты когда-нибудь слышал о нем. Итак, была чудесная девушка, о которой весь городок был прекрасного мнения, она помогала матери по дому, пела, как ангел, в церковном хоре, никогда не оступалась. – Терри печально покачал головой. – Когда узнали, что она связалась с этим выскочкой, католиком-ирландцем, родным братом трактирщика и, бог ты мой, священника, то, черт возьми, парень, у них всех действительно снесло крышу. Мольбы и слезы. Несколько месяцев это был сущий ад, когда родня пускалась во все тяжкие, чтобы разлучить парочку. Не помогло, парень. В конце концов, не сказав никому ни слова, хотя Кон не мог бы похвастаться и пятью фунтами стерлингов в кармане, они просто пошли и зарегистрировали брак. Она знала, что ее родня никогда больше не будет разговаривать с ней, и Кон знал, что он будет отщепенцем для своих, потому что он не освятил брак в церкви, но не важно – они поженились.

– О, я рад, что они это сделали, Терри! – горячо воскликнул я, потому что слушал его рассказ затаив дыхание.

Терри рассмеялся:

– По крайней мере, шустрик, у них получился ты, законнорожденный.

Какое-то мгновение он сидел, изучая меня, как бы пытаясь прочесть мои мысли, но теперь во мне было пусто. Возможно, то, что он рассказал, не совсем меня удивило, я, должно быть, о чем-то догадывался насчет моих родителей. Но внезапно на меня накатила ужасная депрессия, усугубленная тем, с каким веселым равнодушием Терри относился к истории, так глубоко меня задевшей.

– Итак, теперь ты все знаешь, – нарушил он молчание. – Только не выдавай меня.

– Не выдам, Терри, – глухо сказал я. Я был менее счастлив, чем надеялся, и, чтобы подбодрить себя, сказал: – Значит, у меня двое дядей?

– С нашей стороны у тебя трое. Мой отец, твой дядя Бернард в Лохбридже и его преподобие дядя Саймон в Порт-Крегане, не говоря уже о твоем дяде Лео в Уинтоне, хотя о нем мало что известно. – Он поднялся и помог мне встать. – Нам пора домой. Мне нужны спички, поэтому я загляну в магазин. Ну, давай наперегонки.

Он пружинисто побежал, желая показать мне свой стиль. У меня не было настроения бегать, но теперь я испытывал странный дух соперничества по отношению к своему несравненному кузену. Я припустил за ним изо всех сил, так что Терри, глянув через плечо, был вынужден отбросить свою напускную важность и прибавить ходу. Возможно, яблочный пирог и яйца вкрутую мешали ему, возможно, рассказ о его подвигах в спортивных состязаниях Роклиффа был отмечен природным даром все преувеличивать. Он меня не опередил – мы добежали до магазина Гранта вровень, локоть к локтю. Когда мы отдышались, он впервые глянул на меня с оттенком уважения:

– А ты быстрый, парень. Не могу поверить. Ну, конечно, ты понял, что я не выкладывался.

Пока я ждал снаружи, он надолго застрял в магазине. Полли, помогавшая ему, вовсе не выглядела недовольной из-за его повторного появления и привередливости, с которой он выбирал спички. Когда я посмотрел в окно, Терри, похоже, сильно ее смешил. Такой уж он был, беззаботный и беспечный. Мог ли Терри действительно любить кого-нибудь, не говоря уже о бедном маленьком шустрике, таком как я? У меня вдруг перехватило горло.

Печаль сопровождала меня до самого дома, став еще глубже во время восхитительного ужина из куриных блюд, который приготовила мама, тогда как я не мог проглотить и кусочка. Отец, пребывавший в одном из своих лучших настроений, когда душа нараспашку, выказал особую любовь к Терри, дав ему соверен, на который, видимо, Терри рассчитывал и который, скорее всего, и был целью его визита. Затем мой кузен зажег карбидную фару на велосипеде, вскочил на него и отправился в Лохбридж.

Когда он скрылся из виду, я пошел на кухню.

– Мама, – сказал я, подходя к ней, – пусть и не очень-то, но все-таки я игрок.

– Ты? – без энтузиазма сказала мама. – Не знаю, хочу ли я, чтобы ты был игроком.

