Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Звезды смотрят вниз

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Когда Марта проснулась, было ещё темно и очень холодно. Ледяной ветер с Северного моря врывался сквозь трещины в стенах, образовавшиеся в этом старом доме из двух комнат от его постепенного оседания. Вдалеке глухо шумел прибой. Больше ничего не нарушало тишины.

Марта лежала не шевелясь, сурово отодвинувшись подальше от Роберта, который всю ночь кашлял и метался, часто прерывая её сон. С минуту она размышляла, мужественно встречая наступающий день и стараясь подавить в себе горькое чувство к мужу. Потом, собравшись с силами, поднялась с постели.

Каменный пол леденил её босые ноги. Она торопливо, хотя и через силу, одевалась. В её движениях сказывалась энергия крепкой женщины, которой не было ещё и сорока лет. Тем не менее одевание так утомило её, что она задыхалась. Она не была голодна, — с некоторого времени она почему-то перестала ощущать сильный голод, но её мучила нестерпимая тошнота. Дотащившись до раковины, она открыла кран. Вода не шла. Трубы замёрзли.

Марта словно оторопела на мгновение и стояла, прижав огрубевшую руку к вздутому животу и глядя в окно на медленно занимавшуюся зарю. Внизу ряд за рядом вырисовывались туманные очертания копей. Справа чернел город Слискэйль, за ним — гавань, где мерцал один-единственный холодный огонёк, а дальше море, ещё более холодное. Слева застывший силуэт копра над шахтой «Нептун № 17», напоминая виселицу, выступал на фоне бледного утреннего неба, царил над городом, гаванью и морем.

Морщина на лбу Марты обозначилась резче. Вот уже три месяца тянется забастовка… Словно спасаясь от мыслей об этой беде, она резко отвернулась от окна и принялась разводить огонь. Нелёгкая задача. У неё были только сырые дрова, которые Сэмми вчера выловил из воды, да немного угольного мусора самого худшего сорта, его принёс Гюи с отвала. Её бесило, что ей, Марте Фенвик, которая, как и подобает жене углекопа, всегда имела запас наилучшего угля, приходится теперь возиться с мусором. Но в конце концов ей удалось развести огонь. Она вышла за дверь, одним сердитым ударом разбила лёд в кадке, наполнила водой чайник и, воротясь в кухню, поставила его на огонь.

Ждать пришлось долго. Но, наконец, вода вскипела, и Марта, налив себе чашку, примостилась у огня, сжимая чашку обеими руками и медленно прихлёбывая кипяток. Он её согрел, по онемевшему телу разлилась живительная теплота. Конечно, напиться чаю было бы ещё приятнее; с чаем ничто, ничто не может сравниться. Но и кипяток не плох: Марта чувствовала, что все в ней оживает. Пламя, охватив сырые дрова, осветило клочок старой газеты, оставшийся от растопки и лежавший на глиняном очаге. Продолжая прихлёбывать из чашки горячую воду, Марта машинально прочла:


«М-р Кейр Харди внёс в Палату общин запрос, предполагает ли правительство, в виду крайней нужды среди населения северных районов, предоставить школам возможность организовать питание детей неимущих родителей. На это получен ответ, что правительство не намерено такую возможность предоставить».


Лицо Марты, исхудавшее до костей, не выразило ничего — ни интереса, ни возмущения. Оно было непроницаемо, как сама смерть.

Вдруг она обернулась: так и есть, Роберт проснулся. Он лежал на боку в знакомой позе, подперев щеку рукой, и смотрел на неё. И сразу же накопившаяся горечь снова поднялась в душе Марты. Во всём, во всём, во всём виноват он. Тут Роберт закашлялся; она знала, что он всё время пытался удержать кашель из страха перед ней. Это был глубокий, тихий, привычный кашель, в нём не было ничего раздражающего. Кашель этот был как будто неотделим от Роберта, он его не мучил, он одолевал его как-то мягко, почти ласково. Рот его наполнился мокротой. Приподнявшись на локте, Роберт выплюнул её в клочок бумаги. Он постоянно нарезал такие квадратики, старательно, заботливо вырезал их из журнала «Тит-Битс» старым кухонным ножом с костяной ручкой. Запас бумаги у него никогда не переводился. Он отхаркивал мокроту в один из таких клочков, рассматривал её, потом складывал бумажку и сжигал её… сжигал с каким-то облегчением. Когда он лежал в постели, он бросал эти сложенные бумажки на пол и сжигал позже, после того как вставал. В Марте внезапно проснулась ненависть к мужу, к этому кашлю, неотделимому от него… Тем не менее она поднялась, снова наполнила чашку кипятком и отнесла ему. Роберт молча взял чашку из её рук.

Стало светлее. Часов в комнате теперь не было, они первыми были заложены, мраморные часы с башенкой, приз, полученный её отцом за игру в шары, — да, отец был славный человек и настоящий чемпион! — но Марта решила, что уже должно быть около семи. Она обернула шею чулком Дэвида, надела суконную кепку мужа, перешедшую теперь в её собственность, и потрёпанное чёрное пальто. Вот это уж во всяком случае приличная вещь — её чёрное суконное пальто! Она не из тех, что ходят в накинутом на плечи платке. Нет! Она всегда была и будет приличной женщиной, несмотря ни на что. Она всю жизнь старалась быть приличной.

Не сказав ни слова, не взглянув на мужа, она вышла, на этот раз через парадный ход. Закрывая лицо от резкого ветра, направилась вниз, в город, по крутому спуску Каупен-стрит.

Было ещё холоднее, чем вчера, ужасно холодно. Террасы пустынны, нигде ни души. Марта миновала трактир «Привет», потом Миддльриг, прошла мимо безлюдной лестницы клуба шахтёров, покрытой замёрзшими плевками, — след, оставшийся от последнего митинга, как остаётся на берегу пена после прилива. На стене было написано мелом: «Общее собрание в три часа». Это написал Чарли Гоулен, — тот, что работает контролёром у весов, здоровенный шалопай и забулдыга.

Марта дрожала от холода и старалась идти быстрее. Но не могла. Ребёнок, которого она носила в себе, лежал внутри, не шевелясь ещё, свинцовым грузом, мешал двигаться, тянул вниз, пригибал к земле. Беременна! В такое время!.. У неё три взрослых сына: Дэвиду, самому младшему, уже скоро пятнадцать… И влопаться таким образом! Она сжала кулаки. Негодование закипело в ней. А все он, Роберт… приходит домой пьяный и молча, угрюмо делает с нею, что хочет.

Большая часть лавок в городе была заперта. Многие из них закрылись совсем. Даже кооперативная. Но Марта не унывала. В её кошельке сохранилась ещё медная монета в два пенса. На эти два пенса она накупит всего вдоволь, не так ли? Конечно, не у Мастерса: вот уж два дня, как он держит на запоре свою лавку, битком набитую закладами, среди которых имеются и её собственные ценные вещи; три медных шарика над его дверью позвякивают безнадёжно. И не у Мэрчисона, и не у Доббса, и не у Бэйтса. Все они закрыли свои лавки, все боятся, до смерти боятся, как бы не случилось беды.

Она свернула на Лам-стрит, перешла через дорогу, спустилась узким переулком к бойне. Когда она подошла ближе, лицо её просветлело. Хоб был здесь. В жилете поверх рубахи и в кожаном фартуке он подметал залитый бетоном двор.

— Найдётся что-нибудь сегодня, Хоб? — Голос её звучал робко, и она стояла не двигаясь, ожидая, пока он обратит на неё внимание.

Он отлично её заметил, но по-прежнему, не поднимая головы, сгонял метлой грязную воду с плит. От его мокрых красных рук шёл пар. Марта терпеливо дожидалась. Хоб — молодчина, Хоб знает её, он сделает для неё, что может. Она стояла и ждала.

— Нет ли каких-нибудь обрезочков, Хоб?

Она просила немногого — какой-нибудь никому не нужный кусок, обрезки потрохов, которые обычно выбрасывались.

Хоб, наконец, прервал свою работу и, не глядя на Марту, сказал отрывисто и грубо, потому что ему неприятно было отказывать ей:

— Ничего сегодня нет.

Она смотрела ему в лицо.

— Ничего?

Он покачал головой.

— Ничего! Ремедж приказал нам заколоть весь скот ещё вчера вечером, в шесть часов, и все свезти в лавку. Он, должно быть, узнал, что я раздаю кости. Он чуть мне головы не оторвал!

Марта закусила губы. Итак, значит, Ремедж отнял у них надежду поесть супу или кусочек жареной печёнки. Она стояла расстроенная. Хоб с ожесточением орудовал метлой.

Марта шла обратно, задумавшись, постепенно ускоряя шаг, снова переулком, потом по Лам-стрит до гавани. Здесь она с первого взгляда увидела, что нет надежды получить что-нибудь. Ветер раздувал её платье, но она стояла неподвижно. Измождённое лицо выражало теперь полное смятение. Не получить и селёдки; а она было уже решилась обратиться за подачкой к Мэйсерам. «Энни Мэйсер» стояла среди других лодок, выстроившихся в ряд за молом, с убранными, нетронутыми сетями. «Это все из-за погоды, — подумала Марта уныло, блуждая взглядом по грязным, бурлящим волнам. — Ни одна лодка не вышла сегодня в море».

