Я был чуть ли не рад боли, которую причиняла мне гноящаяся рана. Настроение у меня было столь же сумрачное, как зимнее небо. Алисон уехала в Ардфиллан. Она регулярно отвечала на мои частые и страстные послания, только ее письма были всегда короткие. Когда почтальон приносил мне письмо от нее, у меня замирало сердце и перехватывало дыхание. Я уходил к себе в комнату. Запирал дверь и дрожащими пальцами разрывал конверт. Почерк у Алисон был размашистый и крупный — всего три или четыре слова в строке. Я с жадностью набрасывался на письмо и мигом просматривал два листа. Она писала, что много работает над двумя новыми песнями: шубертовской «Серенадой» и шубертовским «Посвящением». Она с мамой и Луизой каталась на коньках на частном пруде у ардфилланской ратуши. Как-то раз к ним заезжал доктор Томас. Дважды был мистер Рейд. Все с нетерпением ждут бала в Городском собрании. Не смогу ли я приехать? Я снова и снова перечел письмо. Того, что мне так хотелось увидеть, там не было. Я быстро сел за стол и написал страстный, полный упреков ответ, в котором излил свою душу.
За неделю до рождества, во время обеденного перерыва, ко мне неторопливо подошел Льюис.
— Послушай, Шеннон, в будущую субботу в Ардфиллане будет недурный танцевальный вечер. Давай отправимся вместе.
Я ожесточенно впился зубами в бутерброд с сыром: только не надо ему уступать.
— Я плохой танцор, — сказал я.
— Неважно. Можешь и посидеть. — Он улыбнулся. — Я сам всегда сижу.
— Боюсь, что мне не удастся вырваться.
Льюис продолжал настаивать; малый он был добрый, и уж очень ему хотелось уговорить меня.
— Ведь это целое событие. Собрание, посвященное святым отроковицам. Уйма хорошеньких девушек и первоклассный буфет. Я просил, чтобы мне прислали два билета. Право, ты должен пойти.
Хоть я и решил не выдавать своих чувств, неизъяснимое волнение охватило меня. У меня не было смокинга, я не умел танцевать; нет, мне просто нельзя идти. Но его непринужденная манера держаться, дружеская настойчивость, а главное равнодушная беспечность, с какой он относился к предстоящим танцам, как и ко всем прочим жизненным благам, положительно привели меня в бешенство.
— Пошел ты к черту… Неужели ты не можешь оставить меня в покое?
Он изумленно уставился на меня, затем пожал плечами и отошел. Мне сразу стало стыдно. Весь день я не поднимал глаз от станка, на душе у меня было холодно и тоскливо.
В субботу вечером я сел на пятичасовой рабочий поезд и отправился в Ардфиллан. Часа два бродил я по пустынному бульвару, где гулял сейчас декабрьский ветер. Подняв воротник, я укрылся за раковиной для оркестра на безлюдной площадке. И вдруг из мрака, царившего вокруг, выплыл точно живой образ Гэвина. Вот здесь, на ярмарке, мы поклялись никогда не разлучаться. Как недавно это было… И в то же время, казалось, прошла целая жизнь. Гэвина уже нет, а я стою и дрожу на том самом месте, где, полные надежд и отваги, мы собирались покорить мир.
Около восьми часов я подошел к зданию ратуши. Смешавшись с небольшой толпой, собравшейся поглазеть, как местная знать будет съезжаться на танцы, я остановился на тротуаре перед домом. Начался мелкий дождь. Вскоре стали подъезжать экипажи и автомобили.
Укрывшись среди зрителей, большую часть которых составляла домашняя прислуга, я наблюдал, как съезжаются приглашенные — довольные, улыбающиеся, оживленно беседуя, дамы в вечерних туалетах, мужчины во фраках и белых манишках. Я видел, как прошел Льюис, разодетый и напомаженный — волосок к волоску. Я даже вздрогнул от удивления, когда немного спустя заметил широкоплечую фигуру Рейда, поспешно взбегавшего по ступенькам. Наконец, через некоторое время появилась Алисон с матерью. Они приехали большой компанией, с Луизой и миссис Маршалл. Сердце мое замерло при виде Алисон: она была в белом платье, обычно спокойное лицо ее оживилось, глаза сверкали; поднимаясь по устланной ковром лестнице, она беседовала с Луизой. Когда она исчезла, до слуха моего долетели звуки настраиваемых инструментов. Мне казалось, что сердце у меня сейчас разорвется. Я сжал засунутые в карман руки и поспешил уйти. Через сорок пять минут будет поезд. Я зашел в харчевню на убогой улице возле станции. С самого завтрака у меня крошки во рту не было, я заказал себе порцию жареного картофеля на два пенни. Пристроился на скамье в темной маленькой харчевне, полил жирную картошку уксусом и стал брать ее прямо руками. Эх, если б можно было напиться! Как мне бы хотелось оказаться на самом дне.
В понедельник утром на заводе я увидел Льюиса у входа в механический цех. Что-то побудило меня остановиться и улыбнуться ему — не в знак извинения, а вежливо и непринужденно.
— Послушай, старина, — сказал я ему. — Мне очень жаль, что я так обрезал тебя тогда. Ну как, весело провел время в субботу?
— Да, — недоверчиво ответил он. — Недурно.
— Видишь ли, — и я улыбнулся еще шире, — у меня было свидание с одной дамой, молодой вдовой, с которой я познакомился в Уинтоне. И я обозлился на тебя за то, что ты так упорно хотел помешать мне.
Понемногу лицо его начало проясняться.
— Почему же, осел этакий, ты мне этого не сказал.
Я рассмеялся и многозначительно покачал головой.
— Вот счастливый, черт. — Он с завистью посмотрел на меня. — В Ардфиллане, конечно, ничего похожего не было. Все так чинно и благопристойно. Ты правильно сделал, что не поехал.
Эта дешевая уловка на время развеселила меня, но вскоре наступила реакция — отвращение. Я еще больше замкнулся в себе, стал избегать людей, точно одиночество — это доблесть. Если Кейт приглашала меня в гости, я изобретал какой-нибудь предлог и не ходил. Я очень редко виделся с Рейдом. Однажды, когда мы встретились, он как-то странно улыбнулся мне.
— Все делаю, Шеннон, что могу, для твоего блага.
— В чем же это выражается? — удивленно спросил я.
— Предоставляю тебя самому себе.
Я продолжал свой путь. Ну что мне ему сказать? Я смертельно устал, все мне надоело. Как ни странно, но единственный человек, с которым я за это время сблизился, была бабушка; возможно, меня влекло к ней потому, что она отличалась удивительной стойкостью и на нее можно было опереться в жизни, как на скалу. Если дедушка был подобен соломинке на ветру, то она черпала опору и поддержку глубоко-глубоко в недрах нации, словно выросла из той земли, по которой ступали ее ноги. Я подолгу засиживался за кухонным столом, беседуя с ней; она рассказывала мне о том, как было «раньше», когда она жила у своего отца на ферме в Эршире, где у них была сыроварня; как она носила свежие горячие лепешки рабочим в поле; как смотрела вечерами на танцы, которые поденщики, копавшие картофель, устраивали под скрипку в амбаре. Я стал подмечать ее «деревенские» ухватки: например, у нее была привычка выбрать горох из супа и разложить его аккуратненько по краю тарелки, а потом съесть с перцем и солью. У нее был неисчерпаемый запас народных присказок (вроде: «Свеклы съел — получил прострел» или: «Май провожай — крышу накрывай»), и она по-прежнему любила «варить травы». У нее сохранилась поистине удивительная память, особенно на всякие семейные даты. Она все еще могла вязать крючком замысловатые тонкие кружева; она украшала ими чепчик или пришивала к воротничку и всегда казалась опрятной и прилично одетой. Она любила повторять, что у них в семье все долго жили, а мать ее дожила до девяноста шести лет и была в здравом уме и доброй памяти. Бабушка была уверена, что она перевалит за этот рубеж, и нередко с притворным вздохом высказывала сожаление, что дедушка и ее приятельница мисс Минз, «к несчастью, так быстро сдали».