– Но это хорошо ведь. Терри сказал, что я игрок, когда мы бросали монету на яблочный пирог.

– Яблочный пирог? – Мама в недоумении повернулась, ее руки были в мыльной пене. – Вот почему ты не ел за ужином.

– Нет, мама. Я ни чуточки не попробовал пирога. Терри все съел.

– И откуда же взялся этот знаменитый пирог? – Теперь мама очень странно и вопрошающе смотрела на меня.

– Ну, мама, это я его купил и записал на наш счет.

– Как! Ты записал на наш счет!

Мать была изумлена. Отец же, который подошел и все слышал, вдруг спросил:

– Как Терри бросал монету?

– Он вел себя честно, папа. Он сказал: орел – его выигрыш, решка – мой проигрыш.

Отец зашелся от смеха, столь долгого, что все закончилось тяжелым кашлем с бронхиальным спазмом.

– Юный мерзавец! – задыхался отец. – Он типичный Кэрролл.

– Не вижу тут ничего смешного, – холодно сказала мама. – Я поговорю с тобой серьезно об этом утром, Лоуренс. А теперь ты пойдешь прямо в постель.

Я медленно и грустно разделся. Этот день, начавшийся так радостно, горечью стоял во рту. Мои ум и совесть испытывали тяжесть вины. Разве я не предал Мэгги, дорогую Мэгги, моего друга и защитника, да, отмахнулся и отрекся от нее, и все ради двоюродного брата, который думал обо мне не больше, чем, скажем, о коробке спичек фирмы «Свон»? Больше всего на меня давила тайна, связанная с моими родителями, в которую Терри меня посвятил, изоляция, в которой мы были вынуждены жить. Я уткнулся в подушку и позволил пролиться горючим слезам.

Глава четвертая

В том году осень наступила рано. Листья моего любимого дерева, тронутые золотом и багрецом, опали, соткав королевский ковер у входа в кузницу. С залива поползли утренние туманы, оставляя хрустальные росы на перистых травах поля Снодди. В мягком воздухе было ощущение перемен и чего-то неосязаемого, что заставляло меня мечтать о дальних землях, неведомых королевствах, где, как мне тогда еще казалось, я бывал в какие-то забытые стародавние времена.

Но сегодня было воскресенье, реальный день, который всякий раз, когда я просыпался и улавливал явственный запах жареного бекона и яиц, настраивал меня на более практический лад. Отец по воспитанию и вере был тем, кого я должен назвать убежденным католиком, то есть, несмотря на некоторые свои смелые и неординарные высказывания, он стоял на своем перед лицом противников этой конфессии, но едва ли его можно было считать прилежным прихожанином. Если на седьмой день недели сияло солнце и погода обещала быть хорошей, он нанимал у фермера Снодди пони и рессорную двуколку и отправлялся в ближайшую католическую церковь Святого Патрика в Дринтон, в девяти милях отсюда. Мать, несмотря на свое протестантское воспитание, охотно ехала с ним. Она была так привязана к мужу, что, по моему убеждению, если бы он исповедовал индуизм, охотно сопровождала бы его и в индуистский храм. Меня, конечно же, брали с собой, и мы с мамой затаив дыхание следили за тем, как неловко отец управляется с поводьями, пытаясь выдать свою неосторожность за высокое мастерство, что не могло обмануть ни нас, ни, в данном случае, пони. Стукнув копытами, когда отец срезал углы, пони оборачивался и, вытянув шею, с возмущенным удивлением смотрел на него. На дорогах редко можно было встретить автомобиль; обычно это был красный «аргайл» с автомобильного завода в Лохбридже, и, когда такой проезжал мимо в облаке пыли, чудом не врезавшись в нас, мама, придерживая широкополую шляпу, восклицала:

– О дорогой, эти ужасные машины!

– Нет, Грейси, – невозмутимо отвечал отец, понукая шарахнувшегося пони. – Это прекрасное изобретение. Поскольку я собираюсь заиметь такое авто, не надо на них наезжать.

– Это они могут на нас наехать, – бормотала мне на ухо мама.