Она медленно отвернулась и с поникшей головой зашагала обратно в город. На улицах попадалось теперь больше людей, город оживал, несколько телег с грохотом катилось по мостовой. Прошёл Харкнесс из школы на Бетель-стрит, человечек с острой бородкой, в золотых очках и в тёплом пальто; несколько работниц канатного завода в деревянных башмаках; клерк, дуя на окоченевшие пальцы, торопился в канцелярию городской думы. Все они старались не замечать Марту, избегали её взгляда. Они не знали, кто такая эта женщина. Но они знали, что она — с Террас, откуда шла беда, та напасть, что обрушилась на весь город в течение последних трёх месяцев. Едва волоча ноги, Марта стала взбираться на холм.

У булочной Тисдэйля стоял запряжённый фургон, в который грузили хлеб для развозки. Сын хозяина, Дэн Тисдэйль, бегал из пекарни на улицу и обратно с большой корзиной на плече, наполненной свежеиспечёнными булками. Когда Марта поравнялась с булочной, у неё дух захватило от горячего вкусного аромата свежего хлеба, шедшего из подвала, где помещалась пекарня. Она инстинктивно остановилась. Она была близка к обмороку — так ей вдруг захотелось хлеба. В эту минуту Дэн вышел на улицу с полной корзиной. Он увидел Марту, увидел и голодное выражение её лица. Дэн побледнел: что-то похожее на ужас омрачило его глаза. Недолго думая, он схватил булку и бросил её Марте в руки.

Она ни слова не вымолвила, но от благодарности чуть не заплакала. Туман носился перед её глазами, пока она продолжала свой путь вверх по Каупен-стрит и потом по Севастопольской улице. Марте всегда нравился Дэн, славный парень, который работал в копях «Нептун», потому что это освобождало от военной службы, а с тех пор как началась забастовка, помогал отцу, развозя в фургоне хлеб. Он часто болтал с её сыном Дэви.

Немного запыхавшись, после крутого подъёма, Марта добралась до дверей своего дома и уже взялась было за ручку.

— Знаете, у миссис Кинч заболела Элис, — остановила её Ханна Брэйс, её ближайшая соседка.

Марта покачала головой: всю последнюю неделю дети на Террасах один за другим заболевали воспалением лёгких.

— Передайте миссис Кинч, что я забегу к ней попозже, — сказала она и вошла к себе.

Все четверо — Роберт и трое сыновей — уже встали, оделись и собрались вокруг огня. Как и всегда, глаза Марты первым делом обратились к Сэмми. Он улыбнулся ей, не разжимая губ, улыбкой, которая была у него всегда наготове и от которой его голубые глаза, глубоко посаженные под шишковатым лбом, превращались в едва видные щёлочки. В улыбке Сэма сквозила беспредельная уверенность к себе. Он был старший сын и любимец Марты и, несмотря на свои девятнадцать лет, работал уже забойщиком в шахте «Нептун».

— Эге, гляди-ка! — подмигнул Сэм Дэвиду. — Гляди, какова у нас мамаша! Ходила, ходила до тех пор, пока не подцепила где-то целую булку для тебя.

Дэви в своём углу послушно улыбнулся: это был худенький, тихий и бледный мальчик с серьёзным и упрямым выражением продолговатого лица. Когда он наклонился к огню, на спине его резко выступили лопатки; большие тёмные глаза всегда глядели испытующе, но сейчас их взгляд немного смягчился. Дэвиду было от роду четырнадцать лет, он работал под землёй в «Нептуне» на участке «Парадиз»[1] в качестве подкатчика, по девяти часов в смену, в настоящее же время бастовал и был порядком голоден.

— Что вы на это скажете, ребята? — продолжал Сэм. — Дядя Сэмми тренируется для роли «живого скелета», теряет в весе шестьдесят кило за две недели, выполняя «Советы полным дамам» и проходя курс лечения от тучности. А тут наша мамаша является домой с таким угощением! Тяжёлая задача для Сэмми, не так ли, Гюи, парнишка?

Марта сдвинула тёмные брови.

— Скажи спасибо, что хоть это достала. — И принялась резать булку на ломти.

Все следили за ней, как зачарованные, даже Гюи, занятый починкой своих старых футбольных башмаков, — и тот поднял глаза. А чтобы отвлечь мысли Гюи от футбола, требовалось немаловажное событие. Гюи был прямо-таки помешан на футболе, считался вожаком местной, слискэйльской футбольной команды, — это в семнадцать лет, заметьте! — и посвящал ей всё то время, когда не был занят откаткой вагонеток в «Парадизе».

Гюи ничего не ответил Сэму. Гюи редко находил, что сказать. Он был молчалив, ещё молчаливее, чем его отец. Но и он тоже не отрывал глаз от хлеба.

— Ах, извини, мама, — Сэмми вскочил и взял из рук Марты тарелку с нарезанным хлебом, — и о чём я только думаю! Совсем забыл правила хорошего тона. «Разрешите предложить», как сказал герцог в великолепном мундире тайнских гусар. — И Сэм поднёс тарелку отцу.

Роберт взял один из ломтиков. Посмотрел сначала на него, потом на Марту.

— Это из Попечительства?[2] Если от них, то я не стану есть.

Их взгляды скрестились.

Он повторил упавшим голосом:

— Я тебя спрашиваю, откуда хлеб? Из Попечительства, или нет?

Марта всё ещё смотрела на него, думая о том, каким безумством с его стороны было ухлопать все их сбережения на эту забастовку. Потом она ответила:

— Нет.

— Господи, да не всё ли равно? — вмешался Сэм со своей обычной шумной весёлостью. — Никто из нас не откажется его есть, я полагаю. — Он выдержал взгляд отца все с той же дерзкой весёлостью. — Нечего так смотреть, папа. Всему бывает когда-нибудь конец. И я не больно заплачу, когда это кончится. Я хочу, наконец, взяться за работу, а не сидеть сложа руки и дожидаться, пока мать добудет какую-нибудь жратву. — Он обратился к Дэви: — Прошу вас, граф, возьмите кусок этой мочалы! Не сомневайтесь! Уверяю вас, единственное, что может случиться, — это то, что вас стошнит…

Марта вырвала тарелку из его рук.

— Я не люблю таких шуток, Сэмми! Нечего насмехаться над хорошей пищей!

Она сердито хмурилась, говоря это. Но всё же дала Сэмми самый большой ломоть. Другой протянула Гюи, а себе оставила самый маленький.

II

Десять часов. Дэвид взял шапку, выскользнул из дому и побрёл по неровно осевшей мостовой Инкерманской улицы. Все улицы шахтёров в Слискэйле носили названия тех мест Крыма, где были некогда одержаны славные победы. Главная улица — та, на которой жил Дэвид, — называлась «Инкерманской». Соседняя — Альминской; под ней шла Севастопольская, а в самом низу, — где жил Джо, — Балаклавская. Дэвид направился к Джо, в надежде, что тот пойдёт с ним погулять.

Ветер утих, и неожиданно выглянуло солнце. Обилие яркого света радовало мальчика, хотя и слепило непривыкшие к нему глаза. Зимой, когда он работал в шахте, он часто не видал солнца помногу дней подряд. Когда он утром спускался в шахту, было ещё темно. И так же темно бывало, когда он вечером поднимался наверх.

А сегодня день, хотя и холодный, ярко сиял, наполняя все существо Дэвида какой-то необычной радостью и смутным воспоминанием о тех редких случаях, когда отец отправлялся удить рыбу на Уонсбек и брал его с собой. Мрак и грязь шахты оставались далеко позади, вокруг был зелёный орешник и журчала чистая, прозрачная вода…

— Гляди, гляди, папа! — вскрикивал он, когда его восхищённый взгляд встречал целую поляну раннего первоцвета.

Он свернул на Балаклавскую.

Подобно другим улицам шахтёров, она тянулась на добрые пятьсот ярдов. Здесь было царство почернелых от грязи и копоти каменных домов, испещрённых безобразными белыми шрамами в тех местах, где были залиты извёсткой самые большие или свежие трещины. Четырёхугольные трубы, покривившиеся, полуразвалившиеся, походили на пьяных. Длинный ряд крыш благодаря оседанию домов образовал волнообразную линию, напоминая море в бурную погоду. Дворы были обнесены заборами, сооружёнными из чего попало — сгнивших железнодорожных шпал, поленьев, ржавого рифлёного железа, за заборами — в качестве опоры — навалены кучи пустой породы и шлака. В каждом дворе была общая уборная, в каждой такой уборной стоял железный бак. Уборные были похожи на сторожевые будки между рядами домов, а в конце каждого ряда беспорядочно громоздились разные службы, выстроенные кое-как, на неровной земле, рядом с голыми участками рельсовых путей. Рудник «Нептун № 17» был расположен приблизительно посредине, а за ним простирался кочковатый, весь в трещинах и лужах, унылый пустырь «Снук». Пустырь окаймляли старые выработки «Нептуна», заброшенные сотню лет назад. На «Снук» выходила зияющим устьем старая шахта Скаппер. Все здесь имело отношение только к копям. Далеко вокруг, на плоской равнине, не видно было ничего, кроме рудничных труб, отвалов, надшахтных копров, — всего, что связано с копями. Развешанное на верёвке бельё сочными голубыми и алыми тонами с прямо оскорбительной резкостью выделялось на унылом грязно-сером фоне всего этого места. Это бельё на верёвке придавало всей картине какую-то угрюмую и словно извращённую красоту.

