Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Мы тут! – отвечает Сандра из гостиной.

Он сразу понимает, что дочурка Гэри с ней, по особенному запаху, обозначающему присутствие в доме маленького человека: смесь лосьонов, кремов, вареных овощей и тонкий намек на использованный подгузник. В первый раз тридцать два года назад он все это пропустил. Тогда это была вотчина Сандры: он пропадал на работе среди чернил и грохота машин, пока Сандра занималась детьми. Теперь же ему все это знакомо, и, выглянув из-за косяка, он чувствует, как в нем привычно встречаются восторг и тоска. Вики сидит на ковре, высунув ножки из-под маленького красного платья, и держит перед собой пластмассового жирафа, что-то выговаривая ему. Как можно чувствовать одновременно восторг и тоску? Быть переполненным любовью и в то же время осознавать, сколько долгих часов еще осталось до отхода ко сну. Просто можно, и все.

Но чего он не ожидает увидеть, так это отца жены Гэри, Тони, сидящего на диванчике вместе с Сандрой. Когда он входит, они не отодвигаются друг от друга, ничего такого, но ему почему-то кажется, что они продолжают сидеть рядом намеренно. Чувствуется какая-то неловкость: в них самих, в том, что их видят вместе, в том, что их видит он. Хм.

– Я заскочу наверх переодеться, – говорит Алек.

– Милый, возьми Вики с собой, – говорит Сандра. – У меня уже нет времени, надо бежать. Тони меня подвезет.

– Просто подброшу ее, – зачем-то поясняет Тони.

– Ясно, – говорит Алек. – Ну пойдемте тогда, ваше высочество, поможете деду выбрать рубашку.

– А Хоторну можно с нами? – спрашивает Вики. Должно быть, имеет в виду жирафа.

– Конечно, можно, – отвечает Алек.

Он берет незанятую жирафом руку, и так начинается день на детской скорости, когда любая задача разбивается на бесконечное количество маленьких подзадач. Сейчас надо «пройти по ступенькам». К тому моменту, когда они добираются до пятой ступеньки, Сандра с сумочкой в руке уже выходит из входной двери с матовым стеклом вместе с Тони. Работа Сандры на кассе в супермаркете трансформировалась в нечто полууправленческое в огромном новом бексфордском «Теско». Она все еще работает в торговом зале, но уже бегает и руководит подростками и пенсионерами, которые сидят за кассами. Ее смены начинаются в час.

– А бабушка пойдет с нами наверх? – спрашивает Вики.

– Нет, бабушка уходит с дедушкой Тони, – говорит Алек, тут же пожалев, что сказал это именно так. – Помаши ей, пока-пока.

– Пока-пока, цыпленок, – говорит Сандра, закрывая дверь. – Увидимся, милый.

Еще два пролета, Вики сосредотачивается на больших ступеньках, но вдруг останавливается.

– Почему ты говоришь ваше высочество, деда? Меня не так зовут!

– Потому что так обращаются к королевам, и когда-то жила королева, у которой было твое имя.

– Королева Вики?

– Ну, Виктория.

– Мне кажется, Вики лучше.

– Угу. Вот мы и наверху.

Когда они поднимаются наверх, Вики приспичивает в туалет, поэтому сначала они идут в ванную. Потом надо вымыть ей руки, высушить руки, промокнуть пальчики с розовыми ноготками полотенцем, спасти Хоторна, который каким-то образом свалился в унитаз, – слава богу, после того как спустили воду, – помыть Хоторна, не дать Вики влезть с помощью, снова помыть ей руки и снова высушить. В спальне она не помогает ему выбрать рубашку. Вместо этого она забирается в шкаф и пытается спрятаться за чехлами для химчистки.

– Я лев, – говорит она. – Р-р-р!

– Р-р-р, – вторит Алек.

Пока длится игра во льва, он успевает переодеться.

– Так. А ты кушала?

– Нет, я голодный лев. Р-р-р!

– Р-р-р. Тогда пошли посмотрим, что тебе приготовила бабушка. Если хочешь, я могу тебя понести.

– Нет, я хочу сама, ножками. Хоторн тоже хочет сам, ножками. – Микроскопическая пауза. – Где Хоторн? – Еще одна крошечная пауза, но достаточно продолжительная для того, чтобы счастье обернулось паническим стенанием. – Где Хоторн?

– Я думаю, Хоторн в ванной, лапочка. Пойдем посмотрим?

– Хоторн потерялся!

– Нет-нет, он не потерялся. Гляди, вот он.

Хоторн торчит среди зубных щеток. Алек протягивает жирафа, и Вики так рвется его схватить, что случайно стукает Алека по голове. Она трепетно прижимает к себе игрушку, и солнце снова сияет, будто никуда и не девалось. Потеря сокрушительна, а потом ее как не бывало.

– Я думал, Хоторн – слон, – опрометчиво роняет Алек.

– Хоторн в телевизоре свон, – презрительно говорит Вики. – А мой Хоторн – жираф. У него пятна.

– И правда, – говорит Алек. – Теперь пойдем искать обед.

– Обед, – соглашается Вики.

Они ползут по ступенькам.

– Прыг-скок, – восклицает Вики на каждой ступеньке.

– А может, спрыг-скок? – предлагает Алек.

– Нет, – отвечает Вики.



Три часа спустя Алек в парке сидит на скамейке рядом с коляской, наслаждаясь моментом покоя, пока напористая женщина, припарковав свою коляску для близнецов с другого конца, крутит Вики на карусели вместе со своими детьми. Перед этим он накормил ее рыбными палочками, безуспешно попытался уложить ее спать и в итоге усадил смотреть детскую кукольную передачу, так она и уснула. Он хотел освободиться от маленького горячего привалившегося к нему тельца и ускользнуть наверх: проверить план завтрашнего урока, но в итоге отключился сам. А теперь они на улице, в летней городской жаре, под свирепым августовским небом. Он не забыл надеть на нее панамку. Они прошли путь от качелей на цепочках до паутинки для лазания и балансирующего бревна, а теперь у него есть минутка, чтобы осмотреться и даже подумать.

Он в парке, как обычно, самый старый и к тому же единственный мужчина. Кроме него там одни матери; в том числе будущие, занятые важным репродуктивным делом. Вокруг него сплошное облако эстрогена. Он приходит сюда с Вики почти каждый рабочий день после обеда и уже заслужил своеобразный добродушный допуск в клуб. Его принимают, с ним болтают, но он слишком мужчина, чтобы влиться полностью. И в то же время ему до обидного очевидно, что для них он слишком древний, чтобы считаться мужчиной в активном смысле этого слова. Он не приятель, не муж, не отец ребенка, не один из возможно желанных, а возможно ненавидимых, но объективно заметных осеменителей, которые поспособствовали всем этим зачатиям и округлениям. В данных обстоятельствах небольшая доля зрелого беспутства неизбежна, но оно скорее абстрактное. Самоограничивающееся. Известное как учтивость. И даже в этом случае отдаленное и чисто теоретическое, учитывая, что тебе демонстрируют то, что демонстрируют лишь потому, что ты стерилен и безопасен. Ты допущен, потому что всем на тебя плевать. Миссис Напористость, конечно, не станет светить сиськами, но вчера рядом с ним присела рыженькая девушка, пристроив своего двухмесячного малыша на колене. Немного поколебавшись, она увидела, как Вики то и дело подбегает к нему, притаскивая палочки, и уверенно ему улыбнулась. Она вытащила большую, бледную, набухшую от молока грудь и сунула большой, мягкий, медный сосок в рот младенцу. Ребенок тут же принялся сосать, довольно причмокивая. Где-то в глубине какая-то часть Алека подумала: «Неудивительно, что он так счастлив. Я бы тоже был счастлив, окажись такое у меня во рту». Но только в глубине и только отдаленно. Это как быть евнухом в гареме. По крайней мере, так Алек представлял себе ощущения евнухов в гареме. Или, если точнее, так он убеждает себя не представлять жизнь евнухов в гареме, потому что все это восточный стереотип. Учебник по востоковедению был одной из обязательных к прочтению книг на его курсе в Открытом университете[50].