Но было много воскресений, когда отец чувствовал, что Бог не требует от него подвергать семью опасностям, связанным с дорогой, и, глядя на его лицо, когда он изучал рыхлое серое небо и принюхивался к мягкому, намекающему на дождь западному ветерку, я знал, что это осеннее утро чревато в высшей степени приятными волнениями, остроту которым придавала неизвестность, стоявшая за ними. И действительно, после завтрака, на который отец явился в своем халате, он повернулся к маме:

– Голубушка, а не сделаешь ли несколько сэндвичей – мальчику и мне?

Отец обычно называл маму «голубушкой», когда просил ее о какой-нибудь услуге.

Он поднялся наверх и затем спустился в обычной экипировке для наших походов: толстый серый полушерстяной костюм «Норфолк», крепкие ботинки и трикотажные чулки, а также непромокаемый плащ, который, как пончо, крепился на шее металлической застежкой.

Мы отправились в путь, вверх по дороге к станции и через деревню, где уже начали звонить колокола в приходской церкви. В ответ на этот призыв туземцы, как мой отец упорно называл местных жителей, все поголовно в степенно-черном, вооруженные своими черными Библиями, двинулись к церкви в медленном и торжественном богопослушном потоке.

– Черные тараканы! – раздался рядом со мной полный отвращения возглас.

Я уверен, что отец намеренно выбрал этот момент, дабы как чужак-католик возмутить шотландское шествие выходного дня. Это был его способ бросить вызов негласному предубеждению против нас в деревне. В настоящее время, когда просвещенный либерализм стремится содействовать единству Церквей, трудно представить себе тогдашнее ожесточение против католиков, особенно против ирландских католиков, на западе Шотландии. Этих потомков неугодных голодных беженцев, многие из которых до сих пор не смогли подняться выше уровня трудового класса, называли «грязными ирландцами» и повсеместно презирали и осуждали из-за национальной и религиозной принадлежности, о чем публично высказывались в таких выражениях, как «римская блудница, пьющая из чаши мерзости» или «шлюха, сидящая на семи холмах греха». Помню, что меня самого пробирала дрожь, когда я пытался растолковать слова проповеди, которая должна была звучать в деревенской приходской церкви: «Рим, место зверя, согласно Откровению гл. 17: 4–13».

Но, в отличие от меня, у отца был боевитый характер, и он с презрением и издевкой наблюдал, как люди, шокированные нашим внешним видом, кривят рты и бросают на нас осуждающие взгляды. Теперь, как и всегда, он вышагивал по деревне весело и беспечно, с высоко поднятой головой, насмешливая улыбка изгибала уголки его губ, которые он иногда, выразительно насвистывая, складывал трубочкой. Для меня, в смертном ужасе семенящего рядом, это было тяжкое испытание, разве что лишь чуть скрашиваемое скрытно завистливыми взглядами мальчишек, для которых воскресенье было наказанием, омраченным двухчасовой проповедью, днем мучительной скуки, когда случайный всплеск эмоций был скверной, смех – преступлением, а проезд одного медленного поезда, известного как «воскресный нарушитель», – глумлением над святостью дня, примером того, что публично было объявлено злом, ведущим мир к погибели.

Я перевел дыхание, лишь когда мы миновали последнее строение деревни, лесопилку Макинтайра, и вышли на простор. Далее мы оказались у поместья Мейкл, пройдя величественные ворота, возведенные в стиле шотландских баронов, с высокими колоннами, на каждой из которых в нише из резного камня сидел зеленый бронзовый орел. За ними, виясь по парку между грудами рододендронов, уходила вдаль аллея, вероятно в бесконечность. Вид этого исключительного великолепия уже заранее вызвал у меня трепет, который усилился, когда отец, пройдя еще шагов двести по проселочной дороге, осторожно осмотрелся и, поманив меня за собой, нырнул в прореху в живой изгороди. Теперь мы оказались в лесистом парке леди Китовый Ус, куда вход посторонним был строго запрещен.

Я содрогнулся, подумав об этом. Отец, однако, совершенно невозмутимый, направился под буками по знакомому маршруту – буковые орехи слишком громко трещали под нашими ботинками, – и наконец мы вышли в поросшую папоротником лощину. Затем отец обогнул плантацию молодых лиственниц и углубился в более густые заросли с подлеском, где раздавалось эхо плещущей воды. Это была строго охраняемая река Джелстон, известная тем, что в нее заходила морская форель.

