Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



ПРЕДИСЛОВИЕ

Арчибальд Джозеф Кронин (род. в 1896 г.) известен в СССР по своим книгам «Замок Броуди» (1931), «Звезды смотрят вниз» (1935) и «Цитадель» (1937). В последние два десятилетия им опубликованы новые романы: «Ключи царства» (1941), «Юные годы» (1944), «Путь Шеннона» (1948), «Испанский садовник» (1950), «Превыше всего» (1953) и «Могила крестоносца» (1955). С одним из этих романов — «Юные годы» — познакомится ныне советский читатель.

Действие происходит в маленьком шотландском городке Ливенфорде, где развертывались события, описанные Кронином в его первом романе «Замок Броуди», рассказывавшем о мещанстве, о его глупой претензии на ведущую роль в жизни. Замок Броуди — дом ливенфордского шляпочника, построенный им в стиле средневековой крепости, — символизировал его непомерно раздутое тщеславие. Как замок новоявленного феодала, стоял он посреди города, только жил в нем чванливый, расчетливый мещанин, беспощадно помыкавший своими домочадцами. Броуди разорился; замок пришлось продать, но он так и остался неотъемлемой принадлежностью города.

Медленно течет между болотистых берегов река Ливен, а на пыльных улочках Ливенфорда, в его аккуратных домиках столь же медленно и однообразно течет жизнь. Так и кажется, что ничто здесь не переменилось со времен Броуди и вот-вот послышится мерное постукивание его палки и где-нибудь из-за угла выплывет его величественная фигура. А дом с двумя пушками перед входом, в котором помещается магистрат, — уж не замок ли это Броуди? Да, тень Броуди витает над Ливенфордом.

Прошло не менее двадцати лет со времени падения замка Броуди, а в Ливенфорде мало что переменилось. Все так же точно распределены часы между едой, работой и отдыхом. Все так же, совершив свой воскресный туалет и покончив с утренней трапезой, отправляются местные обыватели в церковь, а праздники проводят в балаганах и кабаках ардфилланской ярмарки. Здесь всё друг о друге знают: кто куда ходит и чем занимается вне дома и в стенах его. Ни один из ливенфордцев не польстился бы на андерсеновский волшебный горшочек, при помощи которого можно узнать, что варится на обед у соседей, — они и без того это знают. Стоит спросить о ком-нибудь — и вам расскажут всю его подноготную: кем был его дедушка и за кого вышла замуж его мамаша. В Ливенфорде всё знают и ничего не забывают.

«Ломонд Вью» — дом, в котором прошло детство Роберта Шеннона, героя романа «Юные годы», — живет по законам Ливенфорда. Человека здесь ценят только за его доходы. Вот почему пользуется таким почетом в семье бабушка Лекки: она платит за помещение и стол, у нее свои средства — заводчики братья Маршаллы назначили ей хорошую пенсию за погибшего мужа. Только мистеру Лекки и его матушке подают к обеду скромное лакомство «Ломонд Вью» — прозрачный студень, а все остальные должны довольствоваться скудной порцией овощного рагу с костями, не смея и заикнуться о добавке.

Тестю хозяина, дедушке Гау, нечем за себя заплатить. Поэтому его не зовут к общему столу, и он съедает свой обед, состоящий из хлеба с сыром, в своей жалкой прокопченной каморке под крышей. Ходить по дому после возвращения со службы зятя он и то не решается. Да и не великое это удовольствие — лицезреть главу семьи, мистера Лекки, и слушать его пошлые сентенции!

Мистер Лекки всю жизнь размышлял только о том, как свести свои потребности до минимума и скопить себе капиталец. Финансовые расчеты заслонили от него все живое. Он не верит людям, не любит их. С огорчением наблюдает он, как быстро поправляется от тяжелой болезни мистер Клегхорн, управляющий водопроводным хозяйством. Если б он отправился к праотцам, Лекки назначили бы на его место и он стал бы получать на несколько фунтов больше. С утра до ночи Лекки одержим одной мыслью: как добиться, чтобы в «Ломонд Вью» поменьше тратили на съестное, поменьше расходовали свечей и даже воды. Он не замечает, чем живут его домашние, ибо каждый из них для него не более чем ежедневный доход или расход в столько-то пенсов. На старике Гау тоже, в конце концов, можно заработать: он, правда, ничего не приносит в дом, но зато его жизнь застрахована на хорошую сумму. Лекки безразлично, какими путями приобретаются деньги — было бы их побольше.

Незлой от природы, но снедаемый корыстолюбием, мистер Лекки мучает своих домочадцев и портит им жизнь. Только порвав с отцом, Кейт сумела отстоять свое счастье; только провал Мэрдока на экзамене помешал Лекки сделать из него вопреки его желанию почтового чиновника. Миссис Лекки, которая безропотно исполняет все распоряжения супруга, умирает от истощения и чрезмерной работы.

Нелегко выжить в этом затхлом мирке. Сколько жалких мещанских иллюзий надо принять, какими вздорными сказками себя ублажать, чтобы с ним примириться! Бабушка Лекки привыкла жить в Ливенфорде. Ей вполне по вкусу скромная, но зато устойчивая жизнь «Ломонд Вью». Она воспитала себя в постоянной экономии, в суровой требовательности к себе и к своим близким, надеясь со временем получить место в раю — ведь рай представляется ей чем-то вроде пенсии братьев Маршаллов, которую выплачивают за добросовестный труд и приличный образ жизни. Она, как-никак, была матерью мистера Лекки, частью Ливенфорда.

Ливенфорд хорош только для тех, кто сумел отказаться от всяких дерзаний или у кого их никогда и не было. Лекки и Гау трудно жить в одном доме. Этот крепкий жизнелюбивый старик с копной огненно-рыжих волос является для тщедушного мистера Лекки живым напоминанием о том, как много пропустил он в жизни. Гау любил хорошее вино, хорошеньких женщин, сытный обед, добрый разговор в компании веселых друзей и главное — вольную волю. И когда ему становилось особенно невмоготу в душных стенах «Ломонд Вью», он бежал прочь, чтобы где-нибудь на берегу реки или в зарослях придорожного кустарника помечтать о настоящей жизни — радостной и счастливой. А мечтать дедушке приходилось слишком часто — долго ли тут потерять ощущение реальности? Да и многого ли она стоит, эта ливенфордская реальность! Вечное служение одной идее — как бы на чем сэкономить, — всеобщее недоверие, подозрительность. Мог ли прожить здесь без своих иллюзий дедушка Гау, вольнодумец и фантазер? Когда ему становилось особенно голодно в доме мистера Лекки, он мародерствовал в окрестности — он так же легко брал, как и давал. Когда его лишили даже денег на табак, он стал участвовать в каких-то нелепых конкурсах, в которых только и можно было выиграть, что набор цветных карандашей да томик душеспасительных проповедей. Когда его обижали близкие и соседи, придумывал живописные истории о том, как он с опасностью для жизни спасал мавританских принцесс, и тешил себя мыслью о всеобщем уважении. Дедушка Гау придумал себе и прошлое и настоящее. Без этого он умер бы в Ливенфорде. Чтобы жить, ему надо было чувствовать себя человеком, а иначе отстоять свои человеческие качества он не умел. Однажды он попытался даже уйти из города, но скоро родственникам пришлось брать его на поруки из ардфилланской тюрьмы. Нет, отряхнуть ливенфордский прах от ног своих не дано беспочвенным фантазерам!

Из Ливенфорда уйдет Шеннон. Какая требовалась воля, какая жадность к жизни, чтоб вырваться из Ливенфорда! Шеннону это удалось. Шеннон одержал победу. А ведь взросший на ливенфордской земле, он легко мог стать жалким обывателем вроде мистера Лекки, фантазером и забулдыгой вроде дедушки Гау, мрачным фанатиком вроде дяди Виты или, в лучшем случае, выбиться в честные мастеровые и жить, как работяга Джейми Нигг. С Шенноном не случилось ни того, ни другого, ни третьего.

Не стал он и таким, как Адам Лекки. Гордость и надежда отца, Адам крепко усвоил главную заповедь «Ломонд Вью» — побольше прикопить, поменьше потратить. Этот лощеный джентльмен, путешествующий в спальных вагонах и живущий в первоклассных отелях, с виду совсем не похож на своего невзрачного родителя. Но скоро читатель убеждается, что это все тот же Лекки, только с большим размахом. Ведь если Адам хорошо одевается, так это нужно ему для представительства; если он подъезжает к дому на автомобиле, то потому, что нашелся приятель, который согласился его подвезти, и если он путешествует в вагонах первого класса, то лишь за счет компании. Адам отличается поразительным умением всех использовать: он один сумел вытянуть деньги из старика-отца. А деньги ему были нужны большие. Он уже не мог, как старый честный стряпчий Мак-Келлар, вести дело из трех процентов, он мечтал о крупных барышах и не стеснялся никаких афер. Такому хищнику было тесно в Ливенфорде.

Как, окруженный подобными людьми, Шеннон не последовал их примеру, как сберег в неприкосновенности свою человеческую индивидуальность? Об этом и написан роман.

Писателей девятнадцатого века занимал вопрос о том, откуда берутся плохие люди. Они твердо верили, что мир в целом хорош, что в нем есть простор для лучших человеческих стремлений и чувств и что стоит только устранить источники зла, как восторжествует справедливость. Кронин больше в это не верит. Для него традиционный вопрос английской литературы критического реализма поворачивается своей оборотной стороной — откуда берутся хорошие люди?

Шеннон победил потому, что жизнь не только подчиняет себе, но и порождает протест. Ничто не ускользало от внимания мальчика, и ни один урок не пропадал для него даром. Пусть роман написан о мелких житейских обстоятельствах — они давали Шеннону пищу для больших догадок.

У Шеннона был трудный путь, полный срывов и приступов отчаянья. Легко ли найти свою дорогу в жизни мальчику, воспитанному в Ливенфорде, мальчику, который все, что он узнал, узнал в Ливенфорде, и все, что он знал, было Ливенфордом?