Он никогда не изменял Сандре. Эта мысль внезапно приходит к нему в голову именно сейчас, когда ему кажется, что Сандра может (А может? В самом деле может?) изменять ему. Хотя с Тони… С Тони? Серьезно? Тони, которого Джин, мама Сони, бросила два года назад и который даже яйцо сварить не в состоянии? Тони с его красной мордой (хотя он умудрился сохранить все волосы, ублюдок)? Тони, чьи разговоры, при которых когда-либо присутствовал Алек, ограничиваются только ремонтом машин? Нудный Тони. Беспомощный Тони. Некрасивый Тони. Что такого могло бы увлечь его Сандру после стольких лет? Заставить ее длинное тело склониться, потянуться, даже захотеть потянуться к этой куче на диване по имени Тони, в этом его укороченном пальто и с перстнем на пальце. Ничего, разумеется. Разумеется, он просто что-то не так понял, не так истолковал и теперь терзается паранойей из-за ситуации, в которой, разумеется, – разумеется – не может быть места никакому соблазну.

Тому соблазну, о котором, как ему кажется, он знает. Он совершенно точно испытывал его сам. В частности, в летней школе открытого университета, где на одного мужчину приходилось в среднем две женщины и, следовательно, выбор зрелых лакомых кусочков был такой, что глаза разбегались. Ты паковал вещи и уезжал из дома; и целые две недели жил в студенческом общежитии, в комнате для восемнадцатилетних, на крошечной кровати для восемнадцатилетних, и от этого вечерами в студенческом баре тебе на ум приходили анахронические мысли. И все эти приземистые, незнакомые закутки были битком набиты теми, кого тоже одолевали подобные анахроничные чувства, которым многие и поддавались. Ловили момент. Пользовались временной свободой самым банальным способом. Там была одна дамочка, хозяйка пансионата в Рамсгейте, прямо изнемогающая и очень настойчивая. Она вся состояла из сплошных сочных изгибов и веснушек – в эротическом смысле полная противоположность Сандры. И да, он тоже хотел. Но не поддался желанию, и не столько из какой-то добродетельности, сколько из-за определенного представления о собственной жизни и о том, какой она должна быть. (Если ему не изменяет память, дамочка тогда, не моргнув глазом, переключилась на электрика из Салфорда.)

И что это ему дает? А то, думает Алек, что Сандра, как и любой другой человек, наверняка может заскучать и в такие легкомысленные моменты задаться вопросом, а каково это – быть с кем-то другим. Но с Тони?

А может быть, говорит зловещий голос у него в голове, это потому что он не в состоянии сварить яйцо, или запустить посудомоечную машину, или присмотреть за ребенком после обеда. А ты адаптировался. Ты лишился работы и… одомашнился. Научился делать женскую работу. Она сказала, что не возражает; сказала, что благодарна ему. Но, может быть, в глубине души ей это совсем не нравилось. Может быть, из-за этого ты перестал быть мужчиной в ее глазах. В ее глазах тоже. Дедушка-евнух. Стерильный Алек, прекрасный нянь.

Заткнись-заткнись-заткнись, говорит он себе, впиваясь пальцами в кожу головы и ошеломленно глядя, как Миссис Двойная Фамилия с двойной коляской ведет Вики и своих двоих обратно.

– Все в порядке? – спрашивает она таким тоном, который явно дает понять, что в зависимости от ответа его допуск в клуб может быть аннулирован.

– Да, в полном, – отвечает он. – Просто тут такая жара.

– Это точно, – с облегчением говорит она. – Ужасная. Наверное, надо будет дома вытащить детский бассейн. Окунуть этих маленьких монстров.

Она наверняка живет в одной из этих претенциозных громадин на Бексфорд-Райз. Жена банкира или хирурга. Динь-дон, запахло сексизмом, укоряет себя Алек. Может, она сама банкир или хирург и просто жутко серьезно подошла к декрету. Нет никаких причин полагать, что она живет на содержании вражеского класса. Надо отдать дамочке должное со всем уважением. Вражеским классом вполне может быть и она сама.

– Дам-ка я своим что-нибудь перекусить, – продолжает она. – Ваша малышка будет?

– Это было бы очень мило. Вики, скажи спасибо.

– Спаси-и-иба, – говорит Вики, с готовностью протягивая руку.

Но когда с пластикового контейнера исчезает крышка, внутри оказывается лишь изюм и морковные палочки. Вики роняет руку и бросает на Алека жалобный взгляд.

– Лапочка, может, ты хочешь свой «Кит-кат»? – ликуя в глубине души спрашивает Алек.

– Да, пожалуйста, – говорит Вики, демонстрируя хорошие манеры без всякого напоминания.

Алек выуживает из сумки упаковку и достает один батончик. На жарком августовском солнце Вики тут же начинает шоколадиться. Двое других смотрят на нее с завистью, изюм с морковкой у них во рту в этот момент явно превращаются в пепел. Ха! В классовых войнах забота о маленьких людях объединяет людей, которые при других обстоятельствах даже не заговорили бы друг с другом. Но это всего лишь перемирие, а не мир.

– У меня есть еще два, – говорит Алек. – Можно угостить вашу парочку?

– Ну, я не знаю, – выдавливает женщина, сверля его взглядом, полным диетологического негодования.

– Пожалуйста, мамочка! Пожалуйста! – встревают дети, вихляясь из стороны в сторону.

В глубине души Алек снова ликует.



К несчастью, в последний момент, ринувшись, чтобы забрать Хоторна из укромного местечка под качелями, Вики спотыкается о бордюр и ссаживает коленку. Ссадина небольшая: всего лишь белая царапина и небольшой красный крестик на безупречно розовой коленке – он легко справляется с кровью с помощью бумажных салфеток, которыми до этого вытирал с ее лица шоколад. Он быстро обрабатывает ссадину антисептиком, заклеивает пластырем и целует для пущей эффективности. Но отчасти из-за боли, отчасти из-за драматичности момента Вики отказывается идти остаток пути домой пешком или ехать в коляске.

– Деда, понеси меня, – командует она.

И так они идут: Вики у него на плечах, а он одной рукой прижимает к груди ее болтающиеся ноги, а другой рывками толкает коляску.

Слоник Нелли чемодан собралаИ сказала цирку: «Пока-пока».

Они поют вместе, и Вики жирафом отбивает ритм у него на голове.

К тому моменту, когда они возвращаются домой, от жары и жирафьих ударов у него раскалывается голова, а бок сводит судорогой. Вики же, напротив, полна энергии. Она не хочет ни спать, ни слушать книжку, ни играть ни в одну из спокойных игр, что приходят ему на ум, поэтому он снова включает ей детскую передачу, и она принимается скакать на диване, как попрыгунчик. Через проем в стене ему видно, что она делает, а это значит, что он может отойти от нее достаточно далеко, чтобы пройти через всю кухню, поставить воду и начать готовить ей чай. Но он не может подняться наверх, откуда план урока зовет его теперь еще громче. Стоит ему хоть на секунду потерять ее из виду, когда он тянется за банкой фасоли для тоста или наклоняется к мусорному ведру, чтобы выкинуть чайный пакетик, перед глазами тут же вспыхивают тревожные картинки, хотя по правде он всегда одергивает себя в самом начале зловещего видения, в котором Вики ранится о какой-нибудь твердый угол. Сама мысль и без того достаточно ужасна, чтобы представлять ее у себя в голове.

– Лапочка, осторожнее там, – кричит от в проем.

– Слоник Нелли… – поет Вики, не обращая на него внимания, в целости и сохранности.

Устав от скакания на диване, она спокойно дает усадить себя за кухонный стол и принимается ковырять ложкой маленькие квадратики хлеба и оранжевые бобы. Сейчас около половины шестого. Жара немного спадает. Порыв ветра сотрясает окно над раковиной, на медном небе показываются облака. Дождь был бы кстати. Он сидит напротив и нянчит свою кружку. Она сидит на месте, которое принадлежало Стиву, когда в этом доме исполняли первую версию семьи. Новые шторы, новая посудомойка, но многие другие вещи в этой комнате остались прежними, словно ждали, когда ими снова воспользуются. Но все ведь уже не как прежде. В первый раз, кажется, что это время никогда не закончится, но, когда спустя поколение все повторяется, ты уже знаешь, что маленькость маленьких людей неумолимо проходит; что дом – это просто выдумка, которая живет лишь какое-то время. Тебя не спасет ни старый телефон, ни кремовая краска вокруг чердачной двери; не тогда, когда ты собираешься разорвать привычное полотно своей жизни и начать заново. Не тогда, когда Сандра – упаси боже – возможно, собирается сообщить ему, что… Заткнись-заткнись-заткнись.

