Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В таком состоянии я впервые услышал крик в Рауд-фьорд-хитте. Нет, даже не крик, а взволнованный вопль. Исходил он из устланной шкурами корзины, которую я до сих пор не замечал. Стояла она у печи, близ грязной подстилки, на которой спал Эберхард. Пес опустил голову, но таки косился на корзину, заинтересовавшись лишь слегка. Он уже явно видел ее содержимое и остался равнодушным.

– Что?.. – начал я.

– Ах да, – отозвалась Хельга. Смешинки в ее глазах потухли, брови сдвинулись. – Имею честь представить тебе мою дочь Скульд. Похоже, с псом они уже познакомились.

49

Мы сидели за столом. Фридеборг, бывшая тюлениха, снова переместилась на пол. Скульд, человеческое дитя, лежала на руках у матери и судорожно сосала грудь. Впервые за годы мой разум наполнился шумом. Я пытался приглушить его, чтобы во всем разобраться, но тщетно.

Хельга вытащила несколько смятых писем и протянула мне. Адрес на каждом был написал четким, неподражаемым почерком Макинтайра.

– Вот, дядя, прочти. Письма многое объясняют, а я устала.

Я так и поступил. В письмах от Макинтайра говорилось о том, что в начале лета его предупредили о приезде Хельги: похоже, они с Ольгой до сих пор активно переписывались. Но, очевидно, Ольга упомянула лишь, что Хельга «в сложной ситуации» и «с тяжким грузом на плечах». Она умоляла Макинтайра проявить благородство, милосердие и терпение. Других вариантов решения проблемы она не видела – тех вариантов, которые приняла бы Хельга. Но когда она появилась на пороге у Макинтайра в июле, уже на восьмом месяце беременности – «Я думал, суть в том, что твоя племянница привезет много багажа», – писал Чарльз – он тотчас дал мудрый совет, чтобы Хельга родила ребенка в Лонгйире.



«Я попытался донести до нее, что твое жилище, хоть и очень уютное, ни по санитарным, ни по другим условиям для деторождения не подходит, но Хельга была полна решимости немедленно тебя разыскать. Наконец с божьей помощью я добился своего, либо Хельга смягчилась. Она несгибаемо сильна, дорогой Свен. Надеюсь, ты к этому готов. Что-то я сомневаюсь».



Письмо было написано в августе, после рождения Скульд, которое прошло без осложнений. И слава богу, ведь убогая медсанчасть Лонгйира предназначалась для лечения шахтерских травм и венерических заболеваний, а не для акушерства. Хельга вообще отказалась туда идти. Ребенок родился на диване у Макинтайра. Очевидно, мой старый приятель успел кое-чему научиться, ибо основы послеродового ухода были ему знакомы.

Через две недели после рождения ребенка Хельга решила сесть на корабль и разыскать меня. Она проделала долгий путь, поэтому желала обосноваться и жить спокойно. Макинтайр снова выступил за то, чтобы Хельга подождала по крайней мере до тех пор, пока новорожденная не окрепнет для путешествия. И снова Хельга нехотя, но признала его доводы разумными. Она восстанавливала силы в лачуге Макинтайра, а малышка начала демонстрировать невероятную тягу к жизни. «Я даже смирился с необходимостью курить за порогом, – писал Макинтайр. – Уверен, ты оценишь такую жертву». Осень в Арктике короткая, и когда стал готовиться к отплытию последний корабль, Хельга тепло попрощалась с Макинтайром, пообещала часто писать и, привязав Скульд к груди, словно средневековую кирасу, отправилась в путь с командой озадаченных норвежцев. «Надеюсь, я поступил правильно, – в заключение написал Макинтайр, – правда, не уверен, что у меня был выбор».

Я оторвал взгляд от писем. Скульд заснула. Хельга пила остывший чай и наблюдала за мной.

– Почему я узнаю обо всем этом только сейчас? – спросил я. – Первое письмо датировано июлем.

– Очевидно, лонгйирские моряки боятся тебя настолько, что Чарльз счел необходимым отправить их лишь при острейшей необходимости. Он не хотел, чтоб бедняги окончательно перестали сюда приезжать. Не хотел он, чтобы ты успел выкинуть что-то опрометчивое.

Я вгляделся в честное, неизвиняющееся лицо племянницы. Похоже, моя реакция на эту лавину сюрпризов не интересовала ее совершенно. Наконец я спросил, надолго ли она приехала.

– Я планирую здесь остаться, – ответила она.

Я фыркнул.

– Моя любимая племянница! Я безмерно рад, что ты здесь, что столько лет спустя мы встретились, но ты, наверное, понимаешь, что не можешь остаться здесь – не можешь растить здесь ребенка.

– Ничего подобного я не понимаю. Эскимосы успешно справляются с этим тысячелетиями.

– Но ты-то не эскимоска! И тебе только семнадцать!

– Я не выбирала такую жизнь, дядя.

– В каком смысле ты не выбирала? Рождение ребенка не начало бури.

– Во многих смыслах это именно так, – заявила Хельга. Она с вызовом смотрела, как я перевариваю ее слова. В лице у нее было что-то враждебное и бесстрашное, совсем как десятилетием ранее при нашей последней встрече. Неужели ее обесчестили? Спросить я не мог, не в первый же день. Но смысл был ясен.

– Здесь тебе будет трудно. Труднее, чем ты представляешь. Труднее, чем когда-либо представлял себе я. Очень многие погибают в борьбе за саму возможность жить.

– Мне было трудно в Стокгольме, – проговорила Хельга. – Так же, как и тебе.

Против воли и желания уголки моего рта поползли вверх. То, что я не ошибался насчет нее, в какой-то мере ободряло. Хельга была такой же, как я. Поэтому я сдался.

– Скульд? – спросил я.

– Это лучше, чем Урд.

– Так ты назвала дочь в честь норны[18]? Богини судьбы? Одной из безжалостных старух? Тогда почему не Валькирия[19], раз уж ты к мифам обратилась?

– Слишком пафосно, – ответила Хельга. – К тому же кому не захотелось бы быть норной? Я уверена, почти любая женщина однажды мечтает стать умудренной возрастом, властной, неприкосновенной. Внушающей благоговение и страх. Управляющей не только своей судьбой, но и судьбами всех остальных.

50

В последующие дни ситуация прояснилась.

Мы много ели. Хельга была постоянно голодна, а я пытался найти свое место в этом внезапно ставшем тесным жилище. Поначалу казалось, что мое место и моя задача – сделать так, чтобы всем хватало еды. Хельга не гнушалась никакой пойманной мной дичью и получала извращенное удовольствие от незнакомых вкусов. Выяснилось, что норвежские моряки, которые привезли Хельгу в Рауд-фьорд, кормили ее, как королеву. Подобно мне, они боялись, что, если Хельга зачахнет, у нее пропадет молоко для Скульд. Хельга не зачахла. По Датской Дыре корабль двигался в шторм, но на Хельгу качка особо не подействовала. Это, вкупе с обильным использованием ругательств, завоевало ей уважение моряков, и они перестали ходить мимо ее каюты на цыпочках. Они поочередно брали Скульд на руки, давали ей пососать сухари и даже пытались поднять на часть стеньги, откуда открывался лучший вид. Тем временем Хельга с аппетитом ела и пила в обществе моряков. Порой ей даже советовали – с максимальным пиететом и просьбой прислушаться к скромному мнению невежественного моряка – пить чуть меньше. По словам Хельги, в вельбот по трапу она спустилась под громогласное «Ура!», а капитан взял с нее слово, что она факелом остановит первое проходящее судно, если дядя окажется не таким надежным, как ей помнилось. Один из матросов буквально всучил Хельге свою штормовку из вощеного брезента для пеленания Скульд. Куртка была грязная, воняла рыбой, и Хельга выразила беспокойство из-за того, что без штормовки матрос погибнет при следующей же буре, но тот возражения слушать не желал и обернул малышку драгоценной курткой, а карманы набил сухарями.

Нужно ли говорить, что запеченная тюленина и полусырая тюленья печень Хельгу особо не коробили? Она охотно ела все. Вместе со многими другими подарками Макинтайр, разумеется, презентовал Хельге пару лыж, и она захотела научиться на них ходить. Скульд она привязывала к груди, или мы несли малышку по очереди, гуляя в сгущающихся сумерках.