Приближалось рождество. Все лавки в городе были разукрашены картинками из священного писания и бумажными вымпелами. Однако в «Ломонд Вью» праздники мало что меняли, разве что бабушка пойдет к заутрене или Кейт, быть может, пришлет торт со сливами да дедушка, если его не остановить, напьется. Тем не менее по мере приближения сочельника мне все больше становилось не по себе: я просто не мог найти места. Чтобы преодолеть это состояние, я целиком погрузился в чтение; книги я брал в общественной читальне. Вечерами я так уставал, что, не успев сесть за книжку, тут же начинал дремать и просыпался, только когда копоть от чадящей свечки попадала мне в нос. Зато по воскресеньям всю эту ужасную зиму я, как правило, проводил полдня в постели и упивался произведениями Чехова, Достоевского, Горького и других русских писателей. Раньше мне нравились романтические истории, но сейчас вкус мой изменился и я выбирал книги более мрачного и реалистического содержания. Стал я забивать себе голову и философией: с трудом продирался сквозь философские дебри Декарта, Юма, Шопенгауэра и Бергсона; их труды были мне, конечно, не по зубам, однако время от времени меня озарял слабый, по-зимнему тусклый лучик прозрения, лишь укреплявший мою склонность к одиночеству и ненависть к теологии. От моей иронической улыбки рушилось здание божественного откровения. Нет, не может ученый, не может исследователь поверить, что мир был сотворен за одну ночь, что мужчина был создан из праха, а женщина — из его ребра. Райский сад, где Ева ест яблоко, а на нее, высунув жало, смотрит змея, — не более как прелестная сказка. Все указывало на то, что жизнь на земле произошла иначе: развитие длилось миллионы лет — от коллоидных соединений, в пене гигантских морей и топях остывающей земли, через бесконечно долгую эволюцию этих разновидностей протоплазмы, через амфибий и звероящеров до птиц и мамонтов, — поразительный цикл, приведший — гнусная мысль! — к появлению Николо и меня, и, значит, мы с ним фактически братья, хоть кожа у нас и разная.
Лишившись иллюзий, я стал искать утешения в красоте. Я брал из читальни книги о великих художниках и изучал цветные репродукции с их шедевров. Таким образом я набрел на импрессионистов. Их представления о новых сочетаниях цвета и новой формы привели меня в восторг. Возвращаясь с работы, я останавливался и подолгу глядел на пурпурные тени, отбрасываемые синими каштанами, и на светло-лимонные полосы, залегшие на вечернем небе за Беном. Глупый и болезненно впечатлительный, мучительно страдая от всяких хворей, присущих «зеленой молодости», я превратил эту гору в некий символ — с ней у меня связывалось представление обо всем, что недостижимо в жизни. И если я не мог добраться до ее вершины, то по крайней мере стоял в позе презрительного вызова у ее подножья.
Хотя я бросал вызов громам и молниям и всему на свете, я почувствовал себя глубоко несчастным, когда настало рождество. Накануне вечером я отправился в Барлон с подарком для сынишки Кейт. Мне хотелось присоединить и свой дар к тем, которые ему положат в носочек, а в глубине души я надеялся, что меня пригласят на рождественский обед. Но у Кейт дома никого не оказалось; я привязал пакетик к дверной ручке и ушел. Среди нескольких поздравительных открыток, которые я получил, одна была из монастыря; я улыбнулся — просто из вежливости, — теперь я был настолько выше всего этого, что поздравление монахинь не обрадовало меня. Когда время подошло к часу дня, я почувствовал, что у меня душа не лежит идти вниз и садиться за стол в этой похоронной атмосфере. Я взял кепку и вышел.
Я побрел по городу; серые улицы его были пустынны. В Ливенфорде нет ресторана, где можно было бы прилично поесть. Наконец, с отчаяния я зашел в бар Фиттерса. Здесь я по крайней мере мог получить кружку пива и хлеб с сыром. После этой холодной еды мне еще меньше захотелось возвращаться в наше безрадостное жилище. Ведь у меня в комнате даже не было камина.
Общественная читальня была открыта от двух до трех — уступка тем, кто не считал этот день праздником. В читальне было тепло. Я просидел там почти час. Взял еще одну книгу и отправился домой.
Над городом спустился туман, надвигались сумерки. Я шел по церковной улице и не заметил, что навстречу мне шагает какой-то высокий человек, однако, как только услышал постукивание зонтика о плиты тротуара, догадался, кто это, и невольно вздрогнул.
— Да никак это Шеннон! — дружелюбно окликнул меня каноник Рош. — А я-то думал, что ты на зиму залез в какую-нибудь нору.
Я промолчал. Не надо его бояться, говорил я себе, ведь он, в конце концов, обыкновенный человек и не обладает никакой таинственной силой.
— Мне надо навестить больного у Драмбак-Толла. Ты, случайно, не в ту сторону направляешься?
— Да, я иду домой.
Помолчали.
— Я тебе на той неделе посылал открытку; должно быть, она затерялась. Почта не слишком уважительно относится к открыткам. У меня тут гостил один коллега, южноамериканский пастор, он приехал сюда из Бразилии. Я знаю, что ты интересуешься естественными науками, и думал, что тебе было бы любопытно встретиться с ним.
— Я больше не интересуюсь естественными науками.
— Вот оно что! — Я буквально почувствовал, как он поднял брови. — Значит, и это увлечение прошло? Скажи, мой дорогой друг, ну а хоть что-то уцелело?
Я шел с ним рядом, понурив голову.
— Что это у тебя? — И он вытащил книгу, которую я нес под мышкой. — «Братья Карамазовы». Неплохо. Рекомендую обратить особое внимание на Алешу. Наглядный пример молодого человека, который не отступился от бога.
Он вернул мне книгу. Несколько минут мы шли молча.
— Мой милый мальчик, что все-таки с тобой происходит? — Он сказал это таким тоном, что я растерялся. Я ожидал сурового выговора за то, что «отступился от бога», «пренебрег обязанностями верующего на пасху» и т. д. и т. п., а он заговорил со мной так мягко, что у меня глаза наполнились слезами. Благодарение богу, уже стемнело, и он не мог заметить этого.
— Да ничего.
— Тогда почему же ты пропал и не заходишь больше? Мы все очень скучаем без тебя — и сестры и особенно я.
Я собрался с духом: нельзя же так поддаваться страху и молчать. Я решил откровенно высказать ему, что произошло в моем сознании.
— Я больше не верю в бога. Религия для меня не существует.