Дэвиду всё здесь было хорошо знакомо. Он и раньше находил здесь мало привлекательного, а теперь — меньше, чем когда бы то ни было. Над длинным рядом мрачных, прижатых друг к другу жилищ словно нависла атмосфера апатии и безнадёжности. Несколько шахтёров — Боксёр Лиминг, Кикер Хау, Боб Огль и другие, весь кружок завзятых картёжников, сидели на корточках у стены. Они теперь не играли в карты, потому что у них не было ни гроша медного, и сидели здесь молча, просто так, от нечего делать. Боб Огль, работавший в «Парадизе» в первой смене, кивком поздоровался с Дэви, поглаживая узкую голову своей собаки. Лиминг промолвил:

— Здорово, Дэви. Как дела?

Дэвид ответил:

— Здорово, Боксёр.

Остальные с интересом посматривали на Дэви, так как он был сыном Роберта, зачинщика забастовки. Перед ними стоял бледный мальчик в костюме грубой шерсти, из которого он давно вырос, с бумажным шарфом на шее, в тяжёлых деревянных башмаках шахтёра (так как кожаные были заложены), с давно не стриженной головой, по-детски тонкими запястьями и большими рабочими руками.

Он чувствовал на себе любопытные взгляды, но, спокойно откинув голову, зашагал к дому № 19, где жил Джо. На воротах этого дома была вкось и вкривь намалёвана надпись: «Агент по продаже велосипедов. Похоронное бюро. Даются обеды». Дэвид вошёл.

Джо и его отец, Чарли Гоулен, завтракали: на деревянном некрашеном столе стоял полный горшок холодного паштета, большой коричневый чайник, открытая жестянка с сгущённым молоком и неровно початый каравай хлеба. Беспорядок на столе был невообразимый. Такой же беспорядок царил во всей квартире из двух комнат, соединённых отвесной лестницей. Грязь, куча всяких съестных припасов, треск огня, разбросанная повсюду одежда, немытая посуда, запах жилья, пива, сала, пота — и во всем неряшливый, убогий комфорт.

— Алло, мальчик, как поживаешь?

И Чарли Гоулен, в сорочке, заправленной в брюки, с незастёгнутыми, свисавшими на толстый живот подтяжками, в ковровых домашних туфлях на босу ногу, отправил в свой большой рот громадный кусок мяса. Потом помахал могучим красным кулаком, в котором держал нож, и приветливо закивал Дэвиду. Чарли был неизменно приветлив, всегда и со всеми; что называется, душа-человек был этот большой Чарли, контролёр-весовщик на «Нептуне». Он ладил с рабочими, ладил и с Баррасом. Он был на все руки мастер: сам хозяйничал, так как жена его умерла три года тому назад; непрочь был тайком поохотиться на кроликов или половить лососей там, где это было запрещено.

Дэвид сидел, наблюдая, как ели Джо и Чарли. А ели они смакуя, с безмерным аппетитом: молодые челюсти Джо методически жевали и чавкали, Чарли причмокивал жирными губами, выгребая ножом застывший соус из горшка с паштетом. Дэвид невольно облизнулся, рот его наполнился слюной. Вдруг, когда они уже почти кончили завтрак, Чарли, словно осенённый внезапной догадкой, перестал на минуту орудовать ножом в горшке.

— Может быть, и ты, паренёк, не прочь поскрести в горшке?

Дэвид отрицательно покачал головой: что-то заставило его отказаться. Он усмехнулся.

— Я уже завтракал.

— Ах, так! Ну что же, раз ты уже перекусил…

Маленькие глазки Чарли лукаво поблёскивали на его широком красном лице. Он покончил с паштетом.

— А что делает твой отец теперь? Ведь похоже на то, что дело наше лопнуло.

— Не знаю.

Чарли облизал нож и удовлетворённо вздохнул.

— Да, натерпелись мы горя… Я с самого начала был против… И Геддон был против. Никто из нас не хотел этого. Поднимать историю из-за кожанов[3] и грошевой прибавки на тонну! Говорил я, что из этого ничего не выйдет.

Дэвид посмотрел на Чарли. Чарли был весовщиком от рабочих, служащим местной организации Союза горняков и состоял в приятельских отношениях с Геддоном, представителем Союза в Тайнкасле. И Чарли отлично знал, что дело тут было вовсе не в кожанах и не в прибавке полпенни за тонну угля. Дэвид сказал серьёзно:

— В шахтах Скаппер-Флетс очень много воды.

— Воды! — Чарли улыбнулся ясной улыбкой всезнающего человека. Он работал наверху, у выхода шахты, проверяя вес поднимавшихся со скрипом вагонеток, в шахту ему никогда не приходилось спускаться. Поэтому он и мог позволить тебе разыгрывать всезнайку. — «Парадиз» всегда был мокрым местом. Там вода стояла подолгу. И Скаппер-Флетс, я думаю, не хуже остальных шахт. Не такой человек твой отец, чтобы испугаться лишней капли воды, — ведь правда?

Дэвид, не глядя, чувствовал, что Чарли ухмыляется, и негодование его росло. Он сказал сдержанно:

— Отец работает в копях вот уже двадцать пять лет, так что вряд ли он боится воды.

— Отлично, отлично, я так и знал, что ты это скажешь. Стой крепко за отца. Если не ты, то кто же за него постоит? Я тебя за это ничуть не осуждаю. Ты парень сметливый.

Чарли громко рыгнул, уселся на своё место у огня и, зевая, потягиваясь, принялся набивать почерневшую трубку.

Джо и Дэви вышли на улицу.

— Ему-то не приходится спускаться в «Парадиз»! — непочтительно заметил Джо, как только дверь за ними захлопнулась. — Старый чёрт! Ему бы очень полезно было поработать внизу в воде, как работаю я.

— Не в одной только воде тут дело, Джо, — сказал убеждённо Дэвид. — Знаешь, мой отец говорит…

— Знаю, знаю! Мне до смерти надоело это слышать — и всем остальным тоже, Дэви. Твой отец знает Скаппер-Флетс, а думает, что знает все копи.

Дэвид горячо возразил:

— Ему известно очень многое, поверь, Джо. Не для потехи же он всё это затеял!

— Он-то — нет, а вот некоторые другие… Осточертело им работать в воде, вот они и подумали, что хорошо будет отдохнуть. Ну, а теперь, после того как они этим проклятым отдыхом вволю натешились, они рады на все пойти, только бы снова начать работать, хотя бы шахты доверху были залиты водой.

— Что ж, пускай выходят на работу.

Джо сказал хмуро:

— Они и выйдут, можешь быть спокоен. Вот подожди, в три часа будет собрание, тогда услышишь. И не становись ты, пожалуйста, на дыбы! Меня все это бесит не меньше, чем тебя. Опротивела мне эта шахта проклятущая! При первом удобном случае я улизну отсюда. Вовсе не намерен торчать на этой работе до конца своих дней! Я хочу обзавестись монетой и увидеть хоть кусочек настоящей жизни!

Дэвид молчал, расстроенный и возмущённый, чувствуя, что все в жизни против него. Ему тоже хотелось избавиться от «Нептуна», но не таким путём, каким хотел сделать это Джо. Он вспомнил, как Джо убежал когда-то, как его, плачущего, привёл обратно Роддэм, полицейский сержант, и потом отец задал ему здоровую порку.

Мальчики молча шагали рядом. Джо, немного рисуясь, на ходу раскачивался всем телом, засунув руки в карманы. Это был хорошо сложённый юноша, двумя годами старше Дэвида, с квадратными плечами, прямой спиной, густой шапкой чёрных курчавых волос и небольшими живыми карими глазами. Джо был очень красив и знал это. Во взгляде его светилась самоуверенность, даже в лихо заломленной кепке чувствовались задор и тщеславие. Помолчав некоторое время, он продолжал:

— Когда хочешь жить в своё удовольствие, надо иметь деньги. А разве здесь, на шахтах, скопишь что-нибудь? Чёрта с два! На большие деньги здесь рассчитывать нечего. Ну, а я хочу жить весело. И иметь много денег. Надо поискать в других местах. Тебе-то хорошо, ты, может быть, попадёшь в Тайнкасл. Твой отец хочет, чтобы ты поступил в колледж, это тоже одна из его фантазий. А мне придётся самому о себе позаботиться. И позабочусь, вот увидишь! Надо только одно помнить: занимай место, пока его не занял другой!

Он вдруг оборвал свою хвастливую болтовню и дружески ударил Дэви по плечу, улыбаясь весёлой и ласковой улыбкой. Когда Джо этого хотел, он умел быть весел и ласков, как никто, — его весёлость согревала душу, красивые карие глаза сияли добротой, и он казался самым славным из всех славных малых.

— Пойдём к лодке, Дэви, покатаемся вдоль берега, потом отъедем подальше и посмотрим, не попадётся ли что-нибудь.