Хельга никогда не извинялась и не спрашивала, не причиняет ли мне неудобство ее присутствие. Думаю, ей было все равно, но благодарность я испытывал, ведь иначе мне пришлось бы подумать о том, так ли это на самом деле. А раз Хельга считала, что имеет право здесь находиться, значит, я считал так же.

Разговоры у нас получались непринужденными. Казалось, последние несколько лет и Хельга, и я испытывали дефицит общения – я в этой бескрайней пустоши, она – в душной стокгольмской толпе и дома. Слова лились ручьем. Наши комфортные отношения, сложившиеся, когда мне было двадцать восемь, а ей три, почти не изменились. Но любые два человека, способные назвать себя родственными душами, подтвердят, что конфликты неизбежны. После первых нескольких дней смеха, вопросов и наверстывания упущенного начались вспышки раздражения. Мы пререкались в перерыве между шутками, и я старался утолить боль Хельги, не делая ей еще больнее.

Боли у Хельги было много. Боль тенью лежала под всем – этакое холодное черное озеро под горой. Ведь Хельга и походила на меня, и не походила. Она была до непонятного импульсивной и своенравной, но при этом стойкой и выносливой. Она с самого начала категорически воспротивилась любым планам, которые навязывали ей Ольга или Арвид, поэтому жилось ей непросто. Большую часть истории Хельги я услышал от нее самой, меньшую – из письма, которое она привезла. Жалкое, сырое, мятое, Хельга достала его через несколько дней после прибытия в Брюснесет. Конверт оказался частично вскрыт, словно племянница собиралась извлечь письмо, но по ходу дела передумала.

Хельга протянула его мне без особой охоты. Внутри оказался листок, исписанный рукой Ольги.

– Не читай его при мне, – попросила племянница.



Июнь 1926 года, Стокгольм

Дорогой брат!

Прости, что пишу так кратко. Вот уже несколько месяцев я не получаю писем от тебя, но личным оскорблением это не считаю. Знаю, что ты храбро справляешься с отшельничеством, которое себе выбрал, и хотя беспокоюсь – я всегда буду беспокоиться – я утешаюсь тем, что ты процветаешь. Наш дорогой друг Чарльз Макинтайр периодически пишет, заверяя меня, что твои дела идут неплохо, и пересылает отправленные тобой диковинки (Вилмер показывает зуб нарвала в общежитии колледжа Стокгольмского университета, где изучает юриспруденцию, и говорит, что его приятели потрясены).

У твоей племянницы Хельги не все в порядке. Тебе хорошо известно, что с ней с самого начала было непросто, но теперь, когда она выросла здоровой и умной, Хельга научилась вредить себе по-новому. Сейчас, как ты скоро поймешь, она в беде. Я ни в чем ее не виню и, Бог свидетель, не чураюсь. Я убеждала ее остаться и родить ребенка здесь либо отправиться к любезной сестре Арвида в Эстерсунд. На дворе не викторианская эпоха. Хельга вполне может жить здесь. Шансы на замужество, возможно, уменьшатся, но, по-моему, Хельгу это не беспокоит. Если, конечно, ее раздражают осуждающие взгляды и шепот «правильных женщин», как она их называет, то в Стокгольме ей будет невыносимо. Хотела бы я это отрицать, но не могу. Порой от них невыносимо мне самой, а я добропорядочная замужняя женщина. Как ни противно признавать, но идею отправить Хельгу на север высказала я. Она всегда обожествляла тебя таким насмешливым образом, а на более серьезном, искреннем уровне ощущала духовную близость с тобой. Так же, как ощущаю ее я, дорогой брат. Я боялась, что здесь Хельга сделает с собой что-то плохое. Я думала, что в попытке избавиться от ребенка, она натворит что-то невообразимое – мы слышим разные истории – или уйдет в себя настолько, что обратно ее не вернешь. Мы оба помним, как увязала в меланхолии я.

Когда в полном отчаянии я высказала то, о чем давно размышляла, – что Хельге можно на время отправиться к тебе, она аж в лице изменилась. Лицо просветлело. Челюсти, которые она так долго сжимала, расслабились. Взгляд, полный злости на меня, на весь свет, опять на меня за то, что я произвела ее на свет… смягчился. Я как раз успела снова увидеть мою Хельгу, мою дорогую доченьку, по-лисьи хитрую и осторожную, любящую жизнь так сильно, что никакие беды не страшны. Нелегкий выбор почти неизменно вынужденный, но я знала, что это решение правильное.

Чарльз обо всем позаботился. Он обещал проследить за тем, чтобы Хельга благополучно до тебя добралась. Он говорит, что ее приезд пойдет тебе на пользу. Что появится человек, о котором тебе придется заботиться и который будет заботиться о тебе. Знаю, ты поступишь правильно. Я всегда это знала.

Передаю сердечный привет тебе, Хельге, которая, как я надеюсь, со временем простит мне мои материнские промахи; и моему внуку или внучке. На это дитя я возлагаю тяжелую обязанность спасти нашу раздробленную семью и надеюсь однажды увидеть.

Засим остаюсь, твоя любящая сестра Ольга



От избытка чувств у меня заложило горло. Откашлявшись, я оторвался от письма.

– Боишься, что мать представляет тебя в неприглядном свете?

Хельга кивнула, не смея поднять глаза.

– Напрасно. Она просит у тебя прощения.

– Господи! – воскликнула Хельга, и на стол полились слезы. – Почему она вечно винит себя во всем?!

– Иначе не может. Она лучшая из нас. Мы можем только стараться следовать ее примеру.

– Она строит из себя великомученицу!

– Ничего подобного. Однажды ты ее поймешь.

– Живя в тени ее совестливой праведности, я вечно чувствовала себя мерзкой грязью.

– Да, это порой утомительно, – согласился я. – Давай поедим.

51

Какое-то время, к счастью недолгое, я пытался быть Хельге отцом. Я не знал, что от меня требуется, и допустил несколько серьезных ошибок. Хельга, с ее стороны, не возражала против моего неумелого вмешательства в то, что касалось заботы о Скульд. Она всегда более чем охотно вверяла малышку заботам других. Но когда я пытался бранить или поучать ее, вспыхивала мгновенно и ослепительно.

– Ты всегда относился ко мне как к равной. Если не хочешь прогнать меня, вернись к этому.

Прогонять ее мне не хотелось. А думать, что я знаю, как лучше другим, казалось абсурдным. Но я так долго жил в своем собственном мирке – в своей хижине, у своего фьорда, на своих охотничьих угодьях – что, наверное, отчасти превратился в диктатора. В автократа в стране на одного. Теперь у меня появился второй подданный, и периодически возникало желание его контролировать. Я так и не разобрался, с кем имею дело, – по-настоящему не разобрался.

Больно вспоминать, но однажды я вышел из себя, потому что Хельга оставила бардак на кухне. За последние пару лет превратив себя в поборника полярной гигиены, я оглядывался на прошлое с самодовольством человека, уверенного, что он всегда был таким.

– Ты никогда не найдешь себе мужа, если не научишься вести хозяйство! – заявил я Хельге и пожалел о своих словах, едва они сорвались с языка.

Племянница посмотрела на меня с отвращением, изумлением и болью. Именно эти чувства чаще всего отражались у нее на лице, хоть и не притупляли его дикой красоты.

– С чего ты решил, что я хочу замуж? – спросила она. – Мне больше нравится женское общество. – Хельга говорила раздраженно, словно это подразумевалось само собой, а незнание было величайшей глупостью.

– Ой, мне подумалось… – начал я.

– Подумалось, что я была влюблена в типа, который меня изнасиловал? Подумалось, что у Скульд был отец?

От таких слов я на время лишился дара речи, вяло топтался на месте и смотрел в пол. Наконец собравшись с мыслями, я попытался сказать что-то правильное, но снова не смог.

– Так поэтому… Так поэтому тебе не нравятся мужчины?

– Не будь ребенком, – ответила Хельга. – Я знаю это с десяти лет. Наверное, я знала это еще до твоего отъезда из Стокгольма.