Он молча принял это известие. И так долго, не говоря ни слова, шел рядом, что я исподтишка взглянул на него. Тонкое лицо его было усталым и огорченным. И тут я подумал о том, что до сих пор мне никогда не приходило в голову, — ведь и у него есть свои неприятности, а мысль, что я, по-видимому, усугубил его огорчения, заставила меня пожалеть о сказанном. Внезапно он заговорил как бы сам с собой, глядя куда-то в пространство.
— Ты больше не веришь в бога: разум, говоришь, победил веру… Что ж, не удивительно, что ты гордишься этим. — Он помедлил. — Но что ты, собственно, знаешь о боге? Да если говорить откровенно, что знаю о нем я?.. Боюсь, что придется ответить, пожалуй, — ничего. Он непознаваем… непонятен… недоступен силе воображения и нашим чувствам. Мы не можем представить его себе или объяснить его воздействие на нас понятиями, принятыми в человеческом обществе. Поверь мне, Шеннон, безумие пытаться постичь бога умом. Нельзя измерить неизмеримое. Мы совершаем величайшую ошибку, споря о нем, а надо просто верить в него, слепо верить.
Помолчав немного, он продолжал:
— Помнишь, мы как-то говорили о существах, которые живут в океане на глубине пяти миль и без помощи глаз передвигаются на ощупь в кромешной тьме… в царстве вечной ночи… где лишь изредка мелькнет слабый фосфоресцирующий свет? И, если их извлечь из глубин, переместить ближе к дневному свету, они погибнут. То же происходит и с нами при приближении к богу. — Еще одна пауза. — Величайший грех — гордиться своим разумом. Я отлично представляю себе, что происходит в твоем уме. Ты свел все к понятию клетки. Ты можешь рассказать мне, из каких химических веществ состоит протоплазма. О, из самых простых. Но ты можешь сделать из этих веществ такое соединение, чтобы получилась живая материя? И пока этого не случится, Шеннон, придется жить в смирении и вере.
Снова наступило молчание. Мы почти дошли до поворота на Драмбакскую дорогу. Поворачивая к Толлу, прежде чем расстаться со мной и исчезнуть в тумане, каноник в последний раз взглянул на меня и сказал:
— Ты, возможно, и не ищешь бога, Роберт, но он ищет тебя. И найдет, дорогой мой мальчик, в конце концов найдет.
Я медленно побрел к «Ломонд Вью», обуреваемый самыми противоречивыми чувствами. Казалось бы, я должен гордиться тем, что сумел отстоять свои взгляды, — это уже немало, когда у человека хватает мужества придерживаться собственных убеждений. Я же был сбит с толку, испуган и в глубине души чувствовал страшный стыд.
Если бы каноник Рош прибег к помощи обычных для его звания трюков, пустил бы в ход извечные фразы о кознях дьявола и тому подобном, я бы чувствовал себя правым. Достаточно было ему сказать одно неверное слово — и все было бы кончено. Если бы он пытался разжалобить меня сентиментальными ссылками на младенца, лежащего сейчас в яслях, я, быть может, прослезился бы, но никогда бы ему этого не простил.
А он дал мне отпор на основе моих познаний и спокойно доказал все мое ничтожество. Предположим, что Верховный судья все-таки существует. До чего же нелепо мне, крошечной частичке атома, хилой, еле ползающей букашке, бросать ему вызов. И какие ужасы, какие муки будут мне наказанием за это, и самой страшной пыткой будет сознание, что я отрицал его. Мною вдруг овладело неодолимое желание упасть на колени и в слепом смирении искать успокоения в молитве. И хотя меня колотила дрожь, я упорно противился этому желанию, инстинктивно ускоряя, однако, шаг. Когда же передо мной из тумана выплыли очертания «Ломонд Вью», безысходная тоска овладела моей душой, и я простонал: «О боже… если ты существуешь… какое рождество ты мне послал!»
Глава 6
В мае грянул поздний мороз; за ним наступила оттепель, и все раскисло. Однако как-то вечером, недели за две до Праздника ремесел, шлепая домой с завода по грязи и талому снегу, я заметил, что на живой изгороди появились почки, да и во мне просыпалась весна. Алисон вернулась, и мы уговорились съездить в Арденкейпл в Праздник ремесел, который был уже не за горами; я с превеликим нетерпением ждал этого дня.
Когда я вернулся домой и вошел в кухню, я сразу почувствовал: что-то произошло. Бабушка сидела у стола с решительным видом, а папа, поглаживая старушку по плечу, старался ее утихомирить.
— Ужин возьми сам, Роберт. — Он выпрямился и с многозначительным видом уныло посмотрел на меня. — Софи ушла.
Новость эта отнюдь не поразила меня. Я положил свою коробочку из-под завтрака, вымылся в чуланчике и вернулся. Когда я стал вынимать из духовки ужин, бабушка обернулась ко мне и запричитала:
— И это после всего, что я для нее сделала! Уйти без всякого предупреждения. Нет, просто уму непостижимо.
— Мы кого-нибудь подыщем рано или поздно, — мягко заметил папа. — В конце концов она была очень неэкономна… и столько ела.
— Но я одна не справлюсь с хозяйством, — протестовала бабушка.
— Мы с Роби постараемся облегчить ваш труд. — Папа наигранно улыбнулся: это была препротивная улыбка. — Я, например, вполне могу убирать свою кровать. Вообще я даже люблю хозяйничать.
Насколько я понимал, втайне он был бесконечно рад, что избавился от расходов на содержание прислуги, и теперь уж постарается подольше не нанимать другую.
Покончив с едой, я решил угодить старушке и по дороге к себе занести дедушке хлеб с сыром и какао. Когда, повернув ручку двери, я вошел к нему с подносом, он сидел у догоравшего камина, накинув на плечи пальто.
— Спасибо, Роберт. — Тон у него был мягкий, спокойный. — А где Софи?
— Ушла. — Я поставил перед ним поднос. — И даже никого не предупредила.
— Ну и ну! — Он взглянул на меня удивленно, даже слегка обиженно. — Ты меня поразил. Такие нынче люди пошли, что никогда заранее не знаешь, чего от них можно ждать.
— Все-таки это досадно.
— Да, конечно, — согласился он. — Должен сказать, мне эта девушка нравилась. Такая молодая и исполнительная.
Приятно было видеть дедушку таким собранным и благоразумным, это был один из тех благословенных периодов, когда к нему возвращалась былая рассудительность и спокойствие. Он показался мне сегодня каким-то хрупким, даже немножко больным; я постоял возле него, а он, обмакнув хлеб в какао, медленно принялся его жевать.
— Как ваша нога? — спросил я. В последнее время он стал волочить левую ногу.
— Отлично, отлично. Это растяжение. У меня могучее здоровье, Роберт.
На следующее утро на заводе я заметил, что Голт, отец Софи, с каким-то странным видом наблюдает за мной. Мы работали над новым генератором, и он все время старался держаться поближе ко мне — то подходил взять гаечный ключ, то напильник. Улучив минуту, когда Джейми был на другом конце цеха, он сказал:
— Я хотел бы потолковать с тобой после работы.
Я с отвращением посмотрел на его испитое небритое лицо, на котором тускло поблескивали бесцветные глазки.
— О чем это?
— Я тебе после скажу. Встретимся в баре у Фиттерса.