Они прошли уже Гаванную улицу и достигли берега. Перелезли через дамбу и очутились на твёрдом песке. За ними лежала цепь высоких дюн, поросших редкой жёсткой травой и осокой, покрытой налётом соли. Дэвид любил дюны. Летом, по субботам, когда они поднимались наверх из «Нептуна» и отец отправлялся с товарищами в трактир «Привет», Дэвид забирался на дюны и здесь, в одиночестве, среди осоки, слушал пение жаворонка, бросив свою книгу и ища глазами крошечное пятнышко, там высоко, в ярко-голубом небе. И сейчас его тянуло лечь на песок. Голова опять кружилась, толстый ломоть свежего хлеба, съеденный утром с такой жадностью, свинцом лежал у него в желудке. Но Джо был уже у мола.

Взобравшись на мол, они очутились в гавани. Здесь, в грязной, пенившейся воде, несколько мальчиков с Террас искали уголь. Привязав к шесту старое ведро, в котором были пробиты дырки, они вылавливали им куски угля, упавшие в воду при погрузке барж ещё в то время, когда в порту работали. Лишившись угольного пайка, который рабочие получали из шахты два раза в месяц, они рылись здесь в грязи в поисках топлива, о котором прежде никто бы и не вспомнил. Джо смотрел на них с тайным пренебрежением. Он постоял у воды, широко расставив ноги и засунув руки в выпятившиеся карманы брюк. Джо испытывал презрение к этим беднякам. Его погреб был набит отличным углём, стащенным из шахты; он сам стащил его, выбрав лучший из кучи. А желудок его был всегда набит пищей, хорошей пищей, — об этом заботился Чарли, его отец. И все потому, что они с отцом знали, как нужно действовать: брать, добывать все, а не стоять тут в воде, дрожа, умирая с голоду, роясь в грязи, в робкой надежде, — авось что-нибудь сжалится над тобой и прыгнет к тебе в ведро.

— А, Джо, здорово! — прокричал заискивающе Нед Софтли, слабоумный откатчик из «Парадиза». Его длинный нос покраснел, все его тщедушное недоразвитое тело судорожно дрожало от холода. Он бессмысленно посмеивался.

— Нет ли окурочка, а, Джо, голубчик? Смерть покурить хочется.

— Будь я проклят, Нед, дружище… — Джо мгновенно проявил сочувствие и великолепный размах. — Будь я проклят, если это у меня не последний! — Он вытащил торчащий у него за ухом окурок, огорчённо посмотрел на него и зажёг его с самым дружеским сожалением. Но когда Нед, взяв окурок, отошёл, Джо ухмыльнулся: конечно, у него в кармане лежала целая пачка папирос «Вудбайн». Но неужели же рассказывать об этом Неду? Боже сохрани! Все ещё усмехаясь, он посмотрел на Дэвида, как вдруг чей-то вопль заставил его снова быстро обернуться.

Это вопил Нед, громко протестуя. Он набрал полный или почти полный мешок угля, проработав три часа на пронизывающем ветру, и только что собирался взвалить мешок на спину и нести домой. Но Джек Викс опередил его. Джек, здоровенный, неотёсанный малый лет семнадцати, преспокойно дожидался подходящего момента, чтобы присвоить добычу Неда. Он подхватил мешок и, с вызовом посмотрев на остальных, хладнокровно, походкой гуляющего человека, зашагал из гавани. В толпе мальчишек раздался взрыв хохота. Ну и потеха! Джек стащил уголь Софтли и идёт себе с ним как ни в чём не бывало, а Нед ревёт и визжит ему вслед как сумасшедший! Настоящая комедия! Джо хохотал громче всех.

Не смеялся только Дэвид. Лицо его было бледно.

— Джек не смеет брать этого угля, — сказал он тихо, — это уголь Софтли. Софтли его собирал.

— Хотел бы я видеть, кто ему помешает! — Джо захлёбывался от смеха. — О господи, нет, вы только посмотрите на рожу Неда, скорее посмотрите…

Юный Викс шествовал по дамбе, легко неся мешок, а за ним бежал плачущий Софтли и насмешливая толпа оборванцев.

— Это мой уголь, — визжал Нед, и слёзы текли по его лицу. — Я столько возился тут, пока собрал его, чтобы маме было чем истопить…

Дэвид сжал кулаки и шагнул наперерез Виксу. Тот сразу остановился.

— Эй! — сказал он. — Что это с тобой?

— Это уголь Неда, — сказал Дэвид сквозь стиснутые зубы. — Ты не смеешь его отнимать. Это нечестно. Несправедливо.

— Чёрт возьми! — пробурчал Джек растерянно. — А кто же это мне помешает?

— Я.

В толпе никто больше не смеялся. Джек не торопясь опустил мешок на землю.

— Ты?

Дэвид утвердительно кивнул головой. Нервы его были до того напряжены, что он не мог произнести ни слова. В нём кипело возмущение несправедливым поступком Джека. Викс был уже почти взрослый мужчина, курил, ругался и пил водку. Он был на целый фут выше Дэви и на полпуда тяжелее. Но Дэвида это не остановило. Он в эту минуту помнил только одно: что Виксу надо помешать обидеть Неда Софтли.

Викс вытянул перед собой кулаки, один над другим.

— Ну-ка, ударь! — ехидно предложил он. Это был традиционный вызов на бой.

Дэвид одним взглядом охватил одутловатое, прыщавое лицо Джека, копну светлых, как лён, волос. Всё было как-то особенно отчётливо и ярко. Он видел угри на нечистой коже Джека, крошечный бугорок на его левом веке. Затем он быстрым, как молния, движением сбил вниз кулаки Джека, а правой рукой нанёс ему сильный удар в нос. Замечательный удар. Нос Джека заметно сплющился, и из него хлынула кровь. Толпа взревела, и трепет свирепого и радостного возбуждения пронизал Дэвида.

Джек отступил, мотая головой как собака, потом снова яростно бросился вперёд. Он размахивал руками, словно молотя цепом.

В эту минуту из обступившей их толпы раздался предостерегающий крик:

— Глядите, ребята, «Скорбящий» идёт!

Дэвид, отвлечённый этим криком, повернул голову, и кулак Джека угодил ему прямо в висок.

Сразу же всё стало как-то странно уплывать назад, всё закружилось перед его глазами, на миг ему почудилось, будто он спускается в шахту, — так внезапно надвинулась на него темнота, и зазвенело в ушах. Потом он лишился сознания.

Толпа поспешно разбежалась. Даже Нед Софтли торопливо ушёл, не забыв захватить свой уголь.

«Скорбящий» тем временем подошёл ближе. Он прогуливался по берегу, наблюдая, как волны тихо набегали на песок и отбегали назад. «Иисус Скорбящий» очень любил море. Он каждый год брал в «Нептуне» отпуск на десять дней и проводил его в Витли-Бэй, мирно бродя взад и вперёд по набережной между щитами, на которых начертан был его любимый текст: «Иисус скорбел о грехах мира». Эти самые слова были выведены золотыми буквами на фасаде его домика, и потому-то, хотя его настоящее имя было Клем Дикери, его все звали «Иисус Скорбящий», или просто «Скорбящий». «Скорбящий» работал в копях, но не жил наверху, на Террасах. Жена его Сюзен торговала пирогами своего приготовления в маленькой лавчонке в конце Лам-стрит, а над лавчонкой помещалась их квартира. Сюзен предпочитала другой, более грозный текст священного писания: «Будь готов предстать перед господом». Этот текст был напечатан на всех бумажных мешочках, в которых она отпускала свои изделия, и отсюда в Слискэйле пошла поговорка: «Ешь пироги Сюзен Дикери и готовься предстать пред господом». Но пироги были отличные, Дэвид их любил. Любил он и Клема Дикери, «Скорбящий» был тихий, безобидный фанатик. И он, по крайней мере, был человеком искренним.

Когда Дэвид очнулся и открыл затуманенные глаза, «Скорбящий» стоял, наклонясь над ним, похлопывая его по ладоням и глядя на него с меланхолической заботливостью.

— Теперь всё прошло, — сказал Дэвид, с трудом поднявшись на локте.

«Скорбящий» проявил замечательную выдержку, ни словом не упомянув о драке. Вместо этого он спросил:

— Ты когда в последний раз ел?

— Сегодня утром. Я завтракал.

— Встать можешь?

Дэвид поднялся, держась за Клема. Он пошатывался, но пытался улыбкой скрыть слабость.

«Скорбящий» мрачно смотрел на него. Он всегда действовал напрямик. И на этот раз он объявил:

— Ты ослабел от голода. Пойдём ко мне домой.

Продолжая поддерживать мальчика, он медленно повёл его по песку через дюны и провёл в свой дом на Лам-стрит.

На кухне у Дикери Дэвид уселся за стол. В этом помещении Клем устраивал свои «кухонные собрания». На стенах ярчайшими красками пылали аллегорические изображения «Страшного суда», «Воскресения мёртвых», «Широкой и узкой стези». На этих картинах было множество парящих ангелов, бесполых, светлокудрых фигур в белоснежных одеяниях, они трубили в золотые трубы. Ангелов окружало ослепительное сияние. А ниже царил мрак, — там, где среди разрушенных коринфских колонн выли исчадия тьмы, подгоняя толпы грешников, трепетавших на краю бездны.

Над камином были подвешены на верёвочках сухие травы и морские водоросли. Клем знал все лекарственные растения, усердно собирал их во время цветения под изгородями, среди скал. И сейчас он стоял у огня, заваривая что-то вроде ромашки в фаянсовом чайнике. Заварив, налил в чашку и поставил перед Дэвидом. Затем, не говоря ни слова, вышел из кухни.

