Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Я его не прогоняла, если ты об этом, но не представляю себя в роли его жены. Мы слишком похожи. Его настроения меняются с такой же частотой и непредсказуемостью, как и мои. Представь, каково будет детям. А если он погрузится в свою книгу, то, боюсь, времени на меня уже не останется. Тонко чувствующие люди обычно нечувствительны к другим – уж я-то знаю. Кстати, он только что сделал мне предложение.

Малати была потрясена.

– Ты никогда ничего мне не рассказываешь! – воскликнула она сердито.

– Это произошло только вчера и совершенно неожиданно, – объяснила Лата, доставая акростих Амита из кармана своего камиза. – Я взяла это с собой, зная, что ты любишь изучать документы по тому или иному делу.

Малати прочла стихотворение и сказала:

– Если бы кто-нибудь написал мне такое, я тут же вышла бы за него.

– За чем же дело стало? – рассмеялась Лата. – Он все еще свободен, и я нисколько не возражала бы. – Обвив рукой плечо Малати, она продолжила: – Для меня выходить замуж за Амита было бы безумием. Помимо всего прочего, я по горло сыта обществом моего брата Аруна. Если бы я жила в пяти минутах ходьбы от него, то неминуемо свихнулась бы.

– Вы могли бы жить в каком-нибудь другом месте.

– Вот это вряд ли, – сказала Лата, представив себе Амита в его комнате с видом на цветущую амальту. – Он поэт и романист. Он может жить только на всем готовом. Приготовленная еда, горячая вода, никаких забот о доме, собака, лужайка, муза. И почему бы нет? В конце концов, он ведь написал «Жар-птицу». А если ему придется самому заботиться о себе, без поддержки семьи, он не сможет писать. И послушай, ты, похоже, готова выдать меня за кого угодно, кроме Хареша. Почему ты так настроена против него?

– Потому что я не вижу ничего, ну абсолютно ничего общего между вами, – ответила Малати. – И совершенно ясно, что ты не влюблена в него. Ты все-таки хорошо продумала этот шаг, Лата, или сделала его словно в трансе? Это такой же бред, как когда ты хотела уйти в монастырь, о чем ма регулярно вспоминает. Подумай. Ты готова делиться всем с этим человеком? Заниматься с ним любовью? Он тебя хоть сколько-нибудь привлекает? Ты сможешь примириться с тем, что тебя раздражает в нем: Каунпор, пан и все прочее? Лата, ну пожалуйста, одумайся. Напряги извилины. А история с этой Симран тебя не волнует? И что ты будешь делать, выйдя замуж? Ты согласна возиться целый день по хозяйству за стенами фабричного поселка в окружении чехов?

– Да разве я не думала обо всем этом? – сказала Лата, снова рассердившись и убирая руку с плеча Малати. – Не пыталась представить, что за жизнь ждет меня с ним? А мне кажется, что она будет интересной. Хареш – практичный, сильный человек, и он не циничен. Он доводит дело до конца и помогает людям, не выставляя это напоказ. Он очень помог Кедарнату с Виной.

– Ну так и что? Он позволит тебе работать, преподавать?

– Да.

– Ты спрашивала его об этом?

– Нет. Не хочу заранее ничего выторговывать, – ответила Лата. – Но я уверена в этом. Мне кажется, я достаточно хорошо поняла, что он за человек. Ему не нравится, когда люди зарывают талант в землю. Он побуждает их действовать. И его действительно заботит жизнь других людей: меня, Мана, Савиты с ее юриспруденцией, Бхаскара…

– Который, кстати, жив только благодаря Кабиру, – не удержалась от замечания Малати.

– Да, кто же спорит. – Лата глубоко вздохнула и окинула взглядом нагретый песчаный берег.

Некоторое время они молчали.

– Но он же не сделал ничего плохого, Лата, – сказала спокойным тоном Малати. – Чем он заслужил такое отношение? Он любит тебя, это несомненно. Разве это справедливо? Подумай, разве это справедливо?

– Не знаю… – проговорила Лата, глядя на противоположный берег. – Наверное, несправедливо. Но в жизни не все происходит по справедливости, разве не так? Как это там говорится?.. «Если обходиться с каждым по заслугам, кто уйдет от порки?»[249] Но можно сказать это и по-другому: если обходиться с каждым по заслугам, станешь полным моральным банкротом.

– Но это же низменное мировоззрение! – возмутилась Малати.

– Не называй меня низкой! – со страстью воскликнула Лата. Ее пробрала дрожь.

Малати посмотрела на нее с изумлением.

– Я только хочу сказать, Малати, что, когда я с Кабиром или даже без него, но думаю о нем, я становлюсь абсолютно беспомощной во всем. Я не владею собой, как лодка, которую несет течением на камни, а я не хочу, чтобы меня разбило в щепки.

– Так что же, ты собираешься следить за тем, чтобы не думать о нем?

– Да, если получится, – пробормотала Лата себе под нос.

– Что ты сказала? Говори громче! – потребовала Малати, пытавшаяся привести Лату в чувство, чтобы она увидела здравый смысл.

– Я говорю: если получится.

– Но это же чистейший самообман!

Помолчав, Лата ответила:

– Малу, я не хочу с тобой ссориться. Ты мне дорога не меньше любого из этих мужчин, и так будет всегда. Но я не стану отменять то, что сделала. Я люблю Хареша и…

– Что?! – вскричала Малати, глядя на Лату как на совсем помешавшуюся.

– Я люблю его.

– Ну, знаешь, из тебя сегодня просто сыплются сюрпризы. – Малати разозлилась не на шутку.

– А ты слишком недоверчива. Но я правда люблю его. Или думаю, что люблю. Слава богу, это совсем не то, что я чувствую по отношению к Кабиру.

– Я тебе не верю. Ты это придумала.

– Постарайся поверить. Он очень вырос в моих глазах, правда. В нем есть привлекательность. И, кроме всего прочего, с ним я буду чувствовать, что все идет как надо… в сексуальном отношении.

Малати уставилась на нее, стараясь переварить сказанное.

– А с Кабиром ты этого не чувствовала бы?

– С Кабиром?.. Даже не знаю.

Малати ничего не сказала на это. Она медленно качала головой, погрузившись в свои мысли.

– Знаешь эти строки Клафа[250], – спросила Лата, – «Я думаю, есть два рода любви…»?

Малати молча покачала головой.

– Они звучат примерно так: «Я думаю, есть два рода любви. Первый просто возбуждает, выбивает из колеи, порождает беспокойство. Любовь второго рода…»[251] Дальше я не помню точно – он говорит там о более спокойной, не такой неистовой любви, которая помогает тебе продолжать жить, как ты живешь, но «жить, а не влачить жалкое существование». Я прочитала это стихотворение только вчера, оно еще не уложилось у меня в голове, но в нем есть все, что я сама не могла выразить словами. Ты понимаешь, о чем я говорю?.. Малати?

– Я понимаю только, что нельзя жить тем, что говорят другие. Ты отбрасываешь золотой ларец, отбрасываешь серебряный и думаешь, что будешь счастлива с бронзовым, как тебя учит твоя английская литература[252]. Надеюсь, что и вправду будешь, всей душой надеюсь. Но только ты не будешь. Не будешь.

– Со временем он тебе тоже понравится, Малу.

Малати ничего не ответила.

– Ты ведь его даже ни разу не видела, – улыбнулась Лата. – И я помню, что Прана ты тоже сначала отвергала.