Не раньше чем через год после приезда, но в итоге Хельга поведала мне историю зачатия Скульд. Я не позволю себе бестактность по отношению к племяннице и пересказывать ее историю здесь не буду. Ограничусь лишь упоминанием того, что Хельга противилась стечению обстоятельств, которые изувечили ее грубее и сильнее, чем гора, изувечившая мне лицо.

52

Мы стали семьей – Хельга, Скульд и я. В Рауд-фьорд-хитте было тесновато, но уютно. Я много раз слышал – хотя это мнение наверняка пристрастно и исходит от мужчин, которые с радостью проводят целые годы за две с лишним тысячи километров от своих семей, довольные холодным целибатом, – что с маленьким ребенком самый кошмарный – первый год. Никакого сна, никакого покоя, никакого времени для себя и так далее. Могу сказать лишь, что это не так. По крайней мере не так получилось у меня.

Разумеется, Хельга и Макинтайр уже справились с первыми критическими неделями абсолютной беспомощности. В Брюснесет Хельга привезла Скульд двухмесячной. Месяц спустя, когда тьма опустилась, как занавес, я начал считать малышку вполне очаровательной. Менялась она стремительно – раз, и перестала напоминать сморщенное, пищащее существо-паразита и научилась строить рожицы. Улыбка у Скульд получалась кривоватой. Меня забавлял даже ее резкий монотонный лепет.

Там, где ночи нет конца, сон в любом случае менее важен. В Заполярье человек спит, когда хочет или когда этого требует его тело. Разница между ночью и днем – и связанными с ними обязанностями – теряет значение. Поэтому если Скульд не могла успокоиться среди ночи, я раскладывал на столе ловушки и занимался ими – чистил, смазывал, проверял. Казалось, малышка в восторге от такого решения проблемы. Порой детям просто нужно выбраться из стесняющей, докучливой кровати. Как Скульд смеялась своим журчащим смехом, когда я заставлял ловушку захлопнуться и ее металлические зубцы издавали жуткое, скрежещущее лязганье. Хельга со стоном переворачивалась на другой бок и плотнее задергивала шторку у своей койки в равной степени с раздражением и с облегчением. Понимаю, что как двоюродный дедушка, этакий добрый родственник, я обладал преимуществом неродителя. Я был в сложном положении, как и Хельга, но я не был обязан любить ребенка, считать его забавным, прощать ему мерзкие выходки. Думаю, все эти вещи давались мне проще, потому что их от меня никто не ждал.

Но когда онемевшая, обмороженная плоть наконец оживает, быстро приходит боль. С внезапно обнажившимися эмоциями проявились сожаление, ностальгия, досада. Порой я погружался в глубокие раздумья и упускал свою геологическую сущность – свое каменное безразличие. Время снова понеслось вперед резко и стремительно. Решения стали непростыми. Я снова задумался о хрупкой смертности и о выборах, которые нельзя сделать дважды.

Мы прожили темные месяцы года, в конце которых я едва не погиб. Холодным мартовским днем я разделывал тюленя. Северный ветер дул через всю бухту, вниз по склону Брюсвардена, набирал скорость и в итоге обрушивался на хижину, сотрясая окна и периодически задувая огонь в печи. В тот год солнце вернулось двадцать пятого февраля, и я решил извлекать пользу из каждой дополнительной минуты, на которую оно соизволило появляться. Закутанная в шкуры Скульд сидела на берегу уже более-менее прямо, с явным интересом наблюдая, как жир липкими ломтями срубают с туши. В какой-то момент изогнутый шкуросъемный нож, которым я орудовал, – Тапио назвал бы его совершенно неподходящим инструментом – соскользнул с туши и упал мне на правую руку, которой я удерживал тюленя, чтобы тот не качался на распорке, сделанной из плавника. Голые кисти онемели, потому что в перчатках я работать не мог, а от выделяемых тушей соков кожа мерзла еще сильнее. Закончив работу, я поднял Скульд на руки, чтобы не оставлять ее одну на берегу, пока я суечусь – складирую мясо в разных местах и убираю за собой. (На ветру свежеразделанная туша способна привлечь белого медведя, находящегося на расстоянии нескольких километров.)

Когда я занес Скульд в хижину, Хельга, издав жуткий звериный крик, подскочила к дочери.

– Что случилось?! Она вся в крови!

– Это с тюленьей туши, – ответил я.

Только Хельга волновалась недаром: около пинты свежей крови стекало по шкурам, в которые завернули Скульд, в лужицу на полу. Эберхард уже тоже заинтересовался. Однако беглый осмотр Скульд ран не выявил. Лишь тогда кому-то из нас пришло в голову осмотреть мое бренное тело. Под моей правой рукой образовалась малиновая лужица. Стоило поднять руку – желудок сжался от дурноты. Увидел я лишь тяжелый кожный лоскут от костяшки указательного пальца до подушечки большого. Из этого вспоротого участка плоти лился пульсирующий кровавый поток.

– Боже, я ничего не почувствовал! – пролепетал я.

Но сейчас чувствительность возвращалась, и со жгучим дыханием жизни пальцы наполняла адская боль от раны.

– Дядя, иди сюда, – твердо проговорила Хельга, которая всегда была решительной и в целом небрезгливой. – Нужно немедленно промыть рану и посмотреть, что ты с собой сделал. – Мягко, но властно она заставила меня протянуть руку к тазу с пресной водой, добытой с большим трудом, промыла рану и потрогала пальцем кожный лоскут.

Боль оказалась довольно сильной, но вид раны был еще хуже. Я отвел глаза.

– Что ты видишь?

– Вижу кость.

– Ах! – воскликнул я, почувствовав дурноту.

– Рану нужно зашить. У тебя есть что-то, чем я могла бы воспользоваться?

Я мысленно перебрал то, что имелось в наличии. Искусным швецом я не был никогда. Хорошо, что мало кто видел результаты моих попыток обеспечить себя текстильной галантереей, ибо они были постыдными. В большинстве случаев я довольствовался брюками и куртками собственных моделей. Они получались грубыми, но практичными. Более сложные вещи, например, шляпы и сапоги, я до сих пор заказывал через Макинтайра.

– Не знаю, – ответил я. – Тяжелая леска из кишок для починки прорех в шкурах? Ярд-другой кожаного ремня?

Хельга вздохнула. Потом подошла к своему маленькому чемоданчику и давай выбрасывать вещи на пол.

– Вот, это подойдет, – объявила она, вытащив крохотное красное платьице с еще более крохотными оборками, рюшами и вышивкой.

– Господи, что это? – осведомился я.

– Мамин подарок. Еще она подарила такой же красный костюмчик, на случай, если Скульд родится мальчиком, но я сожгла его в печи у Чарльза. Я планировала сжечь и платье, но не смогла. Чувство вины заело. – Рассказывая об этом, Хельга дослала обвалочный нож и начала распускать один из рукавов платья. Она вытягивала нитку из рукава и наматывала ее на палец.

Кисть мне завернули в кухонное полотенце. Пульсировала она сильно – казалось, кто-то стучит в дверь.

– А что сейчас с чувством вины? – осведомился я.

– Испарилось. Спасибо, что спросил.

Хельга усадила меня за стол, зажгла лампу и поднесла ее так близко, что я почувствовал запах чада. Ветер сотрясал дверь, пламя трепетало. Эберхард смачно лакал кровь из лужиц. Хельга развернула мне кисть.

Я не мог заставить себя на нее взглянуть.

– Племянница, у тебя есть опыт в подобных делах? – осведомился я. – Ольга была приличной швеей.

– Нет у меня никакого опыта, – ответила Хельга, а потом задумалась. – Хотя однажды я пришила пуговицу. Да, я почти уверена, что пришила. – Грубым узлом, который пригодился бы моряку, Хельга привязала конец нитки к длинной кривой игле, на вид зловещей и подходящей для медвежьей шкуры.

– Зашивать нет нужды, – сказал я, отдергивая кисть. – Такие раны я сотни раз видел и в Кэмп-Мортоне, и… ну, везде. У шахтеров нет времени на швы и медицинский уход. Они просто накладывают тугую повязку и не снимают ее, пока ткани не начнут схватываться. Работу останавливать нельзя!

Хельга фыркнула, затем повернулась и таким образом привлекла мое внимание к мерцающим лужицам на полу, к неопрятного вида участку, где Эберхард до сих пор вылизывал первые следы кровотечения; и, наконец, к моей промокшей насквозь повязке, с которой капала кровь.