Дэвид выпил отвар. Горькая, но ароматная и очень горячая жидкость согрела его, подкрепила и успокоила. Он забыл о драке и почувствовал, что голоден. Тут дверь отворилась, снова вошёл «Скорбящий» и с ним его жена. Она до странности походила на мужа, эта маленькая, опрятная женщина, вся в чёрном, тихая, с сдержанными движениями и с таким же, как у Клема, спокойно-сосредоточенным выражением лица. Молча поставила она перед Дэви тарелку с двумя только что испечёнными пирожками. Потом из синего эмалированного кувшинчика облила каждый пирожок горячим соусом.

— Ешь не сразу, а помаленьку, — сказала она ровным голосом. И, отойдя, встала рядом с мужем. Оба наблюдали за мальчиком, который, с минуту поколебавшись, принялся есть.

Пирожки были восхитительны, подливка — жирная, вкусная. Он съел первый до крошки, потом, случайно подняв глаза, увидел, что муж и жена все ещё смотрят на него с серьёзным выражением. «Скорбящий» торжественно процитировал вполголоса текст священного писания: «Я напитаю вас и детей ваших. И он утешал их и ласково говорил с ними».

Дэви пытался улыбкой выразить благодарность; но, от неожиданности ли этой проявленной к нему доброты, или от чего другого, у него вдруг перехватило горло. Его это злило, но он ничего не мог с собой поделать. Им овладело вдруг мучительное волнение, воспоминание о том, что он перенёс, что все они перенесли за последние три месяца. Ужас всего этого внезапно встал перед ним. Он вспомнил, как они урезывали себя во всём, закладывали вещи, вспомнил скрытую горечь в отношениях между родителями, раздражительность матери, упорство отца… Ему было только четырнадцать лет. За весь вчерашний день он съел только одну репу, которую взял на ферме Лиддля. Мир вокруг него был богат и прекрасен, а он, как дикое животное, забрался на поле и украл репу, чтобы утолить голод.

Он опустил голову на свою худую руку. В нём росла неожиданная странная потребность сделать что-нибудь… что-нибудь, что помогло бы людям, заживило их раны. Он должен сделать что-нибудь. И сделает. Слеза покатилась по щеке и капнула в подливку. На стенах ангелы трубили в трубы. Дэвид сконфуженно высморкался.

III

Половина второго. Завтрак в «Холме» почти окончен. Артур сидит за столом, держась прямо, его голые колени скрыты под белой скатертью, а башмаками он едва достаёт до пушистого эксминстерского ковра. Пока они завтракали, он всё время раздражал отца, не отрывая от него любящего, встревоженного взгляда. Атмосфера скрытого напряжения, предчувствие какого-то кризиса пугали и почти парализовали Артура. И, как всегда в минуту сильного волнения, он потерял аппетит, самый вид еды вызывал у него тошноту. Ему было известно, что сегодня собрание шахтёров, рабочих отца, которым полагалось честно и преданно работать в его копях. Он знал, что всё зависит от этого собрания, что на нём решается вопрос, выйдут ли они снова на работу, или будут продолжать ужасную забастовку. Эта мысль вызвала у Артура лёгкий трепет беспокойства. В глазах его светилась горячая преданность отцу.

Волнение Артура объяснялось ещё тем, что он ждал от отца приглашения ехать с ним в Тайнкасл. Он ожидал этого с десяти часов утра, с той минуты, когда услышал, что Бартлею приказано запрягать шарабан. Но обычного приглашения не последовало. Отец едет в Тайнкасл, едет к Тоддам, а его, Артура, не берет! С этим было очень трудно примириться.

За столом шёл спокойный разговор, направляемый и поддерживаемый отцом Артура. Такого рода спокойные разговоры здесь велись всё время, пока шла забастовка. И всегда на самые нейтральные темы: о предстоящей постановке «Мессии» в Союзе певчих, о том, помогает ли матери новое лекарство, о том, как хорошо сохранились цветы на бабушкиной могилке, — и всегда в спокойном, очень спокойном тоне. Ричард Баррас был вообще человек уравновешенный. Во всём его поведении сказывалась непоколебимая выдержка. Он сидел во главе стола, сурово-безмятежный, словно эти три месяца забастовки в его шахте «Нептун» были совершеннейшей чепухой. Сидел в своём большом кресле, чопорно выпрямившись (вот почему Артур тоже старался держаться прямо), и ел сыр, сельдерей из собственного огорода и бисквиты. Простое меню. Ведь завтрак состоял из самых простых блюд, этого требовал Баррас. Он любил придерживаться известного режима: тонкие ломтики говядины, холодная ветчина, баранье филе, — все в своё время. Он терпеть не мог пышности и богатой сервировки. Он это запрещал у себя в доме. Ел почти рассеянно, сжимая узкие яркие губы и грызя крепкими зубами сельдерей. Это был человек не особенно большого роста, но с широкой грудью, могучими плечами и большими руками. В нём чувствовалась большая физическая энергия. У него было румяное лицо и такая короткая мускулистая шея, что голова, казалось, вырастала прямо из груди. Седоватые волосы были низко острижены, скулы резко выступали, глаза с красивым разрезом глядели пронизывающе. У него был тип северянина, не столько грубый, сколько суровый, тяжеловесный. Человек твёрдых убеждений и крепкой веры, либерал, который строго соблюдал воскресенье, ввёл у себя в доме общую вечернюю молитву, читал домочадцам вслух Библию, часто доводя Артура до слёз, и не боялся признаться, что в юности сочинял гимны. Вообще у Барраса хватило бы смелости признаться в чём угодно. Когда он вот так, как сейчас, сидел за столом, выделяясь на жёлтом лакированном фоне большого американского органа, который он — из любви к музыке Генделя — поставил в столовой, истратив на него большие деньги, вся его фигура, казалось, излучала присущую ему внутреннюю цельность. Артур это инстинктивно чувствовал. Он любил отца. Для Артура отец был совершенством, богом.

— Да ну же, Артур, ешь свой пудинг, милый. — Мягкий упрёк тёти Кэрри заставил Артура в замешательстве посмотреть на стоявшую перед ним тарелку. Пудинг из остатков пирога, из подгорелых кусков, — он терпеть его не может. Но он сделал над собой усилие и принялся есть в надежде, что отец заметит это и похвалит его. Хильда, окончив завтрак, смотрела прямо перед собой с обычным угрюмым, неприветливым выражением. Грэйс, улыбающаяся, естественная, простодушная, казалось, чему-то тайно радовалась про себя.

— Вы вернётесь к чаю, Ричард? — почтительно спросила тётя Кэрри.

— Да, к пяти часам, — был сдержанный, лаконичный ответ.

— Хорошо, Ричард.

— Вы бы спросили у Гарриэт, нет ли у ней каких-нибудь поручений.

Тётя Кэрри наклонила голову. Она всегда выказывала страстную готовность повиноваться шурину. И вообще голова у неё обычно наклонена немного набок, в знак покорности, покорности всем и всему, главным же образом — своей судьбе.

Тётушка Кэролайн Уондлес знала своё место. Она никогда ни на что не претендовала, несмотря на то, что происходила из хорошей нортэмберлендской семьи, одной из знатных фамилий графства. Не злоупотребляла она и тем, что была сестрой жены Ричарда. Она присматривала за детьми, занималась с ними в классной комнате каждое утро, сидела у их постели, когда они заболевали, неутомимо ухаживала за Гарриэт, готовила всякие вкусные вещи, выращивала цветы, штопала чулки, вязала тёплые шарфы, собирала, считала и записывала грязное бельё всего дома, — и все это с видом кроткой услужливости. Пять лет тому назад, когда Гарриэт слегла, тётя Кэрри приехала к Баррасам в их усадьбу «Холм», чтобы помогать в доме, как приезжала всегда на роды Гарриэт. Эта сорокалетняя, начинавшая уже полнеть дама с бледным пухлым лицом, морщиной заботы на лбу, с небрежно заколотыми на голове волосами неопределённого цвета, умела быть полезной. Ей, вероятно, неизмеримое число раз представлялась возможность закрепить за собой известные права в этом доме. Но она никогда не забывала о своей зависимости и усвоила себе некоторые привычки человека, занимающего подчинённое положение. В комнате у себя она прятала чайник и запас печенья; пока другие беседовали, она неслышно ускользала из комнаты, как будто вдруг решив, что она здесь лишняя; при других она обращалась к слугам с подчёркнутой официальной вежливостью, наедине же разговаривала с ними приветливо, даже фамильярно, с заискивающей доброжелательностью: «Не хотите ли, Энн, чтобы я вам подарила эту блузку? Смотрите, дитя моё, она ещё совсем мало ношена…»

Тётя Кэрри имела немало своих денег в процентных бумагах: она получала около ста фунтов в год доходу. Все её платья были серого цвета, одного и того же оттенка. Она слегка прихрамывала, вследствие какого-то несчастного случая в юности, и глухая молва, без всяких к тому оснований, утверждала, будто в ту же пору её жизни с ней дурно поступил один господин. Тётя Кэрри всю жизнь принимала каждый вечер горячую ванну, это было её любимым удовольствием. Но она всегда ужасно боялась, как бы Ричарду не понадобилась ванная комната как раз тогда, когда она ею пользуется. Иногда её это мучило даже во сне, и после такого ночного кошмара она просыпалась бледная, вся в поту, убеждённая, что Ричард видел её в ванне.