Оказавшись на берегу реки, рядом с водопадом, отец первым делом вынул из-под плаща-накидки двухфутовую холщовую сумку и достал из нее складную, из железного дерева удочку, прикрепил катушку спиннинга, выпустил леску и начал забрасывать наживку в сливочную пену заводи. Еще мальчишкой, живя у берегов Лох-Ломонда, он страстно рыбачил в каждой речушке, впадающей в озеро, и теперь, пока я пристально наблюдал, как он время от времени подергивает удочку, его азарт передался и мне.

Хотел бы я похвастаться, что отец был одним из тех, кто, как пуританин, рыбачит на искусственную мушку, или проще – нахлыстом. Но это было не так. Он ловил рыбу на дождевых червей, выкопанных в деревне для нас Мэгги, которых по одному, жирных и извивающихся, я доставал из банки из-под какао «Ван Хоутен» – она была в моем кармане. Целью отца было поймать рыбу, и он придерживался способа, который хорошо ему служил в юности. Однако сегодня, похоже, нам не везло.

– Совсем не клюет. – Отец был раздосадован, ему не нравилось терпеть поражение. – Но морская форель должна подойти. Мы оставим леску в воде и пообедаем.

Наши сэндвичи были всегда хороши, особенно с томатами. Мы сели на полянке под серебристой березой, которая рассеивала мягкий серебристо-зеленый свет. Река плескалась и сверкала за высокой травой и тростником. Шум леса пугающе напоминал о том, что эти места находятся в частной собственности. Внезапная болтовня сойки заставила меня вздрогнуть. Как и во всех наших походах, в настоящий момент я страшно боялся, что нас застукает лесник или, что еще хуже, хозяйка имения, эта грозная маленькая дама, выразившая мне презрение в первый же мой день в школе, – мысленно я обозначил ее кратко и неприязненно словом она. Этот страх омрачал мою радость. Отец коварно или, может быть, ради того, чтобы добавить мне толику храбрости, иногда изображал панику: «Тсс! Вон она!», заставляя меня бледнеть, сам же при этом пренебрежительно покачивал головой.

Когда наш пикник закончился, отец откинулся навзничь, заложив руки за голову, – шляпа съехала ему на глаза. По его слегка осоловевшему взгляду было видно, что он не прочь вздремнуть, – так и оказалось, когда он сонно пробормотал:

– Сходи пособирай что-нибудь.

Лес был полон дикой малины. Незачем было далеко ходить, поблизости я нашел большой малинник. Как только я оказался среди его высоких кустов, благополучно укрывших меня от опасностей, во мне проснулся дух приключений. В мгновение ока из бедного маленького шустрика, как называл меня Терри, я превратился в героя вечерних историй отца. Выбирая медово-сладкие ягоды, пачкая лицо и руки малиновым соком, я выживал на безлюдных островах, преодолевал голод в непроходимых джунглях, утолял жажду в оазисах пустыни, где передвигался верхом на верблюдах.

Вдруг я услышал один за другим несколько всплесков, заставивших меня вернуться к отцу. Он стоял на берегу, с усилием, двумя руками, удерживая удочку, которая изогнулась невероятной дугой, а в заводи билась как сумасшедшая большая рыбина, вертясь и ныряя, прыгая в воздух и оглушительно ударяясь о водную поверхность.

В течение нескончаемых минут, пока продолжалась схватка и кипела заводь, я трепетал из-за опасения, что наша добыча может от нас уйти. Наконец эта прекрасная рыбина медленно выплыла, уставшая и побежденная, ее серебряная чешуя казалась золотистой от торфяной воды, и отец быстрым, но плавным движением вытянул ее на пологий галечный берег.

– Какая красота! – воскликнул я.

– Проходная[15] морская форель. – Отец тоже тяжело дышал. – Не менее пяти фунтов.

Когда мы наконец успокоились и со всех точек зрения повосхищались нашей добычей, отец решил, что с нас хватит на этот день, так как солнце уже сильно припекало. На самом деле ему до смерти хотелось показать рыбину маме, которая часто открыто посмеивалась по поводу размеров нашего улова. Он наклонился, пропустил толстый шнур через жабры форели, а затем, подняв рыбу до пояса, подвесил ее, надежно привязав шнуром к брючному ремню.