– Ну так как насчет книжки? – спрашивает он, когда Вики заканчивает с едой и уже сидит чистая.

– Хорошо, деда, – говорит она так, словно по доброте душевной делает ему большое одолжение.

Может, оно и так. Дед и его книги. Никого в семье к ним больше не тянет. Он может завлечь Вики в библиотеку не больше, чем когда-то мог заинтересовать ею Гэри и Стива. Но она уютно устраивается у него на коленях.

– У мистера Магнолии один всего сапожок, – читает он ей. – Сестрички его играют на флейте, а сам он дует в рожок.

– У меня есть сапожки, – восклицает Вики.

– Есть. А какого они цвета?

– Желтые!

– Желтые. Но у бедного мистера Магнолии нет сапожек, вон, посмотри, пальцы торчат.

Они дочитывают до конца, где мистер Магнолия благополучно осапоживается.

– Так, – говорит он, словно у него внутри сработал будильник и он больше не может ждать ни секунды, – теперь нам надо пойти наверх, потому что деду нужно посмотреть свою работу на завтра. Для большой школы.

– Не хочу.

– Но нам надо, моя хорошая. Пойдем.

– Нет!

– Да. Давай пойдем.

– Нет!

– Вики, да. Ты же хорошая девочка.

– Не-е-ет! Нет-нет-нет!

И вот внезапно разражается истерика. Она вся раздувается, деревенеет, краснеет. У нее внутри извергается вулкан протеста. Ему бы следовало использовать какой-нибудь отвлекающий маневр, но он и так очень долго терпел. Он просто сгребает ее в охапку и тащит громогласное и извивающееся тельце по ступенькам в комнату, которая некогда была спальней Гэри. Он кладет ее на кровать и, пробормотав какое-то формальное утешение, оставляет стенать, а сам включает компьютер. Я что, в самом деле хочу проводить каждый день с детьми с утра до вечера? – спрашивает он себя. Да, хочет, и по весьма понятным причинам. Да и семилетние дети совсем не похожи на двухлетних. Учитель начальных классов мистер Торренс будет совсем другим человеком, он будет занимать совсем другое положение, не то что раздражительный дед Алек.

Рев Вики стихает и перерастает во всхлипывания. Он видит, что она глазеет в монитор. Там, где не помогает сила, всегда помогает голубой экран.

– Как ты, котенок? – спрашивает он, подхватывая ее на колени.

Неправдоподобно огромные слезы свисают с ее неправдоподобно длинных ресниц, и он, устыдившись, промакивает ей глаза. Вместе они смотрят, как запускается операционная система. Она смотрит, а его взгляд блуждает по книжной полке, на которой аккуратно расставлены учебники, пособия и папки Открытого университета. Инструменты трансформации, которая завершится завтра в половине девятого утра, когда он с портфелем пройдет через ворота школы Холстед Роуд. Они же – его утешение, его прибежище и в каком-то забавном смысле – его реванш. Он прятался здесь с «Искусством видеть» и «Педагогикой угнетенных» Фрейре, чтобы создать себя заново и показать этим ублюдкам.

– А мы поиграем в гусеничку? – спрашивает Вики.

Она имеет в виду установленную на компьютере игру.

– Да, поиграем потом, – говорит он и открывает «Ворд».

Снова загрузка, жесткий диск смешно тарахтит и жужжит. Алек думает, а что, если вся эта история с Тони никак не связана с сексом? Ну или почти не связана. Что, если дело вообще не в соблазне и не в искушении? Что, если ей просто одиноко? Я сидел здесь, менялся, и чем больше я менялся, тем меньше мы обсуждали, что у меня на уме. Не могли же мы обсуждать Паулу Фрейре. Нет, мы, конечно, пытались, но у нас ничего не вышло. Когда мы разговариваем – слава богу, хоть разговаривать еще не перестали, – мы обсуждаем, только как прошел день; обсуждаем сыновей, а теперь еще и внуков; обсуждаем, чего нового в бесконечной мыльной опере под названием «Теско»: кто из людей, которых я никогда не встречал, расстался с теми, кого я тоже никогда не встречал. Но внутри меня есть часть, о которой я не говорю, и она становится больше. Я думал, что это моя потеря, но, конечно, и ее тоже. Она понимает, что значительная часть меня теперь находится вне ее поля зрения, вне ее доступа. Может быть – и почему это не приходило к нему в голову раньше – какая-то часть ее жизни тоже разрастается за пределы его досягаемости? Может, Тони просто… там? Сидит себе на диване и не витает в облаках.

Наконец открывается файл. Куча точек и стрелочек, пожалуй, даже с избытком. Вики глядит, не отрывая глаз.

– Что тут написано, деда? – спрашивает она.

– Всякая скукотища, – говорит он. – А знаешь что? Давай-ка сделаем слова побольше и попробуем поискать твою букву.

Движение мышкой, пара кликов, и вот он проделывает то, чего ни за что не смог бы на своей старой работе: увеличивает кегль с двенадцати до семидесяти двух, а потом и до девяноста шести – на «раз-два». Ну и «таймз нью роман», конечно же, по старой памяти.

– Смотри, – говорит он. – А вот и вэ.

Вики тянется пальцем к монитору, чтобы обвести букву. Внизу в двери поворачивается ключ – Сандра пришла домой, чтобы сказать ему, что он все напридумывал, или чтобы перевернуть его жизнь вверх ногами.

– А из чего она сделана, деда? – спрашивает Вики.

– Из света, лапочка, – говорит Алек. – Она сделана из света.

T + 65: 2009

Верн

– Куда мы едем? – спрашивает Верн.

– Сюрприз, – отвечает Бекки, держась за руль «Рэндж Ровера».

– Но…

– Пап, это сюрприз, – повторяет она.

– А ты в курсе, что ты в Вэст-Энде нигде не припаркуешься?

– Ну, значит, нам повезло, что мы туда не едем.

– М-м-м.

– Едем в твое излюбленное место. Больше ничего не скажу.

– Хочешь сказать, мы едем в Бексфорд? Но… А-а, ладно.

Пошарив в бардачке, он достает диск оперы «То́ска» с Кири Те Канава, которую всегда использует в качестве беруш, когда звуки семейной жизни становятся совсем невыносимыми. Цокнув языком, Бекки закатывает глаза, но не возражает против звуковых волн, раскатывающихся по светлой нубуковой обивке и кисло-зеленой обшивке автомобиля. Несмотря на тугой хвост, крепко стягивающий не только волосы, но и кожу, на лбу у нее виднеется складка. Она всегда там. Вот так его старшая дочь идет по жизни: вечно в эпицентре, в постоянной спешке.

Они практически не знают друг друга. Как часто они встречались до того, как он заболел? Один? Два раза в год? Слышал, что у нее все в порядке; немного помог с начальным капиталом для небольшой империи развлекательных центров в Тэмзмид и Медуэй; почувствовал некоторую гордость за то, что в ней, похоже, есть предпринимательская жилка; по правде говоря, был вынужден перепроверять имена ее детей, когда подписывал рождественские открытки. А потом все рухнуло, бизнес пошел ко дну, и на поверхность всплыла целая куча долгов компании. Ему не следовало брать столько займов. Сейчас, конечно, легко сказать, но он-то знает, что, если бы подъем продолжился, он бы скорее живьем себя съел, чем упустил хоть что-то. Так он разорился. И следом за этим оказался на больничной койке в Сент-Томас – даже не в частной палате – после срочного тройного шунтирования, а над ним с хмурым взглядом нависала Бекки. «Я забираю тебя домой, – сказала она. – Так больше нельзя, слышишь? Ты посмотри, в каком ты состоянии!» – и показала на сто сорок килограммов перекроенного тела, из которого торчали капельницы и дренажи.

Он провел целый год под крышей Бекки в Фавершеме, лишенный возможности положить в рот что-то хотя бы отдаленно вкусное, вынужденный начинать каждый день с мерзейшего отвара ростков пшеницы, который она сама пьет каждый день вместо завтрака, чтобы побороть наследственность и сохранить сорок четвертый размер одежды, – он действительно стал намного стройнее. И это мягко говоря. Теперь он просто рисунок из линий, диаграмма прежнего себя: длинный, пузатый, сгорбившийся, вынужденно нарядившийся в повседневную одежду, потому что все его старые костюмы висят на нем, как мешок. Призрак в брюках для гольфа. И он отнюдь не чувствует себя прекрасно. С каркаса убрали лишний вес, но сам каркас ноет и болит. Он, пошатываясь, ходит по дому с палочками, а мальчишки Бекки в трениках носятся мимо него туда-сюда: дополнительные занятия по математике, сквош, пейнтбол, массовые убийства на игровой приставке. Неужели Бекки заставила его пройти через такое преображение из любви? Судя по выражению лица, с которым она вглядывается в дорогу, – не похоже. Ей, скорее, движет раздражающее чувство ответственности или даже стыда за то, что кто-то из связанных с ней людей мог так чудовищно извратить подтянутый образ, продажей которого она занимается.