Баррас обвёл взглядом стол. Все кончили завтракать.

— Не съешь ли ты бисквит, Артур? — спросил он настойчиво, положив руку на серебряную крышку стеклянной сухарницы.

— Нет, папа, спасибо, — Артур взволнованно проглотил слюну.

Ричард налил себе воды и на мгновение уверенной рукой поднял стакан. Вода, казалось, стала ещё прозрачнее, ещё холоднее оттого, что он подержал стакан в руке. Он медленно выпил её.

Молчание. Но вот Ричард поднялся и вышел из комнаты.

Артур чуть не заплакал громко. Отчего, отчего отец не берет его с собой в Тайнкасл именно сегодня, когда ему так хочется быть с отцом? Почему он не хочет взять его с собой к Тоддам? Отец, видимо, едет к Адаму Тодду, горному инженеру, его старому другу, не в гости, а по делу. Так что же из этого? Он всё-таки мог бы взять его с собой, — ему так хотелось поиграть с Гетти. С тяжёлым сердцем торчал Артур в передней (которую тётя Кэрри всегда называла «вестибюль»), рассматривая узор облицовки из чёрных и белых плиток, любимые картины отца; он всё ещё не терял надежды. Хильда прошла прямо наверх, направляясь с книгой в свою комнату. Артур не обратил на неё внимания. Они с Хильдой никогда не были особенно дружны. Она была слишком строга, неразговорчива, нелепо вспыльчива; казалось, она постоянно борется сама с собой, с чем-то невидимым. Ей шёл только восемнадцатый год, но три месяца назад, перед самым началом забастовки, она остригла волосы. Это ещё больше оттолкнуло от неё Артура. Хильда, он это чувствовал, не стоит любви. К тому же она некрасива. Грубая, и вид у неё такой, словно она презирает всех и всё. Кожа у неё смуглая и неприятно пахнет.

Артур всё стоял в передней. Из классной наверху пришла Грэйс с яблоком в руке.

— Пойдём, Артур, посмотрим на Боксёра, — попросила она. — Пойдём со мной, ну, пожалуйста!

Артур смотрел на одиннадцатилетнюю Грейс сверху вниз. Она была на год моложе его и на целый фут ниже. Он завидовал её постоянной весёлости. Грэйс обладала счастливейшим характером. Это была хорошенькая, милая, но ужасно неряшливая девочка. Гребёнка, косо торчавшая в её мягких светлых волосах, придавала личику комично-удивлённое выражение. В больших голубых глазах светилось наивное простодушие. Даже Хильда любила Грэйс. Артур видел однажды, как она после страшнейшей вспышки гнева обхватила Грэйс и принялась с бурной нежностью тискать её в объятиях.

Артур раздумывал, идти или не идти ему с Грэйс? Идти и хотелось и не хотелось. Он никак не мог решить. Для него всегда было мучением решать что-нибудь. В конце концов он отрицательно покачал головой.

— Ты иди, а я не пойду, — заявил он мрачно. — Я расстроен из-за забастовки.

— Неужели, Артур? — спросила Грэйс с удивлением.

Он утвердительно кивнул головой. Ему стало ещё грустнее при мысли, что он лишает себя удовольствия видеть, как пони будет жевать яблоко.

Грэйс ушла, а он всё стоял, прислушиваясь. Наконец отец сошёл вниз с плоским чёрным кожаным чемоданчиком под мышкой. Но он, не замечая Артура, направился прямо к ожидавшему его экипажу сел и уехал.

Артур был глубоко обижен, подавлен, убит горем. Не оттого что ему не придётся побывать в Тайнкасле и погостить у Тоддов. Конечно, Гетти — милая девочка; ему нравились её длинные шелковистые косы, весёлый смех, теплота её рук, когда она порой обнимала его за шею, прося купить ей шоколадного крема на тот шестипенсовик, что он получал каждую субботу. О да, он любит Гетти и, наверно, женится на ней, когда вырастет. Он любит и её брата, Алана, и «старину Тодда» (так Алан зовёт своего отца) с колючими, всегда испачканными табаком усами, и жёлтыми точками в глазах, и таким странным запахом гвоздичного масла и ещё чего-то. Но сейчас его огорчало вовсе не то, что он их не увидит. Его огорчало, мучило, убивало пренебрежение со стороны родного отца.

Может быть, он и не заслуживает внимания. Пожалуй, в этом-то все горе. Он так мал для своих лет и, должно быть, не совсем здоров: тётя Кэрри несколько раз при нём говорила: «Артур — такой хрупкий». Хильда училась в школе в Хэррогете, и Грэйс скоро туда же поступит, а вот его, Артура, не пускают в школу. И у него так мало товарищей. Просто удивительно, как мало людей бывает у них в «Холме». Артур с горечью сознавал, что он дикарь, одинокий и слишком впечатлительный. Он легко краснел и из-за этого часто готов был от стыда сквозь землю провалиться. Он всей душой жаждал, чтобы поскорее наступило то время, когда он начнёт работать вместе с отцом на «Нептуне». В шестнадцать лет он начнёт знакомиться с делом; потом — несколько лет учения, чтобы получить аттестат. И, наконец, придёт счастливый день, когда он станет компаньоном отца. Да, для этого стоит жить!

Пока же слезы жгли ему глаза, и, слоняясь без цели, он вышел из дома. Парк усадьбы лежал перед ним: красивый газон с кустами золотистого ракитника посредине, а дальше луг, отлого спускавшийся к лесистой долине. Деревья двумя рядами опоясывали усадьбу с каждой стороны, скрывая всё, что могло бы испортить вид. Усадьба собственно была расположена совсем близко от Слискэйля, на холме, откуда и произошло её название. Но можно было подумать, что сотня миль отделяет её от труб и грязи шахт.

Дом был прекрасный, каменный, с прямоугольным фасадом, с портиком в стиле Георгиевской эпохи[4], с более поздней пристройкой позади и с обширными оранжереями. Весь фасад дома был увит красиво подрезанным плющом. Здесь ничего не бросалось в глаза, — Ричард так ненавидел вычурность! — но повсюду царил безупречный порядок; лужайка подстрижена, края ровные, будто ножом срезанные, и ни единая сорная травка не омрачала блеска длинной сверкающей аллеи. Повсюду преобладала белая краска, наилучшая белая краска. Ею были выкрашены двери, ворота, ограды, оконные рамы и деревянная обшивка парников. Так нравилось Ричарду. Он держал одного только работника, Бартлея, — но на «Нептуне» всегда находилось достаточно желающих прийти в усадьбу «поработать для хозяина».

Артур окинул мрачным взглядом открывшуюся перед ним красивую картину.

Не пойти ли ему к Грэйс? Сначала он решил идти, потом подумал: «нет». Всеми оставленный, безутешный, он ни на что не мог решиться. Потом, как всегда, перестал об этом думать и, словно спасаясь от необходимости принять решение, побрёл обратно в переднюю. Рассеянно уставился на висевшие на стенах картины, которые отец его так ценил. Каждый год отец покупал какую-нибудь картину, а то и две, через Винцента, крупного торговца предметами искусства в Тайнкасле, и тратил на это, по мнению Артура, подслушавшего отрывок разговора, невероятные суммы. Но Артур сознательно одобрял это, как одобрял всё, что делал отец, и точно так же одобрял он его вкус. Да, это и в самом деле красивые картины: большие, чудесно раскрашенные полотна, картины Стона, Орчэрдсона, Уоттса, Лейтона, Холмэна Ханта, особенно много картин Холмэна Ханта. Артуру все их имена были знакомы. Он слышал, как отец говорил, что всё это — будущие великие мастера. Особенно привлекала Артура одна картина — «Влюблённые в саду», в ней было столько очарования, она вызывала непонятную боль, что-то похожее на томление где-то в глубинах тела, во внутренностях.

Артур, хмурый, слонялся по передней, разглядывая всё, что попадалось ему на глаза. Он пытался думать, разобраться во всём, что касалось этой ужасной забастовки, объяснить себе странную озабоченность отца и его отъезд к Тодду. Из передней он повернул в коридор, пройдя его, вошёл в уборную и заперся там. Наконец-то он в надёжном месте.

Уборная была его любимым убежищем; здесь никто его не тревожил, здесь он переживал свои горести или предавался мечтам. Очень хорошо было мечтать, сидя здесь. Уборная чем-то напоминала ему церковь, придел собора, потому что это была высокая комната, в ней было прохладно и пахло, как в церкви, а лакированные обои были разрисованы готическими арками. Здесь Артур испытывал такое же ощущение, как тогда, когда смотрел на картину «Влюблённые в саду».

Он опустил продолговатую лакированную крышку и уселся, упёршись локтями в колени и охватив голову руками. Им овладел внезапный приступ напряжённого тоскливого беспокойства. Изнемогая от жажды утешения, он крепко зажмурил глаза. В горячем порыве, как это с ним часто бывало, он стал молиться: «Боже, сделай, чтобы сегодня кончилась забастовка, чтобы все рабочие опять стали работать для папы, чтобы они увидели, что неправы. Боже, ты ведь знаешь, какой папа хороший, я люблю его и тебя люблю. Так сделай же, чтобы они поступали так же справедливо, как он, чтобы больше не бастовали, и сделай, чтобы я поскорее вырос и вместе с папой управлял „Нептуном“. Во имя отца и сына, аминь!»