– О том, чего глаз не видит, сердце не скорбит, – пошутил он, накидывая сверху плащ. – Пошли, мальчик. Нет, не сюда…

Отец, вдохновленный удачей, был явно в самом приподнятом настроении. Я понял, что из-за большой тяжелой рыбины, которую следовало спрятать под стесняющим движения плащом, он не хочет возвращаться длинным путем через леса и заросли. Несмотря на мои тревожные протесты, он заявил, что мы сократим расстояние, пройдя полями, надо только пересечь главную аллею за большим домом. Мне оставалось лишь последовать за ним.

– Воскресный день, – успокоил он меня, когда мы приблизились к кустарнику, росшему вдоль подъездной дороги к дому. – Там сегодня ни души.

– Но посмотри! – Я указал на штандарт с изображением льва над домом. – Флаг поднят. Она там!

– Видимо, прикорнула после обеда.

Едва он это сказал, как, выйдя из-за куста рододендронов, мы едва не столкнулись нос к носу с пухлой коротышкой в легком муслиновом платье, которая из-под своего кружевного зонтика с изумлением уставилась на нас. Я чуть не упал в обморок. Это была она. Я хотел убежать, но мои ноги отказались повиноваться. Отец же, несмотря на непроизвольный испуг и краткосрочную утрату естественного цвета лица, пытался скрыть свою оторопь. Он снял шляпу и поклонился:

– Ваша светлость… – Он сделал паузу и слегка кашлянул. Я понимал, что он ломает себе голову над тем, как нам выйти из этой катастрофической ситуации. – Надеюсь, вы не расцените это как вторжение. Позвольте мне объяснить…

– Позволяю, – с ужасным шотландским акцентом прозвучал ответ – в ее голосе слышалась смесь подозрения и крайнего неудовольствия. – Что вы делаете в моем поместье?

– Охотно объясню! – воскликнул отец, еще не зная, что сказать, и снова кашлянул. Затем, как фокусник, не приподнимая полы своего плаща, он вытащил из нагрудного кармана одну из визитных карточек. – Мадам, позвольте мне представиться, – сказал он, вежливо, но настойчиво пытаясь всучить визитку хозяйке имения, не обратившей на нее ни малейшего внимания. – Дело в том, что мой партнер минхер Хагеманн из Роттердама… вот его имя на моей карточке… он является кем-то вроде ученого-садовода. Голландец, ну вы понимаете, они все там садоводы. Когда в разговоре на днях я случайно упомянул о вашей знаменитой коллекции орхидей, он просил, просто умолял меня найти для него возможность встретиться с вами. Он полагает, что в следующем месяце будет в Уинтоне. И если бы вы были столь любезны… – Отец замолчал.

Повисла тишина. Взгляд леди Китовый Ус, переходя с одного из нас на другого, остановился на мне, и в ее глазах я прочел роковое узнавание. Наконец она надела пенсне, на золотой цепочке подвешенное на шее, и изучила карточку.

– Королевские голландские дрожжи Хагеманна. – Ее глаза снова нашли мои. – Тесные отношения с эссенцией жизни.

– Да, мадам, – скромно признал отец, уверенный в том, что хорошо выкрутился.

Стоя непринужденно, чуть ли не улыбаясь, он совершенно не подозревал о таинственных, однако методично падающих каплях – каплях воды от форели, уже образовавших довольно большую лужу как раз между его ботинками. Сердце мое замерло. Она видела это? И как, о боже, она на это среагирует?

– Итак, ваш партнер интересуется орхидеями… – Она помедлила. – Я думала, что голландцы выращивают лишь тюльпаны.

– Конечно тюльпаны, мэм. Целые поля. Но и орхидеи тоже.

Призрак улыбки на губах леди Мейкл обнадежил меня. Увы, это была иллюзия.

– Тогда пошли, – решительно сказала она. – Я покажу вам свою коллекцию, и вы можете все о ней рассказать вашему любителю-минхеру.

– Но, мэм, я лишь полагал, что вы назначите встречу, – возразил отец. – Мы и думать не могли о том, чтобы беспокоить вас в воскресенье.