– Мужчины вечно думают, что знают, как лучше, хотя на самом деле не знают ничего.

Замечание племянницы уязвило, поскольку я считал себя человеком самокритичным. Открытым для здравомыслия. Даже просвещенным.

– Делай, что хочешь, – проговорил я и снова опустил руку на стол.

Наложение швов я перенес тяжело. Инфекцию – еще тяжелее. Слабый, беспокойный, раздражительный, я три дня не вставал с кровати, а жизнь всем нам поддерживала Хельга. Насупившись от сильной тревоги, она часто осматривала алую рану и полосы, ползущие вверх по моему предплечью, и ждала, когда вскроется Рауд-фьорд, готовая подать сигнал первому проходящему кораблю. Но паковый лед в том году был толстым, и корабли не появлялись. Мрачных шуток об ампутации Хельга не отпускала. Разговаривали мы трезво и рассудительно. Обстановка в хижине была напряженной.

– Инфекция не отступает, а наступает, – отметила Хельга. – Скоро придется принимать решение.

Я попытался привести мысли в некое подобие слаженного порядка, но канал между мозгом и ртом напоминал забитый грязью кульверт. Казалось, даже дыхание занимает больше времени, чем следует. Я попытался вспомнить все, что читал о путешествиях. Но викторианские первооткрыватели, как правило, умалчивали о вопиющей неудовлетворительности своих медицинских процедур.

– Я могу побороть инфекцию, а могу умереть, – сказал я. – Возможны оба варианта. Но если ты отсечешь мне руку, если подвергнешь такой большой участок кости и плоти воздействию суровых стихий, я умру наверняка. От кровопотери или от гниения ткани. – Губы потрескались, но я попытался улыбнуться Хельге. Она была такой молодой и такой измученной. Мне казалось, мы понимаем друг друга. – Если хочешь узнать мою судьбу, спроси норну, – предложил я.

Мы оба перевели взгляд на Скульд, которая задумчиво глодала кусок моржовой кожи, вероятно, морду Бенгта.

Глаза Хельги затуманились.

– Ты нужен ей, дядя. Значит, ты выживешь.

53

В трудные минуты Хельга расцветала. Ярче всего она сияла, именно когда это больше всего требовалось. Следовательно, вскоре после того как я поправился достаточно, чтобы вернуться к охоте и помогать с ребенком, Хельга вошла в пике. Позднее я узнал, что к таким перепадам она была склонна всегда. Ольгу они беспокоили куда больше, чем «дикость» дочери, ибо лишали Хельгу воли к чему-либо. Метеорологией такое состояние не объяснялось: возвращение солнца Хельга считала не более чем грубой издевкой. Настроение у нее напоминало приливную волну; или, уступая той волне в постоянстве, – воду, которую несут в ведре по каменистой местности.

Хельга называла это меланхолией, потому что других слов в то время не было, разве только «недомогание», но ни одно не отражало глубины отчаяния, которое внезапно охватывало ее и сковывало параличом. Хельга не плакала, не стонала, не жаловалась. Она просто укладывалась на свою койку или усаживалась за стол и смотрела в никуда, на вид в полном изнеможении, вопреки непомерному количеству сна, которое получала. Любое занятие представляло для нее невероятную сложность. Наблюдать такое было больно, только поделать я ничего не мог.

Поначалу я опасался, что Хельга сходит с ума, как многие ее предшественники, не выдержавшие долгих бесчинств зимы. В попытке изменить ситуацию я частенько ошибался, но, по крайней мере, никогда не заговаривал ни о ее обязанностях, ни о том, как она нужна Скульд. По крайней мере я понимал, что так нельзя. Я пытался вывести Хельгу из ее состояния – во время удлиняющегося светового дня устраивал долгие лыжные прогулки, показывал загадочные картины дикой природы, смешил Скульд. Заметный эффект не давало ничего, потому что Хельга была абсолютно рациональной и при этом абсолютно безвольной.

Хельга не желала ни обсуждать свое состояние, ни выслушивать мои мысли о его улучшении, которые казались ей такими же пустыми, как мне. Мы оба понимали, что меня образцом уравновешенности и постоянства не назовешь. Поэтому мы установили график, согласно которому я выполнял большую часть работы, как в хижине, так и за ее пределами, так же как Хельга во время моей болезни, и почти везде таскал Скульд с собой. Задачей Хельги было восстанавливаться или ждать, или справляться хоть как-то. Регулярно, с маниакальной настойчивостью я вырывал у нее обещания не убивать себя в мое отсутствие. Казалось, Хельга каждый раз задумывается над моей просьбой, что удручало, так как значило, что тревога обоснована, но при этом радовало, так как значило, что ответ честный и обдуманный, а не механическое заверение.

– Умереть для меня по-прежнему хуже, чем жить, – часто повторяла Хельга. Это чувство было хорошо мне знакомо.

Ситуацию изменили два события. Первым был норвежский корабль, в начале апреля на несколько дней бросивший якорь в Элисхамне. Моряк вышел на берег узнать, не нуждаемся ли мы в чем. Я приготовился. Я приготовился поприветствовать гостей и поговорить с ними от имени Хельги, но не успел обуться, как она в одних чулках выскользнула за дверь и помчалась к берегу. Я остался в хижине, но из беспокойства дверь не закрыл. Вдруг я услышал смех Хельги – звуки непривычные, в последние недели отсутствовавшие – и радостные вопли моряков в ответ. Очевидно, Хельга их знала или мгновенно завела знакомство. Вернулась она через несколько кратких минут, покрасневшая, но в остальном такая же мрачная, как прежде.

– Я слышал твой смех, – сказал я.

– Притворяюсь, – ответила Хельга, хотя чувствовалось, что жизнь к ней возвращается. Порывшись в своем чемоданчике, она вытащила деньги, о наличии которых я не подозревал, и снова выскользнула из хижины. Минуту спустя из хижины вышел я, а Хельги уж и след простыл. Потом я заметил ее в шлюпке: племянница сидела на самом носу, позволив ветру и так и эдак трепать ей длинные черные волосы. Вид у нее был торжествующий, как у капитанши победоносной стаи фей. Точно не скажу, ни запаниковал ли я, ни что подумал в тот момент. Эмоции стерлись, и вспоминать их не хочется.

Отсутствовала Хельга недолго – наверное, час. Мы с Эберхардом сидели на берегу, дожидаясь вестей. Скульд дремала в шкурах, даже во сне щурясь на солнце. Периодически я поднимал руку и вяло махал, на случай, если Хельга оглядывается. Действительно ли я думал, что Хельга убегает? Вряд ли. Но если убегала, я хотел показать, что желаю ей удачи.

Потом бухту огласил стрекот мотора. Я бездумно выругался, потому что всегда боялся шума и дыма. К берегу приближались два небольших судна. Несколько матросов гребли вельбот. Хельга, легко узнаваемая по копне волос, в компании моряка сидела в другой лодке. К берегу лодки пристали одновременно, все матросы выскочили на сушу и вытащили вторую лодку из воды. Вторая лодка была металлической уродиной с пустыми уключинами. На хвосте лодки стоял маленький несуразный гребной винт с лопастями, которые сейчас нелепо крутились, ведь моряки уже вытащили ее на привальные брусы. Моряк дал Хельге указания, а она закивала ему в ответ в своей быстрой, нетерпеливой манере. Затем, в обычной для себя спешке, норвежцы отчалили от берега, громко пожелали удачи Хельге, передали наилучшие пожелания малышке и двинулись обратно в сердце Элисхамны, где стоял на якоре их корабль.

Хельга поманила меня к лодке, которую оглядывала с большим самодовольством. На ней были высокие резиновые сапоги зеленого цвета, большие ей на пару размеров.

– Ты ушла необутой, – проговорил я. Хельга посмотрела вниз, словно только сейчас увидела свою новую обувь.

– Ах да. Это капитан подарил. Он такой душка. Сказал, что у него есть запасные.

Хельга была из тех, кому любят дарить подарки – любящей жизнь, но немного к ней не готовой – и принимала она их красиво.

– Давай выйдем в море! – воскликнула Хельга на удивление громко.

– Что, сейчас?