Если маленький мальчик, который готов всем верить, попадает в Ливенфорд, ему приходится от многого страдать. От того, что он приезжий, и от того, что он рыжий, от того, что он католик, и от того, что у него слишком заботливая бабушка. Не всякий папаша в Ливенфорде позволит своему сыну или дочке играть с мальчуганом, чья мать умерла в нищете где-то на чужбине. Зато дразнить его позволяли все. Роби не на кого было надеяться — приходилось защищаться собственными кулаками. Это было первое открытие маленького Шеннона и, пожалуй, самое главное. А затем последовали и другие. У одних мальчиков есть интересные книги и журналы с картинками, а у него, Роберта, только истрепанные учебники, завернутые в бумагу, чтобы подольше служили; ему негде достать такой элегантный костюмчик, какой носит сын мэра Блейра, и приходится ходить в штанишках, сшитых из старой бабушкиной юбки — зеленой в цветочек. Сколько страданий принял маленький Шеннон из-за этой бабушкиной юбки! Как боялся он мастеровых и мальчишек, дразнивших его «ирлашкой» за рыжие волосы и зеленый костюмчик! Каким страхом переполнялось его сердце при одной мысли, что когда-нибудь он встретит на улице мрачного каноника Роша и тот призовет его к ответу — почему он, католик, не соблюдает поста и пропускает воскресную мессу. Много ужасов подстерегает на каждом шагу мальчика в Ливенфорде.

А жизнь с каждым днем задавала все больше и больше вопросов. Почему одни люди презирают других только за то, что те итальянцы? Почему не прощают человеку, если кто-то из его родственников ходил по Ливенфорду с шарманкой? Почему в день святого Патрика и в другие праздники благопристойные ливенфордцы, украсившись трилистником, шествуют по городу со знаменами в руках и в исступлении набрасываются на католиков, посмевших в этот день выглянуть на улицу? Разве не могут они жить мирно между собой?

Постепенно детские обиды уступили место горьким сомнениям, из которых родилось решение жить иначе, чем живут в Ливенфорде. Шеннон хотел стать врачом, ученым, делать открытия, спасать людей. А Ливенфорд сковывал его по рукам и ногам тяжелыми цепями привычек, условностей и веками укоренившихся предрассудков. Зачем бедному малому, живущему милостью родственников, искать счастья по свету? Найдется ему местечко и в Ливенфорде. Будет счищать ржавчину с болванок на Котельном заводе братьев Маршаллов. Хорошее место. Многие служили. И даже обеспечивали своих родных пенсией — если особенно везло и на голову сваливалась какая-нибудь болванка в тонну весом.

Но Шеннону уже открылся другой мир. Вокруг пыльного и дымного Ливенфорда расстилались широкие луга, среди которых упрямо бежали ручейки, а над ними поднимались поросшие лесом горы. И все это жило своей жизнью. Сюда привел Шеннона Гэвин Блейр. Они вместе ловили рыбу, искали птичьи гнезда, собирали редкие папоротники, и Шеннону все сильнее хотелось проникнуть в тайны этого мира, разгадать его внутренние связи. В первой же капле воды под микроскопом он увидел больше жизней, чем в целом Ливенфорде. Шеннон понял: изучать этот мир — достойная человека задача. Теперь у него появилась настоящая цель в жизни. Ее не было у тех, кто его окружал.

Протест против Ливенфорда зародился у Шеннона давно. Мальчику представлялось, что вера в католических святых и силу причастия поднимает его над серыми буднями Ливенфорда. Ему хотелось жить духовной жизнью, ибо вокруг него жили корыстью. Но постепенно наука вытеснила религию.

Настоящее знание жизни пришло к Шеннону, как всегда это бывает у героев Кронина, вместе со страданием. Казалось, никогда уже не откроются для него двери университета. Под колесами поезда погиб его единственный друг — Гэвин, увлекший его в мир природы. Даже бог, на которого юный Шеннон возлагал такие надежды, не заботился о нем. И Шеннон перестал верить в справедливость того, что вокруг него творилось. Больше он не ждал, что бог заметит его и укажет ему путь.

Но как ни трудно было Шеннону, он, привыкший к невзгодам, только крепче стискивал зубы и упрямо шел своей дорогой. Не легко было сбить его с пути — ведь если от дедушки Гау он унаследовал неиссякаемый интерес к жизни и снисходительность к человеку, то от бабушки Лекки к нему перешла придирчивая требовательность к самому себе, стойкость и выносливость многих поколений ее предков, пуритан.

Шеннон отстоял себя. Он вырвался из Ливенфорда и занялся любимым делом. Но до конца пути было еще далеко: впереди Шеннона ждало много открытий и не меньше разочарований. Кронин не скрыл их от читателей — он рассказал о них в своей второй книге о Шенноне, вышедшей в свет под названием «Путь Шеннона».

Роман «Юные годы» — это история формирования одной личности, которой в большую жизнь придется вступить много позже. Этим и определяются в значительной степени особенности романа. Кронина всегда глубоко интересовала человеческая психология. Но если в его первых романах характер героя выявляется в действии, то теперь — в психологических реакциях на окружающее. Ливенфорд — это своего рода маленький аквариум, в котором давно не меняли воду. Здесь нет никакого движения и не происходит ничего значительного — можно лишь наблюдать через тонкие стенки за его обитателями. Ритм романа таков же, как и ритм жизни, изображенной в нем. Шеннон как бы снят замедленной съемкой и все время крупным планом. Автор ничего не упустил в Шенноне. Он рассказал о нем все, что мог. Но о жизни он рассказал только то, что увидел в ней Шеннон.

Чем же объяснить определенное сужение горизонтов в этой книге по сравнению с известными нам тремя романами Кронина? Только ли тем, что в большей части этого произведения действительность изображается через восприятие ребенка? Безусловно, нет. Причина заключается главным образом в том, что Шеннон отстаивает себя как человеческую личность, но не борется против Ливенфорда. Доктор Мэнсон, герой «Цитадели», и Дэвид Фенвик из романа «Звезды смотрят вниз» боролись за то, чтоб после них людям было легче добиться своих прав. Шеннон же никому не прокладывает дороги. Тому, кто пойдет вслед за ним, придется все начинать сначала.

И все же роман «Юные годы» завоюет себе широкого читателя. Открыв книгу, трудно оторваться от нее, пока не перевернешь последнюю страницу. Это произведение приковывает к себе внимание не хитро закрученной интригой, а прежде всего глубоким знанием жизни и человека. Кронин безошибочно угадывает, как поведет себя его герой в тех или иных обстоятельствах. Близится конец старика Гау. С трудом сохраняя равновесие и волоча ногу, отправляется он в свежей рубашке и вычищенной шляпе на выставку цветов, где горделиво расхаживает между павильонами во главе семьи. Ему нужны люди, солнце, музыка, яркие краски и всеобщее внимание. Так легче было ему умереть… Молодой Шеннон негодует на дедушку за его интрижку с миссис Босомли. Он уже близок к тому, чтобы высказать старику все свое возмущение. Но ведь это дедушка, который так нежно заботится о нем. Вот и сейчас он пришел к нему с тарелкой вкусного овощного супа, им самим сваренного. И приготовленная фраза замирает на устах Шеннона, он только говорит: «Можно мне еще тарелочку, дедушка?»

В этой книге Кронин абсолютно чужд мелодраме, которая заметно присутствовала в его первых романах. В «Юных годах» все просто и естественно, писатель ничего от нас не скрывает и ничего не привносит в жизнь. Он любит Шеннона, но он не умолчит о его дурном поступке или помысле. Ни одна из возникающих коллизий специально не обыграна автором и занимает в романе ровно столько места, сколько заняла бы она в действительности. Природа, к описанию которой Кронин так часто обращается в этом романе, уже не выглядит больше декорацией мелодрамы, призванной подчеркнуть то или другое состояние героя. Она живет собственной жизнью, как и все, о чем нам рассказывает здесь Кронин.

Неторопливо ведет автор свое повествование, не пропуская ни одной детали, не боясь говорить о самых обыденных обстоятельствах. И тем не менее роман этот далек от бытописательства, к которому, казалось бы, должна была толкнуть подобная манера. Кронин избежал этой опасности, потому что он глубоко психологичен и его никогда не оставляет желание осмыслить общие законы жизни, пусть даже на небольшом материале.

Есть разные книги. Есть книги о том, как человек борется с обществом или прокладывает себе в нем дорогу, утрачивая лучшие качества. Кронин написал о другом. Он написал о том, как в убогой мещанской среде, где со всех сторон наступают обыватели, человек сумел отстоять свое «я». Романисту удалось это, потому что он верит в человека. И хотя мы ждем от Кронина больших книг о большой жизни, мы не можем не оценить по достоинству его честный рассказ о Шенноне, чей путь начался в Ливенфорде.


Р. Померанцева.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Крепко держась за мамину руку, я вышел из-под мрачных сводов железнодорожного вокзала на залитую солнцем улицу незнакомого городка. Я с готовностью доверился своей новой маме, хотя до сих пор ни разу не видел ее, а ее изнуренное, озабоченное лицо, с выцветшими голубыми глазами, совсем не было похоже на лицо моей покойной мамочки. Никакой особой любви к маме я не почувствовал: даже шоколадка, которую она купила мне у автомата, не расположила меня к ней. Всю дорогу из Уинтона, пока мы медленно тащились в вагоне третьего класса, мама сидела напротив меня; на ней было поношенное серое платье, заколотое большой брошью из дымчатого кварца, тоненькая меховая горжетка и черная шляпа, широкие поля которой ниспадали ей на уши; склонив голову набок, она смотрела в окно, и губы ее шевелились, словно она беззвучно, но весьма оживленно беседовала сама с собой; время от времени она прикладывала к уголку глаз платок, точно хотела смахнуть назойливую муху.

Но как только мы вышли из вагона, она постаралась стряхнуть с себя мрачное настроение, улыбнулась и крепче сжала мою руку.

— Вот умница: перестал плакать. Ну как, дойдешь пешком до дома? Это не очень далеко.