IV

Вернувшись домой к пяти часам, Ричард Баррас застал ожидавших его Армстронга и Гудспета. Когда он вошёл, слегка хмурясь, неторопливый, холодный, решительный, внося с собой в дом дух присущей ему суровой энергии, он застал их в передней: они сидели рядышком на стульях, в молчании уставившись на пол. Это тётя Кэрри, в волнении нерешительности, усадила их здесь. Джорджа Армстронга, как смотрителя шахты «Нептун», можно было бы, конечно, пустить в курительную комнату. Но Гудспет — только помощник смотрителя, а раньше был простым надсмотрщиком, к тому же он пришёл прямо из шахты, где производил обследование вместе с инспекторами, — в грязных сапогах, мокрых коротких штанах, кожаной кепке и с палкой. Немыслимо было пустить его в комнату Ричарда, где он непременно наследит. Словом, тётя Кэрри была в тяжёлом затруднении: приняв, наконец, компромиссное решение, она оставила обоих в «вестибюле».

Увидев этих двух людей, Ричард ничуть не изменил выражения своего лица. Их приход не был для него неожиданным. Всё же сквозь холодную, непоколебимую важность на миг пробилось что-то неуловимое, слабый огонёк мелькнул в глазах и тотчас потух. Армстронг и Гудспет встали. Короткое молчание.

— Ну, что? — спросил Ричард.

Армстронг взволнованно закивал головой.

— Кончилось, слава богу!

Ричард выслушал это сообщение и глазом не моргнув; ему, казалось, была крайне неприятна лёгкая дрожь в голосе Армстронга. Он стоял чопорный, замкнутый, безучастный. Но, наконец, шевельнулся, сделал приглашающий жест и повёл посетителей в столовую. Здесь он подошёл к буфету, огромному дубовому голландскому сооружению, на котором во вкусе барокко были вырезаны головки смеющихся детей, налил два стаканчика виски, а себе, позвонив, приказал подать чаю. Энн тотчас принесла ему чашку чаю на подносе.

Все трое пили стоя. Гудспет одним привычным глотком выпил своё виски неразбавленным, Армстронг пил его с содой, торопливыми, нервными глотками. Джордж Армстронг был человек нервный, человек, живший, казалось, одними нервами. Он постоянно волновался, огорчался из-за пустяков, легко выходил из себя и ругал рабочих, но был чрезвычайно работоспособен, — только благодаря тому нервному напряжению, с которым работал. Это был человек среднего роста, с лысевшей уже макушкой, с несколько измождённым лицом и мешками под глазами. Несмотря на вспыльчивость, он был очень популярен в городе. Обладатель прекрасного баритона, он нередко пел на масонских концертах. Был женат, имел пятерых детей, остро сознавал лежавшую на нём ответственность и в тайне ужасно боялся потерять службу. Как бы извиняясь за нервное дрожание рук, он заискивающе, отрывисто засмеялся.

— Видит бог, мистер Баррас, я ничуть не жалею, что кончилась эта дурацкая история… Трудно приходилось нам всё это время. Я бы лучше предпочёл работать по две смены круглый год, чем снова пережить такие три месяца.

Баррас не слушал его. Он спросил:

— Как всё это вышло?

— Они устроили собрание в клубе. Фенвик выступил, но его не хотели слушать. За ним — Гоулен, знаете — Чарли Гоулен, весовщик. Он встал и сказал, что ничего другого не остаётся, как выйти на работу. Потом Геддон напустился на них. Он специально ради этого собрания приехал из Тайнкасла. И он с ними не церемонился, мистер Баррас, можете мне поверить. Объявил, что они не имели права выступать без согласия Союза. Что Союз умывает руки во всём этом деле. Назвал их кучей отпетых дураков (то есть он употребил другое слово, но его я в вашем присутствии повторить не смею, мистер Баррас) за то, что они все это затеяли на свой страх и риск. Потом голосовали. Восемьсот с лишним голосов за то, чтобы приступить к работе. Семь — против.

Наступила пауза.

— Ну, а потом? — спросил Баррас.

— Потом они пришли к конторе целой толпой — Геддон, Гоулен, Огль, Хау, Диннинг, и вид у них был довольно-таки принуждённый. Спрашивали вас. А я им передал то, что вы сказали, — что вы не пустите к себе на глаза никого из них, пока они не начнут работать. Тут Гоулен произнёс речь, — он не плохой малый, хоть и пьяница. Мы, говорят, побеждены и признаем это. Потом выступил Геддон с обычной союзной трескотнёй. Развёл турусы на колёсах, будто они через Гарри Нэджента поднимут вопрос в парламенте. Но это говорится так, для очистки совести. Одним словом, они совсем присмирели, спрашивают, можно ли выйти на работу завтра, в первую смену. Я сказал, что мы сходим к вам, сэр, и дадим им ответ в шесть часов.

Ричард допил чай.

— Вот как, они хотят вернуться на работу, — заметил он. Казалось, он находил создавшееся положение любопытным и хладнокровно его обозревал. Три месяца тому назад он заключил с Парсоном договор на поставку коксующегося угля. Такие договоры — золотое дно, они редки, их трудно бывает добиться. С договором в кармане он начал подготовительную разработку в районе Скаппер-Флетс рудника «Парадиз» и выемку специального сорта угля из жилы — единственного места в «Нептуне», где этот уголь ещё имелся.

Но тут рабочие забастовали, не считаясь ни с ним, ни с союзом. Договора в его кармане больше не было, он был брошен в огонь. Пришлось расторгнуть сделку. Он на этом потерял двадцать тысяч фунтов.

Застывшая на губах Ричарда слабая усмешка словно говорила: «Любопытно, клянусь богом!»

— Так вывесить объявления, мистер Баррас?

Ричард, сжав губы, с неожиданным неудовольствием уставился на подобострастно-услужливого Армстронга.

— Да, — сказал он сухо. — Пускай завтра приступают к работе.

Армстронг с облегчением вздохнул и инстинктивно направился к двери. Но Гудспет, неразвитому уму которого было доступно лишь очевидное, не двигался с места и мял шляпу в руках.

— А с Фенвиком как же быть? — спросил он. — И ему приступать к работе?

Баррас ответил:

— Это его дело.

— И потом ещё насчёт второго насоса, — не унимался Гудспет. Это был рослый мужчина флегматичного вида, с отвислой нижней губой и сонным лицом землистого цвета.

Ричард сделал нетерпеливое движение.

— Какой ещё второй насос?

— А верхний, о котором мы говорили три месяца назад, тогда, когда ребята забастовали. Он выкачал бы много воды из Скаппер-Флетс. То есть выкачал бы скорее, и внизу было бы меньше слякоти — там, где работают.

Ричард ледяным тоном возразил:

— Вы очень ошибаетесь, если думаете, что я буду продолжать выработку в Скаппер-Флетс. С этим углём придётся подождать другого договора.

— Ваша воля, сэр. — Землистое лицо Гудспета густо покраснело.

— Ну, кажется, все, — голос Барраса звучал ясно и сдержанно. — Можете передать, что я рад за рабочих, которые вернутся на работу. Все эти никому не нужные лишения в городе — возмутительное безобразие.

— Обязательно передам, мистер Баррас, — согласился Армстронг.

Баррас молчал. И, так как говорить больше было явно не о чём, то Армстронг и Гудспет ушли.

Некоторое время Баррас, размышляя, оставался на том же месте, спиной к камину; потом запер виски в буфет, подобрал упавшие на поднос два кусочка сахару и аккуратно уложил их обратно в сахарницу. Он страдал при виде какого-нибудь беспорядка, при одной только мысли о том, что напрасно пропадает кусок сахару. В его доме ничего не должно пропадать даром, он этого не потерпит. Эта черта его сказывалась больше всего в мелочах. Он экономил спички. Карандаш исписывал до последнего дюйма. Свет у него в доме полагалось выключать в строго определённое время, из обмылков прессовались новые бруски мыла, горячую воду экономили, даже топили очень скупо, угольным мусором. При звоне разбившейся чашки или блюдца кровь бросалась ему в голову. Главной заслугой тёти Кэрри в его глазах была строгая бережливость, с которой она вела. хозяйство.

Он постоял, не двигаясь, разглядывая свои белые холёные руки. Потом вышел из комнаты, медленно поднялся наверх, не заметив Артура, чьё поднятое к нему робкое лицо, как трепетная луна, белело в полутьме передней, и вошёл в комнату жены.

— Гарриэт!

— Да, Ричард.

Она сидела в постели, с тремя подушками за спиной и одной у ног, и вязала. Ей укладывали за спину три подушки, потому что кто-то сказал, что три подушки — самое удобное. А вязать ей предписал для успокоения нервов молодой доктор Льюис, её новый врач. При входе мужа она перестала вязать и встретила его взгляд. У неё были густые чёрные брови, а под глазами — коричневые тени, типичный признак неврастении.

Гарриэт улыбнулась, словно прося извинения, и дотронулась до своих лоснящихся распущенных волос, обрамлявших бледное лицо.