– Ну что ж, надеюсь, ты права, – устало отозвалась Малати. В душе она не могла смириться с разрывом между Латой и Кабиром.

– Мы с Харешем больше напоминаем Налу и Дамаянти, чем Порцию и Бассанио[253], – сказала Лата, пытаясь приободрить подругу. – Хареш прочно стоит на земле, у него есть плоть и пот, он отбрасывает тень. А вторая пара слишком неземная и бесплотная.

– Значит, ты смирилась с выбором, – констатировала Малати, пристально всматриваясь в лицо Латы. – Ты довольна собой и твердо знаешь, что делаешь. Но удовлетвори, пожалуйста, мое любопытство и скажи: ты хоть черкнешь пару строк Кабиру, прежде чем окончательно с ним порвать?

– Я вовсе не довольна собой! – выкрикнула Лата дрожащими губами. – Как ты могла такое подумать, Малу? Я не знаю, что я делаю и кто я, не могу заниматься и даже думать нормально в последнее время. Все тяготит меня. Я сама не своя, когда я с ним, и сама не своя без него. Я не знаю, что я могу сделать и что я сделаю. Я только надеюсь, что мне хватит сил не отказаться от принятого решения.

18.22

Ман проводил время дома с отцом и навещал иногда Прана или Вину, не занимаясь больше ничем. Находясь в тюрьме, он стремился попасть к Саиде-бай, но теперь, выйдя на волю, он по непонятной причине утратил это желание. Она прислала ему записку, на которую он не ответил. Она прислала вторую, более настоятельную, упрекая его в том, что он бросил ее, но и это не возымело действия.

Чтение никогда не принадлежало к любимым занятиям Мана, но теперь он на целое утро погружался в газеты, читая все подряд, от международных новостей до рекламных объявлений. После того как Фироз пошел на поправку, Ман стал больше интересоваться собственной судьбой и тем, что с ним будет, когда ему предъявят новое обвинение.

Фироза дополнительно продержали в больнице еще двадцать дней, после чего разрешили вернуться в Байтар-Хаус. Он был слаб, но постепенно выздоравливал. Зейнаб осталась в Брахмпуре, чтобы присматривать за братом. Наваб-сахиб тоже ухаживал за ним и молился о том, чтобы сын полностью восстановил здоровье. Разум Фироза был еще затуманен и возбужден, иногда он кричал во сне. И если раньше эти обрывочные выкрики казались невразумительными, теперь, в контексте распространившихся слухов, они стали приобретать смысл.

Наваб-сахиб обратился к религии почти два десятилетия назад – отчасти потому, что, выйдя из самого тяжкого в своей жизни запоя, он с ужасом осознал всю меру своей вины, а отчасти под влиянием жены, державшейся в этой ситуации спокойно. Он всегда имел склонность к аналитической, научной работе, но был при этом сенсуалистом, и потому его научные изыскания, как правило, уступали место тому, чего требовало его чувственное восприятие. Переворот в его жизни произошел неожиданно, и он хотел уберечь своих детей от грехов и раскаяния, через которые прошел сам. Сыновья знали, что он не любит, когда они пьют, и при нем не употребляли спиртного. А внуки не могли представить его молодым или даже мужчиной средних лет. Для них он с самого начала был тихим набожным стариком, которого только им разрешалось беспокоить, когда он сидел в библиотеке, и которого они легко уговаривали рассказать им длинную историю с привидениями, когда им пора уже было ложиться спать. Наваб-сахиб слишком хорошо понимал супружеские измены своего отца и, сочувствуя всем сердцем дочери, не мог забыть, какие страдания сам причинил когда-то жене. Но Зейнаб и не ждала, что он поговорит с ее мужем. В сочувствии она нуждалась, но не надеялась достичь душевного спокойствия.

А теперь наваб-сахиб мучился снова – на этот раз не только из-за воспоминаний о прошлом, но также из-за возникших слухов, а больше всего из-за мысли, чтó должны думать о нем дети. Он не понимал, чем объясняется решение Саиды не принимать больше от него денежную помощь. Он воспринял это не с облегчением, а с беспокойством. Наваб-сахиб не относился к Тасним как к своей дочери и не испытывал к ней никаких чувств, но хотел, чтобы у нее все было благополучно. Он боялся также, что Саида, освободившись от этой зависимости, предаст гласности все, что ей придет в голову. Он просил у Бога прощения за эти недостойные мысли, но не мог от них отделаться.

За последний месяц он почти не покидал библиотеку; каждый визит к постели Фироза и вынужденное участие в общих трапезах доставляли ему боль. Дети понимали его чувства и внешне держались по отношению к нему с таким же уважением, как и раньше. Ни несчастье с Фирозом, ни события далекого прошлого не должны были нарушить целостность семьи. Как и всегда, перед едой читали молитву, затем подавали жаркое и кебаб, после еды просили разрешения встать из-за стола. Не говорилось и не делалось ничего такого, что могло бы усугубить его расстройство. О листовках, объявлявших о смерти Фироза, наваб-сахиб еще не слышал.

«А если бы я действительно умер, – думал Фироз, – какое бы это имело значение для всего остального мира? Разве я сделал что-нибудь хоть для кого-нибудь? Во мне нет ничего особенного – красивый молодой человек, которого легко забыть. Вот Имтиаз – положительная личность, приносит пользу обществу. А после моей смерти остались бы только тросточка, горе близких и страшная угроза для моего друга».

Раз или два он просил передать Ману, что он хочет его видеть, но никто не сообщил это в Прем-Нивас. Имтиаз считал, что ничего хорошего из этого не выйдет ни для его брата, ни для отца. Он знал Мана достаточно хорошо, чтобы понимать: его нападение на Фироза было внезапным и непредумышленным – фактически вообще неумышленным. Но его отец видел это по-другому, и Имтиаз не хотел, чтобы наваб-сахиб лишний раз испытал потрясение или угрызался. Он полагал, что смерть госпожи Капур была спровоцирована страшными событиями, неожиданно поразившими две их семьи, и хотел оградить отца от подобных переживаний, а брата – от переживаний, связанных с Маном, которые, в свою очередь, могли навести Фироза на мысли о Тасним.

Хотя Тасним была его единокровной сестрой, она ничего не значила для Имтиаза. Зейнаб тоже понимала, что, несмотря на естественное любопытство, лучше не ворошить прошлого.

В конце концов Фироз написал Ману записку: «Дорогой Ман, пожалуйста, навести меня. Я чувствую себя достаточно хорошо для этого». Фироз подозревал, что брат будет опять чрезмерно опекать его, а он был уже сыт этим по горло и потому отдал записку Гуляму Русулу, велев отнести ее в Прем-Нивас.

Ман получил записку к вечеру и, не говоря ни слова отцу, сидевшему в саду с очередными законодательными бумагами, решительно направился прямо в Байтар-Хаус. Возможно, в своей праздной нервозности он ждал не столько вызова в суд, сколько именно этого приглашения. Подойдя к величественным парадным воротам, он инстинктивно огляделся, нет ли поблизости какой-нибудь обезьяны вроде той, что когда-то на него накинулась. Трости на этот раз у него с собой не было.

Дверь ему открыл один из слуг. В это время мимо проходил секретарь наваба-сахиба Муртаза Али, спросивший Мана с холодной учтивостью, что он тут делает. Ему был дан строгий приказ не пускать в дом никого из семьи Капур. Ман, который еще недавно послал бы его подальше, после пребывания в тюремной камере привык подчиняться приказам людей из низших слоев общества и молча показал Муртазе записку Фироза.