Vissi d’arte, vissi d’amore, поет Дама Кири. Я жила ради искусства, я жила ради любви. Не так чарующе, как Каллас, но тоже чертовски хорошо. Внушительная женщина, с настоящей фигурой. Non feci mai male ad anima viva. Я не делала зла ни одной живой душе. Вдоль шоссе А20 Лондон, как обычно, расправляет свои сложенные крылья. Шире, чем раньше, охватывая кучу пригородных новостроек, возведенных в стиле, который в новом веке, пожалуй, станет стандартом английского градостроительства. Халтурные разноцветные коробочки. Небольшие участки деревянной обшивки; грязно-оранжевые панели; вставки из зеленого стекла; ярко-голубые панели. Опять деревянная обшивка. Игрушечный конструктор, который тем не менее вполне сочетается с лондонским смогом, кирпичом и лепниной, стеклом и цементом – теперь изрядно изношенными, но когда-то служившими обещанием новых времен, когда Верн сам еще был новым. Лондон ни с чем не спутать; и на светофорах и перекрестках Верн глазеет на город сквозь тонированные стекла. Глазеет жадно – да, именно так – словно его жизнь все еще была где-то там, не ликвидирована, не продана конкурентам, не роздана кредиторам невыносимо безжалостными бухгалтерами Бекки. Он представляет, как на следующем светофоре откроет дверь и совершит крайне медленный побег домой. Но это все уже в прошлом. На сороковом этаже элитного комплекса его больше не ждет кровать супер-кинг-сайз, каждый день заново застеленная свежими простынями из египетского хлопка.

Из Элтема в Кэтфорд. Из Кэтфорда в Бексфорд. Из Бексфорда (без остановок) в Левишем, а там…

– Что это? – спрашивает Верн, когда они заезжают на парковку нового стадиона «Ден». – Ты же не собираешься тащить меня на футбол?

– Я подумала, что тебе надо развеяться. Ты так хорошо со всем справлялся в этом году.

Хорошо справлялся? Сколько же, она думает, ему лет? У нее что, где-то есть график его поведения, такой же, какой она повесила на холодильнике для своих мальчишек? Десять золотых звездочек, и можно пойти на картинг. Скинь шестьдесят килограммов, и вот тебе гребаный Миллуолл. В этом доме все занимаются спортом, как будто с человеческим телом нельзя сделать ничего другого, кроме как постоянно швырять его в пространстве.

– Я не высижу полтора часа.

– Не переживай. Они продают вип-билеты, так матч можно смотреть из конференц-зала. Я взяла нам два таких.

– А где этот зал?

– Я думаю, на самом верху.

– Я туда не поднимусь.

– Тут есть лифты, – говорит она. – Я проверяла. А еще перед игрой подают обед, если тебя это утешит. – В голосе Бекки звучат резкие нотки.

– М-м-м, ну ладно.

Верн толкает тяжеленную дверь «Рэндж Ровера», кое-как приоткрывает ее настолько, чтобы, кряхтя и вздыхая, выскользнуть из машины и опереться на свои костыли.

– Не за что, папа, – бормочет Бекки у него за спиной. – Мне совсем не сложно, папа.

Дорога до сине-серой стены стадиона кажется ему очень долгой. Они направляются не к турникетам, а к более неприметной двери, судя по всему – входу для сотрудников. Так или иначе, для матча еще так рано, что вокруг никого нет. Нет толпы, через которую надо было бы продираться: лишь они вдвоем и встречный южный ветер, срывающийся с холодного серого неба и приносящий откуда-то издалека запах кебаба. На дворе еще только конец сентября, но Верн теперь очень легко замерзает. Он рад присесть в маленьком лобби, где собираются обладатели вип-билетов: большинство из них, судя по всему, чьи-то отцы, а с ними и другие не самые заядлые болельщики. Среди них он далеко не самый старый, да и не самый немощный. Это звание принадлежит подростку в жужжащем инвалидном кресле, как у Стивена Хокинга, которое может наклонить, согнуть и поднять своего скрюченного обладателя во все мыслимые позы и на любую высоту. А еще среди них есть мальчик, явно младше сыновей Бекки, наряженный в новенькую бело-голубую фанатскую шляпу, для которого тревожный богатенький папочка решил организовать максимально безопасный первый фанатский опыт.

Когда лифт доставляет их в конференц-зал, расположенный прямо над верхними рядами сидений, толпа разбредается, чтобы рассмотреть коллекцию памятных штуковин на стенах: столетние шарфы, фотографии портовых рабочих эдвардианских времен, старого стадиона, охваченного огнем во время войны, плотоядных болельщиков с бакенбардами из семидесятых и их полных нынешних противоположностей. Но только не Верн. Он подходит к окнам и видит внизу зеленый прямоугольник поля – такой маленький, хоть они и находятся на высоте всего лишь восьмидесяти футов. Он поднимает взгляд и сквозь просвет в углу на противоположной трибуне глядит на железнодорожные пути и то, что лежит за ними.

Вот он. Мгновенно, с одного взгляда на горизонт, видно, какой он большой, как его безапелляционно и неистощимо много – его города, этого хаотичного, вечно меняющегося коллажа из зданий, шпилей, крыш и дымовых труб, которые исчезают, чтобы снова вырасти под красным светом подъемных кранов; чьи строгие очертания и осыпающиеся фасады словно держат оборону, не подпуская тебя близко, но если тебе известен секрет, они раскроют тебе свое съедобное нутро, свою аппетитную сладость, свой богатый жирок. Ему нравилось смотреть на город из своего орлиного гнезда в Уорфе, где-то там на северо-востоке, из одной из тех башен, выросших на останках доков. Он родился в Южном Лондоне, вырос среди бексфордских краснокирпичных малоэтажек. Он сколотил состояние, которого потом снова лишился, прихорашивая прошлое, но по-настоящему его всегда завораживал только вид центра города и его восточных приделов, вечно обновляющихся, самых многообещающих; высоток, которые он так и не построил. Может быть, это отчасти можно считать ничьей. Когда-то он стоял у панорамного окна, зарывшись босыми ступнями в ворсистый ковер, из колонок гремел Россини, а он смотрел, как бетонные побеги тянулись вверх, готовясь обрасти сверкающей оболочкой. Наблюдал за змеящимися поездами и машинами, движущимися по дорожным артериям вдоль путей, словно кровяные тельца. За движением света. Восход с такой высоты был похож на смазанное цветное пятно – разрастающийся на горизонте тусклый обруч, становящийся в итоге ослепительной вспышкой, чей свет превращал устье реки в жидкий металл. Закат дымкой обволакивал запад и был его собственной версией северного сияния. На нем был шелковый халат, огромный в обхвате, как винная бочка, или вообще ничего. А почему нет? Все равно никто, кроме чаек и пилотов вертолетов, не мог его увидеть. Гальюнная фигура Лондона. Смальцевый монолит. Гигантский средний палец. Ничего этого больше нет. Ничего нет – даже плоти на костях. Глаза Верна, к его собственному стыду, начинает щипать, а поиски салфетки привлекают внимание Бекки.

– Ты в порядке, пап? – удивленно спрашивает она. – Пап? Что такое?

– Ничего, – бормочет он, сморкаясь.

– Нет, скажи мне, что случилось? – настаивает Бекки, дотрагиваясь до его руки.

– Просто мне всего этого не хватает. – Он ничего не может с собой поделать, не может не признать этого, расчувствовавшись от окружающей его заботы.

– Ну, это нормально, – говорит она. – Все скучают по местам, в которых выросли.

Сентиментальная, наивная.

– Да я не здесь рос, – восклицает он. – Господи ты боже мой, Бексфорд вон там, черт бы его побрал. Вон там.

Он разворачивается, поднимает костыль, чтобы показать на гряду холмов в другом окне, где расположился Бексфорд, и смахивает с накрытого к ланчу стола графин, по счастью, пустой. Бекки проворно ловит его, не дав разбиться.