Прежде чем я успел отказаться, появился Джейми, и Голт отошел. Слова Голта удивили и взволновали меня. Чего ему от меня нужно? Про себя я решил, что никуда не пойду. Однако в пять минут седьмого, подстрекаемый тревогой и любопытством, я зашел в бар, находившийся как раз напротив заводских ворот; Голт уже сидел у маленького столика в углу длинной комнаты, усыпанной опилками, почти пустой и едва освещенной.
Когда он увидел меня, лицо его расплылось в улыбке.
— Что пить будешь?
Я сухо мотнул головой.
— Мне некогда. О чем ты хочешь со мной говорить?
— Я сначала выпью глоточек. — Он заказал виски и, когда ему принесли стакан, сказал: — Так разговор у нас будет насчет Софи.
Я вспыхнул от возмущения.
— Мне до нее дела нет.
— Может, и нет. — Он, не торопясь, потягивал виски и внимательно оглядывал меня. — Хорошенький скандальчик получится, если эта история всплывет наружу.
У меня было такое ощущение, точно он окатил меня холодной водой. Я был потрясен, смущен — не стану отрицать, от робости у меня по спине пошел холодок.
Голт кивком указал на стул, стоявший рядом.
— Садись, не будь таким гордым. Подожди, я еще глоточек выпью. — Он помолчал и снова оглядел меня своими маленькими неприятными глазками. — Не возражаешь?
— Пей, если тебе угодно, — пробормотал я.
— Твое здоровье, — сказал он, когда ему во второй раз подали виски.
А через полчаса я шел по Драмбакской дороге — бледный, крепко сжав губы, кипя от ярости и боли. На молодых каштанах уже раскрывались листочки, но я ничего не замечал. Добравшись до дома, я поднялся в комнату дедушки, захлопнул за собой дверь и повернулся к нему. Как только я вошел, он встал, держа в руке письмо.
— Посмотри-ка, Роби! — Голос у него был взволнованный и довольный. — Утешительная премия в последнем туре. Набор цветных карандашей и «Добрые деяния» в одном томе.
— А подите вы со своими «Добрыми деяниями»! — Я был так возмущен, что оттолкнул его: книги и бумаги полетели на пол.
Ничего не понимая, он уставился на меня.
— Что случилось?
— Не притворяйтесь, будто не знаете. — Скорее от горя, чем от ярости, я говорил глухим басовитым шепотом. — И это после всех ваших обещаний… да еще когда у меня собственных бед не оберешься… О господи, это уже последняя капля.
— Ничего не понимаю. — У него затряслась голова.
— Тогда подумайте хорошенько. — Я наклонился и тряхнул его. — Подумайте, почему ушла Софи.
Он повторил мои слова, глядя на меня пустым, бессмысленным взглядом. Потом вдруг словно прозрел. Он перестал трястись, и на лице его появилось новое выражение — не удивления, а чуть ли не святости, и он поднял правую руку, подобно Моисею, приказывающему источнику забить из скалы.
— Роберт, клянусь тебе, мы всегда были большими друзьями. И ничем больше. Ничем.
— В самом деле?! — Я задыхался от негодования. — И вы хотите, чтобы я вам поверил… вам, записному волоките. — Он с виноватым видом смотрел на меня. — Вы попали в такую передрягу, что теперь и не выпутаетесь. А я умываю руки.
Я повернулся и вышел из комнаты, а он, до смерти перепуганный, остался у камина. За ужином я не раздумывал, чем может кончиться свалившаяся на меня напасть; это казалось мне то сущим пустяком, то страшной бедой. Я мрачно раздумывал над тем, не совершил ли я глупости, умиротворяя Голта… я ведь, собственно говоря, подкупил его, заплатив за его виски. Это уже само по себе было признанием вины. Однако если бы я занял более твердую позицию, еще не известно, как бы он себя повел. До чего же я был несчастен! Я мечтал о любви, как о чем-то несущем свет и тепло, а жизнь насмеялась надо мной и послала вот это — низменное и позорное.
Когда я через час поднимался к себе в комнату, я встретил старика на площадке, он держал в руке листок бумаги и вручил мне его с исполненным достоинства и даже победоносным видом.
— Теперь все будет в порядке, Роберт. — Он слабо улыбнулся, пытаясь умилостивить меня. — Открытое письмо жителям нашего города. Прочти.
Я устало пробежал глазами длинное послание, адресованное издателю газеты «Ливенфордский вестник». «Сэр… Недопустимая клевета коснулась… я взываю к моим согражданам… нечего скрывать… безупречная жизнь… чистая, как цветок лилии… всегда уважал женскую честь…»
— В самую точку. — Дедушка в волнении следил за мной. — И как раз успеет к очередному номеру, который выходит на будущей неделе.
— Да. — Я посмотрел ему в глаза. — Я позабочусь о том, чтобы это письмо попало по назначению.
— Отлично, отлично! — Он робко похлопал меня по плечу. — Я вовсе не хотел обидеть тебя, Роберт. Никогда в жизни. Друг в беде — это настоящий друг.
Я выдавил из себя улыбку, которая, видимо, успокоила его, во всяком случае, он благодарно пожал мне руку.
Дедушка, волоча ногу, уже вошел к себе в комнату, но, должно быть, вспомнив что-то, просунул голову в щелку приоткрытой двери.
— А знаешь, Роби, — глубокомысленно сказал он, — моя бедная женушка была чудесная женщина.
О господи, что он вдруг надумал? Вот уже десять лет, как я не слышал, чтобы он вспоминал о своей жене. Я вошел к себе. И там разорвал на мелкие кусочки его открытое письмо своим согражданам.
На следующий день по окончании работы Голт подошел ко мне. Я ждал этого и приготовился к тому, что он начнет корить меня. Однако, к моему удивлению, он был необычайно любезен.
— Я вижу, ты сегодня не торопишься. Зайдем со мной в бар. Если ты не очень гордый.
Я помедлил. Затем подумал, что мне станет легче, если мы сумеем как-то договориться. И пошел с ним в бар.
Ковыряя носком башмака опилки, Голт завел разговор на свою излюбленную тему — о правах человека. Он был завзятый оратор: на профсоюзных собраниях его считали «самым большим говоруном», а говорил-то он всего несколько звонких фраз, но с каким победоносным видом. Он считал, что рабочих всюду эксплуатируют и мучают, что хозяева — «кровососы». Он призывал народ восстать и взять бразды правления в свои руки. «Вместе с массами, против классов!» — был его лозунг. Он одним из первых стал употреблять новое слово «товарищ» и с благоговением говорил о «заре свободы».
— Ну-с, перейдем к делу. — Он горестно покачал головой. — Даже мой злейший враг не мог бы назвать меня человеком несправедливым. Но от своих прав я никогда не отступлюсь. Как ни крути, а Софи должна получить вознаграждение.
Все у меня внутри затрепетало. Много времени спустя, когда — при весьма любопытных обстоятельствах — я обнаружил, что дедушка отважился лишь обнять стан злополучной Софи (последний слабый рывок одряхлевшего скакуна), я от души ругал себя за то, что так легко попался на удочку. А сейчас я остекленелым взглядом уставился на Голта.