Муртаза Али был озадачен, но соображал быстро. Имтиаз был в больнице, Зейнаб на женской половине, наваб-сахиб в молельне. Просьба Фироза в записке была недвусмысленной. Он велел Гуляму Русулу проводить Мана к Фирозу на несколько минут и спросил, не хочет ли Ман чего-нибудь выпить.

Ман с удовольствием выхлебал бы для храбрости галлон виски, но отказался от спиртного.

Фироз просиял, увидев Мана.

– Ты наконец пришел! – сказал он. – Я тут как в тюрьме. Уже неделю прошу послать за тобой, но старший надзиратель не пропускает никаких записок. Надеюсь, ты прихватил с собой виски?

Ман заплакал. Фироз был так бледен, будто только что вернулся с того света.

– Посмотри, какой шрам! – предложил Фироз, чтобы разрядить обстановку. Он спустил вниз простыню и закатал курту.

– Да, впечатляет, – отозвался Ман. – Многоножка.

Он подошел к постели и коснулся пальцами лица друга.

Они поговорили несколько минут, стараясь обходить больные вопросы или по крайней мере смягчить их.

– Ты хорошо выглядишь, – сказал Ман.

– Ты не умеешь врать, – ответил Фироз. – Я не взял бы тебя в клиенты. Я в последние дни как-то не могу ни на чем сосредоточиться. Рассудок блуждает сам по себе, где ему вздумается. Наблюдать за этим любопытно, – добавил он с улыбкой.

Они с минуту помолчали. Ман прикоснулся лбом ко лбу Фироза и тяжело вздохнул. Он не стал говорить, как он сожалеет о содеянном. Он сел рядом с Фирозом.

– Рана болит? – спросил он.

– Иногда.

– У твоих домашних все в порядке?

– Да, – ответил Фироз. – А как твой отец?

– Держится молодцом, – ответил Ман.

Фироз не стал говорить, как он сочувствует Ману в связи со смертью матери, и лишь печально покачал головой, но Ман его понял. Спустя несколько минут он встал.

– Приходи еще, – попросил Фироз.

– Когда? Завтра?

– Нет, дня через два-три.

– Тебе придется прислать мне еще одну записку, – сказал Ман. – Иначе меня не пустят.

– Давай я проставлю новую дату на старой записке, – улыбнулся Фироз.

По пути домой Ман подумал, что они не говорили напрямую ни о Саиде-бай, ни о Тасним, ни о тюремном заключении Мана, ни о предстоящем суде, – и был этому рад.

18.23

Этим вечером в Прем-Нивас пришел доктор Билграми. Он хотел поговорить с Маном. Выглядел он изможденным. Он сказал Ману, что Саиде-бай нужно его видеть. Ман согласился пойти к ней вместе с доктором. Встреча их была безрадостной.

Выглядела Саида как прежде, но голос еще не полностью восстановился. Она упрекнула Мана в том, что он не заглянул к ней после выхода из тюрьмы. Его отношение к ней так сильно изменилось? – спросила она с улыбкой. Или она сама изменилась? Он не получал ее записок? Что удерживало его? Она разболелась и страшно хотела его увидеть. Голос ее дрогнул. Она просто с ума сходила, не видя его. Нетерпеливо махнув доктору Билграми, чтобы он их оставил, она посмотрела на Мана с любовью и жалостью. Как он себя чувствует? Он так похудел! Как с ним обращались в тюрьме?

– Даг-сахиб, что с тобой произошло? Что тебя ждет?

– Не знаю.

Он огляделся.

– Крови не видно, – заметил он.

– Какая кровь? Месяц уже прошел.

В комнате пахло розовым маслом и Саидой. Она печально и томно откинулась на подушки, валявшиеся у стены. А Ману казалось, что он видит шрам на ее лице, которое вдруг представилось ему портретом варикозной Виктории.

Ман пережил такое потрясение из-за смерти матери, из-за опасности, которой подверглась жизнь Фироза, из-за собственного унижения и ужасного сознания своей вины, что он начал чувствовать отвращение к самому себе и к Саиде-бай. Возможно, он и ее видел как жертву своих поступков. Он трезво оценивал все происшедшее, но это не помогало ему контролировать свои чувства. Все эти переживания так прочистили душу Мана, что вид Саиды лишь ужасал его. Он смотрел на ее лицо застывшим взглядом.

«Я становлюсь похожим на Рашида, – подумал он. – Тоже мерещится всякое».

Он встал. Лицо его побледнело.

– Я пойду, – сказал он.

– Ты нездоров.

– Да-да, ты права.

Разочарованная и обиженная его отношением, Саида хотела было упрекнуть его в этом и в том, какой вред он причинил ей и ее репутации, ее дому и Тасним, но, посмотрев на его растерянное лицо, поняла, что упреки бесполезны. Он был в каком-то другом мире, где она сама и ее любовь к нему не имели никакого значения. Она закрыла лицо руками.

– С тобой все в порядке? – неуверенно спросил он, словно нащупывая тропинку к чему-то в прошлом. – Я виноват во всем, что случилось.

– В тебе больше нет любви ко мне. Не отрицай. Я не могу этого видеть. – Она заплакала.

– Любви? – спросил он. – Любви?! – Неожиданно это слово привело его в ярость.

– И даже шаль, которую мама оставила мне… – начала было Саида.

Все, что она говорила, потеряло для него всякий смысл.

– Не поддавайся им там, – сказала она, не поднимая глаз, чтобы он не видел ее слез.

Ман отвернулся.

18.24

Двадцать девятого февраля Ман стоял перед тем же магистратом, к которому его вызывали в первый раз. Полиция пересмотрела свое заключение, сделанное на основании свидетельств. Ман, согласно их новому пониманию дела, не хотел убивать Фироза, но намеренно нанес ему такое ранение, которое вполне могло привести к смерти. Это позволяло классифицировать преступление Мана как покушение на убийство. Данная формулировка удовлетворяла судью, и на ее основании он составил обвинение:

Я, Суреш Матур, магистрат 1-го класса г. Брахмпур, обвиняю вас, Ман Капур, в следующем:
В том, что 4 января 1952 года в Брахмпуре вы совершили преступное деяние, а именно ударили ножом навабзаду Фироза Али Хана Байтарского с таким расчетом и при таких обстоятельствах, что в случае смерти навабзады Фироза Али Хана Байтарского вы были бы виновны в убийстве; вы нанесли ранение указанным образом упомянутому навабзаде Фирозу Али Хану Байтарскому и тем самым совершили преступление, наказуемое в соответствии со статьей 307 Индийского уголовно-исполнительного кодекса и попадающее под юрисдикцию Сессионного суда.
Сим указом я постановляю, что вы должны предстать перед указанным судом по указанному обвинению.


Кроме того, магистрат выдвинул против Мана обвинение в нанесении тяжких телесных повреждений с применением опасного оружия. Оба обвинения могли повлечь за собой приговор к пожизненному заключению, и оба запрещали освобождение преступника на поруки, так что Мана опять взяли под стражу в ожидании суда.

18.25

В тот же день, двадцать девятого февраля, ученый совет университета утвердил избрание Прана доцентом кафедры английского языка и литературы. Но в душах обитателей Прем-Ниваса царил такой мрак, развеять который это известие было не в состоянии.