– Все в порядке, – успокаивает она. – Может, тебе лучше присесть?

Он садится, и все остальные следуют его примеру. Похожая на бурундучиху хостесс в юбке и жакете голубого миллуолльского цвета хлопает в ладоши.

– Добрый день! – пищит она. – Добро пожаловать в «Миллуолл». Вперед, «Львы»!

– Вперед, «Львы», – преданно вторят все присутствующие, включая Бекки. Даже парнишка в инвалидном кресле издает какие-то звуки в нужном ритме. Бекки подталкивает его локтем.

– … «Львы», – бурчит Верн.

– Мы приготовили для вас восхитительную программу. Не можем обещать, что «Львы» победят, но гарантируем, что вы точно прекрасно проведете время. Отличная игра, великолепный вид, потрясающий обед и еще кое-какие сюрпризы. В конце игры один из наших игроков поделится с вами мыслями по поводу матча: если повезет, расскажет о том, как мы победили! А в перерыве пройдет наше постоянное мероприятие «Звезды прошлых дней» – к нам присоединится один из ветеранов «Миллуолла». Но кто это будет, я вам не скажу, даже не скажу, в какие годы он играл в команде, иначе это уже будет не сюрприз, правда? Скажу только, что болельщикам постарше будет что вспомнить. Вот такая подсказка. Ну что, вы готовы к обеду? Готова поспорить, что уже давно. А вот и он!

Входит небольшая группка официантов и официанток с металлическими подносами и сервировочными приборами. Ростбиф, йоркширский пудинг, жареный картофель, цветная капуста, горошек и подливка. Просто слегка приукрашенный школьный обед или какой-нибудь воскресный ланч в пабе. В дни своей славы Верн бы потыкал клубни вилкой и сразу определил, что их явно обжаривали не на гусином жиру и что они получились и вполовину не такими хрустящими, какими должны быть. Но после года в смузи-чистилище Верн отчаянно рад и тому, что есть.

– И что, ты позволишь мне все это есть? – спрашивает он.

– Конечно! – говорит Бекки. – Это награда. Моя награда тебе, за то что ты и вправду проделал большой путь в этом году. И, знаешь, как говорят, во всем нужна умеренность. В самой умеренности в том числе. Так что вперед, налетай.

Официанты начинают обходить всех по кругу. Бекки берет лишь одну маленькую картофелину и, нахмурив брови, наблюдает, как Верн заглядывается на третью. Все же стакан еще наполовину полон, в жизни еще остались удовольствия, хоть и в густой коричневатой лужице.

– Расскажи мне, каково было расти здесь? – воодушевленно спрашивает она, когда он берется за вилку с ножом.

Он настолько рад говяжьему жирку и крахмалистости золотистой картошки, что решает попытаться. Он понятия не имеет, что именно может ее заинтересовать, но, покопавшись в памяти, вспоминает старый фургон, на котором братья его матери разъезжали по Смитфилду и Ковент-Гардену, приторговывая из-под полы. Даже припаркованный под железнодорожными арками фургон пах, как кладовка с едой. Бекон на колесиках.

– А разве это все продавали не по карточкам? – спрашивает Бекки.

– В том-то и дело. Если ты знал, кого надо, мог выручить неплохие деньги. В смысле знал, у кого купить и кому продать. Дэн и Хьюберт куда только не мотались – и в Эссекс, и в Кент, даже до Скарборо доехали как-то раз. В тот раз их чуть не прижучили по пути домой. Какой-то коп выскочил прямо из тумана и остановил их, а у них весь фургон сыром и дичью забит. «Куда направляетесь, джентльмены?» – говорит, а Хьюберт отвечает: «Доставка в “Ритц”, сэр». И он их пропустил. Хьюберт-то знал, что в таком тумане коп точно не разглядит, что написано на фургоне.

– А что там было?

– «Тейлор и сын. Сантехнические работы».

Бекки почти готова расхохотаться, и он решает покопаться еще. Она кивает, улыбается и попивает воду – возможно, чтобы не съесть больше пары ложек обеда. К чизкейку она, разумеется, даже не притрагивается. И, что странно, Верн сам не может доесть основное блюдо и осиливает всего пару ложек десерта. Он чувствует… насыщение.

– Твой желудок уменьшился, – довольно говорит Бекки. – Так и должно быть, когда переходишь на здоровый образ жизни.

– М-м-м, – отвечает Верн.

По окончании обеда обладателей вип-билетов провожают к дверям и выводят на самую вершину трибуны, где их уже ждет ряд откидывающихся голубых сидений. «Миллуолл» играет дома против «Йовиля». Между ними какая-то старая вражда, но Верн даже не утруждается послушать предысторию, которая заключается в том, что в прошлом сезоне «Йовиль» неожиданно обыграл «Львов», лишив их заслуженного шанса на переход в другую лигу или что-то вроде того. А заметив, как после розыгрыша мяча внизу на зеленом прямоугольнике начинают двигаться голубые и черно-зеленые фигурки, он даже не пытается следить за игрой. Он переплетает пальцы на дискомфортно полном животе и не сопротивляется, когда его взгляд принимается скользить по противоположной трибуне с весьма жиденькой толпой болельщиков; по небу, по лицу дочери, усевшейся рядом с ним. Она тоже не смотрит игру. Вместо этого она с прежней складкой на лбу что-то яростно набирает на своем «блэкбери». Кто она? Кто эта худая, неугомонная женщина в велюровом костюме «Джуси кутюр»? Какое отношение она имеет к нему? Чего она хочет? Он прожил у нее дома целый год, жалкий, больной и понурый, сокрушающийся над тем, чего он хочет, но никогда не сможет вернуть назад. В нем вспыхивает легкое любопытство. Но там, внизу, нападающие «Миллуолла» и «Йовиля» один за другим упускают свои шансы, и сменяющие друг друга вопли восторга и разочарования, восторга и разочарования, снова восторга и снова разочарования убаюкивают его, входят в размеренный резонанс с полным подливки желудком Верна, и тот в конце концов роняет подбородок на грудь.

– Пап, просыпайся. Первый тайм закончился.

– Да? Какой счет? – говорит Верн, чувствуя, что должен спросить.

– Ноль – ноль.

– Понятно.

– Нам надо зайти обратно внутрь.

– Точно, точно.

– Что ж! – произносит бурундучиха, когда все заходят в зал. Остатки обеда исчезли, вместо них на столе появились бело-голубые фарфоровые чашки, чай и кофе. – Главное сражение сегодня еще впереди. А сейчас пришло время отправиться в путешествие во времени с нашей Звездой прошлых дней! Наш сегодняшний гость из далекого прошлого «Миллуолла», потому что мы стараемся охватить все десятилетия. Он играл за «Львов» с 1963 по 1966 год, был полузащитником и иногда нападающим. Я правильно говорю, Джо? Давайте тепло поприветствуем, снова на стадионе «Ден» одиннадцатый номер – Джо Маклиш!

Пару минут Верн совершенно искренне не узнает это имя. Или, точнее, оно кажется ему отдаленно знакомым, но он не может вспомнить откуда. Он все еще находится в полусне, окутанный ритуалами корпоративного гостеприимства, а внешность лысого, краснолицего мужчины с огромными слуховыми аппаратами в ушах не дает ему ни малейшей подсказки. Но это он, точно – невольный поручитель его первого бизнеса, румяный лопух из «Тоноцци».

– Блядь, – бормочет Верн. Негромко, но достаточно отчетливо, чтобы поймать недовольный взгляд стоящего рядом Богатенького Папочки и шикающее предостережение от Бекки с другой стороны.

– Очень рад быть здесь сегодня, Кристи, – говорит Маклиш.

– А мы очень рады, что ты сегодня с нами, Джо. Итак, прежде всего, Джо, что скажешь о сегодняшней игре? Есть какие-нибудь советы для ребят?

Маклиш пускается в беглую футбольную болтовню, он, очевидно, нисколько не потерял этот навык за прошедшие годы. Ребята играют со всей душой; ребятам надо выложиться на сто один процент и тому подобное. Наверняка я тоже сильно изменился, – думает Верн. – Пожалуй, со всеми этими диетами даже сильнее, чем он. С чего бы ему меня узнать? Скорее всего, он меня не узнает. Верн всеми силами старается уменьшиться. Он вжимает голову в плечи, складывает руки на груди и таращится в свою чашку с чаем. Ему надо лишь пережить следующие десять минут, не привлекая к себе внимания. Когда закончится перерыв, исчезнет и Маклиш.