– Конечно, сейчас, – ответила Хельга. – Пока ты собираешься с мыслями, я соберу провизию. Нужно дойти до Бискайяхукена. Капитан говорит, там есть домики на продажу. Заночуем там и посмотрим, что они собой представляют.

Мыслями я поспевал за ней с трудом. С Хельгой всегда было так: ее настроение менялось мгновенно, и она начинала действовать. Если не подстроишься под нее, потеряешься в ее пенном кильватере.

– Баскский Крюк – уже часть моих охотничьих угодий, – возразил я, когда мы отчалили от берега: обернутая в шкуры Скульд у меня на коленях; Эберхард, свернувшийся безутешным клубком, – на корме. – Зачем мне тамошние домики? В последний раз, когда я их видел, они были в плачевном состоянии. – Мне никогда в голову не приходило купить чужое жилище. С какой радости? По бредовым законам Шпицбергена, я имел право охотиться на территории, не владея там постройками. Правила сбивали с толку, но никакой роли не играли. – А как насчет Скульд? – спросил я. – Выходить в открытые воды с ребенком небезопасно. Когда выйдем из Рауд-фьорда и отправимся на восток к Крюку, то окажемся на милости океана. В шлюпке!

– Успокойся, дядя, – отозвалась Хельга. – Бухта, как зеркальная гладь. Капитан говорит, что редко видел воды к северу от Шпицбергена такими спокойными. Главная опасность состоит в том, что легкие волны укачают нас, и мы заснем.

– Ну, так мы живем среди постоянной опасности, – сдался я. – Одной рискованной ситуацией больше, одной меньше.

Когда мы наконец приблизились к устью Рауд-фьорда, Хельга отложила весла и завела жалкий, кашляющий моторчик. На мое удивление он великолепно справился с задачей, позволив лодке не смещаться в подветренную сторону, пока мы шли вдоль каменистого берега. Ближе к вечеру мы добрались до Бискайяхукена.

Основной домик, самый большой из трех, оказался по-настоящему ветхим. После того как мы оторвали бревно, которым приперли дверь, чтобы не открывалась, эта дверь свалилась с петель. Внутри пахло старым кислым табаком, крысами, гнилыми кожами. Единственное окно занавесили жирными желтыми занавесками. Очевидно, последний обитатель домика обожал строгать или любил животных, потому что оставил будоражащий воображение зверинец миниатюрных, затейливо вырезанных существ, частью реальных, частью фантастических. Было несколько моржей, нарвалы, а еще барсуки, кентавры, драконы. Большинство выражало боль или злость. Меня обеспокоило то, что строгальщик не забрал их с собой. Он умер здесь или неподалеку? Его дух ищет эти поделки? Он оставил их, дабы отвадить зло или только незваных гостей, вроде нас?

Хельга не встревожилась. Схватив горсть фигурок, она положила их на коленки Скульд. Малышка была в восторге. Эберхард стоял на пороге и скулил, пока я не рявкнул на него, веля войти. Завесив вход куском ветхой кожи, я стал разжигать сомнительного вида печь, пока Хельга раскладывалась. Соответственно своему мировоззрению Хельга додумалась привезти с собой странноватый набор вещей – в основном еду и крепкие напитки, – но забыла другие необходимые принадлежности, например, масло для лампы и сменные подгузники для Скульд, облепленной теперь собственным калом. Я отнес малышку к воде и вымыл ей попку, ругательски проклиная себя за то, что согласился на столь глупую поездку. Я думал, что Скульд воспротивится своеобразному ледяному крещению, но сперва на ее личике отразился шок, потом она засмеялась, будто не представляла себе развлечений лучше.

В дымчатом сумраке домика, единственным достоинством которого было то, что в нем потеплело на пару градусов, а дым из трубы заглушил мерзкие запахи, мы провели удивительно веселый вечер.

Хельга была в хорошем настроении. Я подумал, что перетерпел бы куда большие неудобства, если их ценой вытащу племянницу из черной ямы. Я задрожал, потому что всем относительно теплым, что на мне было, накрыл Скульд и сделал это с радостью. Мрачный домик казался чуть ли не спасением. Новизна чего-то таки стоила, перемена эта была практически бесценна.

– Ну что, дядя, мы купим этот маленький форпост? – спросила Хельга, после того как мы допили вино и доели сухую колбасу из тюленины.

– На чьи деньги? – уточнил я.

– На твои, конечно. Остаток того, что дала мне мама, я потратила на нашу лодку. А вот у тебя наверняка много отложено. Мне Чарльз сказал. Периодически стоит позволять себе больше, чем порцию табака.

– Да, пожалуй, – отозвался я. – Домики могут пригодиться. Подправим их немного и сможем сдавать в аренду туристам.

– Туристам на Шпицбергене! – воскликнула Хельга. – Дядя, что за ерунда?!

54

Но черная яма по-прежнему манила. По возвращении в Брюснесет лицо Хельги, в минуты радости прорезавшееся тысячей морщинок, не соответствующих ее юности, застыло в нечто гранитоподобное. Свет в глазах погас. Зубы, которые Хельга не любила показывать, но при внезапных, непроизвольных улыбках сверкавшие особенно ярко, больше не обнажались.

В надежде вытащить племянницу из болота я из кожи вон лез, стараясь вернуть мимолетную радость нашего путешествия. Я даже лично встретил следующую группу моряков, чтобы официально оформить покупку домиков в Бискайяхукене, но когда с торжеством выложил ей новости, племянница осталась равнодушной. Можно даже сказать, ее меланхолия стала глубже и непроходимее; а обычно спокойная Скульд при полном отсутствии материнского внимания начала капризничать. Я принялся обдумывать менее очевидные варианты, например, отправку Хельги обратно в Лонгйир или даже в Швецию, но малейший намек на возвращение в цивилизованный мир встречался в штыки. Опасаясь самоубийства, теперь я следил за Хельгой почти круглосуточно. Я мало спал и пренебрегал своими обязанностями.

А потом случилось другое.

Умер Эберхард. Подробности описывать не хочу, потому что в день его смерти образовалась духовная или эмоциональная брешь в пространстве и времени. И сколько бы лет ни прошло, я всегда могу обернуться и прочувствовать ту боль, словно разрыв во мне образуется заново; или тоска может протянуть ледяной перст и повалить меня, когда я буду готов к этому меньше всего. Это часть меня. Тень, сопровождающая мою тень. Исцеления здесь нет.

Скажу лишь следующее. Слабеть мой друг начал с приездом Хельги и Скульд, будто их неожиданное и продолжительное присутствие нарушило отлаженный ритм его жизни сильнее, чем он мог вытерпеть. Мне хотелось, чтобы Скульд росла рядом с ним, чтобы они, так сказать, сблизились. Но Эберхард никогда не делал тайны из своих чувств и благоволил лишь немногим. Детей он не любил. Несколько раз малышка пыталась привлечь его внимание – дергала за хвост, карабкалась ему на спину, но тот в ответ лишь сдавленно рычал и уходил на свое место у огня, где сворачивался в максимально тугой клубок. Связанные с малышкой хлопоты он наблюдал с настороженным недоверием, словно, стоило ему ослабить бдительность, и они коснулись бы и его.

Возможно, ему просто вышел срок. Его возраст не знал никто. В 1918-м, когда Тапио нашел его в Лонгйире, ему было не то два года, не то четыре. Тапио заявил, что в собачьем возрасте не разбирается, и мы с Макинтайром ничем от него не отличались. Следовательно, в июне, когда он умер, ему было одиннадцать или тринадцать. Почтенный возраст.

Эберхард начал сдавать еще зимой, но каким-то образом выдержал обычные тяготы долгой полярной ночи и необычные – появление двух соседок, мою болезнь и медленное выздоровление, мои растущие обязанности по отношению к Скульд. Но ко времени нашей поездки в Баскский Крюк от Эберхарда осталась только оболочка, хрупкая, комковатая, не рассыпающаяся только благодаря стойкости, упорству, неугомонности.

Не стану говорить о том невозможном решении и чувстве предательства, которое унесу с собой в могилу. Достаточно сказать, что в день его смерти я сделал широкий, но абсурдный жест – построил маленький плот, уложил на плавник тело Эберхарда, спустил на воду Элисхамны и поджег. Я надеялся, что, подобно предкам-викингам, пес будет гореть невероятно долгое время и плыть до самого Северного полюса.