В эти дни Пран много думал о смерти и, в частности, о замечании, брошенном Рамджап-бабóй его матери в день Пул Мелы. Если присвоение ему звания доцента было действительно связано со смертью, то чью смерть бабá имел в виду? Умерла его мать, но это никак не могло повлиять на решение квалификационной комиссии. Неужели профессор Мишра говорил правду, заявляя, что он старался действовать в интересах Прана из участия к его семье?

«Следующим будет мой отец», – думал Пран и тут же обвинял себя в суеверии. Но у его отца, к счастью, был повод отвлечься от мрачных мыслей, помимо заботы об организации судебной защиты Мана.

18.26

Хотя выборы в Законодательное собрание Махеш Капур проиграл, ему пришлось опять участвовать в его работе. В штате еще не проводились дополнительные, непрямые выборы в верхнюю палату собрания, Законодательный совет – и, таким образом, состав Законодательного собрания был еще не полным. По закону же законодательный орган должен был собираться не реже, чем раз в шесть месяцев, и поэтому пришлось созывать сессию собрания в старом составе. К тому же надо было утверждать бюджет, и, хотя было бы логично, если бы этим занимались новоизбранные законодатели, колеса финансово-экономической машины не могли останавливаться, дожидаясь их. С апреля по июль 1952 года, то есть в течение первой трети нового финансового года, старый состав Законодательного собрания работал над так называемым вотированием бюджета.

В начале марта обе палаты Законодательного собрания проводили совместную сессию, на которой должен был выступить с обращением губернатор штата. Выслушав его речь, законодатели вынесли ему вотум благодарности, после чего развернулась ожесточенная полемика о политике правительства, состоявшего из членов Конгресса, и о том, как были организованы выборы. Наиболее воинственно были настроены главным образом те, кто проиграл предвыборную гонку и для кого выступление в этих стенах было последним – по крайней мере, в ближайшие пять лет. Поскольку губернатор был скорее номинальным, нежели фактическим главой штата, текст его речи был написан в основном главным министром С. С. Шармой.

В речи губернатора кратко затрагивались события последнего времени, достижения правительства и планы на будущее. Партия Конгресс получила три четверти мест в нижней палате и благодаря системе непрямых выборов должна была добиться подавляющего большинства также и в верхней. Говоря о прошедших выборах, губернатор мимоходом заметил: «Я уверен, что вы, как и я сам, рады тому факту, что почти все министры прежнего кабинета вернулись к своим обязанностям». Многие в зале посмотрели при этом на Махеша Капура.

Губернатор также выразил сожаление в связи с тем, что правительство все еще не может провести в жизнь закон об отмене феодально-помещичьего землевладения, который до сих пор не был утвержден Верховным судом.

– Могу только заверить вас, – добавил он, – что мы незамедлительно приступим к воплощению закона в жизнь, как только суд его одобрит.

В ходе последовавших дебатов бегум Абида Хан темпераментно выложила все, что думает по поводу того и другого вопроса. Всем известно, заявила она, что правительство прибегало в ходе предвыборной кампании к незаконным действиям – в частности, предоставляло своему кандидату государственные автомобили для разъездов, и, несмотря на это, министр, наиболее тесно связанный в общественном мнении с лишением заминдаров их собственности, вполне заслуженно проиграл выборы. Сама Абида Хан была избрана в Законодательное собрание, но большинство других членов ее партии не прошли, и это ее злило.

Ее выступление спровоцировало всеобщий скандал. Члены Конгресса возмущались ее стараниями разжечь затухающие угли завершившегося процесса выборов. И даже Л. Н. Агарвал, втайне радовавшийся неудаче Махеша Капура, осудил методы, применявшиеся в ходе выборов – но не членами Конгресса, а «отъявленными коммуналистами» определенного племени. В ответ бегум Абида Хан стала говорить о попытке убийства и «гнусном заговоре с целью стереть сообщество, находящееся в меньшинстве, с лица нашей общей земли». В конце концов спикеру пришлось ее прервать, сказав, что дело, на которое она ссылается, еще подлежит судебному разбирательству и вообще не имеет отношения к вопросу о том, чтобы вынести вотум благодарности губернатору за его речь.

Махеш Капур сидел, опустив голову и не участвуя в дебатах. Он присутствовал здесь только по обязанности и предпочел бы находиться в любом другом месте. Бегум Абида Хан, говоря о племяннике, который едва не отправился в мир иной, призывала Бога и спикера установить справедливость, чтобы кровавый злодей, нанесший племяннику рану, едва не ставшую смертельной, понес заслуженное наказание. При этом она театральным жестом указала пальцем на Махеша Капура и тут же направила палец к небесам. Махеш Капур закрыл глаза и представил себе Мана в тюрьме. Если раньше у него была возможность спасти сына, используя свое влияние, теперь такой возможности не было.

Вотум благодарности был принят, как и ожидалось, подавляющим большинством, затем последовали рутинные законодательные дела вроде объявления об утверждении президентом или губернатором тех или иных инициатив, об отставке членов Законодательного собрания, избранных в парламент, а также вынесения на обсуждение ряда постановлений, которые необходимо было принять в перерыве между сессиями. Затем сессия прервалась на несколько дней по случаю Холи, чтобы вновь собраться после праздника для вотирования бюджета.

18.27

Холи на этот раз никак не отмечали ни в Прем-Нивасе, ни в доме Прана. Все, что происходило в прошлом году: макание профессора Мишры в ванну розовой воды перебравшими бханга Маном и Имтиазом; мокрая и перемазанная розовым порошком Савита, со смехом и слезами обещающая отомстить; заботы госпожи Капур о том, чтобы все внучатые племянники и племянницы из Рудхии получили свои любимые сласти; газели в исполнении увешанной драгоценностями Саиды-бай перед восхищенной мужской аудиторией и ревнивой женской, столпившейся на балконе, – все это казалось какой-то неправдоподобной фантазией.

Единственное, что позволил себе Пран, – мазнуть красным и зеленым порошком по лбу Умы. Это был первый Холи в ее жизни, и отец благословил ее невинность и неведение о темных и трагичных сторонах жизни.

Лата пыталась заниматься, но ученье не шло ей в голову. Сердце ее было переполнено тревогой за Мана, сочувствием к его близким и волнениями, связанными со своей предстоящей свадьбой. Госпожа Рупа Мера, узнав о единолично принятом Латой решении, разрывалась между возмущением и восхищением дочерью. Перед тем как сообщить матери об этом, Лата показала ей письмо Хареша с выражением любви к ней и извинениями за свой внезапный отъезд. Не зная, то ли прижать дочь к груди, то ли дать ей сначала легкого тумака за то, что не посоветовалась с ней, госпожа Рупа Мера разразилась в конце концов слезами.

Само собой, о том, чтобы праздновать свадьбу в Прем-Нивасе, не могло быть и речи. От Санни-Парка Лата отказалась ввиду отношения Аруна к Харешу. Баллигандж, где жила семья Чаттерджи, отпадал сразу по нескольким причинам. Оставался только дом деда, доктора Кишена Чанда Сета.

Будь на месте Рупы Меры доктор Сет, он обязательно дал бы Лате тумака. Шлепнул же он когда-то Рупу Меру за то, что она, по его мнению, неправильно ухаживала за годовалым Аруном. Ему никогда не хватало терпения с людьми некомпетентными и своевольными. Он наотрез отказался поощрять свадьбу внучки, не говоря уже о том, чтобы помочь в подготовке к ней, так как никто не удосужился сперва с ним посоветоваться. Он ответил Рупе, что его дом не отель и не дхарамшала и пусть она поищет другое место.