— Ты извинишь, Ричард? У меня был обычный приступ жестокой головной боли. Пришлось заставить Кэролайн расчёсывать мне щёткой голову. — Она снова улыбнулась привычной улыбкой страдалицы, грустной улыбкой больного, хронически больного человека. У неё болела поясница, у неё был больной желудок, больные нервы. Временами у неё бывали отчаянные головные боли, от которых не помогал туалетный уксус, не помогало ничего, кроме осторожного растирания головы, лежавшего на обязанности Кэролайн. В этих случаях тётя Кэрри выстаивала на ногах битый час, тихонько, медленно водя щёткой по волосам Гарриэт. Никто не мог доискаться подлинного источника страданий Гарриэт. Никто. Она измучила всех докторов в Слискэйле — Ридделя, Скотта и Проктора; она побывала у половины специалистов Тайнкасла, обращалась в отчаянии к лечившим травами, к гомеопатам, к электрофизику, который обёртывал её какими-то замечательными электрическими бинтами. Каждый шарлатан вначале казался ей спасителем. — «Наконец-то настоящий врач!» — объявляла она. Но все они, — как и Риддель, Скотт, Проктор и специалисты в Тайнкасле, — оказывались в конце концов невеждами. Впрочем, Гарриэт не унывала. Она сама изучала свои болезни, читала терпеливо, упорно, систематически множество книг, трактующих о тех недугах, которые она у себя находила. Увы, всё было напрасно. Ничто, ничто не помогало. И не потому, что Гарриэт не принимала лекарств. Она принимала все лекарства, какие только существуют, её спальня была уставлена аптечными склянками, дюжинами бутылок с лекарствами — укрепляющими, болеутоляющими, слабительными, успокаивающими спазмы разными мазями, — всем, что ей прописывалось докторами за последние пять лет. О Гарриэт можно было смело сказать, что она никогда не выбросила ни одного лекарства. Из некоторых бутылочек она приняла лекарство только по одному разу, — Гарриэт была настолько опытна, что уже после первой ложки какого-нибудь снадобья говорила иногда: «Уберите это. Я знаю, что оно мне не поможет». И бутылка отправлялась на полку.

Это было ужасно. Но Гарриэт была очень терпелива. Она не покидала постели. Тем не менее аппетит сохранила прекрасный. По временам она кушала прямо-таки великолепно, и это тоже вызывало недомогания, — с желудком, должно быть, неблагополучно, её так мучили газы. Но, несмотря на всё это, Гарриэт была кротка, никогда никто не слыхал, чтобы она спорила из-за чего-нибудь с мужем, она всегда была послушной, покорной, отзывчивой женой. Она не уклонялась никогда от интимных обязанностей жены. Она всегда была к услугам своего супруга: в постели. У неё было пышное белое тело и мина святой. В ней что-то странным образом напоминало корову. Но она была очень благочестива. Может быть, это была священная корова.

Баррас посмотрел на неё словно издалека. Как он, собственно, относился к ней? Его взгляд ничего не выдавал.

— А теперь голова меньше болит?

— Да, Ричард, немножко меньше. Боль не совсем прошла, но мне лучше. После того как Кэролайн расчесала мне волосы, я велела ей налить мне немного той микстуры с валерьянкой, что прописал доктор Льюис. Я думала, это от неё мне стало легче.

— Хотел привезти тебе из Тайнкасла винограду, да забыл.

— Спасибо, Ричард. (Просто удивительно, как часто Ричард забывает о винограде. Но доброе намерение уже само по себе что-нибудь да значит.)

— Ты, конечно, побывал у Тоддов?

Что-то жёсткое едва заметно мелькнуло в лице Ричарда. Жаль, что Артур, все ещё занятый решением загадки, не мог видеть это выражение.

— Да, я был у них. Там все здоровы, Гетти ещё похорошела и всецело занята предстоящим днём рождения: ей на будущей неделе минет тринадцать. — Он замолчал и направился к дверям. — Да, знаешь, забастовка прекращена. Рабочие завтра приступают к работе.

Её маленький рот округлился в виде буквы «О». Она, словно защищаясь, прижала руку к груди, прикрытой фланелевой кофтой.

— О Ричард, как я рада! Отчего ты мне сразу не сказал? Это чудесно. Какое облегчение!

Уже открывая дверь, он остановился. Сказал:

— Я, вероятно, приду к тебе ночью. — И вышел.

— Хорошо, Ричард.

Гарриэт легла на спину, с лица её ещё не сошло выражение радостного удивления. Она достала клочок бумаги и серебряный карандаш, украшенный на конце топазом. Записала аккуратным почерком: «Не забыть сказать д-ру Льюису, что сердце сильно забилось, когда Ричард сообщил приятную весть». Она помедлила, размышляя, и подчеркнула слово «сильно». Потом взяла своё вязанье и мирно принялась вязать.

V

Было уже совсем темно, когда Армстронг и Гудспет вышли из больших белых ворот усадьбы в аллею высоких буков, которую местные жители называли «Слус-Дин» и которая переходила в Хедли-род, дорогу к городу. Некоторое время они шли молча, врозь, так как не слишком любили друг друга. Но потом Гудспет, уязвлённый резкостью, с которой хозяин его осадил, злобно проскрежетал:

— Он заставляет иной раз человека чувствовать себя перед ним каким-то мусором. Ну, и каменная же душа, дьявол его возьми! Не пойму я его. Никак не пойму.

Армстронг усмехнулся про себя в темноте. Он тайно презирал Гудспета, как человека без всякого образования, человека, который пробил себе дорогу скорее упорством, чем настоящими заслугами. Он часто раздражал, даже унижал Армстронга своей грубой прямотой и физическим превосходством; приятно было видеть его в свою очередь униженным.

— Что ты хочешь этим сказать? — переспросил он Гудспета, притворившись непонимающим.

— Да то, что ты слышишь, чёрт возьми, — отрезал Гудспет строптиво.

Армстронг заметил:

— Он знает, что делает.

— Ещё бы! Свою выгоду понимает. А мы — свою. Да ведь от этакого пощады не жди. А слышал ты, как он сказал, — Гудспет с горечью передразнил Барраса: — «Все эти напрасные, никому не нужные лишения в городе». Комедия, да и только!

— Нет, нет, — торопливо возразил Армстронг. — Это он искренно так думает.

— Да, как же, искренно, будь он проклят! Скареднее его нет человека в Слискэйле. Он теперь так и кипит злостью, что упустил договор. И вот что я тебе скажу, раз уж об этом зашла речь: я здорово рад, что с разработкой Скаппер-Флетс дело не выгорело. Я хоть и держал язык за зубами, а в душе согласен с Фенвиком насчёт этой проклятой воды.

Армстронг метнул на Гудспета быстрый неодобрительный взгляд:

— Не дело так говорить, Гудспет.

Наступила короткая пауза. Потом Гудспет, насупившись, объявил:

— Во всяком случае это ужасное место.

Армстронг ничего не ответил. Они в молчании брели вперёд по Хедли-род, затем по Каупен-стрит, мимо Террас. Когда они подошли к углу, яркий свет и гул голосов, вырвавшийся из трактира «Привет», заставили обоих обернуться. Армстронг, явно желая переменить тему, заметил:

— Сегодня трактир полон.

— Битком набит, — подтвердил Гудспет с прежней угрюмостью. — Эмур опять начал отпускать в долг. Сегодня впервые за две недели вытащил свою грифельную доску.

Не говоря больше ни слова, оба отправились вывешивать объявления.

VI

В трактире «Привет» становилось всё шумнее. Помещение было полно народу, набито до того, что можно было задохнуться в этом водовороте табачного дыма, выкриков, яркого света и пивных испарений. Берт Эмур стоял за стойкой без пиджака, а за ним на стене висела большая грифельная доска, на которой он мелом записывал, сколько выпито посетителями в долг. Берт был не дурак: последние две недели он, несмотря на мольбы и проклятия, отказывал всем в кредите. А сегодня, когда субботняя получка стала чем-то близким и вполне реальным, он сразу же переменил тактику. Трактир был открыт, и кредит посетителям — тоже.

— Налей-ка нам ещё, Берт, дружище!

Чарли Гоулен с силой стукнул своей кружкой о прилавок и потребовал новую круговую. Чарли не был пьян, он никогда не пьянел по-настоящему. Впитывая вино, как губка, он обливался потом, лицо у него бледнело, принимая цвет сырой телятины, но вдрызг пьяным его никогда никто не видел. Кое-кто из толпившихся вокруг него были уже сильно навеселе, а больше всех Толли Браун, старый Риди и Боксёр Лиминг. Боксёр был безобразно пьян. Этот неотёсанный, грубый малый, с красной, словно расплющенной физиономией, плоским носом и одним ухом, иссиня-белым как цветная капуста, в юности действительно был боксёром и выступал в Сент-Джемс-холле под эффектной кличкой «Чудо-мальчик из копей». Но водка и разные другие вещи погубили его. Теперь он снова работал в шахте, не был больше ни мальчиком, ни чудом. От тех доблестных золотых дней остались лишь буйный, хоть и добродушный нрав, дурные наклонности и сильно изуродованное лицо.

Чарли Гоулен, неизменный председатель на всех выпивках в трактире, снова постучал кружкой о стол. Ему не нравилось, что здесь сегодня не ощущается беззаботного веселья, и ему хотелось восстановить былой уют и дружескую атмосферу вечеров в «Привете». Он сказал:

— Со многим нам приходилось мириться за последние три месяца. А всё же, ребята, унывать не будем! Ничего не стоит та душа, которая не способна никогда разгуляться!