— Я рад, что ты не отрекаешься. — Так он истолковал мое молчание. — Значит, ты стоящий человек. Ну так вот, чтобы больше к этому не возвращаться: я хочу пять фунтов. Пять фунтов, и дело с концом, все забыто и прощено. Таковы мои условия. Справедливее трудно придумать.
Я в ужасе уставился на него.
— Но такую сумму мне за всю свою жизнь не собрать.
— В вашем доме денежки водятся, — неодобрительно заметил Голт. — Если ты не можешь их достать, я сам пойду к Лекки. Он, конечно, старый скряга, но денежки выложит мигом, только бы по городу об этом не трепали.
Ну что тут будешь делать? Я прекрасно понимал, что он избрал своей мишенью меня, потому что ко мне легче и проще всего подойти. С другой стороны, я прекрасно понимал и то, что, если не добуду этих денег, он отправится к папе, а тот и так последнее время все ворчит на дедушку, грозится отправить его в Гленвудийский приют для престарелых.
— А вы мне дадите какой-то срок? — спросил я наконец.
Голт великодушно ответил:
— Да, конечно, я дам тебе неделю, товарищ. Это вполне разумное требование.
Я поднялся. Прощаясь со мной, он как-то по особому сжал мне руку.
— А ты кое-кому нравишься.
Домой я шел пристыженный и огорченный; в голове у меня был сумбур. Я уже давно задумывался над тем, какому принципу должно следовать в жизни, и больше всего привлекала меня чудесная идея братства людей: ходить на митинги, изучать брошюры, сочувствовать «страдающему человечеству». Мы, рабочие, должны держаться вместе, вместе шагать под неприветным небом. Никто не умел так красноречиво говорить о благородстве и прочих доблестях угнетенных бедняков, как Голт. Однако собственная его бедность была следствием лени и беспомощности. И вот сейчас ему представлялся случай показать свое благородство, но он предпочел наступить мне на горло.
Последующие несколько дней я тщетно ломал голову над тем, как и где достать деньги. Был только один человек, к которому я мог обратиться. И всю эту неделю в сборочном цехе Голт посматривал на меня, а я посматривал на Джейми. За последнее время наши отношения несколько улучшились: он, видимо, почувствовал, что я с большим старанием «взялся за дело». Я уже не раз подходил к нему с намерением заговорить, но в последнюю минуту у меня не хватало храбрости. Однако в субботу перед обедом, заметив, что Голт становится все назойливее, я подошел к начальнику сборочного цеха.
— Джейми, — одним духом выпалил я. — Не мог ли бы ты одолжить мне денег?
— Я давно уже вижу, что у тебя что-то на уме. — Он отбросил окурок сигареты и, улыбнувшись мне, сунул руку в карман за мелочью. — Сколько тебе?
— Больше, чем ты думаешь. — Я мучительно глотнул воздух. — Но я обещаю вернуть их тебе.
— Так сколько же? — все еще с улыбкой повторил он, но уже не так уверенно.
— Пять фунтов.
Он перестал улыбаться и недоверчиво посмотрел на меня.
— Да ты что! Рехнулся? Я думал, тебе нужно несколько монет.
— Честное слово, я тебе выплачу эти деньги из своего жалованья.
— Да зачем они тебе?
— Не могу сказать. Только они очень мне нужны.
Он с любопытством посмотрел на меня и сунул пригоршню мелочи обратно в карман. Лицо у него стало холодным, он был явно огорчен и недоволен мной. Он покачал головой.
— А я-то думал, что ты, наконец, спустился на землю. Я ведь не Шотландский банк. С трудом свожу концы с концами.
Я отошел, смущенный и обиженный этой резкой отповедью; я мог безропотно носить сколько угодно власяниц, но малейшее слово осуждения глубоко ранило меня. До самого конца смены я не поднимал головы, чтобы не встречаться взглядом с упорно смотревшим на меня Голтом. Когда раздался гудок, я опрометью бросился к воротам и чуть не бегом помчался домой.
Все воскресенье я, притаившись, просидел дома, зато потом Голт целую неделю не давал мне житья. Первые дни колебаний прошли, и теперь я безропотно принял на себя это обязательство. Мне до смерти хотелось поскорее сбросить с себя этот груз. Я стремился быть человеком безупречной репутации; все, что я делал в своей молодости, проходило под знаком «хоть умри, а сделай», и я не собирался отступать от этого принципа в данном случае. Мне безумно хотелось «расплатиться с Голтом». Мне уже казалось, что я сам должен эти деньги и что это настоящий, обычный долг, который я должен выплатить, во что бы то ни стало. Голт подогревал во мне эту иллюзию. Он даже намекнул на то, что подаст в суд. И предупредил, что теперь мне уже не отвертеться. Воспоминания о том, какие мысли смущали меня, когда Софи убирала мою комнату, только укрепляли во мне сознание вины. Ну чем же я лучше старика?
Наступила суббота, а я так ничего и не придумал. Я хотел было избежать встречи с моим преследователем, но Голт поджидал меня у ворот и предъявил мне ультиматум. Он заявил злым тоном — и тон этот свидетельствовал, что говорит он правду, — что у него есть обязательство перед местным букмекером.
— Если ты не принесешь мне сегодня вечером денег, — сказал он, — я предам дело огласке и крепко отомщу тебе.
На этом мы расстались, мне было горько и противно. Надоело мне до смерти обременять себя чужими делами. Хватит. Больше не могу.
Дома я сразу натолкнулся на бабушку: с довольным видом она спускалась вниз, держа в руках «Книгу благих деяний».
— Он спрашивал тебя. — И она показала наверх. — Какой-то он странный сегодня. Я даже посидела с ним и прочитала ему главу. — Последнее время она взяла себе за правило заниматься этим достойным делом: дни дедушки явно подходили к концу, и бабушка совсем иначе — не враждебно, как прежде, а даже покровительственно — относилась к нему.
Я постоял в передней, не зная, на что решиться, потом нехотя поднялся наверх и повернул ручку двери. Дедушка лежал на постели одетый, вид у него был какой-то очень покорный и несчастный. Надо было что-то сказать.
— Что с вами?
Он улыбнулся.
— Должно быть, принял слишком большую дозу душеспасительного чтива. Хотя вполне мог бы обойтись «Хаджи-Бабой». — Он задумчиво посмотрел на меня. — Ты сегодня идешь на футбол?
— Сегодня нет состязаний.
Больше он не сказал ни слова. И, видимо, ничего не ждал от меня. А все-таки я спустился вниз к обеду, возмущенный тем, что ему хотелось побыть со мной. Я сказал себе, что не желаю больше знаться с ним. И намерен был сдержать свое слово.
После обеда пошел дождь. Я бродил по комнатам, засунув руки в карманы, и поглядывал на улицу из окна. Потом в наимрачнейшем настроении отправился к дедушке.
Я развел в камине яркий огонь. Потом мы сыграли три раза в шахматы, несколько раз в «простофилю» — карточную игру, в которой ставками были спички и которой очень увлекался дедушка. Мы почти не разговаривали. Потом он растянулся в кресле, а я стал читать ему о похождениях Хаджи во дворце султана — эта история всегда очень смешила его. В четыре часа я разогрел чай и поджарил несколько кусочков хлеба со шкварками. После чая дедушка раскурил трубку и, откинувшись в кресле, прикрыл глаза.
— Совсем как в старое доброе время, Роби.