К несчастью, Бекки замечает его странную позу и решает, что об этом надо побеспокоиться.

– Все в порядке, пап? – шепчет она. – Дать тебе таблетку?

– Все нормально, – шипит он.

– Нет, если тебе нехорошо, надо обязательно выпить таблетку. Не геройствуй. Ты же знаешь, что сказал врач. Извините? – говорит Бекки, повысив голос. – Простите, что перебиваю, но можно нам, пожалуйста, стакан воды? Моему отцу нужно выпить лекарство.

– Что-что? – спрашивает Маклиш.

Он, должно быть, и вправду ни черта не слышит.

– Секундочку, Джо, – говорит бурундучиха, тоже повышая голос. – Вот этому. Джентльмену. Просто. Нужен. Стакан. Воды. Да?

– Ах, да, конечно, – благодушно отвечает Маклиш. – Без проблем. Все в порядке, дружище?

Теперь все глазеют на Верна, и, вместо того чтобы просто проглотить таблетку от стенокардии, которую ему сунула Бекки, ему приходится встретиться взглядом с Маклишем и пробормотать что-то в ответ, выдавливая из себя улыбку.

Маклиш тоже улыбается, но затем улыбку сменяет озадаченное выражение. Он встряхивает головой, словно туда попало что-то, что нужно вытрясти, и продолжает трепаться дальше. А потом Верн с ужасающей ясностью видит, как до Маклиша вдруг доходит. Это как наблюдать внезапно сработавшую сигнализацию. Глаза Маклиша округляются, а взгляд стремительно возвращается к Верну.

– Боже мой, – говорит он, срываясь на полуслове. – Это ведь ты, да? Ты… Ты, ублюдок!

Он устремляется вдоль стола по направлению к Верну, немного пошатываясь на ногах, которые когда-то были несравненно быстрее и поджарее, чем у Верна, а сейчас точно таких же, как у него, – ногах семидесятилетнего человека.

– Эм-м, Джо? – подает голос бурундучиха.

– В чем дело? – спрашивает Бекки.

– Этот, – говорит Маклиш, выставив вперед красный палец и неуверенной рукой тыча в Верна, который поспешил встать, чтобы не встали на него, – этот мудила, этот жулик украл у меня все, что я заработал, играя в футбол!

– Так, погодите-ка минуточку… – говорит Бекки.

– Давайте, пожалуйста, все успокоимся, – говорит бурундучиха.

– Я никогда ничего у тебя не крал, – отвечает Верн.

– Что? – громыхает Маклиш, настолько же разгневанный, насколько глухой; настолько же глухой, насколько разгневанный. – Что ты сказал?!

– Я сказал, что НИКОГДА НИЧЕГО У ТЕБЯ НЕ КРАЛ.

– А тебе и не пришлось, да? Да, ублюдок? Ты просто повесил на меня все свои долги. Когда твоя контора всплыла брюхом кверху, я потерял все, что у меня было! Мне пришлось вернуться на железную дорогу, потому что у меня ничего не осталось! И я ведь даже не понял, что происходит, пока не стало слишком поздно! Просто ни с хера получил коричневый конверт!

Все присутствующие глазеют.

– А следовало бы, – говорит Верн.

– Что ты сказал?

– Следовало бы понять. Какой идиот вообще станет подписывать что-то, не прочитав? Да ты был настолько легкой мишенью, что тобой воспользовался бы первый попавшийся, у кого нашлось бы хоть чуть-чуть мозгов. Так уж вышло, что им оказался я.

– Джо! Сэр! – пытается вклиниться бурундучиха.

– Ты был кретином! Настолько тупорылым, что у тебя разве что на лбу не было написано!

– Папа!

– Ах ты, ублюдок, – говорит Маклиш, теперь в его голосе с яростью соперничает изумление, почти любопытство.

– А ты что думал? Что я начну извиняться? Ой, прости, пожалуйста, – кривляется Верн.

– Дать бы тебе в рожу, – говорит Маклиш. – Разбить твое мерзкое хлебало.

– Хватит! – Бекки, брызжа слюной, подскакивает со стула. Полтора тощих метра злости. – Оставьте его в покое, он пожилой человек.

– Что?

– Он пожилой человек!

– Я тоже! А благодаря ему еще и нищий!

– Я вынуждена попросить вас уйти, – говорит бурундучиха. – Прямо сейчас, будьте добры!

– О, мы уйдем, – отвечает Бекки. – Прямо сейчас!

Она тащит Верна к лифту. Двери очень кстати открываются в тот же миг.

– Тупорылый! – выкрикивает Верн, пока они закрываются.

– Закрой рот, – огрызается на него Бекки. – Просто закрой рот.

– М-да, это было…

– Закрой. Рот, – повторяет Бекки.

Она злится, это ожидаемо; но он замечает у нее слезы – а вот это уже нет.

– Да брось ты, Бекки…

– Ни слова. Не хочу слышать ни одного гребаного слова. Ты хоть понимаешь, насколько это было унизительно?

Он закрывает рот. Она стоит, уставившись на двери с каменным лицом, и как только они открываются на первом этаже, проносится мимо озадаченных администраторов прямо на парковку. Она не ждет его. Марширует вперед, пока он ковыляет следом. Позади него стадион взрывается ревом, который означает начало второго тайма. Он слышит издалека, как сигналит разблокированный «Рэндж Ровер» и надеется, что она хоть немного успокоится, когда он до него доберется. Но Бекки слишком возбуждена, чтобы оставаться на месте. Она закидывает сумку в машину и марширует обратно. Поравнявшись с ним, она не идет рядом. Вместо этого она кружит, то и дело натыкаясь на него, как разгневанная муха.

– Тебе не приходило в голову, что можно не обдирать до нитки тех, с кем строишь бизнес? – говорит она.

И снова, заходя на новый круг:

– Знаешь, кто тут правда тупорылый? Не тот бедолага. А я! Я все пыталась сделать для тебя что-то хорошее. Мама была права. Она говорила мне, что ты старый, мерзкий урод.

– Слушай, – говорит он, когда она приближается к нему для новой атаки, – мне плевать, ясно?

Она останавливается и смотрит на него во все глаза. Что-то в ее лице меняется. Созревает какое-то решение.

– Тебе правда все равно, да? В тебе же ничего не осталось, кроме злобы.

Она вдруг успокаивается.

Они добираются до кислотно-зеленой громады «Рэндж Ровера». Бекки прислушивается.

– Слушай, пап, – говорит она. – Твоя мелодия.

Он не обращал внимания на шум, доносящийся со стадиона. Он вообще не считает за музыку подобные завывания. Но болельщики хозяев в эту секунду исполняют древнюю боевую кричалку «Миллуолла».

Нас никто не любит, нас никто не любит,Нас никто не любит, а нам плевать.

Верн смеется, не может сдержаться. Его дочь тоже смеется, но не с ним.

– Ну, что ж, – говорит она. – По крайней мере, мне больше не нужно заниматься всей этой ерундой. Мама говорила, что следует поместить тебя в дом престарелых, и была права. Давай залезай.

Когда они выруливают на главную дорогу, он тянется за «Тоской», но она выхватывает диск у него из рук, приоткрывает свое окно и отправляет Даму Кири под колеса машин.

– И больше никакого унылого говна, – говорит она.

Всю дорогу до Фавершема она вынуждает его слушать «Леди в красном» Криса де Бурга на повторе.

Алек

Субботний день, четыре часа. По пути с конференции Алек ждет своего поезда метро и замечает, как это иногда бывает, что окружающая его толпа состоит не иначе как из отдельных людей. Город распадается на гранулы. Он видит листья, а не крону; деревья, а не лес; россыпь отдельных кристалликов, а не пакет сахара. К платформе подъезжает поезд Кольцевой линии – не его, и в открывшихся дверях и светящихся окнах он видит соотечественников, как в галерее.