Однако к утру Эберхарда прибило к берегу, как сброшенный с корабля груз. Лисы растерзали трупик прежде, чем я вышел из хижины. Когда я нашел его, они злорадно лаяли за горным склоном. Хочется думать, что расстройство желудка, которое Эберхард у них вызвал, ведь я щедро пропитал его труп парафином, стало его последним и успешнейшим актом насилия против них.

Я рыдал непомерно долгое время. Приступы рыданий получались внезапными и чудовищными. От раздирающих всхлипов я складывался пополам, словно два гигантских пальца задумали меня переломить. Я старался справиться – и впрямь старался. Я представлял в подобной ситуации Тапио (хотя вообразить его горюющим по псу было сложно) и, как мог, подражал его самоотверженному трудолюбию. Я не желал от отчаяния предаваться безделью, как уже случилось со мной однажды. А еще на руках у меня была Скульд. Только я не справился. Я не справился ни с чем, за что брался. Мне следовало заботиться о Скульд. В любой другой ситуации моя никчемность была бы постыдной, только у меня стыда не осталось. Я просто, шатаясь, двигался дальше, точно пьяница, считающий, что рожден с полным животом спиртного и другой его жизнь просто не может быть.

Пару дней Хельга с тревогой наблюдала, как я халтурю или вовсе уклоняюсь от своих обязанностей. А потом она преобразовалась. У меня такие изменения предугадывать не получалось: мутация Хельги из одного существа в другое происходила внезапно. Она буквально вскакивала с койки, оставляя позади влажный спальный мешок из оленьей шкуры вместе с меланхолией. И Хельга не просто храбрилась и не подавляла свое отчаяние по необходимости, за чем было бы крайне тяжело наблюдать. Напротив, мое полностью разобранное состояние словно прокололо нарыв в душе Хельги и выкачало скопившуюся боль. Подобие холодному граниту начисто исчезло с ее лица, а тончайшая поволока смерти – из глаз.

Я на поправку не шел, и на плаву мы держались лишь благодаря возвращению Хельги к жизни. Пока я пренебрегал своими обязанностями, племянница взяла на себя все, включая заботу и о Скульд, которую, думается, перемена обрадовала, и обо мне. Хельга продемонстрировала море нежности, наличие которой я не заподозрил бы, особенно в человеке ее возраста, хотя ее отношения с Эберхардом отличались в лучшем случае терпимостью.

Что касается меня, я много времени проводил в лодке Хельги. Пока позволяла качка, я уходил на другую сторону Элисхамны, так близко к леднику, как мог, не подвергая себя опасности, или даже ближе, потом глушил мотор и, словно бесформенный поплавок, сидел, раскачиваясь на волнах, и ждал, когда от ледяного массива отколется кусок. Казалось, я ничком лежу в чистом приливном бассейне, не зная, утонуть мне или замерзнуть, а на поверхность периодически всплываю ровно настолько, чтобы сделать вдох. Я гадал, так ли чувствуют себя киты, случайно разлучившись со стаей. Жизнь превращается в холодный сон, и только тело способно прочистить дыхало и существовать дальше.

55

– Где тут ближайшие проститутки? – спросила Хельга июльским утром, мокрым и серым. – Я изголодалась по плотским грехам.

– Думаю, в Лонгйире.

– Лонгйир исключается, – отозвалась Хельга. – Чарльзу точно не понравится, если я окажусь там проездом, а у него не остановлюсь. Порой он чересчур заботлив.

– Ты ему очень дорога.

– А он дорог мне. Именно поэтому Лонгйир исключается.

Пару секунд я обдумывал ее вопрос, считая его риторическим.

– Тогда в Баренцбурге. Или в Пирамиде.

– Значит, туда я и отправлюсь.

– Погоди, ты серьезно? – спросил я. – Ты не представляешь, о чем говоришь.

– Не представляю? – Хельга изогнула бровь.

– Ты хочешь сказать, что ходила по стокгольмским борделям? Что ты пользовалась?.. – закончить фразу мне не удалось.

– Услугами проституток? Да, именно. Не будь наивным, дядя, тебе не идет. В городской клоаке найдется что-то для каждого. Кроме того, я лишь следовала твоему примеру.

Я резко оторвал взгляд от ногтей, которые рассматривал.

– О, да! – не унималась Хельга. – Мама рассказала мне, как ты боролся с сифилисом и вшами.

Я почувствовал, как обезображенное шрамами лицо пылает.

– Ольге не следовало даже заикаться об этом.

– Наоборот, дядя, это тебе не стоило даже заикаться об этом.

– Ситуация была сложнее, чем тебе кажется. Мы – я и та женщина – испытывали друг к другу чувства. Я, так сказать, любил ее, а она, не сомневаюсь, любила меня.

Хельга искоса взглянула на меня, но, уловив старую мучительную боль у меня в глазу или в сжатых губах, просто кивнула. Сильной интуицией она обладала даже в детстве.

Я задумался еще на пару секунд, по-прежнему определяя, насколько серьезна племянница.

– Поездка будет долгой, – наконец сказал я. – По-моему, это сумасбродство. А Скульд куда?

– Скульд поедет со мной. Смена обстановки может пойти ей на пользу.

– Ты потащишь ребенка в новый незнакомый город? В город, полный неотесанных шахтеров? Ты оставишь ее под присмотром хозяйки борделя? Малышка будет терпеливо ждать на бархатном диванчике, пока ты развлекаешься?

– Дядя, ты такой смешной, когда из берегов выходишь! Разумеется, ты должен поехать с нами. Без своей няньки Скульд долго не вытерпит.

Лишь тогда я понял, что хоть Хельга, возможно, впрямь стремилась удовлетворить свои плотские желания, но основной целью, с которой она замыслила эту глупую авантюру, было вытащить меня из хижины, оторвать от берега, от фьорда, где воспоминания об Эберхарде грустным мохнатым призраком постоянно маячили у меня на горизонте.

56

Мы задраили люки Рауд-фьорд-хитты и сели на первый корабль, который возвращался на запад, обходя Ис-фьорд с юга.

Остановка в Лонгйире предполагалась короткой, но растянулась на неделю. Макинтайр был удивлен и очень рад нашему приезду. Весной я по традиции отправил ему письмо, в котором рассказывал, что мы втроем пережили зиму (и просил организовать покупку недвижимости в Бискайяхукене, ведь Макинтайр продолжал выступать моим финансовым агентом), но в последнее время новости из Рауд-фьорда поступали редко. Поэтому, хоть письмом я вполне приемлемо, пусть и местами уклончиво, сообщил Макинтайру о мытарствах Хельги, мне предстояло воскресить в памяти смерть Эберхарда. Макинтайр, как всегда, проявил чуткость (Говорить об этом вслух – значит обнажить боль) – и не стал выспрашивать подробности, но когда бремя рассказчицы взяла на себя Хельга, я почувствовал, что воспринимать информацию с рассудительной стойкостью шотландцу трудно. Долгие зрительные контакты Эберхард не жаловал, но я бесчисленное множество раз отрывал взгляд от книги и обнаруживал, что Макинтайр и пес смотрят друг на друга с отрешенной сосредоточенностью, словно в отравленном дымом пространстве между ними обнаруживался невероятнейший космический смысл. Или же Макинтайр кормил Эберхарда со стола.

Еще у Макинтайра имелись письма от Ольги, адресованные Хельге и мне. Хельга унесла свое, чтобы прочесть вдали от чужих глаз. Вернулась она, вытирая слезы с глаз, и я спросил, не случилось ли что.

Племянница покачала головой.

– Мама слишком добра, – проговорила она и не добавила больше ни слова.

Письмо Ольги, адресованное мне, переполняли беспокойство и безудержная хвала, ибо я писал ей весной. Слишком часто я по небрежности излагаю подробности, которые, вероятно, вызовут у моего корреспондента серьезную тревогу, однако на этот раз я в редкий момент озарения не упомянул меланхолию Хельги. Разумеется, Ольга уже знала, что стала бабушкой, но я приложил угольные отпечатки ладошек и стоп Скульд, которые уже заметно подросли, вдобавок к сумбурным описаниям бунтарского поведения малышки и ее наиболее ужасающих и забавных выходок. Послание мое восприняли благосклонно, если не сказать больше. Какие-то подробности или отпечатки ножек разбудили инстинкт бабушки в Ольге, вообще-то не склонной к взрыву эмоций. Моя сестра сильно обеспокоилась образованием Скульд. Какие у меня планы на этот счет? Деньги отложены? Я читаю малышке как минимум два часа в день? Скульд еще год не исполнился, а Ольга не сомневалась, что малышка одарена не по годам и ее ждет блестящее будущее.