– Вот так, – заключил он.

Госпожа Рупа Мера пригрозила, что покончит с собой.

– Давай, давай, – согласился ее отец. Он знал, что она слишком любит жизнь, особенно когда может с полным основанием считать себя обиженной.

– И мы с тобой больше никогда не увидимся. Никогда в жизни я больше не встречусь с тобой. Давай простимся, – добавила она со слезами, – ибо ты видишь свою дочь в последний раз! – И неожиданно бросилась с рыданиями ему на шею.

Доктор Кришен Чанд Сет пошатнулся и чуть не выронил трость. Тронутый столь бурным проявлением эмоций и весомостью ее угрозы, он тоже разрыдался и несколько раз стукнул палкой об пол, чтобы дать выход своим чувствам. После этого они договорились о свадьбе.

– Надеюсь, Парвати не будет возражать, – вздохнула госпожа Рупа Мера. – Она так добра… так добра…

– Если она будет возражать, – воскликнул доктор Сет, – она меня больше не увидит. С женой развестись можно, а с детьми – никак! – Эти слова (которые, как ему показалось, он уже слышал где-то) вызвали у него новый приступ рыданий.

Несколько минут спустя из похода по магазинам вернулась Парвати. Протянув мужу пару розовых туфель на высоких каблуках, она сказала:

– Киши, дорогой, смотри, что я купила у «Лавли»!

Ее муж лишь слабо улыбнулся, страшась сообщить ей, каким испытаниям он согласился подвергнуть их дом.

18.28

Навабу-сахибу передали, что Махеш Капур спрашивал Вариса во время выборов о здоровье Фироза. Знал он также о том, что после объявления результатов Махеш Капур отказался от пересчета голосов. И уже позже мунши сообщил ему, что министр не захотел даже подавать ходатайство о расследовании действительности выборов.

– А из-за чего он стал бы подавать такое ходатайство? – спросил наваб-сахиб.

– Из-за того, что сделал Варис, – ответил мунши и вручил ему пару злополучных розовых листовок.

Прочитав листовку, наваб-сахиб побледнел от гнева. В листовке с таким цинизмом и нечестивостью говорилось о смерти его сына, что у наваба-сахиба напрашивался вопрос, как Бог не покарал Вариса, или его самого, или Фироза, невольного участника этой возмутительной аферы. Он и без того уже упал слишком низко в глазах света, а теперь его будет также мучить совесть насчет того, что думает о нем Махеш Капур.

Что бы ни думал об отце Фироз, его жизнь была наконец, благодарение Богу, вне опасности. А сын Махеша Капура находился в тюрьме, и над ним нависла угроза чуть ли не пожизненного заключения. Как странно все сложилось, подумал наваб-сахиб, и то слабое удовлетворение от наказания Мана и горестей Махеша Капура, которое он поначалу испытывал в своем отчаянии, развеялось.

Ему было стыдно, что он не посетил чауту после смерти госпожи Капур. Фироз в тот момент подхватил инфекцию, и его жизнь была под угрозой, но была ли угроза настолько серьезной, чтобы он не мог оторваться на полчаса от постели сына и, набравшись мужества, предстать перед всем миром во время прощания с умершей? Бедная женщина – она, несомненно, умерла в страхе, что ни его сын, ни ее собственный не доживут и до лета, и при этом понимала, что не увидит Мана перед смертью. Как тяжело, наверное, было сознавать это. Исключительно добросердечная и отзывчивая женщина такого не заслуживала.

Иногда он засыпал в библиотеке над книгой, и Гулям Русул будил его к ланчу или обеду. Погода становилась теплее. Медный барбет начал все чаще издавать свой короткий свист с росшей под окном смоковницы. Погрузившись в философские размышления о религии и астрономии, можно даже миры воспринимать как нечто малозначительное, не говоря уже о личных поместьях и амбициях, чувстве вины и печали. Работая над сборником стихов Маста, наваб-сахиб порой забывал о клокочущем вокруг мире, но обнаружил в последнее время, что не может сконцентрироваться на чтении. Иногда он ловил себя на том, что сидит, бессмысленно уставившись на страницу и недоумевая, что же он делал целый час.

Однажды утром он прочитал в «Брахмпурской хронике» об уничижительном выступлении Абиды Хан ad hominem[254] в Законодательном собрании, на которое Махеш Капур не пожелал ничего ответить. Наваб-сахиб посочувствовал другу и решил позвонить невестке.

– Абида, что за необходимость была говорить все то, о чем я читаю в газетах?

Абида засмеялась. Ее деверь был слаб и чересчур щепетилен, из него никогда не получился бы настоящий боец.

– Это был мой последний шанс открыто расквитаться с этим господином. Если бы не он, ты и твои сыновья могли бы не бояться за свое материальное благополучие. Да что там материальное благополучие! Как насчет жизни твоего сына?

– Но, Абида, всему есть предел.

– Когда я дойду до него, я остановлюсь. А если не остановлюсь, то сорвусь с края. Но это мои проблемы.

– Абида, надо же войти в положение…

– А сын этого министра вошел в положение Фироза? Или этой беспомощной женщины? – Тут Абида резко оборвала сама себя. Вероятно, она почувствовала, что достигла предела. Последовала долгая пауза. Наконец она нарушила молчание: – Ну ладно, я учту твои советы в будущем, но надеюсь, что этот головорез сгниет в тюрьме. – Она подумала о жене наваба-сахиба, единственном луче света в ее девичестве, и добавила: – И никогда оттуда не выйдет.

Наваб-сахиб знал, что Ман дважды приходил в Байтар-Хаус повидаться с Фирозом, прежде чем его снова засадили в кутузку. Об этом ему сообщил Муртаза Али, добавив, что приходил тот по просьбе Фироза. И наваб-сахиб спрашивал себя, справедливо ли будет сломать жизнь молодому человеку, если Фироз его простил?

В этот вечер они обедали с Фирозом наедине. Обычно в таких случаях они мучились, пытаясь завести непринужденный разговор, но это удавалось им с трудом. Но на этот раз наваб-сахиб спросил сына:

– Фироз, какие есть свидетельства против твоего друга?

– Свидетельства, абба?

– Да, с точки зрения суда.

– Он признался полиции в совершенном преступлении.

– А магистрату ведь не признавался?

Фироза немного удивило, что мысль об этой юридической тонкости пришла в голову его отцу, а не ему самому.

– Ты прав, абба, – сказал он. – Но есть и другие свидетельства: его бегство, опознание его кассиром, наши заявления – всех, кто там присутствовал. – Он посмотрел на наваба-сахиба, опасаясь, что отцу слишком тяжело обсуждать ранение сына и подоплеку событий. Помолчав, он добавил: – Когда я делал это заявление, я был совсем никакой, и мысли у меня вполне могли путаться. Наверное, они до сих пор не распутались. Это соображение должно было возникнуть у меня, а не у тебя.

Они молчали целую минуту. Наконец Фироз продолжил:

– Если я сам упал на этот нож… скажем, споткнулся… а нож держал Ман, то он мог подумать, что ненамеренно меня пырнул… он же был пьян. И так же могли подумать…

– Все остальные.

– Да, все присутствовавшие. Это объясняет, почему они сделали такое заявление и почему Ман бежал. – Вся сцена словно возникла вновь перед его глазами – медленно, но очень ясно. Затем снова стала расплываться.