Мне хотелось угодить ей, и я ответил, что, конечно, дойду; поэтому мы не сели в кеб, одиноко поджидавший пассажиров у выхода из вокзала, а направились по главной улице, и мама, пытаясь развлечь меня, показывала мне все достопримечательности, мимо которых мы проходили.

Мостовая у меня под ногами то вздымалась, то опускалась, в голове все еще отдавался грохот валов Ирландского моря, а в ушах стоял гул от стука машин на «Вайпере». И все-таки, когда мы подошли к красивому зданию с колоннами из полированного мрамора, стоявшему чуть в стороне от тротуара, позади двух чугунных пушек и флагштока, я услышал, как мама сказала с затаенной гордостью:

— Это ливенфордский муниципалитет, Роберт. Мистер Лекки… наш папа… служит тут: он заведует отделом здравоохранения.

«Папа, — попытался осмыслить я. — Муж этой мамы… отец моей покойной мамочки».

Я устал и еле волочил ноги; мама озабоченно поглядывала на меня.

— Какая жалость, что трамваи сегодня не ходят, — сказала она.

А я и не предполагал, что так устану; да и напуган я был изрядно. Серый свет сентябрьского дня безжалостно озарял городок, мощенный булыжником и полный всяких незнакомых звуков, совсем не похожих на привычное шуршание машин, пролетавших мимо раскрытых окон нашего домика в Феникс-Кресчент. Из доков доносился громкий перестук молотков, а из труб Котельного завода, на который мама указала мне пальцем в лопнувшей перчатке, вырывались такие страшные языки пламени и пара! На улице перекладывали трамвайные пути. На углах ветер завихрял пыль, она засоряла мои распухшие от слез глаза и забиралась в горло.

Вскоре, однако, весь этот шум и грохот остались позади: мы пересекли городской сад, посредине которого поблескивал пруд и возвышалась круглая эстрада для оркестра, и вышли на тихую окраину, казавшуюся маленькой деревушкой, уютно притулившейся у лесистого пригорка. Тут были и деревья, и зеленые поля, несколько допотопных лавчонок и домиков, кузница и возле нее колода, из которой поили лошадей, а совсем неподалеку выстроились новенькие виллы со свежевыкрашенными железными оградами и аккуратными клумбами, и у каждой виллы — высокопарное название вроде «Обитель Эллен» или «Гленэльг», выведенное золотом по цветному стеклу круглого оконца над входом.

Дойдя до середины Драмбакской дороги, мы, наконец, остановились у серого двухэтажного домика из песчаника, примыкающего к другому, точно такому же; в окнах его виднелись кремовые тюлевые занавески, а надпись над дверью гласила: «Ломонд Вью». Это был самый невзрачный дом на всей тихой улочке — только двери и окна были облицованы камнем, стены же так и остались неотделанными, что явно свидетельствовало о скудости средств владельца; неприглядность постройки скрашивал палисадник, в котором пышно цвели желтые хризантемы.

— Ну, вот мы и пришли, Роберт, — заявила миссис Лекки все тем же прочувствованно-радушным тоном, потеплевшим от сознания, что мы, наконец, прибыли домой. — В ясную погоду отсюда открывается прелестный вид на гору Бен. Хорошо тут у нас: до деревни Драмбак рукой подать. Ливенфорд — старый, прокопченный город, но вокруг чудесные места. Вытри глазки — вот так, миленький, и пойдем в дом.

Носовой платок я вытряхнул вместе с печеньем, когда кормил чаек, но глаза я все-таки вытер и послушно вслед за мамой завернул за угол дома; сердце у меня снова заколотилось от страха перед тем неведомым, что ждало меня. В ушах моих еще звучали слова нашей дублинской соседки, миссис Чэпмен; движимая самыми лучшими материнскими чувствами, она неосторожно сказала, целуя меня в то памятное утро на уинтонской пристани, прежде чем навсегда отдать маме: «Что-то будет с тобой дальше, бедненький мой!»

Подойдя к двери, мама остановилась: молодой человек лет девятнадцати, стоя на коленях, рыхлил цветочную клумбу; завидев нас, он поднялся, но лопаты из рук не выпустил. Вид у него был сосредоточенный и флегматичный; одутловатые бледные щеки, черные лохматые волосы и большие очки с сильными стеклами, за которыми его близорукие глаза казались совсем крошечными, лишь подчеркивали это впечатление.

— Опять ты за свое, Мэрдок! — не удержавшись, с мягкой укоризной воскликнула мама. И, слегка подтолкнув меня вперед, добавила: — Это Роберт.

Мэрдок тупо уставился на меня. Позади дома был дворик с аккуратно подстриженным газоном, по одну его сторону — грядка ревеня, по другую — куча ноздреватого серого шлака и золы, спасительного средства от слизняков, а по углам — железные столбики, к которым прикреплялись веревки для сушки белья. Наконец Мэрдок весьма торжественно изрек:

— Так, так… Вот он, значит, и прибыл.

Мама кивнула — в глазах ее снова появились тревога и печаль; а Мэрдок чуть ли не театральным жестом уже протягивал мне свою широкую мозолистую, заскорузлую от общения с кормилицей-землей руку.

— Рад с тобой познакомиться, Роберт. Можешь рассчитывать на меня. — И, поспешно глянув сквозь свои большие очки в сторону мамы, добавил: — Эти астры мне дали в питомнике, мама. Они не стоили мне ни пенса.

— Хорошо, мой дорогой, — сказала мама, поворачиваясь и направляясь в дом, — только смотри успей вымыться до папиного прихода. Ты же знаешь, как он сердится, когда застает тебя здесь.

— Я уже заканчиваю. Сейчас приду. — И прежде чем снова опуститься на колени, Мэрдок добавил, чтобы умиротворить мать, уже входившую со мной в дом: — Я там поставил для тебя картошку на огонь.

Мы прошли через маленький чуланчик и очутились на кухне, которая, судя по обстановке, служила также столовой: в ней стояла неудобная резная мебель из красного дерева, стены были оклеены тиснеными обоями в кубиках, на одной из них неистово и гулко тикали часы. Велев мне сесть, мама вынула из шляпы длинные булавки и, держа их во рту, принялась складывать вуаль. Потом приколола вуаль к шляпе, повесила ее вместе с пальто в нишу, задернутую занавеской, сняла с гвоздика за дверью синий халат, надела его и принялась уверенно сновать по вытершемуся коричневому линолеуму, время от времени ободряя меня ласковым взглядом, а я сидел не шевелясь на краешке мягкого стула у плиты и еле осмеливался дышать в этом чужом для меня доме.

— Сегодня будем обедать вечером, дружок: раньше я ничего не успею приготовить. И постарайся не плакать, когда придет папа. Для него ведь это тоже большое горе. А у папы и так уйма забот — шутка ли, занимать такое положение в городе! Кейт — это моя вторая дочка — тоже сейчас придет. Она учительница… Твоя мама, наверно, говорила тебе о ней. — Увидев, что у меня задрожала губа, она поспешно добавила: — О, я прекрасно понимаю, что даже для такого большого мальчика страшновато впервые очутиться среди маминой родни. Но обожди, это еще не все, — пошутила она, стараясь вызвать на моем лице улыбку. — У меня есть старший сын, Адам, он замечательно устроился в Уинтоне в одной страховой компании; он живет отдельно, но навещает нас, как только у него выдается свободная минутка. Потом есть еще папина мама… Сейчас она гостит у своих друзей… но почти по полгода живет с нами. И, наконец, мой папа; он всегда живет с нами — это твой прадедушка по линии Гау. — У меня уже голова шла кругом от этого перечисления незнакомых мне родственников, но мама, слегка улыбнувшись, продолжала: — Знаешь, что я тебе скажу: не у всякого мальчика есть прадедушка. И тот, у кого он есть, может гордиться этим. Для краткости ты, конечно, можешь звать его просто «дедушка». Вот я сейчас приготовлю ему поесть, а ты отнесешь поднос наверх. Поздороваешься с ним, а заодно и мне поможешь.

Руки у мамы были проворные, и за это время она не только успела накрыть стол на пять человек, но и достала облупившийся черный японский поднос овальной формы с нарисованной посредине розой, поставила на него занятную чашку из ребристого белого фарфора, полную чая, блюдечко с джемом, сыр и три кусочка хлеба.

Эти приготовления удивили меня, и слегка охрипшим голосом я спросил:

— А разве дедушка не спускается к столу?

Мама явно смутилась.

— Нет, дружок, он ест у себя в комнате. — Она взяла со стола поднос и протянула мне. — Донесешь? Вот тут лестница — прямо на второй этаж. Только смотри, будь осторожен, не упади.

Держа перед собой поднос, я стал неуверенно взбираться по шатким крутым ступеням незнакомой мне лестницы; посредине ее лежала блестящая дорожка из линолеума. Угасающий свет дня еле проникал сюда через высокое оконце в потолке. На площадке второго этажа, напротив вделанного в стену титана, я увидел две двери. Подергал одну из них — заперта. До другой едва дотронулся — она сразу поддалась.

Я вошел в незнакомую, чудную и страшно захламленную комнату. В углу стояла высокая медная кровать с покосившимися шишками; она была еще не прибрана, и пестрое лоскутное одеяло небрежно валялось на ней; ковер из медвежьей шкуры у камина был сбит в кучу; полотенце до полу свешивалось с забрызганного умывальника из красного дерева. Внимание мое привлекли черные мраморные часы, какие можно получить только в подарок, а сам себе никогда не купишь, — они лежали на боку среди всякой всячины, загромождавшей каминную доску, а рядом валялся их разобранный на части механизм. В нос мне ударил тошнотворный запах табачного дыма и пищи — смесь весьма разнородных и трудно определимых ароматов, которые, так сказать, создавали букет этой давно обжитой комнаты.