Готовя нашу поездку, Макинтайр предоставил нам всю справочную информацию, все карты, какие мы могли только пожелать. В итоге мы выбрали Пирамиду, потому что она казалась интереснее и была шведской. Много лет назад я видел Баренцбург из доков, ведь он лежит у входа в Ис-фьорд, и корабли, идущие из Лонгйира, часто останавливаются, чтобы загрузиться или разгрузиться по пути в другое место. Город был мрачный, на вид излишне серьезный, поскольку строили его голландцы, которых, похоже, не слишком интересовали их арктические инвестиции. Возможно, их, как и англичан, разочаровали бедные угольные пласты. Обе нации склонны к скаредности и бедны фантазией. Или, возможно, потому что голландцы, изначально давшие Шпицбергену название, просто почувствовали, что хватит с них студеной мертвой пустоши. В итоге в 1932 году они продали Баренцбург Советскому Союзу.

А вот у Пирамиды имелась определенная привлекательность. Город построили шведы в 1910 году, почти за два десятилетия до описываемых событий, и, хотя мы, шведы, даже превосходим голландцев в скаредности, расположение города и его планировка выбирались с большей вдохновленностью, чем в случае Баренцбурга. По крайней мере так сказал нам Макинтайр. По его словам, огромная, конической формы гора, давшая Пирамиде название, величаво возвышалась над городом, ее склоны тянулись вширь, ревностно защищая город, а при первых лучах заката бесстыдно розовели. К тому же Пирамида притаилась в глубине Билле-фьорда, который, в свою очередь, является самым дальним ответвлением Ис-фьорда, поэтому представляла собой нелепо сжавшийся форпост человеческой цивилизации. Самым интересным, по мнению Макинтайра, было то, что город только что продали Советскому Союзу. Русские покупали что угодно и где угодно, если видели реальную возможность добыть несколько фунтов полезных ископаемых ценой нескольких сотен жизней. Это означало, что Пирамида претерпевала изменения, совсем как Лонгйир в пору моего приезда из Швеции. Менялся город стремительно, но его еще наполняли сбитые с толку, отвергнутые, бесшабашные шведы вроде нас с Хельгой.

По прибытии мы обнаружили, что реальность не так интересна. Уединенный, закрытый белым «покрывалом» Билле-фьорд был по-своему прекрасен; тезка города гора впрямь возвышалась довольно уверенно. В этом состояло отличие Пирамиды от большинства городов и поселков Шпицбергена, которые казались сброшенными с высоты, а не спланированными; неорганизованность поселения обычно сочеталась с неказистыми низкими холмами и неприглядными участками суровой пустоши. Основанная шведами Пирамида была если не современной, то, по крайней мере, яркой и организованной. Тем не менее она оставалась форпостом, на честном слове держащимся среди неблагоприятного климата, и изначально строилась для добычи ископаемых.

Как ни странно, сам город располагался примерно в миле от доков, что придавало ему обескураживающий, призрачный вид. Мы спускались по трапу и ждали, что резко почувствуем что-то приободряющее, но с удивлением обнаружили сгорбленную уродливую рудоплавильню и больше ничего.

По трапу спускались не одни мы, но и несколько моряков, купец и пятеро бледных русских, больше похожих на рекрутов, чем на шахтеров. Они жестом предложили нам следовать за ними по грязной, изъезженной тропе. Когда мы добрели до города и впервые его увидели, у нас обоих промокла одежда и пересохло в горле.

Перед нами предстала разномастная группа грубо вытесанных домишек с деревянным полом. У самых экстравагантных имелись крыльцо, второй этаж или штукатурка внутри. Через грязные участки тянулись мостки из плавника. Пирамида так напоминала Лонгйир, что на миг я забыл, где нахожусь, хотя стены отдельных домишек выглядели типично по-шведски. Впрочем, первые признаки по-особому депрессивного влияния русских уже появлялись там и сям, словно грустные несъедобные грибы. Один домишко целиком законопатили, зашпаклевали и покрыли безвкусно-яркими рисунками в виде букетов. Очевидно, русские уже тосковали по краскам и жизни своей далекой родины.

Я впал в уныние, а вот лицо Хельги, наоборот, выражало кипучий энтузиазм. Она поговорила с одним из шахтеров, оглядывавшимся по сторонам с унылым недоумением, но тот покачал головой, не понимая или не желая понимать. Поэтому Хельга окликнула моряка-норвежца, быстро исчезавшего за постройками, и ничтоже сумняшеся спросила, как ей найти «ночной дом».

Моряк остановился и поднял руки вверх. Выглядел он дружелюбно.

– Не знать шведский.

Обхватив ладонью предплечье, Хельга карикатурно изобразила всем известный символ совокупления, потом дополнила жест, судя по всему, его версией «женщина с женщиной» – подняв указательный и средний пальцы буквой V, лизнула посредине.

Моряк залился хохотом, показал на домишко прямо перед собой и вошел в него.

– Пожалуйста, возьми мои вещи, – попросила Хельга, вручила мне свой скромный багаж. Привязанная к моей спине Скульд невозмутимо оглядывала новое для себя место и лепетала что-то бессмысленное. – Найди нам пристанище. Выпей. Посмотри город. С тобой все будет в порядке?

Ответа Хельга не дождалась – упорхнула, легко ступая по мосткам, словно приехала на заслуженный отдых.

Пару секунд я думал, что разозлюсь. Усталый, переполненный чувствами, я еще не обрел нормальную походку и без посредничества Хельги с многочисленными чужаками сталкиваться не желал.

Скульд загулила мне на ухо, о чем-то любопытствуя.

– Тебе нужно присматривать за мамой, – посоветовал я. – Она склонна к побегу.

57

Ночлежка оказалась унылой. Владелец взял мои деньги, едва показав, что понимает, о чем я прошу, и жестом велел мне не шуметь.

– Шахтеры отдыхают, – коротко пояснил он. – Общежития переполнены, поэтому они спят.

– Вы швед? – спросил я, странно растроганный тем, что после такого перерыва нашел соотечественника.

Но владелец лишь махнул рукой, проходи, мол, словно считал вопрос несущественным.

Внутри стены подпирали ряды коек, еще один ряд тянулся посредине. Все, кроме четырех коек, оказались заняты. В воздухе сильно пахло мужчинами, их немытыми ногами, стоптанными сапогами; кожей и волосами, облепленными сажей; чесночным дыханием. Разумеется, это был не дом, а временное пристанище, но, судя по виду, многие койки использовали долгое время. Никто со мной не поздоровался. В какой-то мере мне было даже легче оттого, что все спят. Я сел на тонкий, как бумага, матрас, и попытался представить, как Хельга и Скульд смогут находиться в таком месте.

Скульд крепко спала: по дороге в город мы покормили ее остатками нашей провизии. А вот я не поел и совершенно не желал задерживаться в комнате, где, наверное, вполне могли и убить, если включишь лампу для чтения. Поэтому я не хотел быть там, пока не придет сон, тем более я не был уверен, что он придет. Сколько было времени, я понятия не имел, хотя живот подсказывал, что время ужина прошло. Глубокое чувство тоски и одиночества погасило искру надежды, вспыхнувшую, когда мы только вошли в Пирамиду.

Я взял Скульд на руки и отправился в бар. Владелец ночлежки сказал, что их в городе два, но настоятельно рекомендовал не заходить ни в один из них. Почему, он не объяснил. Он даже не оторвал взгляд от книги, которую изучал с сосредоточенным вниманием ученого.

Бар тускло освещали закоптелые масляные лампы, свисавшие с потолка. От них валил черный дым; смешиваясь с сизым, табачным, он окутывал все желтоватым туманом, отчего казалось, что находишься под водой.