– В Прем-Нивасе и без того хватает несчастий и забот, – сказал наваб-сахиб. – А одно и то же событие можно интерпретировать по-разному.

И каждый из них задумался о своем.

– Да, абба, – спокойно и благодарно отозвался Фироз; в душе у него начало просыпаться прежнее уважение к отцу.

18.29

Дело Мана слушалось через две недели окружным и сессионным судьей. В небольшом помещении присутствовали как наваб-сахиб, так и Махеш Капур. Одним из первых свидетелей вызвали Фироза. Обвинитель со спокойной уверенностью зачитал заявление Фироза, сделанное полицейским, и опешил, когда Фироз произнес:

– Но тут я споткнулся и напоролся на нож.

– Простите, что вы сказали? – спросил обвинитель.

– Я сказал, что споткнулся и напоролся на нож, который он держал в руке.

Прокурор был напрочь выбит из колеи. Как он ни старался, он не смог опровергнуть показания Фироза. Он обратился к суду с жалобой, что свидетель обвинения превратился в свидетеля защиты и потому он должен подвергнуть его перекрестному допросу. Он заявил Фирозу, что его слова противоречат тому, что он прежде говорил полиции. Фироз ответил, что чувствовал себя тогда плохо, был далеко не в здравом уме и память ему изменяла. И лишь когда он поправился, он вспомнил все четко и ясно. Обвинитель напомнил Фирозу, что тот сам адвокат и находится под присягой. Фироз, у которого до сих пор был бледный вид, ответил с улыбкой, что помнит об этом, но даже адвокатам память иногда отказывает. Он много раз восстанавливал в памяти сцену происшествия и теперь уверен, что споткнулся об что-то – возможно, о диванный валик – и упал прямо на нож, который Ман только что отнял у Саиды-бай.

– Он стоял на месте, не двигаясь, и, наверное, подумал, что сам меня ударил, – объяснил Фироз, хотя, как юрист, прекрасно понимал недостоверность показаний, основанных на чужих словах или интерпретации чужих мыслей.

Ман со скамьи подсудимых смотрел на друга, вытаращив глаза. Он не сразу понял, что происходит, и лицо его выражало тревожное изумление.

Следующей на свидетельскую трибуну поднялась Саида-бай в парандже. На вопросы она отвечала тихим голосом. Она была полностью согласна с тем, как изложил события защитник. Подтверждала его слова и Биббо. Другие улики – кровь Фироза на шали, опознание Мана железнодорожным кассиром, показания привратника и прочие – не позволяли точно установить, что произошло за две-три секунды, едва не ставшие фатальными. И если Ман не ударял Фироза ножом, а тот сам напоролся на лезвие, вопрос о предумышленном нанесении телесных повреждений, способных привести к смерти, снимался сам собой.

Судья не мог поверить, что человек, получивший столь тяжелую рану, станет выгораживать того, кто сознательно ее нанес. Ничто не указывало на сговор свидетелей или на подкуп кого-либо из них защитником. Оставался единственный разумный вывод: Ман невиновен.

Судья оправдал Мана по обоим пунктам обвинения и приказал немедленно освободить его из-под стражи.

Махеш Капур обнял сына. Он был ошеломлен и не мог произнести ни слова. Бросив взгляд на публику в зале, он увидел наваба-сахиба, разговаривавшего с Фирозом. Взгляды их встретились. Взгляд Махеша Капура был полон недоумения и благодарности. Наваб-сахиб слегка покачал головой, словно снимая с себя ответственность, и опять повернулся к сыну.

18.30

Прану казалось, что его отец в результате всех пертурбаций может стать суеверным, но он ошибался. Правда, Махеш Капур действительно сделал неуверенный шаг к потворству суевериям. В конце марта, за несколько дней до Рамнавани, он согласился с предложением Вины и старой госпожи Тандон провести в Прем-Нивасе чтение поэмы «Рамчаритманас» для родных и друзей.

Он и сам не мог бы толком объяснить, почему пошел на это. Во-первых, его жена хотела организовать такое чтение год назад, а потом, уже перед смертью, просила прочитать ей ту часть поэмы, где говорится о Ханумане в Ланке. Возможно, Махеш Капур сожалел о том, что отказал ей в прошлом году, а может, у него просто уже не было сил отказывать людям в чем-либо. Не исключено также, что ему хотелось (в чем он вряд ли признался бы) отблагодарить таким образом некую таинственную благотворную и неподвластную ему силу, которая спасла его сына, когда, по логике вещей, тот был уже обречен, и возродила надежду на восстановление дружеских отношений с навабом-сахибом, когда казалось, что все мосты уже сожжены.

Старая госпожа Тандон была единственной из трех родственниц-самдхин, которая принимала участие в чтении. Госпожа Рупа Мера находилась в Калькутте, где лихорадочно делала закупки к свадьбе. И медный колокольчик госпожи Капур не звенел больше в уголке, где она служила пуджу.

Как-то утром в комнату, где проводилось чтение, зашла белая сова. Постояв некоторое время и послушав, она медленно вышла. Появление совы среди бела дня было воспринято большинством присутствовавших как дурное предзнаменование. Но Вина не согласилась с этим. Она сказала, что белая сова – курьер Лакшми и считается в Бенгалии символом удачи. Вполне может быть, что в данном случае она была посланцем из высших сфер, принесшим добрую весть о том, что все будет хорошо.

18.31

В тюрьме Ман часто вспоминал Рашида с его мучительными маниакальными идеями и иллюзиями. Хотя его собственные иллюзии оказались временными, они оба были изгоями. Разница между ними заключалась, с точки зрения Мана, в том, что он, в отличие от Рашида, сохранил любовь членов своей семьи.

Он попросил Прана послать Рашиду немного денег – не из чувства какой-либо вины перед ним, а просто потому, что Рашид, он был уверен, остро в них нуждается. Вспоминая, каким исхудалым и изнуренным был Рашид во время их встречи в Кёрзон-парке, он сомневался, что Рашиду хватает на жизнь того, что он зарабатывает и что присылает ему дядя. К тому же Ман подозревал, что эти пожертвования рано или поздно неизбежно прекратятся.

В период освобождения на поруки он послал Рашиду анонимно еще денег, но встречаться с ним не захотел. Он понимал, что визит человека, над которым висит обвинение в тяжком преступлении, может быть истолкован превратно и привести к непредсказуемым последствиям. В любом случае это вряд ли будет способствовать восстановлению душевного равновесия Рашида.

После оправдания и окончательного освобождения Мана его мысли опять обратились к бывшему учителю и другу. Но он все же не был уверен, что визит без предупреждения принесет пользу, и сначала послал Рашиду письмо. Ответа он не получил.

Он написал вторично, но ответа опять не было, и письмо не вернулось. Ман подумал, что есть хотя бы тот плюс, что его попытки не пресекли, и поехал к Рашиду. Но оказалось, что Рашид на прежнем месте больше не живет. Ман поговорил с домовладельцем и его женой, объяснив им, что он друг Рашида. Чувствовалось, что его расспросы их не очень радуют. Нового адреса Рашида они не знали. Когда Ман сказал, что написал недавно Рашиду два письма, и спросил, где они, домовладелец посмотрел на жену и, приняв решение, достал их откуда-то и отдал Ману. Письма были не распечатаны.

Было непонятно, получал ли Рашид посланные ему деньги. Ман спросил хозяев, когда именно Рашид съехал от них и получал ли перед этим какие-нибудь письма. Они не могли вспомнить, когда это произошло. Оба были раздражены – то ли из-за Рашида, то ли из-за самого Мана с его расспросами.