Мой прадедушка в дешевеньком грубошерстном костюме и рваных зеленых ковровых туфлях сидел у заржавевшего камина, весь уйдя в массивное мягкое кресло — не кресло, а развалину, — и уверенно водил пером по большему листу плотной бумаги, лежавшему вместе с переписываемым документом на низеньком столике, покрытом некогда зеленым сукном. По одну руку от старика выстроилась внушительная коллекция палок для гулянья, по другую — длинный ряд глиняных трубок с металлическими чубуками, набитых табаком и готовых к употреблению, возле них — коробочка с полосками газетной бумаги для раскуривания.

Прадедушка был широкоплечий старик лет семидесяти, выше среднего роста, румяный, с копной все еще рыжеватых волос, красиво рассыпавшихся по плечам. Когда-то волосы у него были просто рыжие, но с годами они утратили свою пламенеющую яркость и, еще не успев поседеть, приобрели удивительный, при определенном освещении положительно золотой, оттенок. Того же оттенка были буйно курчавившиеся усы и борода деда. Белки его глаз были, правда, все в желтых прожилках, зато зрачки — ясные, а сами глаза — голубые, пронизывающие, не выцветшие, как у мамы, но живые, ярко-голубые (настоящие незабудки!), чудесные, выразительные глаза. Однако самым примечательным в его лице был нос. Это был крупный нос, крупный, красный и шишковатый; я взирал на него с благоговением, и мне пришло на ум, что он больше всего похож на огромную перезрелую клубнику: и цвет такой же и даже весь в крошечных дырочках, совсем как эта сочная ягода. Казалось, на лице только и есть, что этот примечательный нос, — никогда еще я не видел ничего подобного, никогда.

Тут дедушка кончил писать, заложил перо за ухо и медленно повернулся ко мне. При этом сломанные пружины кресла, хотя под них и была подоткнута оберточная бумага, мелодично звякнули, как бы подчеркивая драматизм нашей встречи. Мы молча разглядывали друг друга; я вышел из оцепенения, в которое поверг меня на какой-то миг нос деда, и, представив себе, какую жалкую картину являет собой моя особа: какой я бледный, заплаканный, неописуемо рыжий, в черном костюмчике, купленном в магазине готового платья, один носок спустился, шнурки на ботинках развязаны, — покраснел.

Все еще молча дед отодвинул в сторону свои бумаги и немного нервным, но энергичным жестом указал на свободную теперь часть стола, куда я и поставил поднос. Дед начал есть. Торопливо, с величайшим безразличием ел он сыр вперемежку с джемом и все смотрел на меня, опуская взгляд лишь затем, чтобы размочить корку в чае. Потом залпом выпил чай, рукавом обтер бакенбарды, не глядя протянул руку, точно еда была лишь вступлением к курению или чему-то еще более приятному, и закурил трубку.

— Значит, ты и есть Роберт Шеннон? — Тон у него был сдержанный, но дружелюбный.

— Да, дедушка, — как бы извиняясь, еле выдавил я из себя, не забыв, однако, мамин наказ называть его просто «дедушкой».

— Хорошо доехал?

— Да, дедушка.

— Отличные корабли «Эддер» и «Вайпер»! Мне довелось видеть их у причала, когда я служил в армии. Только у «Эддера» по борту проходит белая полоса — этим они и отличаются друг от друга. А ты умеешь играть в шашки?

— Нет, дедушка.

Он ободряюще и в то же время слегка снисходительно кивнул.

— Ничего, мальчик, со временем научишься, если будешь здесь жить. А насколько я понимаю, ты будешь здесь жить.

— Да, дедушка. Миссис Чэпмен сказала, что больше мне некуда деваться. — Жгучее чувство одиночества, волна жалости к самому себе захлестнули меня.

Вдруг мне ужасно захотелось, чтобы дедушка посочувствовал мне, нестерпимо захотелось раскрыть ему свою душу, поведать о грозящей мне участи. Знает ли он, что мой отец умер от туберкулеза, ужасной наследственной болезни, уже унесшей в могилу двух его сестер, болезни, с невероятной быстротой сгубившей мою мамочку, болезни, которая, как уверяли, наложила свою печать и на меня?..

Но дедушка, задумчиво попыхивая трубкой, продолжал оглядывать меня с легкой иронической усмешкой и когда заговорил, то совсем о другом.

— Тебе восемь лет, да?

— Почти восемь, дедушка.

Мне очень хотелось, чтобы он считал меня совсем маленьким, но дедушка был неумолим.

— Ты уже в таком возрасте, когда мальчик должен уметь постоять за себя… Впрочем, надо признаться, ростом ты не вышел… Ну, а гулять любишь?

— Мне не приходилось много гулять, дедушка. Когда мы летом ездили отдыхать в Портраш, я гулял по Дороге гигантов. Но только в одну сторону, а обратно мы возвращались по железной дороге в маленьких вагончиках.

— Так я и знал. Ну ничего, мы с тобой совершим несколько прогулок и тогда посмотрим, как на нас подействует добрый шотландский воздух. — Он помолчал немного, как бы впервые обсуждая что-то сам с собой. — Рад, что у тебя мои волосы. Рыжие — в Гау пошел. У твоей бедной мамочки тоже были такие.

Больше я уже не мог сдерживать нахлынувшие на меня чувства и почти по привычке дал волю слезам. Прошла всего неделя, как похоронили мамочку, и одно упоминание ее имени вызывало во мне этот рефлекс, а сочувствие, которое все начинали тотчас проявлять, лишь распаляло меня. Однако сейчас ни полногрудая миссис Чэпмен не погладила меня успокаивающе по спине, ни отец Шенли из церкви св. Доминика не стал изливать на меня свои пропахшие нюхательным табаком соболезнования. Я быстро смекнул, что прадедушка не одобряет моих слез, и мне стало ужасно стыдно; я попытался успокоиться, неловко вздохнул и закашлялся. Я все кашлял и кашлял, пока у меня не закололо в боку, так что я вынужден был схватиться за него. Такого кашля у меня еще никогда не было — у отца моего и то редко бывали такие сильные приступы. По правде говоря, я даже преисполнился гордости и, когда кашель прекратился, выжидательно посмотрел на деда.

Но он не стал успокаивать меня и вообще не сказал ни слова. Просто достал из кармана пиджака жестяную коробочку, нажал на крышку — она отскочила, и он вынул большую плоскую мятную лепешку, которую в народе называют «дружком». Я думал, что дедушка даст ее мне, а он, к моему изумлению и огорчению, преспокойно положил ее себе в рот. Затем сурово изрек:

— Не выношу плакс. А твой слезоточивый механизм, Роберт, видно, расположен у самых глаз. Надо держать себя в руках, мальчик. — Он вынул из-за уха перо и выкатил грудь колесом. — Мне в жизни пришлось преодолеть немало трудностей. И ты думаешь, я сумел бы их осилить, если б согнулся под их бременем?

Дедушка уже собрался с глубокомысленным и весьма напыщенным видом произнести на эту тему целую речь, но в эту минуту на первом этаже зазвонил колокольчик. Он запнулся — как мне показалось, с явным разочарованием — и махнул трубкой, чтобы я шел вниз, а сам снова взялся за перо. Я же, забрав пустой поднос, пристыженный, на цыпочках направился к двери.

Глава 2

Внизу, на кухне, меня поджидали мистер Лекки, Кейт и Мэрдок, только что вернувшиеся домой, а также мама; молчание, внезапно воцарившееся в комнате, указывало на то, что я был предметом разговора. Подобно большинству детей, выросших без сестер и братьев, я страдал болезненной застенчивостью, которую теперешнее мое положение лишь усугубило; к тому же я смутно догадывался, какая глубокая пропасть разделяла покойную мамочку и мистера Лекки, которого отныне я должен был звать «папой», а потому я весь сжался и застыл, не зная, что делать дальше; но тут папа, прихрамывая, подошел ко мне, взял меня за руку, подержал ее в своей и вдруг, нагнувшись, поцеловал меня в лоб.

— Рад с тобой познакомиться, Роберт. Очень сожалею, что мы раньше не встречались.

Тон у него был не злой, как я почему-то опасался, а грустный и подавленный. Не надо плакать, твердил я себе, но очень уж трудно было удержаться, особенно когда Кейт тоже нагнулась и поцеловала меня — неуклюже, но от всей души.

— Ну, а теперь давайте садиться за стол, — с напускной веселостью воскликнула мама и показала мне мое место. — Скоро половина седьмого. Ты, наверно, умираешь с голоду, сынок.

Папа, восседавший во главе стола, склонил голову и прочел молитву — длинную, чудную молитву, какой я никогда до сих пор не слыхал. Чудным показалось мне и то, что он не перекрестился, а сразу стал нарезать дымящееся вареное мясо, лежавшее на овальном блюде перед ним, тогда как мама на другом конце стола накладывала на тарелки картофель и капусту.

— Это тебе! — сказал папа, скупым, размеренным жестом протягивая мне тарелку с таким видом, точно давал самый лучший кусок. Папа был маленький, весьма невзрачный человечек лет сорока семи, с узким бледным лицом, на котором поблескивали маленькие глазки. Его черные усы были нафабрены и стояли торчком, а волосы тщательно зачесаны, чтобы скрыть лысину. На лице его читалось еле уловимое выражение покорности судьбе — такие лица бывают у людей добросовестных и трудолюбивых, но либо не получивших признания, либо, по их мнению, недостаточно вознагражденных за это жизнью. На папе был низкий крахмальный воротничок, черный галстук и весьма неожиданный для человека его склада занятный двубортный костюм из синей саржи с медными пуговицами. Форменная фуражка с лакированным козырьком, почти такая же, как у морских офицеров, лежала на комоде позади него.

— Ешь мясо с капустой, Роберт. — Папа перегнулся ко мне и потрепал меня по плечу. — Очень питательно.

Под всеми этими взглядами мне нелегко было управиться со странными ножом и вилкой, куда более длинными, чем те, к каким я привык, да и ручки у них были костяные и очень скользкие. К тому же капусту я не люблю, а говядина, маленький ломтик которой лежал у меня на тарелке, была ужасно соленой и волокнистой. Отец мой имел обыкновение весело утверждать, что «только самое лучшее» должно подаваться у нас к столу в Феникс-Кресчент; он и сам нередко приносил домой после работы что-нибудь вкусное, вроде желе из гуайявы или уитстейблских устриц, а потому я был балованным ребенком и таким капризным и разборчивым в еде, что матери последние полгода нередко приходилось обещать мне шесть пенсов и поцелуй за то, чтобы я съел кусочек цыпленка. Однако сейчас я чувствовал, что не должен вызывать недовольство папы, и давился, но ел водянистые овощи.