Низенький парень с двойным подбородком и головой, похожей на рождественский пудинг, шире в бедрах, чем в плечах. Невероятно высокий старый джентльмен в длинном пальто, с пергаментной кожей и последними пучками белых волос на голове, внимательно изучающий какую-то бумагу, словно древняя черепаха. Пышная блондинка в леггинсах и леопардовых мюлях, стучащая коленками друг о друга и уронившая подбородок на грудь. Модник лет сорока в синих ботинках, укороченном белом пальто, белом шарфе и белых перчатках – сама безукоризненность, не считая тронутых сединой спутанных волос. Ничем не примечательная молодая женщина в бежевом, с длинным прямым носом. Темнокожий бенгалец лет шестидесяти, сидящий, словно без сил; кожа вокруг его зорких глаз и бугристые щеки усыпаны наползающими друг на друга темными пятнышками, как синяками. Женщина в дутой куртке с вьющимися волосами, редеющими на макушке, кивает в два раза медленнее, чем ее подруга сбоку машет руками. Печальная молодая туристка-японка с розовым беретом, торчащим на голове, как торт, и лицом, покрытым толстым слоем серовато-молочного тонального крема, уныло привалилась к стеклу. Красивая темнокожая девушка лет двадцати, чье длинное черное каре обрамляет лицо, как ореховая скорлупа. Бледный парень с квадратным лицом, украшенным по бокам фестонами бороды, как у короля из игральной колоды. Парочка мусульман с выбритыми висками, в трениках, кроссовках и шапочках для намаза пихают друг друга локтями и в целом выглядят так, словно собираются что-то присвоить, но еще не решили что. Ухоженный темноволосый мужчина лет тридцати в темном костюме и футболке идет вразвалочку и так занят своим телефоном, что забыл вынуть палец из носа. Миниатюрная азиатка тоже так занята своей книгой, что неосознанно двигает губами, то покусывая, то растягивая их. Крупный, мрачный, сдержанный, злой африканец, одетый, как гробовщик, толстыми пальцами держится за поручень над головой и неодобрительно смотрит по сторонам. Прилежный черный парень с короткими дредами, в очках с роговой оправой, сидит, широко раздвинув колени, с томиком поэзии в руках. Измотанный дед с обрубленной серой челкой и выступающим щетинистым подбородком старается удержать мальчонку в красном, у которого от обилия сладостей энергия поперла из ушей, и он принялся кривляться, изображая падение.

Двери закрываются. Нас так много, думает Алек. Тех, кто, как он, разъезжаются по домам, и для каждого из них существует лишь один-единственный дом; а также тех, кто едет из дома в самых разных направлениях, где каждый неизменно станет протагонистом своей собственной истории. Каждый из них – центр мира, вокруг которого вращаются люди и события. Получается, что в одном месте собрано такое множество цельных миров, соприкасающихся, но при этом взаимно безразличных. Когда разум исполняет свой обычный трюк и перемешивает все наши лица, так много всего неизбежно теряется, пропускается, игнорируется.

Так, прекрати, думает он. Возможно, это видение дальше привычного грубого разделения города на категории имеет смысл, но оно не для повседневной жизни. Нельзя идти по улице в час пик, стоять в очереди на автобус или сидеть в театре, если постоянно думать о цельности и сложности каждого из миллиона существ вокруг. Пожалуйста, хватит. Верни мне мое нормальное, черствое восприятие окружающего мира как розового-коричнево-черного леса, нечеткого в своей массе, из которой я просто буду выхватывать отдельные лица, если мне зачем-то нужно будет сконцентрировать на них внимание. Исчезни. Прочь. Но это видение отступает медленно, неохотно; избавиться от него так же сложно, как и перестать концентрироваться на дыхании, хоть раз обратив внимание на то, как воздух наполняет и покидает легкие. Садясь на свой поезд восточного направления, он все еще толкается среди контрастно выделяющихся лиц; устраиваясь на сиденье с портфелем на коленях, он все еще окружен одинаково ясными и выразительными глазами, сквозь которые, как из окон, глядят отдельные души.

В конце концов к реальности его возвращает тревога. Она концентрируется в его портфеле и в документе, что лежит внутри. Он только что пережил целый день водянистого кофе, несвежей слоеной выпечки и (если он прочел верно) завуалированных угроз. Ему вместе с другими пятнадцатью директорами начальных школ – чьи последние отчеты в управление образовательными стандартами получили лишь удовлетворительную оценку – показывали бесконечную презентацию, в которой постоянно повторялось слово «возможности». Министерство по делам детей, школ и семей[51] проталкивает идею академизации школ. Разумеется, они не могут насильно заставить его вывести Холстед Роуд из-под управления муниципалитета, но они просто заваливают их всякими заманчивыми предложениями, и кажется, что в каждом таком предложении так или иначе скрыта угроза. Весь день молодые и резвые слуги народа с лазерными указками произносили фразы, которые в конце сворачивались, как молоко. «Конечно, по закону никто не может принудить вас к этим изменениям сейчас». «Возможно, существующие меры поддержки для самых маргинализированных районов будут более эффективны в рамках пакета». «У вас нет ощущения, – хочет спросить он у соседки, тыкающей свою слойку кончиком карандаша, – что нам сейчас просто предлагают прыгнуть, но в итоге все равно толкнут?» Но, должно быть, она уже все это знает и, возможно, уже согласилась.

Не то чтобы Алек был неохотным участником бюрократических игрищ. Напротив, он больше десяти лет демонстрировал в них свое мастерство. Надо сказать, именно поэтому его коллеги в Холстед Роуд были так рады, когда он стал директором, проведя в учительской меньше трех лет и преподавая меньше, чем любой из них. Они знали, что, сотрясая денежное дерево ради школы, он получал огромное удовольствие и что он пойдет даже на самые безумные шаги, чтобы выжать максимум из щедрости новых лейбористов, пока та не иссякла. Жаль, конечно, думал он, что в девяносто седьмом лейбористское правительство решило развивать проект тори по оценке и составлению рейтингов школ, вместо того чтобы вообще его свернуть, но тут уж приходятся работать с тем, что есть. И он мудрил, налаживал связи, уговаривал. Выискивал преимущества для Холстед Роуд в каждой новой инициативе. Он обернул в свою пользу и разваливающееся здание школы, и процент учеников, для которых английский был вторым или даже третьим языком, и зашкаливающие показатели района по всем коэффициентам бедности. Он выбивал бюджеты, чтобы нанимать помощников учителей и менторов, приглашать с ознакомительными визитами разных мастеров. Он получал гранты всех возможных фондов и организаций: НОП, ПЭМ, ЭИЦ – бесчисленные смехотворные аббревиатуры раздражали его, были для него проявлением снобизма. Мещанской жеманности. Но если ты работаешь там, где частное финансирование не растет на деревьях, где родители едва сводят концы с концами и где не приходится рассчитывать на маленькие, но очень полезные субсидии родительского комитета на организацию школьных экскурсий, то что остается делать? Он обязан хвататься за любую возможность ради детей.

«Кто поможет таким, как мы, если не мы сами?» – спросил он как-то на собрании попечителей. «Таким, как мы?» – спросила социальная работница по имени Лиз Боутэнг. «Рабочему классу! Тем, кому больше нечего продать, кроме своего труда! Серьезно, что никто больше не читает Маркса?» – «Ладно, Алек», – ответила она с ироничной улыбочкой, и он почувствовал себя динозавром. И лицемером. С его-то до нелепости огромной зарплатой.

Но он добился, чтобы школу перестроили. Увы, красивее она не стала. Будь его воля, молодежь бы воспитывалась в храмах, поражающих своим великолепием, где каждый уголок удивителен и роскошен, как словно покрытые драконьей чешуей дома Гауди, которые они с Прией видели в Барселоне. Шпили! Флюгеры! Мозаика! Русалки и ангелы! Все, вместо чего ему пришлось согласиться на бежевый цемент. Но школа новая, и она не протекает, и в ней учатся двести тридцать четыре ребенка, и он знает все их имена – курдские, игбо, бенгальские, польские, сомалийские – и никто из них его не боится, ни на кого из них не кричат и никого не бьют. И там нет несчастных. Нет, напоминает он себе, этого он знать не может. Все, что он может сделать, это рассмешить их, проследить, чтобы они съели завтрак и не растерялись в большом Британском музее, но кто он такой, чтобы сказать, что происходит у них внутри; кто из них втайне обитает в собственном гудящем улье отчаяния, который невозможно описать? Он всего лишь учитель, а не волшебник.