Не на шутку обеспокоенный, Ман попросил Прана выяснить местопребывание Рашида через университетскую кафедру истории или канцелярию, но ни тут ни там ничего узнать не удалось. Работник канцелярии сказал, что Рашид бросил университет, объяснив, что не может посещать лекции, так как ему надо заниматься общественной работой, дабы спасти страну.

Ман написал на своем довольно примитивном урду письмо Бабé и отцу Рашида, спрашивая, не могут ли они сообщить, где находится Рашид и как у него дела. Что, если Медведь знает новый адрес Рашида? Ман получил короткий и доброжелательный ответ. Бабá писал, что все в Дебарии рады его оправданию в суде и посылают также привет его отцу. Медведь и гуппи шлют Ману особый привет и наилучшие пожелания. Репортажи из зала суда произвели на гуппи такое впечатление, что он дал зарок больше не плести небылиц: мол, тягаться с Маном ему не под силу.

От Рашида они не получали никаких вестей и адреса его не знали. В последний раз он появлялся в деревне во время предвыборной кампании, когда своими обвинениями и оскорблениями настроил жителей против себя еще больше и принес своей партии только вред. Его жена была этим очень расстроена, а теперь, когда он исчез, находилась в смятении. С Мехер было все в порядке – не считая того, добавлял Бабá сердито, что ее дед по матери требует, чтобы она вместе со своей матерью и маленькой сестрой переехала жить в его деревню.

Если Ман что-нибудь узнает о Рашиде, писал Бабá, пусть сразу сообщит им. Они будут очень благодарны. А в данный момент, увы, даже Медведю ничего о Рашиде не известно.

18.32

Выступив свидетельницей, Саида-бай сразу покинула здание суда, но не прошло и получаса после вынесения Ману оправдательного приговора, как она уже знала об этом и благодарила за это Бога. Она была достаточно умна и опытна и понимала, что Ман для нее потерян, но весть, что жизнь молодого человека не будет загублена в тюрьме, сняла камень с ее души. Она видела все недостатки Мана, но не могла вырвать его из сердца.

Возможно, первый раз в жизни ей пришлось любить безответно. Снова и снова она вспоминала Мана таким, каким впервые увидела его в тот вечер в Прем-Нивасе: жаждущим, стремительным Дагом-сахибом, полным жизни и энергии, очарованным ею и неотразимым.

Порой она думала о навабе-сахибе, о своей матери и о самой себе, ставшей матерью в пятнадцать лет. «Не пускайте пчелу в сад, чтобы не убить ненароком мотылька ни за что ни про что», – бормотала она известные строки. И все же иногда смутные причинные связи приводят к положительным результатам. Так, из надругательства над ее юностью и из ее стыда родилась ее обожаемая Тасним.

Биббо ворчала, что Саида теперь часто сидит без дела, уставившись в пространство.

– Спели бы лучше хоть что-нибудь! – сказала она. – Попугай, глядя на вас, тоже скоро разучится говорить.

– Успокойся, Биббо! – сердито оборвала ее Саида.

Но Биббо, обрадованная уже тем, что ей удалось вызвать хоть какую-то живую реакцию у хозяйки, продолжила наступление:

– Скажите спасибо Билграми-сахибу. Без него мы пропали бы.

Саида лишь пощелкала языком и отмахнулась.

– И спасибо также вашему высокородному поклоннику за то, что избавил нас в последнее время от своих приставаний, – продолжала Биббо.

Саида бросила на нее сердитый взгляд. Раджа Марха временно оставил их без внимания, скорее всего, потому, что был занят проектом освятить свой храм, установив там древний лингам, символизирующий Шиву.

– Бедный Мийя Миттху! Он скоро забудет даже, как пропищать «виски!», – скорбно бормотала служанка.

Как-то, устав от бессмысленного нытья Биббо, звучавшего даже тягостнее, чем хотела служанка, Саида велела подать ей фисгармонию и пробежалась пальцами по перламутровым клавишам. Но грустные мысли продолжали досаждать ей так же, как и в ее спальне, где на нее глядела со стены вставленная в рамку иллюстрация из подаренной Маном книги. Потребовав эту книгу, Саида положила ее на фисгармонию и стала листать, задерживаясь преимущественно на картинках. Ей на глаза попалось изображение женщины, горевавшей на кладбище.

«Я уже месяц не была на могиле матери, – подумала она. – В этом идиотском состоянии отвергнутой любовницы я совсем забыла о своем дочернем долге». Но чем больше она старалась не думать о своей безнадежной любви к Ману, тем тяжелее ей становилось.

И что будет с Тасним? На нее сложившаяся ситуация действовала, по-видимому, еще хуже, чем на Саиду-бай. Бедная девочка стала молчаливее оставленной без внимания птицы. Трое мужчин появлялись в ее жизни – Исхак, Рашид, Фироз, – но никакие отношения ни с кем из них были совершенно невозможны по разным причинам. В каждом случае Тасним молча взращивала свое чувство и так же молча переносила разрыв. Она видела, как ранили Фироза и чуть не задушили сестру; возможно, до нее дошли слухи, касавшиеся ее самой, – хотя ее упорное молчание не позволяло судить, так ли это. И если эти слухи действительно были ей известны, насколько она им верила и как относилась теперь к Саиде? А к мужчинам?

«Как бы ей все-таки помочь?» – думала Саида. Но ничего не придумывалось. Поговорить с Тасним о чем-либо важном не было никакой возможности.

Хотя уже наступил вечер и на небе начали появляться первые звезды, Саида стала напевать строки из стихотворения Миная, приветствующие восход солнца. Это вернуло ее к мыслям о беззаботном вечере в саду Прем-Ниваса и о последовавших за ним горестях и боли. В голосе ее звучали слезы, но глаза были сухими. К ней вошли Биббо и Тасним, чтобы послушать ее – такая возможность предоставлялась им теперь чрезвычайно редко. Тасним знала стихотворение наизусть, но не повторяла строки вслед за сестрой, зачарованная ее пением:

Собранье завершилось… Мотыльки,прощайтесь с догоревшими свечами!«Идти пора», – мигают светлякипоследних звезд короткими ночами.Они, мерцая из бездонной тьмы,исчезнут, словно мысль о человеке.Весь мир таков – один лишь миг, и мыглубоким сном забудемся навеки.

18.33

Рашид шел вдоль парапета по стене Барсат-Махала. От голода и нервного истощения мысли его путались.

Темнота, река, холодная мраморная стена.

Где-то рядом ничего нет.

Ох, опять вокруг меня эти старцы из Сагала.

Ни отца, ни матери, ни жены, ни ребенка.

Как драгоценный камень над водой. Парапет и сад, а под ним течет река.

Ни Сатаны, ни Бога, ни Иблиса, ни Джибриля[255].

Бесконечные, бесконечные, бесконечные воды Ганги.

Звезды наверху, звезды внизу.

…некоторых из них поразил чудовищный вопль, некоторых из них по Нашему велению поглотила земля, а некоторых из них Мы потопили. Аллах не был несправедлив к ним – они сами поступали несправедливо по отношению к себе[256].

Покой. Без молитв. Молитв больше не будет.

Лучше спать, чем молиться.

Дорогой мой человек, ты слишком рано отказался от жизни. Я объявил твое пребывание в раю незаконным.

Весна в раю.

О Господи, Господи.