Решив, что внимание мое занято едой, папа посмотрел на дальний конец стола, где сидела мама, и, возобновляя прерванный разговор, осторожно и явно не без тревоги спросил:

— Миссис Чэпмен ничего у тебя не просила?

— Нет, ничего, — отвечала мама, понизив голос. — Хотя она, наверно, порядком поистратилась: ведь такие были расходы. По-моему, она хорошая, сердечная женщина.

Папа перевел дух.

— Какое счастье, что в мире еще есть приличные люди! Тебе пришлось взять кеб?

— Нет… везти-то было почти нечего. Он из всего вырос. А вещи, очевидно, забрали те молодчики.

Казалось, папа сейчас задохнется: уставив взгляд в пространство, он с мучительно перекошенным лицом пробормотал:

— Одни сплошные сумасбродства. Чего ж тут удивительного, если после них ничего не осталось.

— Ох, папа, но ведь они столько болели!

— Болели-то много, а вот здравого смысла у них было немного. Ну почему они не застраховали свою жизнь? Застраховались бы — и все было бы в порядке. — Он посмотрел на меня своими глубоко запавшими глазами, а я изо всех сил старался поскорее доесть то, что было у меня на тарелке. — Молодчина, Роберт. Учти: в этом доме ни одна крошка не пропадает зря.

Кейт, сидевшая напротив меня и с мрачным видом глядевшая в окно, за которым сгущались сумерки, точно разговор не представлял для нее никакого интереса, улыбнулась мне неловкой ободряющей улыбкой. Ей минул двадцать один год — значит, она всего на три года моложе моей мамочки, а как непохожа на нее. То, что у мамочки было красиво, у нее было безобразно: глаза бесцветные, скулы широкие, а кожа сухая, потрескавшаяся, прыщеватая. Волосы у нее были какого-то неопределенного цвета — нечто среднее между рыжими Гау и черными Лекки.

— Ты, конечно, уже школьник?

— Да. — Я покраснел от одного того, что ко мне обратились: мне было очень трудно говорить. — Я ходил в школу мисс Барти в Кресченте.

Кейт понимающе кивнула.

— Тебе там нравилось?

— Очень. Если правильно ответишь из катехизиса или по общеобразовательным предметам, мисс Барти давала конфетку — драже из коробочки, которую она прятала в шкафу.

— У нас в Ливенфорде есть отличная школа. Я думаю, тебе там понравится.

Папа откашлялся.

— Я полагаю, что начальная школа на Джон-стрит… принимая во внимание, что и ты там, Кейт… была бы наиболее подходящей.

Кейт перестала смотреть в окно и перевела взгляд на папу — она была возмущена, чуть ли не разгневана.

— Ты же знаешь, что школа на Джон-стрит — препаршивая. Он должен учиться в Академической, где мы все учились. Для человека с твоим положением ни о какой другой школе и речи быть не может.

— М-да… — Папа опустил глаза. — Возможно… но только со второй половины семестра… Сегодня у нас четырнадцатое октября, не так ли? Порасспроси-ка его и выясни, в какой класс его надо определять.

Кейт решительно мотнула головой.

— Он сейчас просто умирает от усталости, его надо немедленно уложить в постель. С кем он будет спать?

Этот вопрос вывел меня из дремоты, в которую я все больше погружался, и, усиленно моргая, я уставился на маму, а она медлила с ответом — очевидно, другие заботы не дали ей возможности обдумать это раньше.

— Он слишком большой, чтобы спать с тобой, Кейт… А у тебя чересчур узкая постель, Мэрдок… да к тому же ты часто засиживаешься допоздна за книгами. А почему бы нам, папа, не положить его в бабушкиной комнате? На время, конечно, пока ее нет дома.

Но папа отклонил это предложение, отрицательно покачав головой.

— Она платит нам хорошие деньги за свою комнату. Мы не можем вторгаться к ней без ее согласия. Да и потом она скоро вернется.

До сих пор Мэрдок молча ел, флегматично пережевывая пищу, он низко пригибался и внимательно, точно сыщик, оглядывал каждый кусочек хлеба; время от времени он брал учебник, лежавший рядом с тарелкой, и подносил его к самому лицу, точно хотел понюхать. Сейчас он поднял голову и с деловым видом посмотрел на всех.

— Пусть идет к дедушке. Ничего другого тут не придумаешь.

Папа кивнул в знак согласия, хотя лицо его при упоминании о дедушке омрачилось.

Итак, вопрос был решен. Хоть я наполовину спал, сердце у меня замерло от страха — еще одно звено в цепи моих бед, звено, которому суждено связать меня с этой странной грозной личностью, живущей наверху. Но возражать я побоялся, да и слишком устал — веки у меня так и слипались. Тут Кейт отодвинула свой стул и поднялась.

— Ну, пойдем, дружок. Мама, у нас есть горячая вода?

— По-моему, есть. Но только оставь и для посуды. Не трать много.

В тесной ванной Кейт помогла мне снять одежду и почему-то покраснела, когда я разделся донага. На самом дне вделанной в пол ванны, до половины желтой и облупившейся, было налито немного теплой воды. Кейт нагнулась и стала мыть меня тряпкой, которую она намыливала большим куском шершавого желтого мыла. Голова у меня так и клонилась на грудь, а веки настолько распухли, что я уже не мог плакать. Я всецело подчинился Кейт: она вытерла меня и помогла мне надеть дневную рубашку. Звякнул крючок на двери ванной. Мы стали подниматься наверх. А там, на площадке, из тумана, где плясали волны, покачивался корабль, ревел паровоз в тоннелях, вдруг выплыл дедушка — он стоял, протянув мне навстречу руки.

Глава 3

С дедушкой не легко было спать: он громко храпел, непрестанно ворочался на свалявшемся тюфяке и прижимал меня к стенке. И все же спал я как убитый, только на заре мне приснился нехороший сон. Я увидел отца в длинной белой ночной рубашке; он дышал зеленым чаем, который кипел в небольшом медном чане с красными резиновыми трубками, — средство, к которому один из его товарищей по службе посоветовал прибегнуть, когда другие лекарства уже не помогали. Время от времени отец прерывал лечение и, задорно блестя карими глазами, смеялся и шутил с моей мамочкой, которая наблюдала за ним, судорожно сжав руки. Потом вошел доктор — пожилой человек с серым, сумрачным лицом. Не успел он войти, как раздался удар грома, в комнату ворвалась большая черная лошадь с развевающимися черными перьями на голове; в горе и ужасе я спрятал лицо в ладони, а мои мама и папа вскочили на лошадь и умчались.

Я был весь в поту, и сердце у меня подступило куда-то к горлу, когда я открыл глаза и увидел, что комната залита солнцем. У окна стоял дедушка, почти одетый, и скатывал скрипучую деревянную штору.

— Это я разбудил тебя? — Он обернулся ко мне. — День сегодня великолепный, и тебе давно пора вставать.

Я спустил ноги с постели и стал одеваться, а дедушка тем временем сообщил мне, что Кейт уже отправилась в школу и Мэрдок тоже ушел — ему ведь надо ехать на поезде в Уинтон: он занимается в колледже Скерри, чтобы потом поступить на государственную службу в почтовое ведомство. Теперь дело только за папой — как только он уйдет на работу, мы можем спуститься вниз. Я был немало удивлен, когда дедушка сообщил мне, что папа хоть и носит такую красивую форму, а работает всего лишь районным санитарным инспектором. Папе очень хочется стать управляющим водопроводным хозяйством, но пока — и тут дедушка еле заметно усмехнулся — ему приходится следить за тем, чтобы помойные ведра и уборные содержались в порядке.

В эту минуту мы услышали, как хлопнула входная дверь, и мама позвала нас снизу.

— Ну, как вы там ужились вдвоем? — При виде нас на ее озабоченном лице появилась слабая, все понимающая улыбка, точно перед ней были два школьника, от которых только и жди всяких шалостей.

— Отлично, Ханна, спасибо, — вежливо ответил дедушка, усаживаясь в папино кресло с деревянными ручками, стоявшее в конце стола.

Как я вскоре узнал, дедушка только к завтраку выходил из своей комнаты и потому придавал этому ритуалу особое значение. В плите потрескивал огонь, и на кухне было тепло и уютно; возле того места, где сидел Мэрдок, скатерть была вся в пятнах и усеяна крошками. Нам хорошо было втроем; мама взяла жестяную коробку с ван-гутеновским какао, положила по ложечке в каждую из трех чашек и долила кипятку из большого чайника с черной крышкой.

— Скажите, папа, — начала она, — вы не взяли бы Роберта с собой на утреннюю прогулку?

— Конечно, возьму, Ханна. — Дедушка отвечал вежливо, но сдержанно.

— Я знаю, вы всегда стараетесь помочь. — Она говорила так, точно меня тут и не было. — Нелегко это, наверно, будет на первых порах.

— Глупости! — Дедушка обеими руками поднял чашку и поднес ее ко рту. — К чему заранее тревожиться, моя ласточка?

Мама продолжала смотреть на него с грустной, еле уловимой улыбкой; по этой улыбке да по чуть заметному наклону головы я понял, как она его любит. Когда мы заканчивали завтрак, она на минутку вышла и вскоре вернулась с его палкой и шляпой, а также бумагами, которые он переписывал при мне накануне. Она старательно почистила квадратную шляпу, старую и выцветшую, потом затянула потуже тонкую красную тесемку, которой были связаны бумаги.

— Не вам бы заниматься этим, отец. Но вы знаете, какое это для нас подспорье.

Дедушка неопределенно улыбнулся, встал из-за стола и с важным видом надел шляпу. Мама проводила нас до двери. У порога она подошла совсем близко к дедушке и долгим многозначительным взглядом, в котором читалась затаенная тревога, впилась в его голубые глаза. Затем тихо сказала:

— Обещайте мне, папа.