Я чуть не вскочил и не ударил его. Смотришь на него, такого спокойного, умиротворенного и думаешь: ну зачем он всю жизнь совершал какие-то дурацкие, никому не нужные поступки? И такая на него появлялась злость. Тем не менее вид этого дремлющего старика вызывал воспоминания о том, как он был добр ко мне, когда я был ребенком. Конечно, это далеко не всегда объяснялось добротой, а просто уж такая у него была натура. Он всегда был немножко позер и даже недурной характерный артист, и роль благодетеля была ему очень по душе. Пусть так, но разве мог я бросить его сейчас, когда ему и жить-то осталось совсем немного? Ему ни за что не вынести жизни в Гленвуди; я ведь был там — мы с ним навещали Питера Дикки. Для такого человека, как дедушка, это будет конец.
Я вздохнул и поднялся. Очень мне было досадно, что, когда я уходил, дедушка уже крепко спал в своем кресле.
Вечером я взял микроскоп, который подарил мне Гэвин, — единственную свою ценность, вещь для меня священную, с которой я поклялся никогда, никогда не расставаться, даже если останусь без копейки и вынужден буду просить подаяния на улице. Я заложил его в городе. И получил за него вполне приличную сумму: пять фунтов десять шиллингов, немного больше, чем ожидал. Затем я прошел вдоль Веннела, завернул во двор и направился к дому из коричневого камня, выщербленному и изрисованному мелом: здесь жил Голт. Он стоял без пиджака, прислонившись к притолоке.
— Я принес тебе деньги, — сказал я.
Он схватил бумажки. Посмотрел на меня. На лице его появилась жалкая улыбка.
— Значит, теперь все в порядке. Зайди к нам на минутку, — сказал он, приглашая меня в комнату, грязную и неприбранную; на запятнанных обоях были наклеены бланки его союза, фотографии футболистов и боксеров, вырезанные из газет.
Я покачал головой, повернулся и пошел; настроение у меня с каждым шагом все улучшалось. Дойдя до середины городского сада, я вдруг вспомнил, что в волнении отдал Голту все деньги, которые получил за микроскоп, на десять шиллингов больше того, что он просил. А, не все ли равно! Я избавился от него, избавился — и дело с концом. Если бы я так остро не сознавал, что уже стал взрослым, я бы побежал вприпрыжку. Однако я воздержался, зашел в лавчонку на краю городского сада и на мелочь, оказавшуюся у меня в кармане, купил яблоко, запеченное в тесте. Я медленно ел его, шагая по Драмбакской дороге; вечер был тихий, ясный, я смаковал пирожок, съел все до кусочка и даже слизал крошки с пальцев. До чего же вкусно! И как хорошо, когда наступает вечер! Свет был такой нежный и прозрачный. В ветвях каштана заливался дрозд. Подойдя поближе, я вдруг обрушился на безобидную птицу:
— Дождешься ты у меня, я тебе покажу! Ишь ты!
Глава 7
Ливенфорд, по справедливому определению мамы, был дымный старый городишко, зато какие красивые были вокруг леса, речки и горы. В городе существовало множество всякого рода клубов, объединяющих туристов и фотографов; членские взносы в них составляли всего полкроны, однако, когда Кейт или Джейми уговаривали меня вступить в один из них и даже когда бабушка, проницательно посмотрев на меня, сказала как-то, что «не мешало бы мне» прогуляться на свежем воздухе, я лишь качал головой и укладывался с книжкой в постель. Я, который в свое время, можно сказать, целые дни проводил на высоких, овеваемых ветром вершинах, теперь месяцами не бывал на лоне природы. Однако утром в день весеннего Праздника ремесел во мне проснулась былая жажда странствий.
К несчастью, в Шотландии существует враг, с которым вечно приходится сражаться, — погода. И в этот выходной день, встав с постели, я увидел в окно, что небо серое и моросит дождь. Неужели зарядил на весь день, и, значит, праздник испорчен? Я тяжело вздохнул и поспешил на вокзал.
Там, на мокрой платформе, уже стояло несколько любителей экскурсий; вид у них был весьма понурый. Я стал пробираться между ними, и вдруг сердце у меня отчаянно забилось. Она была уже тут — в плотном макинтоше и синем берете на пушистых волосах — и разговаривала с Джейсоном Рейдом. Весь вокзал сразу посветлел, словно озаренный ею. Когда я подошел, Рейд поздоровался со мной кивком головы.
— Не беспокойся, Шеннон. Я с вами не еду.
Алисон повела носиком, по которому стекали капли дождя, и с гримаской повернулась ко мне.
— Нет, как тебе это нравится, Роби? Может, слишком сыро и не поедем?
— Ах нет, что ты, — поспешно запротестовал я.
Мне так хотелось поехать; я чувствовал, что мы должны, просто обязаны поехать, даже если пойдет град. И я приободрился, когда Рейд весело сказал:
— Ничего, не растаете. Только смотрите, чтобы вас не смыло за борт. Барометр у меня сегодня утром показывал «тепло и сухо». Верный признак тайфуна.
За последние два года Рейд стал далеко не таким нелюдимым, каким был раньше. Я очень завидовал его новой способности «не теряться» ни при каких обстоятельствах, мне этого качества так недоставало. Он ехал в Уинтон по какому-то поручению миссис Кэйс и, поболтав с нами еще минуту, пошел на свой поезд, который стоял с другой стороны платформы. Я заметил, как, уходя, он обменялся многозначительным взглядом с Алисон; правда, я не был в этом абсолютно уверен, так как, по своему обыкновению, бежал сломя голову в кассу за билетами.
Наконец мы с Алисон сели в поезд, отправлявшийся в Ардфиллан. Совершив этот небольшой переезд, мы с вокзала помчались на пристань и, пробравшись среди наваленных грудами бочек и кругов каната, исхлестанные дождем и свежим морским бризом, сели на пароход северо-английской железнодорожной компании «Люси Эштон», который курсировал между Ардфилланом и Арденкейплом. Поблуждав по палубе и заглянув в машинное отделение, мы, наконец, присмотрели местечко с подветренной стороны кают-компании, сравнительно защищенное от дождя. Вскоре где-то внизу зазвонил колокол, убрали канаты, завращались красные лопасти, разрезая воду, и суденышко, дрожа и сотрясаясь, отчалило от дебаркадера.
Стараясь держаться так, чтобы нас не окатывало водой, которую ветер из-за угла швырял в нас, я с тревогой нагнулся к Алисон:
— Если тебе здесь плохо, мы можем сойти вниз.
Ветер и дождь исхлестали щеки Алисон; темно-синий берет, который она натянула на самые глаза, казалось, был расшит алмазными каплями.
— Нет, мне здесь нравится. — Она говорила громко, перекрывая свист ветра, и улыбалась мне. — К тому же я вижу голубой просвет.
И в самом деле. Проследив за ее указательным пальцем, я тоже заметил просвет в рваных облаках; за ним через несколько минут показался другой. Едва осмеливаясь дышать, мы смотрели, как два голубых пятнышка слились, стали расширяться и постепенно теснить серую массу. И тут к нашему восторгу появилось солнце, горячее и ослепительное. Вскоре все небо очистилось, палуба стала быстро высыхать, и от нее пошел пар. Теперь уже ясно: обычное чудо нашего северного климата, и вот пожалуйте — великолепный день.