Люди толкались, как бараны в стаде. Голоса звучали слишком громко, чрезмерная численность отупляла. Большинство говорили по-русски. Я растерянно огляделся по сторонам, собираясь развернуться и уйти. Брошенная дрезина или бесхозный корабль казались куда удобнее всего увиденного, но потом в глубине зала я заметил два столика. Один пустовал, и я бросился к нему, как потерпевший кораблекрушение, который среди волн замечает выступающую скалу.

Я положил Скульд на стол – среди шума малышка продолжала спать, словно под колыбельную. В полном изнеможении я сел рядом. На миг бар показался слишком ошеломляющим, и я, вытащив из котомки книгу, постарался сосредоточиться на словах. На глаза мне попался мужчина: он в одиночестве пил за соседним столиком. Высокий и худой, он был желтолицым, как большинство других шахтеров, с темными волосами и темной бородой. На столе перед ним стояли бутылка, стакан и больше ничего. Вид у мужчины был совершенно удрученный. Мы отчаянно старались не смотреть друг на друга. Я делал вид, что читаю.

– Здравствуйте! – вдруг прозвучало по-русски.

Мужчина смотрел в мою сторону, но не был уверен, что это гортанное приветствие адресовано мне.

– Привет!

– Извините, – сказал я на шведском, впервые посмотрев на мужчину. Его глаза напоминали пещеры. – Боюсь, я вас не понимаю. Шведским или норвежским владеете?

– Нет, – ответил мужчина с явным неодобрением, потом на секунду замолчал, и я решил, что наш разговор окончен. Но потом на английском с сильным акцентом мужчина добавил: – Это моя последняя надежда.

– Вот теперь я вас понимаю, – на приемлемом английском отозвался я.

Незнакомец угрюмо кивнул, но продолжать разговор особо не торопился. Какое-то время он пил с какой-то особой решимостью. Наконец он снова на меня посмотрел и кивнул на мое изуродованное лицо с усталым пониманием.

– Ты шахтер? – спросил мужчина. – Или один из отверженных?

– Пожалуй, и то, и другое, – ответил я, слегка растерянный прямотой вопроса, хотя лучше прямота, чем ужас или смятение, с которыми я обычно сталкивался. – То есть прежде я был шахтером, а теперь просто отверженный. Ну, или я всегда был отверженным.

На лице у мужчины мелькнула слабая улыбка, чуть приподнявшая краешки его усов.

– У тебя нет выпивки, – заметил он.

– Собираюсь с духом, чтобы заказать.

Тотчас мужчина громко свистнул, и в нашу сторону повернулось несколько голов. Он сказал что-то, полное согласных, другие тут же ответили непонятным словом «яма», бармен произнес очередную длинную цепочку согласных, а слово «яма» прозвучало еще несколько раз.

Примерно через минуту нам принесли второй стакан и бутылку водки с аляповатой советской наклейкой. Услужливые завсегдатаи многозначительно смотрели на моего соседа по столику, но за время эпизода с бутылкой не перекинулись с ним ни словом. Когда мы снова остались наедине, он налил нам по полному стакану.

– Будьмо![20] – проговорил мой сосед. – Чин-чин!

– Skål![21] – ответил я, и мы осушили стаканы.

Мы повторили процесс еще несколько раз, прежде чем у кого-то из нас появилось желание сказать больше. В итоге любопытство и водка пересилили мои сомнения.

– Я Свен, – представился я. – Изначально из Стокгольма. Малышку зовут Скульд, она дочь моей племянницы. Я охочусь на угодьях к северу от Земли Хокона VII, живу в Рауд-фьорде.

– Я не знаю, где это, – проговорил мужчина с абсолютным безразличием.

Я махнул рукой примерно в ту сторону, где, по моему мнению, находился север, и не стал вдаваться в подробности.

– Илья, – наконец представился мой собеседник, показывая на себя. – Из Украины.

– Я не знаю, где это.

– Неудивительно, – ответил Илья, сощурившись от внезапного гнева. – Мать-Россия, огромная жирная свинья, проглотила ее. Пять лет назад.

– Ах! – воскликнул я, силясь вспомнить лекции по истории и географии Европы, которые слышал от Тапио. Водка путала мне мысли. – Прости, что спрашиваю, но ты по этой причине пьешь в одиночестве? Потому что не любишь русских?

– Русские не хуже многих других. Но в одиночестве я пью, потому что я не из их круга. Мы порознь. Всегда порознь. – Казалось, Илья с этим смирился, но грустил.

– Потому что ты из Украины?

– Потому что я еврей. – Илья слегка приподнялся на стуле и недружелюбно на меня взглянул.

– Ах! – снова воскликнул я, но не смог припомнить, что слышал соответствующую информацию от Тапио или от кого-то еще. Илья был первым увиденным мной евреем, и, к своему стыду, я удивился тому, что внешне он ничуть не отличается от других людей.

– Ради всего святого, не говори, что я похож на христианина или что до меня ты евреев в глаза не видел.

– У меня и мыслей таких не было, – отозвался я. – Люди зовут тебя Ямой? Это уменьшительно-ласкательное слово? Уничижительное?

– «Яма» – это русское слово, обозначающее лунку в земле. Бездну. Дыру. Думаю, они говорят так не со зла. Я тут в паре турниров участвовал. Местные потрясены моим умением пить, не пьянея. Так я завоевал определенное уважение.

В самом деле, хоть мне и казалось, что Илья начал пить за несколько часов до моего прихода, выглядел он совершенно трезвым. А вот мне становилось все сложнее следить за тем, чтобы бар не плыл перед глазами, да еще язык начисто развязался.

– Ты всегда такой неприкаянный? – спросил я. – Других еврейских шахтеров в Пирамиде нет?

– Есть несколько, – ответил Илья. – Но я и с ними не связан. Я отверженный, как и ты, понимаешь? – На миг краешки его усов снова приподнялись. – Местные евреи в основном набожные. Семейные. Ограниченные. – Илья прижал ладони к вискам и смотрел будто через туннель. – Они не одобряют мои политические взгляды. Я анархист и горжусь этим.

– Ты веришь в хаос? В господство толпы?

Илья с грохотом опустил стакан на стол. На мое удивление стекло не треснуло. Несколько посетителей посмотрели на нас, потом снова отвернулись.

– Ерунда! – воскликнул он. – Это тщательно организованная система коллективного самоуправления!

– Пожалуйста, извини! – проговорил я с искренним раскаянием. – Мой увлеченный политикой друг рассказывал мне о различных идеологиях, но, боюсь, я запомнил не все. Малую часть сказанного, как говаривал сам он.

Илья кивнул, неохотно принимая услышанное.

– Твой друг – фашист?

– Нет, господи, нет! Он социалист.

– Почти так же скверно! – фыркнул Илья. – Посмотри на этих блаженных идиотов! Уверены, что партия о них позаботится, в то время как она заботится лишь о набивании своих карманов. Социалисты уверовали в систему, которая ценит не самих людей, а лишь их полезность.

Я подумал о том, как в такой ситуации отреагировал бы Тапио – я знал, что коммунизм в трактовке Советской России он считает гадким извращением фундаментально продуманной идеологии – вот только мое косноязычие не позволяло достойно передать его слова. Поэтому с Ильей мы обсудили многое другое – я услышал о Вольтарине де Клер[22], которую Илья боготворил; о великой Эмме Гольдман[23], которая, по всей видимости, тоже была еврейкой; о Михаиле Бакунине[24], который евреев явно ненавидел.

Не в силах слушать дальше, я признал, что проголодался и что если выпью еще стакан, вполне могу умереть. Илья снова свистнул, и через несколько минут на стол поставили миску отвратительного русского жаркого и несколько ломтей грубого черного хлеба. Пока я гонял по тарелке несъедобную свеклу и жадно поедал капусту, Илья благочинно отвернулся и молчал.

Во время этой интерлюдии в бар вошла молодая женщина. Вопиющая неуместность ее присутствия шахтеров, похоже, не смутила, хотя похотливые взгляды они на нее бросали. Женщина была бледная с прямыми каштановыми волосами и неровной кожей. Зато глаза были добрыми и живыми. В ответ на непристойное, очевидно, предложение она разразилась тирадой на русском, длинной и определенно язвительной.

– Она не шахтер, – с набитым ртом сказал я Илье.