— Тс-с, Ханна! До чего же ты беспокойная женщина! — Он снисходительно улыбнулся ей, взял меня за руку, и мы двинулись в путь.

Вскоре мы добрались до конечной остановки трамвая, где стоял красный вагон — еще совсем диковинка в ту пору; кондуктор переставлял дугу, и, когда она соприкасалась с проводами, в воздухе тучей рассыпались голубые искры. Дедушка провел меня на открытую верхнюю площадку и усадил на переднее место. Я крепче сжал его руку, а он искоса бросил мне ободряющий взгляд; в этот момент мы тронулись и с возрастающей скоростью — так, что воздух засвистел в ушах, — покатились, слегка подпрыгивая, под уклон от Толла к Ливенфорду.

— Билеты, пожалуйста. Прошу всех предъявить билеты. — Я услышал щелканье компостера, которым кондуктор на ходу прокалывал билеты, и позвякиванье монет в его сумке, но дедушка продолжал глядеть прямо перед собой, опершись подбородком на рукоятку палки; волосы его разлетались по ветру, и ни мой молящий взгляд, ни требование кондуктора не могли вывести его из этого транса. Всецело занятый своими мыслями, он точно окаменел, так что кондуктор в нерешительности остановился возле нас; тогда дедушка, не меняя позы, всем своим видом изобразил такое возмущение: просто, мол, непонятно, как это старинный приятель может так себя вести, а потом с таким заговорщическим и многообещающим видом подмигнул кондуктору, что тот расплылся в смущенной улыбке.

— Ах, это вы, Дэнди, — сказал он и, помедлив еще немного, прошел, наконец, мимо нас.

Я был потрясен этим доказательством уважения к моему дедушке. Но тут мы увидели, что прибыли на Главную улицу и находимся как раз напротив муниципалитета. Дедушка с достоинством сошел на нижнюю площадку и, выйдя из трамвая, направился к низкому зданию; несколько ступенек вели к двери с большой медной дощечкой, на которой едва можно было прочесть «Дункан Мак-Келлар, поверенный». Окна по обе стороны двери были до половины затянуты тонкой белой материей; на одном из них выцветшими золотыми буквами было написано; «Ливенфордское строительное общество», на другом — «Страховая компания Рока». Как только мы подошли к конторе, вся важность дедушки исчезла, он явно присмирел; однако это не помешало ему состроить забавную гримасу, когда весьма неприглядная женщина, в платье с засаленными манжетами, высунулась из окошечка и сурово заявила нам, что мистер Мак-Келлар занят — у него мэр — и нам придется подождать. Я скоро убедился, что дедушка вообще терпеть не может уродливых женщин — на лице его при виде их неизменно появлялась этакая забавная гримаса.

Минут через пять дверь, ведущая в комнаты, отворилась, и дородный мужчина с темной бородой вышел в приемную, на ходу надевая шляпу. Его внимательный взгляд смутил меня; внезапно, хмуро и неодобрительно взглянув на дедушку, он остановился перед нами.

— Так это и есть тот самый мальчик?

— Да, мэр, — ответил дедушка.

Мэр пристально оглядел меня еще и еще раз, точно знал мою жизнь лучше меня самого; он явно припоминал какие-то события, связанные со мной, и были они такими страшными и возмутительными, что я весь задрожал от стыда и ноги у меня подкосились.

— Ты, конечно, еще не успел завести приятелей среди мальчиков твоего возраста? — Мягкость его тона сразу успокоила меня.

— Нет, сэр.

— Можешь играть с моим сыном Гэвином. Он не намного старше тебя. Приходи к нам как-нибудь на днях. Мы живем совсем рядом — на Драмбакской дороге.

Я опустил голову. Не мог же я сказать ему, что у меня нет ни малейшего желания играть с этим незнакомым мне Гэвином. А мэр с минуту постоял, нерешительно потирая подбородок, потом кивнул еще раз и вышел.

Теперь мистер Мак-Келлар освободился и мог принять нас. Его кабинет был обставлен хотя и старомодно, но красиво — большой стол красного дерева, красный узорчатый ковер, в котором так и утопали ноги, на каминной доске — несколько серебряных чаш, а на стенах мутно-зеленого цвета — фотографии каких-то важных мужчин в рамках. Мистер Мак-Келлар сидел во вращающемся кресле; не глядя на нас, он заговорил.

— Пришлось вам подождать немного, Дэнди. Вы, что, принесли работу? Или, может быть, какая-нибудь девчонка подала на вас в суд… — Тут он поднял голову и, заметив меня, умолк с таким видом, точно я испортил лучшую его шутку. Это был плотный краснолицый мужчина лет пятидесяти, гладко выбритый, коротко остриженный, строго одетый. Глаза его под бурыми мохнатыми бровями смотрели бесстрастно и проницательно, и все-таки что-то добродушное было в них. Принимая от дедушки бумаги, он глубокомысленно выпятил пухлую красную нижнюю губу и бегло просмотрел их.

— Ну и пишете же вы, Дэнди, дай бог всем так писать. Настоящая каллиграфия. Вот только почему вы жизнь свою не смогли так ладно построить, как переписали этот документ?

Дедушка несколько принужденно рассмеялся.

— Человек предполагает, а бог располагает, стряпчий. Я вполне доволен работой, которую вы мне даете.

— В таком случае держитесь подальше от соблазнов сатаны. — Мистер Мак-Келлар сделал какую-то пометку в лежавшей перед ним книге. — Гонорар за эту работу я припишу к счету за прошлую. Наш друг Лекки, — он оттопырил щеку языком, — получит чек в конце месяца. А у вас, я вижу, новый член семьи.

Он выпрямился и стал меня рассматривать, пожалуй, еще более пронизывающим взглядом, чем мэр. Затем, словно признавая что-то, никак не вяжущееся со здравым смыслом, — более того, всем своим видом как бы говоря, что после той жуткой цепи событий, какая промелькнула перед его мысленным взором, он ожидал увидеть поистине страшное, омерзительное существо, — мистер Мак-Келлар пробормотал: — А он довольно славный малый. Едва ли с ним будет много хлопот — так мне, во всяком случае, кажется.

Вытащив из кармана пригоршню мелких монет, он, не торопясь, выбрал шиллинг и протянул его через стол дедушке.

— Купите этому внуку Белиала[1] стаканчик лимонада, Дэнди. А теперь идите. Мисс Гленни даст вам новый документ для переписки. Я же чертовски тороплюсь.

Дедушка вышел из конторы в отличнейшем расположении духа, выпятив грудь, точно он с наслаждением вдыхал свежий воздух. Когда мы спускались со ступенек, дедушка обратил мое внимание на двух женщин, шедших по противоположной стороне улицы. Это были бедные труженицы: с корзинами и плетенками своего изделия они обходили дома. Одна из них — та, что помоложе, — рослая, с загорелым лицом и огненно-рыжими волосами, какие можно так часто видеть у бродячих шотландских цыган, несла свою ношу на голове, придерживая ее руками; при ходьбе она слегка покачивалась всем своим сильным телом, а поднятые над головой руки подчеркивали упругость ее груди.

— Посмотри-ка, мальчик! — чуть ли не с благоговейным восторгом воскликнул дедушка. — А ведь приятно увидеть такое, да еще в погожий, свежий осенний денек!

Я лично не видел в этом ничего особенно приятного: подумаешь, две цыганки, укутанные в шали, да и кто на таких внимание обращает! Но я был слишком удручен мрачными намеками, таившимися в словах мэра и юриста, и, чувствуя, как вокруг меня сгущается атмосфера тайны, не стал оспаривать мнение дедушки, а лишь, нахмурившись, последовал за ним. Почему я вызываю такое любопытство у всех этих людей? Что заставляет их покачивать головой при виде меня?

А дело объяснялось очень просто, хотя, конечно, знать я этого не мог. В Ливенфорде — маленьком, пропитанном предрассудками шотландском городке — считалось, что моя мать, которая была очень красивой, пользовалась большим успехом и «могла увлечь кого угодно», опозорила себя, выйдя замуж за моего отца, Оуэна Шеннона, чужеземца, с которым она познакомилась на каникулах, дублинца, человека без всяких родственных связей, занимавшего весьма незначительную должность в фирме, импортирующей чай, человека, у которого не было иных заслуг, кроме ума и красоты, если вообще эти качества можно считать заслугами. То, что за этим браком последовали многие годы безмятежного счастья, не принималось никем в расчет. Смерть отца, за которой вскоре последовала и смерть моей матери, рассматривалась как справедливое возмездие. А мое прибытие к Лекки без всяких средств к существованию — как очевидное доказательство приговора, вынесенного провидением.

Дедушка избрал для нашего возвращения домой дорогу, пролегавшую мимо городского пруда; не прошло и получаса, как перед нами из-за поворота вынырнула деревушка Драмбак, по окраине которой мы с мамой проходили накануне, и в ту же минуту, отмечая полдень, пронзительно завыла сирена Котельного завода, оставшегося теперь далеко позади.

Живописная деревушка раскинулась у подножья пологого холма, поросшего лесом; ее пересекал ручей, через который было перекинуто два каменных мостика. Мы прошли мимо лавчонки, где торговали сластями; в окне были выставлены «сюрпризные» мешочки с конфетами, фигурки из марципана, палочки из лакрицы, над входом висела вывеска: «Тибби Минз. Разрешено торговать табаком»; у открытой двери соседнего домика сидел старик и прял шерсть. Через дорогу в кузнице кузнец подковывал белую лошадь; он склонился над зажатым в кожаный передник копытом, позади него в темной глубине ярко пылал горн, из раскрытых дверей вырывался приятный запах паленого рога.

Дедушка, казалось, знал здесь всех, даже уличного торговца, продававшего копченую пикшу с лотка, и женщину, выкрикивавшую: «Ревень, кому желе из ревеня! Два медяка за кварту!»