— А барометр-то у Язона оказался верный! — в восторге воскликнул я.
Алисон горячо согласилась со мной.
— Но, Роби… пожалуйста, не называй его Язоном. — Она помедлила. — Мама терпеть не может, когда мы так его зовем. У него ведь красивое имя.
Мы прошли на нос, наш пароходик с красными трубами вышел на простор широкого залива и скользил теперь под ярко-синим небом между высокими холмами; время от времени он останавливался у причала какой-нибудь деревеньки, чтобы принять груз раннего картофеля или взять на борт арендатора с двумя-тремя овцами, которых тот вез на рынок. Как чудесно было ехать с Алисон, просто находиться подле нее. Мы стояли у поручней, и когда она поворачивалась, то невольно задевала меня. Радость, надежда наполняли меня, я был в экстазе, на вершине блаженства.
В Арденкейпл, находящийся в верхней части Лоха, мы прибыли около часу дня. Мысль, что мне предстоит провести целых три часа вместе с Алисон в этом чудесном уголке, приводила меня в восторг. Волнуясь — уж очень мне хотелось, чтобы все было, как надо, — я поспешил вместе с ней к единственному отелю — «Большому Западно-Шотландскому», который возвышался, претенциозный и запущенный, среди нескольких выбеленных известкой домиков крошечной деревушки.
В холодном холле, где гулял ветер и были развешены огромные оленьи рога, нас встретила официантка, пожилая внушительная особа в белоснежном переднике. Она торжественно провела нас в длинную холодную столовую, где мы оказались единственными посетителями. Зал был увешан оленьими головами, бычьими рогами и гигантскими рыбами, которые глазели на нас с полированных стен. На буфете стояла жалкая закуска — жилистая баранина и точно вылепленная из воска картошка; формочки бланманже, бледного и дрожащего; острый сыр и размякшее печенье. Шотландец-метрдотель, с длинной белой бородой и клетчатым пледом через плечо, стоял в отдалении; завидев нас, он по-кельтски презрительно бросил что-то на наш счет официантке, которая с суровым видом стояла теперь у нашего столика.
— Можно у вас позавтракать?
— Сезон еще не начался. Она может подать только холодный завтрак за четыре шиллинга шесть пенсов с человека.
Из опасения, как бы чего не испортить, я уже готов был уступить этому бесстыдному вымогательству, как вдруг Алисон шепнула мне:
— А тебе в самом деле здесь нравится, Роби?
Я вздрогнул и покраснел до корней волос. У меня хватило храбрости лишь покачать головой.
— Мне здесь тоже не нравится. — Алисон спокойно встала и, обращаясь к ошеломленной официантке, заметила: — Мы передумали. Нам что-то расхотелось завтракать.
Не обращая внимания на огорченную женщину и на метрдотеля, который тотчас бросился к нам и стал нас уговаривать остаться, она с решительным видом вышла из отеля. А вслед за ней и я.
Перейдя через дорогу, Алисон заглянула в тихую деревенскую лавчонку и, внимательно изучив все, что там имелось, упросила лавочника отрезать ей шесть кусочков ветчины. Пока он резал, сна ходила по лавке: там взяла пару яблок, тут — спелые бананы, плитку молочного шоколада и две бутылки чудесного напитка, подкреплявшего меня в детстве: «Богатырского пунша» Барра. Вся эта снедь стоила около двух шиллингов шести пенсов; нам положили ее в коричневый бумажный пакет, чтобы удобно было нести.
Запасшись едой, мы стали подниматься в гору по дорожке, которая пролегала через рощицу молодых лиственниц, уже начинавших краснеть. Мы шли все дальше и дальше вдоль берега речки, пробираясь сквозь густую чащу папоротника и кусты дикой азалии; наконец мы вышли на поляну, за которой начинались вересковые заросли. Когда-то здесь было поле, но сейчас оно заросло орляком; ограда, сложенная из камней, защищала его от ветра. Через поле бежал ручеек, который затем водопадом низвергался в водоем из окаменелой смолы, окаймленный белым песочком. Берега его поросли высокой травой, среди которой попадались примулы, склонявшие головки до самой воды, так что лепестки покачивались на ней, точно маленькие кораблики. Все здесь располагало к теплой дружеской беседе, дышало уединением.
Мы выбрали место посуше и сели на траву, прислонившись к ограде возле водоема; вокруг нас покачивались зеленые султаны молодого папоротника-орляка. Позади вставали горы, а внизу, точно зеркало, лежал Лох со стоящим на якоре игрушечным корабликом, на котором мы сюда приплыли. Солнце заливало нас. Раскрасневшись от удовольствия, я с готовностью бросился опускать бутылки в быстрый поток, а Алисон сняла макинтош и стала готовить завтрак.
Из свежего хлеба, деревенской ветчины и масла были приготовлены бутерброды — лучше их я ничего никогда не ел. А запивали мы шипящим прохладным «Богатырским пуншем». Алисон заставила меня съесть почти все бананы. Мы едва перемолвились словом, но, когда кончили завтракать, Алисон улыбнулась мне своей загадочной улыбкой.
— Ну разве здесь не лучше, чем в этой старой гостинице?
Я только кивнул, понимая, что, если бы не ее спокойствие и решительность, мы еще мучились бы там и сейчас.
Удовлетворенно вздохнув, Алисон сняла берет, закрыла глаза и прислонилась головой к камням.
— Как здесь хорошо, — сказала она. — Так бы и заснула.
Во всем ее здоровом молодом теле ощущался покой. Ее волосы, казалось, всегда несколько всклокоченные, длинные полосы с искорками, в беспорядке рассыпались по плечам, обрамляя ее уже успевшее загореть лицо. На нежную, нагретую солнцем кожу падала тень от опущенных ресниц, казавшаяся совсем черной рядом с крошечной родинкой на щеке. Белая блузка ее была раскрыта на груди, обнажая упругую линию шеи. На верхней губе, словно роса, блестели капельки пота.
И, как не раз уже со мной бывало, мне стало и страшно и радостно.
— Тебе неудобно, Алисон. — Я с трудом глотнул воздух и, подвинувшись к ней, подложил свою руку ей под голову.
Алисон не стала возражать; она лежала, предаваясь блаженному отдыху, глаза ее были по-прежнему закрыты, губы слегка улыбались. Через минуту она прошептала:
— До чего же громко стучит у тебя сердце, Роби. Мне кажется, по всей округе слышно.
Какое начало для объяснения! Но почему же я ей ничего не сказал? И почему, почему не сжал ее в объятиях? Увы, то была трагедия моей чрезмерной невинности! Слишком я был прост и слишком неловок. К тому же я был так счастлив, что не смел шевельнуться. Язык у меня точно прилип к гортани; поддерживая ее головку, я задыхался от любви; щека моя касалась ее щеки, я чувствовал ее глубокое мерное дыхание, такое глубокое, что даже ее пояс из лакированной кожи слегка поскрипывал. Солнце щедро заливало нас своим светом, нагревая жесткую материю ее юбки, и запах шерсти смешивался с ароматом тмина. В воздухе была разлита мягкая истома; откуда-то снизу, из леса, словно эхо, доносилось кукованье кукушки.
В неудержимом восторге я, наконец, прошептал:
— Вот об этом я мечтал в тот вечер, Алисон. Чтобы быть с тобой вместе. Всю жизнь.