18.34

Ниже по течению реки в это время все внимание было сосредоточено на другом действе, производившемся с необыкновенной помпой.

Лингам Шивы был примерно такого размера, какой фигурировал в мантрах чандрачурского священнослужителя, и находился на дне Ганги примерно там, где указывали мантры, но был скрыт под слоями песка и ила. Потребовалось несколько дней, чтобы расчистить его в мутной воде, и еще несколько, чтобы вытянуть лебедками на нижний, достаточно широкий уступ кремационного гхата. Там он и лежал теперь над водами Ганги, в которых провел несколько столетий, – лежал, сперва облепленный глиной и песком, а затем, очищенный водой, молоком и гхи до зеркального блеска, засверкал на солнце всей своей черной гранитной громадой.

Люди приходили издалека, чтобы подивиться на это чудо, поразиться и восхититься, а также вознести ему молитву. Старые женщины совершали возле него обряд пуджи: пели, декламировали, украшали цветами объект поклонения и смазывали его сандаловым маслом. Лингам Шивы и река, вытекшая из волос Шивы, образовывали очень гармоничную пару.

Раджа Марха созвал историков и инженеров, астрологов и священников: следовало подготовиться к тому, чтобы поднять лингам по уступам кремационного гхата, провезти по кривым улочкам Старого Брахмпура на открытое пространство в Чоук и уже оттуда – в святилище восстановленного храма, где лингам, заново освященный, будет торжественно возвышаться во веки веков.

Историки собирали сведения о других аналогичных предприятиях – таких, как перевозка Фируз-шахом[257] колонны Ашоки из-под Амбалы в Дели, – но раджа с негодованием отверг идею подражать опыту мусульманского правителя при перемещении буддийской святыни. Инженеры подсчитали, что для поднятия по крутым ступеням гхата каменного цилиндра двадцати пяти футов длиной и двух футов диаметром, весом более шести тонн потребуется две сотни рабочих (использовать лебедки и блоки для этой уникальной торжественной церемонии раджа запретил). Астрологи определили благоприятное для перевозки время и сказали, что ее надо совершить в течение ближайшей недели или ждать подходящего момента еще четыре месяца. А священники, недавно назначенные в новый храм Чандрачур, готовились к отправлению соответствующих обрядов по всему пути лингама и к грандиозной церемонии водружения его в храме, совсем недалеко от того места, где он стоял во времена Аурангзеба.

Мусульмане пытались через комитет «Аламгири Масджид Хафазат» воспротивиться установке непристойного монумента у западной стены своей мечети, но без успеха. Правовой титул раджи на участок земли с храмом, переданный в доверительное пользование организации «Линга Ракшак Самити», руководство которой осуществлял раджа, был неоспорим.

Однако и среди индусов некоторые считали, что лингам следует оставить возле кремационного гхата, где уже десять поколений пуджари молились ему в скорби и отчаянии и где он должен был напоминать молящимся не только о творческой силе Шивы Махадевы[258], но и о его способности разрушать. Наследный пуджари, который, лишь завидев поднимаемый из реки лингам, принялся в экстазе молиться, теперь настаивал, что тот уже нашел свое место: лингам должен покоиться на уступе у самой воды, где будет всем виден, а при сезонном подъеме и опускании Ганги – то скрываться под водой, то опять представать людским взорам.

Но раджа Марха и «Линга Ракшак Самити» были не согласны. Пуджари выполнил свою функцию, он помог найти лингам и поднять его из реки. Теперь подъем лингама следует продолжить, и какой-то оборванный фанатик-пуджари не должен препятствовать осуществлению этого великого замысла.

На барже были доставлены обтесанные до ровных цилиндров бревна, которые уложили поверх уступов гхата четырьмя параллельными вертикальными рядами, образовавшими настил шириной десять футов. На высоте ста пятидесяти футов настил поворачивал вправо, в более узкий проход, и здесь бревна положили теснее, чтобы поворот был плавным. С этого места лингам собирались поднимать по диагонали, и для разворота нужно было придумать и отрепетировать сложную процедуру.

В назначенный день, задолго до того, как проснулись птицы, зазвучал торжественный, грустный и чарующий зов раковин. Лингам еще раз омыли и обернули сначала шелково-хлопчатобумажной тканью, а затем толстым слоем коричневой джутовой рогожи. Поверх нее лингам обвязали толстыми канатами, от которых расходились канаты и тросы потоньше. Десятки тысяч ноготков были воткнуты в рогожу или рассыпаны по ней вперемешку с лепестками роз. Маленький дамару[259] начал отбивать звонкий гипнотический ритм; священники завели непрерывную многочасовую песнь, накладывавшуюся через громкоговорители на волнообразный гул толпы, то звучавший приглушенно, то вспыхивавший с новой силой.

В полдень, в самое пекло, когда все стараются беречь силы, двести молодых людей, недавно посвященных в акхару Шивы, босые и обнаженные по пояс, встали по пять человек с каждой стороны настила на каждой из двадцати ступеней гхата и принялись тянуть лингам за веревки, перекинутые через плечи и врезавшиеся в кожу. Бревна затрещали, и лингам послушно пополз вверх. Поющая, приплясывающая, молящаяся и болтающая толпа разом издала трепетный вздох.

Рабочие кремационных гхатов оставили работу, дивясь на ползущий вверх лингам. Трупы продолжали гореть без присмотра. Стали слышны жалобные причитания пуджари, лишившегося объекта поклонения, и нескольких его единомышленников.

Постепенно по команде сверху лингам рывками поднимался со ступеньки на ступеньку. Несколько человек подталкивали его вагами снизу. На каждом следующем уступе они вбивали под него клинья, чтобы люди, тянувшие его, могли передохнуть. Солнце нещадно палило с неба, раскаленные ступени гхата, крутые и неровные, обжигали ступни, все задыхались от натуги и жажды. Но они продолжали трудиться в едином ритме, и через час работы лингам поднялся над Гангой на высоту семидесяти футов.

Раджа Мархский, стоя наверху, с удовлетворением следил за процессом, время от времени радостно выкрикивая: «Хар хар Махадева!» Несмотря на жару, он был в белом шелковом костюме для церемоний, густо испещренном жемчужинами вперемешку с каплями пота. В правой руке он держал большой золотой трезубец.

Раджкумар Мархский с высокомерной, как у отца, усмешкой на лице исступленно кричал молодым послушникам: «Быстрее! Быстрее!» – и колотил кулаками по их спинам, чрезвычайно возбужденный видом крови, которая начала выступать у них на плечах из-под веревок.

Рабочие старались двигаться быстрее. Их движения стали менее слаженными. Веревки скользили на их плечах, покрытых потом и кровью.

Лингам достиг поворота, где ступени гхата переходили в узкий проулок, откуда уже не было видно Ганга.

Внезапно одна из веревок на внешней стороне поворота лопнула, державший ее молодой человек пошатнулся. Нарушение ритма вызвало неравномерное распределение напряжений, и лингам чуть сдвинулся в сторону. Лопнула еще одна веревка, за ней третья. Это вызывало сотрясение всей каменной громады. Сразу же в рядах рабочих вспыхнула паника.

– Клинья! Вставьте клинья!

– Держите его!

– Стойте… погодите… вы нас убьете!

– Уходите, уходите! Нам его не удержать.

– Спустите его на ступеньку, ослабьте натяжение.

– Тяните!

– Не тяните, он вас раздавит…

– Бегите! Спасайтесь!

– Вбейте клинья! Клинья!