Пока мы шли по деревне, дедушка без конца встречал знакомых, с которыми сердечно раскланивался или которые сердечно раскланивались с ним, — я чувствовал, что со мной идет поистине великий человек.

— Как поживаешь, Сэдлер?

— А вы как, Дэнди?

Тучный краснолицый мужчина, стоявший в одной рубашке без пиджака на пороге «Драмбакского герба», так дружелюбно приветствовал дедушку, что тот в предвкушении удовольствия остановился, сдвинул на ухо шляпу и даже вытер сразу вспотевший лоб.

— Мы чуть не забыли про твой лимонад, мальчик.

И он вошел в «Драмбакский герб», а я присел на теплые от солнца каменные ступени у раскрытой боковой двери и стал наблюдать за белыми цыплятами, которые с жадностью и поспешностью непрошеных гостей клевали на пыльном дворе рассыпанное зерно; вокруг стояла сонная тишь, какая наступает в деревнях после полудня; за зеленым стеклом лавчонки со сластями, что была напротив, я увидел ее владелицу, мисс Минз, которая с любопытством глядела на меня; стекло было неровное, и она казалась мутной изогнутой тенью, точно маленькое морское чудовище, помещенное в аквариум.

Вскоре появился дедушка: он принес мне стакан с лимонадом, от которого у меня защипало язык и приятно защекотало во рту, вызывая слюну. А сам вернулся в кабачок к дневным завсегдатаям этого прохладного сумеречного уголка, одним глотком опорожнил маленькую пузатую рюмку и принялся напыщенно и высокопарно разглагольствовать, потягивая пиво из большой пенящейся кружки и как бы закрепляя действие выпитой ранее более крепкой золотистой влаги.

Тут внимание мое было отвлечено появлением двух девочек, которые, громко перекликаясь, катили обручи по лужайке напротив гостиницы. Я был совсем один; дедушка, как видно, надолго засел в «Гербе», а потому я встал и не спеша, кружным путем подошел к краю лужайки. Будь это мальчики, я бы и внимания на них не обратил, — у мисс Барти большинство учеников составляли девочки, я привык к ним и не робел в их обществе.

Одна из девочек продолжала яростно погонять свой обруч, а другая, та, что была помладше, решила отдохнуть и присела на скамейку. Эта девочка в клетчатой юбочке на лямках была примерно одних со мною лет; она тихо напевала что-то вполголоса. Чтобы не мешать ей, я тихонько опустился на самый край скамейки и принялся рассматривать царапину у себя на колене. Вот она кончила песенку, и наступило молчание; потом, как я и рассчитывал, она с дружелюбным интересом повернулась ко мне.

— А ты умеешь петь?

Я грустно покачал головой. Ведь я не мог правильно и ноты взять; и знал я всего-навсего одну песню, которой пытался научить меня отец: песню о прекрасной даме, умершей в изгнании. Эта девочка с карими глазками и черными кудрями, которым полукруглая гребенка не давала падать на белый лобик, понравилась мне. И мне очень захотелось продолжить с ней разговор.

— Это колесо у тебя железное?

— Ну конечно. Только почему ты говоришь «колесо»? Мы называем это «обручем», а палочку — «погонялочкой».

Мне стало очень стыдно за свою неосведомленность, которая ясно указывала, что я приезжий, и я посмотрел вдаль на подружку моей соседки, которая катила теперь свой обруч прямо на нас.

— Это твоя сестра?

Она улыбнулась кроткой, доброй улыбкой.

— Луиза — моя кузина, она приехала к нам из Ардфиллана. А меня зовут Алисон Кэйс. Мы живем с мамой вон там. — И она указала на крышу большого дома, видневшуюся среди деревьев в дальнем конце деревни.

Еще больше смутившись от допущенной мною новой ошибки и от того, что она живет в таком хорошем доме, я встретил подбежавшую к нам Луизу вызывающей улыбкой.

— Хелло! — Луиза, слегка запыхавшись, с большим мастерством остановила прямо подле нас свой обруч и вопросительно посмотрела на меня. — Откуда ты взялся такой?

Ей было лет двенадцать; у нее были длинные льняные волосы, которые она то и дело отбрасывала назад с таким высокомерно важным видом, что мне сразу захотелось чем-то блеснуть перед ней, показать, что и мы с Алисон чего-нибудь стоим.

— Я приехал вчера из Дублина.

— Дублина? Господи боже мой! — И она добавила своим певучим голоском: — Ведь Дублин — это столица Ирландии. — Потом, помолчав немного, спросила: — Ты там и родился?

Я кивнул, с удовольствием подметив, как загорелись ее глаза.

— Ты, значит, ирландец?

— Я и ирландец и шотландец, — не без хвастовства ответил я.

Но на Луизу это не произвело никакого впечатления, и она со снисходительным видом посмотрела на меня.

— Нет, так не бывает — нельзя быть и тем и другим сразу. Странно все-таки, очень странно. — Тут ей в голову, видимо, пришла какая-то мысль, потому что она вдруг сурово поджала губы и с видом инквизитора подозрительно вскинула на меня глаза. — А в какую церковь ты ходишь?

Я высокомерно усмехнулся: ну и вопрос! «Святого Доминика», — хотел было я ответить, но какой-то блеск, внезапно появившийся в ее загоревшихся глазках, пробудил во мне первобытный инстинкт самозащиты.

— В самую обыкновенную. С таким большим шпилем. Она была рядом с нами в Феникс-Кресчент. — Разговор этот взволновал меня, и, решив положить ему конец, я вскочил и принялся «вертеть колесо» — единственное, в чем я мог показать свою сноровку, — трижды перекувырнувшись через голову.

Когда я выпрямился, весь красный от натуги, я встретил обезоруживающий взгляд Луизы, и она сказала так просто, что лучше бы обругала:

— А я было испугалась, что ты католик. — И улыбнулась.

Покраснев до корней волос, я пролепетал:

— С чего ты это взяла?

— Право, не знаю. Но хорошо, что я ошиблась.

Потрясенный этим признанием, я молча уставился на свои ботинки, но особенно озадачило меня то, что в глазах Алисон я прочел что-то похожее на мое собственное смятение. Все еще улыбаясь, Луиза отбросила назад свои длинные волосы.

— И ты приехал сюда насовсем?

— Да, насовсем. — Я говорил, с трудом разжимая непослушные губы. — Если хочешь знать, я через три недели поступаю в Академическую школу.

— В Академическую?! Да ведь это твоя школа, Алисон! О господи, какое счастье, что я ошиблась и ты не католик. В Академической школе ведь нет ни одного такого. Правда, Алисон?

Алисон утвердительно кивнула, не отрывая глаз от земли. Я почувствовал, что у меня защипало веки, а Луиза, присев, весело рассмеялась.

— Нам пора завтракать. — Она решительно взялась за обруч и сказала, вконец уничтожив меня своим веселым состраданием. — Не горюй! Все будет в порядке, если то, что ты сказал, правда. Пойдем, Алисон.

Сделав несколько шагов, Алисон обернулась и через плечо бросила на меня взгляд, исполненный грустного сочувствия. Но я даже не обрадовался — так я был сражен этой страшной и непредвиденной катастрофой. Терзаясь раскаянием, я оцепенело смотрел вслед их удаляющимся фигуркам и очнулся, лишь услышав голос дедушки, окликнувшего меня с противоположной стороны улицы.

Когда я подошел к нему, он улыбнулся мне широкой улыбкой, глаза его блестели, а шляпа была сдвинута набекрень. Мы зашагали в направлении «Ломонд Вью», и он, одобрительно похлопав меня по спине, заметил:

— Я смотрю, ты преуспеваешь с дамами, Роби. Ты ведь разговаривал сейчас с маленькой Кэйс, не так ли?

— Да, дедушка, — пробормотал я.

— Милые люди. — Дедушка говорил самодовольным и почему-то снисходительным тонем. — Отец ее был капитаном «Равальпинди»… до самой смерти. Мать у нее прекрасная женщина, правда, немножко болезненная. Она замечательно играет на рояле… А девочка поет, как жаворонок. Что это с тобой?

— Ничего, дедушка. В самом деле ничего.

Он сокрушенно покачал головой и, к моему величайшему смущению, вдруг принялся насвистывать. Свистел он хорошо, звонко и мелодично, нимало не тревожась тем, что свист его разносится по всей улице. А когда мы подходили к дому, он принялся напевать себе под нос:



О любовь моя, красная, красная роза
Расцвела пышным цветом в июне.[2]



Он положил в рот дольку чеснока и доверительно шепнул мне:

— Только смотри, не рассказывай маме, что мы с тобой выпили немножко. Она ужасная придира.

Глава 4

Мне кажется, в первую пору моего пребывания в этом доме мама прилагала все усилия к тому, чтобы я пореже встречался с остальными членами семейства. Частенько я не видел папу по целым дням: когда он производил «проверку дымоходов» или определял «цельность молока», он не приходил домой завтракать. Его служебное рвение было поистине достойно подражания — даже вечерами он редко отдыхал: садился в кресло, стоявшее в углу, и изучал какой-нибудь отчет о состоянии водопроводного хозяйства или о недоброкачественных продуктах. Он не бывал дома по вечерам только в четверг, когда отправлялся на еженедельные заседания Ливенфордского строительного общества.

Мэрдок большую часть дня проводил в колледже. За ужином он старался как можно дольше задержаться за столом, и, хотя мне иногда казалось, что после еды ему хочется поговорить со мной, он сразу раскладывал по всему столу книги и с мрачной решимостью садился за них.

Кейт приходила с уроков к обеду, но она была очень неразговорчива и по вечерам редко сидела вместе со всеми. Если она не отправлялась в гости к своей подруге Бесси Юинг, то закрывалась у себя в комнате и проверяла тетрадки или читала; уходя, она громко хлопала дверью, а смешные шишки у нее на лбу при этом особенно выпирали, как бы свидетельствуя о душевном смятении.