Но теперь благодаря капитализму и всем его кризисам эра новых денег подходит к концу, так же как заканчивается и его собственная, только последняя – гораздо быстрее. Во всяком случае, эра его как директора. Ему шестьдесят девять, и он уже отложил выход на пенсию один раз, потому что хотел увидеть, как перестроят школу. Больше он так сделать не сможет. Следующим летом все закончится, готов он к этому или нет, а ему некому все это передать. Даже на такую абсурдно высокую зарплату сложно найти людей, готовых принять на себя бремя пятидесяти аббревиатур и неизбежных обвинений, неотделимых от управления школой в бедном районе. Особенно той, что недавно прошла через суровое испытание управлением образовательных стандартов и вышла из него с оценкой чуть выше, чем худшая. (Гребаное управление. То, что он умудрился сделать с этой школой, впечатляет, но, судя по всему, не играет большой роли.) А теперь, помимо того, что над обломками рухнувшей экономики носится холодный ветер, появилось еще и это неожиданное давление со стороны, настойчивое предложение перерезать пуповину со старым добрым муниципальным управлением образования, чтобы школа, очистившись от позора и первозданно сияя, возродилась, как академия. Он сразу чувствует идеологическую подоплеку во всей этой затее. Магия рынка и прочее дерьмо. Да и нет ничего плохого в том, что в районе будет своя власть, принимающая решения о работе школ и ответственная перед избирателями. Притом совершенно понятно, что для того, чтобы умаслить школы и превратить их в академии, власть имущие решили повесить на волшебное дерево еще один жирный плод. Может быть, он должен согласиться ради детей и того, кто займет пост после него? А может быть, раз уж это вопрос будущего всей школы, лучше будет позволить его преемнику принять решение? Он ведь не должен связывать ему руки. Но скорее всего, будет куда проще найти преемника для первозданно сияющей (и так далее) Академии Холстед Роуд. И в следующем году выборы. Браун может выиграть, а может и не выиграть, и если к власти вернутся тори, одному богу известно, что они устроят. Классы по сорок человек и перевернутые ведра вместо стульев – с них станется. Да и пакета льгот для академизации могут лишить, если не схватить его, пока дают.

Всю дорогу домой этот вопрос крутится у него в голове, размывая других пассажиров в привычную общую массу, но у него нет даже намека на ответ. На восток до Кэнэри-Уорф и потом на юг по Бексфордской линии Доклендского метро. Затем вверх по Певенси-стрит, через общую террасу к квартире, которую они с Прией купили на его директорскую и ее преподавательскую зарплаты. Дай он волю ногам, они бы и сейчас привели его к мезонету на Райз; так и случилось однажды, когда он вечером возвращался домой очень уставший.

– Приве-е-ет, – кричит он, входя в их беленый коридор с индийскими статуэтками в нишах.

Ответа нет, но это ничего не гарантирует. Если Прия читает, то может его и не услышать. Он заходит в кухню и вместо копны серебристых кудрей, нависших над книгой на стойке, видит записку: «Ушла к Анджали. Увидимся позже». Что ж, может, оно и к лучшему, потому что его разные миры вот-вот столкнутся и ему нужно принять душ и сразу же выдвигаться. Он идет на свадьбу – не напутать бы – старшей дочери Крейга, брата жены Гэри, Сони. Саму церемонию бракосочетания он пропустил – они знали, что он не успеет вырваться со своей конференции вовремя, – но праздничный прием в таверне «Тюдор» на Кэтфорд-роуд начинается в шесть, и туда он должен попасть.



Разорившись на такси, он успевает добраться туда с опозданием в десять минут и еще влажными волосами. Площадка у таверны забита машинами, среди которых белый «Роллс-Ройс», в котором, должно быть, прибыла счастливая пара, фургон «Братьев Торренс» и фургон «Костелло» – еще одного клана на этом сборище кланов. Соня когда-то была Костелло, Крейг и сейчас есть, а Сандра, как ни странно, ей стала. Два клана, два фургона. Штукатуры с одной стороны, строители и отдельщики – с другой. Не то чтобы кому-то было уж очень надо добраться до вечеринки по транзитной дороге. Фургоны нужны здесь как тотемы, как знаки отличия, как предметы гордости – особенно сейчас, спустя два года после обвала рынка недвижимости, когда все в панике, когда количество работы неумолимо сокращается, а обе империи резко потеряли в штате из-за сокращений. Алек готов поспорить, что именно по этой причине все сегодняшние тосты будут полны оживленного оптимизма, а возле бара будет очень хороший клёв.

Насчет бара он оказался прав. В банкетном зале у длинного окошка выдачи, ведущего в сам паб, толпа мужчин нагружается пивными бокалами, бокалами с белым вином, голубыми коктейлями и легкими алкогольными напитками, чтобы отнести к своим женщинам за круглые столики. Жених с невестой сидят в конце зала: она в кремовом шелковом платье, с ресницами, напоминающими огромных гусениц, а он с запавшими после мальчишника глазами – но оба, как положено, беспомощно улыбаются; оба сияют изумлением, оттого что в этот самый волшебный момент они стоят на пороге преображения, когда твоя жизнь меняется и ты в кои-то веки знаешь об этом заранее. И именно тогда, когда чувствуешь, как забавно кружится от счастья голова, перемены уже происходят.

Бексфорд, 1961 год. День его собственной свадьбы. Они с Сандрой смотрят друг на друга. Удивленно. В глазах безумная догадка. «Ну, теперь ты это сделал», – говорит Сандра с шутливой строгостью. «Да», – отвечает Алек и вспоминает, как ему не хватало воздуха. Их лица болели от постоянных улыбок.

А теперь вот она, здесь – сидит рядом с Тони в его инвалидном кресле. Она замечает его и машет рукой; подталкивает мужа, чтобы тоже помахал; указывает на него Крэйгу, который указывает Соне, которая указывает Гэри, и люди вокруг восклицают: «Алек!», «Папа!», «Деда!» Его подзывают за стол Стива, где для него оставили место. Он идет к ним, к людям, которые рады его видеть, с привычным чувством, что в этой жизни он куда-то свернул, а его семья свернула в другую сторону.

Закуски съели, и они уже приступили к основным блюдам. Стив заботливо оставил для него заначку.

– Ура! – восклицает Алек, накалывая креветку на вилку.

– Ура, пап, – отвечает Стив, салютуя бокалом с пивом.

Даже столько лет спустя его младший сын все еще выглядит как уменьшенная копия старшего брата: коротко стриженные волосы, чуть короче, чем у Гэри; крепкие плечи местами чуть менее крепкие. Всегда и во веки веков: Стив – Брат Номер Два. Второй и в бизнесе, и, судя по всему, в личном счастье.

– Жалко, что твоя дама не смогла прийти.

– Да, сам понимаешь, – лжет Алек, – у нее какие-то дела в колледже, и она никак не смогла вырваться. Она передавала самые лучшие пожелания. – На самом же деле ее слова звучали как: «Да ни за что в жизни». – Значит, все прошло хорошо?

– Думаю, да, – говорит Стив. – Ну, на регистрации все было отлично, только была небольшая заминка с…

– М-м-м! – Его жена Клэр многозначительно закатывает глаза в сторону их двоих детей. Алек не представляет, что она имеет в виду.

– Деда, – говорит их дочка. – тебе нравится мое платье подружки невесты? Оно розовое!

– Разве только розовое? – отвечает он. – Оно еще и прелестное.

– Оно уже не будет таким прелестным, если ты заляпаешь его соусом, – говорит Клэр. – Не снимай салфетку. Вот так.

Они улыбаются ему, а он улыбается в ответ, и та пропасть между ними, которую благожелательность может преодолеть, она преодолевает. Он спрашивает у Стива, как дела с бизнесом, и тот кратко передает ему сводку, пока Клэр, извинившись, не заявляет, что хочет хотя бы на один вечер забыть о проблемах с делами. Затем они с Клэр обсуждают школы, управление школами, требования подготовить ростовой костюм динозавра к утру следующего дня и другие темы, которые Алек, будучи сродни почтенной матроне – в профессиональном смысле, в состоянии поддержать. Рядом с его тарелкой стоит пинта пива, не белое вино, но, думает Алек, оно и к лучшему. Он склоняет голову в сторону Клэр и в глубине души радуется, что они со Стивом живут в пятнадцати милях к юго-востоку от территории, закрепленной за Холстед Роуд, и тем самым ясно обозначают свою позицию. Он не сомневается, что они были бы не в восторге от его школы по множеству причин. В этой комнате самая высокая концентрация белых, что он видел за последнее время.

– Так что, что-то случилось? – спрашивает он Стива, когда Клэр уводит Элис и Джейми в туалет.