— А если пойдет дождь, как тогда?
— Ну что такое дождь, — пылко начал я. — Пока мы…
И запнулся. Алисон открыла глаза и искоса кокетливо смотрела на меня. Воцарилось молчание. Тогда она решительно выпрямилась и села.
— Роби! Я хочу серьезно поговорить с тобой. Ты меня тревожишь. И мистера Рейда тоже.
Значит, сегодня утром на вокзале я правильно угадал. И хотя огорчился, когда она отстранилась от меня, но все же почувствовал гордость оттого, что Алисон обо мне беспокоится.
— Прежде всего, — продолжала она нахмурясь, — мы считаем, что ты зря растрачиваешь свои силы на этом заводе. Ты совсем забросил биологию. А ты знаешь, что Карузо прочили в инженеры? Но он воспротивился.
— Дорогая моя Алисон. — Я пожал плечами с нарочито равнодушным видом. — У меня отличная работа.
Она молчала, вперив взгляд куда-то вдаль. Быть может, я перехватил через край, героически уверяя ее, что всем доволен? Я исподтишка взглянул на нее.
— Конечно, должен признаться, я страшно устаю… случается, и руку резцом пораню. И потом… кашель все не дает мне покоя.
Она повернулась ко мне с таким выражением, что я оторопел. Покачала головой.
— Роби, дорогой… ты просто ужасный человек.
Что я такого ей сказал? Волна отчаяния захлестнула меня. Почему она относится ко мне с какой-то укоризненной добротой? В теплом воздухе звенела песенка ручейка. Сердце мое отчаянно стучало и вдруг сжалось.
— Я обидел тебя?
— Нет, что ты. — Она закусила губу, борясь со своими чувствами. — Просто я поняла, какие мы с тобой разные. Я такая практичная, быть может, даже слишком. А ты, ты всегда будешь парить в облаках. Одному богу известно, что с тобой будет, когда мистер Рейд уедет из Ливенфорда.
— Рейд? Уедет?
Она опустила глаза и стала вертеть стебелек примулы.
— Он подал прошение, чтобы ему дали место в Англии. В школе близ Хоршема, в Сассексе. Слишком долго он работал в Академической школе. А то заведение хоть и небольшое, зато там придерживаются современных методов, и у него будет больше шансов продвинуться.
— Ты хочешь сказать, что Рейд уже получил эту должность? — вырвалось у меня.
— М-м, да… По-моему, это уже решено. Он хотел сообщить тебе об этом сегодня вечером.
Я похолодел. Хотя Рейд уже несколько раз намекал на такую возможность, удар был для меня все-таки нежданный-негаданный. И почему он все это устроил и решил, не сказав мне ни слова? Быть может, он не хотел огорчать меня. И все же мне было больно, я чувствовал себя отринутым. Однако, прежде чем я успел высказать свою обиду, Алисон заговорила снова, тихим голосом, избегая встречаться со мной взглядом и то краснея, то бледнея.
— Я знаю, ты очень огорчен тем, что Рейд уезжает. Ужасно расставаться с другом. Хотя, конечно, можно и в разлуке поддерживать добрые отношения.
Она как-то подозрительно умолкла.
— Дело в том, Роби… — Алисон внезапно подняла голову. — Мы с мамой тоже уезжаем.
Должно быть, я побелел как полотно. Я едва мог выговорить:
— Куда?
Наклонившись ко мне, она заговорила быстро, горячо.
— Главную роль в этом сыграли, конечно, мои занятия. Ты знаешь, как серьезно к этому относится мама, как она хочет, чтобы меня учили специалисты. Мисс Кремб ничему больше не может меня научить. В Уинтоне едва ли найдется кто-либо лучше ее. И вот было решено, что я поступлю в Королевскую консерваторию в Лондоне.
— В Лондоне?! — Для меня это было на другом конце света. А как это близко, совсем близко от Сассекса!
Алисон сидела вся красная, она была ужасно, мучительно смущена.
— Ты ведь такой умный мальчик, а как слепой: ничего не видишь, что делается вокруг. Все знают, кроме тебя. Ведь мама выходит замуж за мистера Рейда.
Я был настолько поражен, что даже не нашелся, что сказать. Конечно, миссис Кэйс все еще привлекательная женщина, и у нее одинаковые с Рейдом вкусы и интересы. Но новость эта, вместо того чтобы обрадовать, сразила меня.
Долго длилось молчание.
Наконец, чувствуя себя глубоко несчастным, я сказал:
— Если ты уедешь, у меня никого не останется.
— Но ведь я уеду не навеки. — Голос ее звучал мягко, он был полон доброты и дружеского участия. — Ты же знаешь, я должна думать о пении. И конец света наступит еще не завтра, Роби. Так что, пожалуйста, не делай преждевременных выводов, запомни: утро вечера мудренее.
Охваченный мрачным отчаянием, глядел я куда-то в пространство; солнце начало заходить за гору, снизу, у причала раздалось три резких пароходных гудка — сигнал, что он скоро отчалит.
— Надо спешить! — воскликнула Алисон. — Он скоро уйдет.
Она вдруг нерешительно, чуть ли не с мольбою улыбнулась мне, потом вскочила на ноги и протянула мне руку, помогая подняться. Пока мы спускались вниз, на пристань, мне почему-то показалось, что, несмотря на всю твердость характера, Алисон свойственна та же нерешительность, что и мне. Пароходик снова загудел — протяжно, точно сирена на Котельном заводе. Праздник кончился. И сердце у меня упало: я теперь останусь совсем один и погибну. Будущее вставало передо мной, как глухая стена.
Глава 8
Последняя суббота июля… Все эти горести до того расстроили меня, что я и забыл о выставке цветов, назначенной на этот день, и вспомнил об этом только около двенадцати, когда шел домой с завода. А когда я вернулся в «Ломонд Вью», мне совсем не захотелось идти на выставку. Однако я обещал Мэрдоку быть там, и потому в два часа пошел к себе переодеться. Звук тяжелых неуверенных шагов наверху дважды побуждал меня прислушиваться, наконец я не выдержал и решил подняться к дедушке.
Старик, вымытый, аккуратно одетый, стоял перед зеркалом и, покраснев от натуги, дрожащими пальцами силился завязать себе галстук. Одежда его была старательно вычищена, ботинки блестели, совсем как в былые славные дни. Он надел белоснежную рубашку, ставшую узкой в воротничке.
— Это ты, Роберт? — Хотя руки у него и дрожали, голос звучал ровно, и он продолжал смотреться в зеркало.
С минуту я стоял молча — несмотря на жару, меня хватил озноб, когда я увидел, что он делает.
— Куда это вы собрались?
— Куда я собрался? — Он вытянул шею и, наконец, завязал галстук. — Что за вопрос? Конечно, на выставку цветов.
— Нет… нет… Вы неважно себя чувствуете, зачем же вам идти.
— Я никогда в жизни не чувствовал себя лучше.
— Сегодня страшно жарко. Вам, безусловно, станет плохо. Вы бы лучше полежали, отдохнули.
— Я и так лежал всю неделю. Ты не представляешь себе, как мне надоело лежать.
— Но ваша нога… — попытался я пустить в ход последний довод. — Вы сильно хромаете и не дойдете.