Не удивительно поэтому, что в ожидании, пока я начну посещать Академическую школу, мы все больше и больше сближались с дедушкой. Если не считать работы по переписке, он почти ничем больше не был занят, и хотя внешне относился ко мне, как к докучной помехе, однако не гнушался проводить время со мной — ведь я относился с таким благоговением к его особе. В хорошую погоду после обеда мы обычно отправлялись на Драмбакский луг, где он величественно играл в «марлиз» — фарфоровые шары — со своими двумя приятелями: Сэдлером Боагом, крепышом необычайно вспыльчивого нрава, который вот уже тридцать лет держал в деревне шорную лавку, и Питером Дикки, маленьким, вертлявым, точно воробей, человечком, бывшим почтальоном; в свое время, сказал он мне, он отмерил по улицам и дорогам столько миль, что можно было бы чуть не весь земной шар обойти, а сейчас его больше всего на свете интересует комета Галлея: он очень боится, как бы она не свалилась на землю. Шары, которыми играл дедушка, были розовые, в коричневую шашку. Смотреть, как он бросает их, было просто удовольствие: вот он поднял последний шар на уровень глаз и, слегка усмехнувшись, «разгромил белых», и у мистера Боага, который до смерти не любит проигрывать, «трех шаров как не бывало»!

В иные дни дедушка отправлялся со мной в общественную читальню или поглазеть на то, как трудится ливенфордская пожарная команда — к которой он относился весьма критически, — а однажды, когда мистер Паркин, дававший лодки напрокат, куда-то отлучился, мы устроили чудесную прогулку по городскому пруду.

Воскресенье было совсем не похоже на всю остальную неделю, и всегда в этот день у меня почему-то появлялось неприятное щемящее чувство под ложечкой. Мама вставала раньше обычного и, подав папе в постель чашку чаю, ставила жаркое в духовку, а затем вынимала из шкафа папины брюки в полоску и фрак. Через некоторое время дом просыпался и начиналась всеобщая сумятица, сопутствующая одеванию: Кейт в одной нижней юбке бегала вверх и вниз по лестнице, мама старалась натянуть перчатки, севшие после стирки; в последнюю минуту появлялся Мэрдок, лохматый, в рубашке и подтяжках, и, перегнувшись через перила, кричал: «Мама, куда ты положила мои чистые носки?», — а папа в тугом крахмальном воротничке, натиравшем ему шею, вышагивал с часами в руках по гостиной и все твердил: «Вот сейчас колокола зазвонят».

В этот день я острее чем когда-либо понимал, что только мешаю этим славным людям, и не выходил из дедушкиной комнаты, пока далекий колокольный звон не разливался мягкой лаской в утренней тиши, — эти нежные переливы неотступно преследовали меня, усиливая чувство одиночества. Дедушка никогда не ходил в церковь. У него, видимо, не было к этому ни малейшего желания, да и одеться так, как требовали приличия, он не мог. Лишь только семейство отбывало в протестантскую церковь на Ноксхилле, где на богослужении присутствовали мэр и старейшины города, дедушка заговорщически подмигивал мне: давай, мол, «удерем» в гости, а это значило — к его приятельнице миссис Босомли, владелице соседнего дома.

Миссис Босомли, вдова мясника, была когда-то примадонной в странствующей драматической труппе — ее самой выдающейся ролью была Жозефина в «Невесте императора». Сейчас ей было лет под пятьдесят, она располнела, широкое лицо ее с маленькими добрыми глазками, совсем исчезавшими, когда она смеялась, и крошечными красными жилками на щеках обрамляли кудельки каштановых волос, завитых щипцами. Нередко, заглянув через забор, я видел, как она ходит по маленькому садику в сопровождении своей желтой кошки Микадо, потом вдруг станет в позу и начнет декламировать. Однажды я отчетливо слышал, как она говорила: «Грудью защищайте могилы ваших господ! Грудью защищайте родину!»

Но Ливенфорд не был ее родиной; где она родилась и как росла, никто не знал; позднее, когда я уже стал ходить в школу, мальчишки говорили, что она никогда и не была на сцене, а ездила с цирком и что у нее татуировка на животе. Я еще вернусь к разговору о миссис Босомли, а сейчас достаточно будет сказать, что ее гостеприимство являло собой разительный контраст со спартанской экономией, царившей в нашем доме. Мы усаживались в гостиной, миссис Босомли давала мне молоко и сэндвичи, а сама с дедушкой пила кофе; ее обыкновение курить после этого сигарету настолько поразило меня — я впервые видел, чтобы дама курила, — что я по сей день помню название марки на плоском зеленом пакетике: «Дикая герань».

В воскресенье после обеда, когда папа, не снимая воротничка и не развязывая галстука, укладывался вздремнуть на диване в прохладе гостиной, а Мэрдок и Кейт отправлялись преподавать в воскресную школу, дедушка снова подавал мне знак, и мы отбывали в деревню, погруженную в сонное оцепенение, какое наступает после обильной еды. Свернув на дорожку, начинавшуюся за городским садом, дедушка с самым независимым и деловым видом останавливался возле изгороди из боярышника, окружавшей огород и питомник Далримпла.

И какой же это был чудесный огород; над воротами висела потрескавшаяся от солнца вывеска: «Далримпл. Питомник», — а за ними виднелись грядки простой и цветной капусты и моркови, в фруктовом саду на деревьях еще полно было яблок и груш. Дедушка, обозрев сначала пустынную дорожку, осторожно заглядывал через изгородь и даже прищелкивал языком от огорчения:

— Вот обида! Старичка опять нет на месте. — Дедушка поворачивался, снимал шляпу и с милейшей улыбкой вручал ее мне. — А ну-ка, махни через изгородь, Роберт, к чему идти до калитки. И набери медовых груш, это самые лучшие. Да смотри, пригни голову.

Следуя его указаниям, отданным шепотом, я пролезал сквозь изгородь и наполнял шляпу спелыми желтыми грушами, а дедушка стоял на дорожке, тщательно озирая окрестность и что-то напевая себе под нос.

Через некоторое время я возвращался, и мы принимались есть груши; они были такие спелые, что сок тек по подбородку, а дедушка глубокомысленно изрекал:

— Милый старикан этот Далримпл. Он меня так любит, что готов отдать мне свой последний крыжовник.

Хоть я и не был разговорчивым ребенком, не скрою: общение с дедушкой было для меня пусть кратковременным, но все же большим утешением. К несчастью, одно неприятное обстоятельство портило удовольствие от наших вылазок, оно огорчало и удивляло меня. Дедушку, которого всюду сердечно приветствовали, радуясь его приходу, определенная часть молодого поколения почему-то встречала и провожала смехом и неописуемыми издевками.

Наши мучители были не из числа учеников Академической школы — одного из них, сына мэра Гэвина Блейра, дедушка как-то раз показал мне, когда тот шел по другой стороне улицы, и я тогда отчаянно покраснел, — нет, нас донимали деревенские мальчишки, собиравшиеся у моста ловить шапками мелкую рыбешку. Когда мы проходили мимо, они таращили на нас глаза и начинали глумиться:



Эй, Гау-попрошайка! Поскорее отвечай-ка
На вопрос: «Где достал ты страшный нос?»



Я белел от стыда, а дедушка, не обращая внимания на ужасную песенку, горделиво шествовал дальше, высоко подняв голову. Сначала я делал вид, будто ничего не слыхал. Но под конец любопытство взяло верх, и я, преодолев огорчение, открыто посмотрел на дедушку:

— А правда, почему у тебя такой нос, дедушка?

Молчание. Дедушка холодно, с большим достоинством искоса взглянул на меня.

— Он у меня стал таким после войны с зулусами, мой мальчик.

— Ох, дедушка! — Весь мой стыд тотчас растворился в потоке гордости и возмущения против этих невежественных мальчишек. — Расскажи мне об этом, дедушка, ну, пожалуйста.

Он настороженно посмотрел на меня. Ему не очень хотелось рассказывать, но мое желание послушать, видимо, показалось ему лестным.

— Видишь ли, дружок, — начал он, — я ведь не люблю хвастаться…

И вот я, словно зачарованный, семеню с ним рядом, а передо мной возникает огромный военный корабль — он скользит по водной глади и выходит в открытое море, а вслед ему несутся стенания прелестных женщин; вот он незаметно пристал к пустынному берегу и с него сошел отряд Шотландских Белых конников под предводительством полковника Дугала Макдугала — все чистокровные аристократы. Дедушка быстро получил повышение: после смелой вылазки в крепость Матабеле он стал правой рукой полковника и был назначен связным, доставлявшим депеши из осажденного гарнизона, — это когда отряд Белых конников был окружен и отрезан. Затаив дыхание, слушал я рассказ дедушки о том, как он под покровом ночи, держа по револьверу в каждой руке и зажав в зубах нож, полз по каменистому вельду. Он уже почти миновал позиции неприятеля, когда луна — ох, эта предательница луна! — вдруг выплыла из-за туч. Не успел он оглянуться, как стая дикарей набросилась на него. Пим! Пам! Пим! В дымящихся револьверах не осталось ни одного заряда. Тогда, вскочив на большой камень, он стал наотмашь с плеча разить врага ножом. Вокруг, извиваясь, валялись чернокожие. Тут он мелодично свистнул, и из тьмы вылетел его любимец — белый конь. Ох, сколько же ему пришлось вынести за этот полный томительной неизвестности ночной переезд. Следом гнались быстроногие зулусы. В воздухе темно было от их дротиков. Свишь! Свишь! Наконец, истекая кровью и почти теряя сознание, ухватившись за гриву лошади, чтобы не упасть, он добрался до своих. Флаг был спасен.

Я перевел дух. От волнения и восторга глаза у меня горели.

— И вы были серьезно ранены, дедушка?

— Да, мой мальчик, боюсь, что да.

— Это тогда вы… у вас стал такой нос, дедушка?

Он торжественно кивнул и с нежностью погладил эту достопримечательность своего лица.

— Да, мой мальчик… это дротиком… отравленным… ударом наотмашь. — И, надвинув шляпу на глаза, чтобы защитить их от солнца, мечтательно добавил: — Сама королева выразила мне по этому поводу сожаление, когда награждала меня в Бальморале.