Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Когда уже к ночи они вернулись в Салимпур, Махеш Капур сказал Кедарнату, что хочет побыть один. Свисавшие с потолка лампочки давали слабый свет и мигали. Он поужинал в одиночестве и задумался о своей жизни, стараясь отделить публичную деятельность от всего личного и сосредоточиться на первой. Сильнее, чем когда-либо, он ощутил, что надо было оставить политику в 1947 году. Решительность, присущая ему во время борьбы с англичанами, рассеялась из-за неопределенности и слабости в управлении страной после завоевания независимости.

После ужина он просмотрел почту. Среди прочей корреспонденции был большой конверт с подробностями о ходе местной предвыборной кампании. Взяв другой конверт, Махеш Капур удивился, увидев на марке лицо короля Георга VI.

С минуту он глядел на марку, ничего не понимая, словно это было неким предзнаменованием, затем осторожно положил письмо на одну из открыток с маркой, изображавшей Ганди. У него было чувство, что он бессознательно сам же побил свой лучший козырь. Он снова уставился на марку.

Объяснение было простое, но оно не пришло в голову Махешу Капуру. Почтово-телеграфное ведомство, боясь, что при неимоверно возросшем из-за предвыборной суеты объеме корреспонденции может не хватить почтовых материалов, распорядилось продавать дополнительно старые марки и конверты с портретом Георга VI. Так что больной английский король не поднимался со своего ложа, чтобы явиться в ночной тиши Махешу Капуру и предсказать, что они еще встретятся в Филиппах[222].

17.34

На следующий день Махеш Капур поднялся до восхода солнца и пошел прогуляться по незнакомому городу. На небе еще были видны звезды. Только что начала петь пара проснувшихся птиц. Лаяли собаки. Какой-то петух заглушил слабый призыв муэдзина на молитву. Затем опять наступила тишина, нарушавшаяся лишь пением птиц.

Вставай же, путник, ведь рассвет!Зачем ты спишь, раз ночи нет?..

Махеш Капур спел себе под нос этот мотив и почувствовал, что к нему возвращается если не надежда, то по крайней мере решимость. Посмотрев на часы, которые ему подарил Рафи-сахиб, и проверив дату, он улыбнулся. Чуть позже он уже собирался отправиться в очередную поездку по деревням, когда к нему прибежал запыхавшийся глава салимпурской администрации:

– Господин, завтра к нам приезжает премьер-министр! Мне сказали по телефону, что надо сообщить об этом вам. Он будет выступать в Байтаре и Салимпуре.

– Вы уверены? – возбужденно спросил Махеш Капур. – Это абсолютно точно? – Можно было подумать, будто его утренний душевный подъем и повлек за собой улучшение предвыборной ситуации.

– Да, господин, это точно. – Глава администрации был тоже возбужден и вдобавок растерян. – А я совсем не подготовился к его приезду, совсем!

Не прошло и часа, как необычайная новость облетела весь город, а к полудню она распространилась и по деревням.

Неру встретился с Махешем Капуром и парламентским кандидатом от Конгресса в гостинице Байтара. Премьер-министр выглядел удивительно молодо для своих шестидесяти двух лет; он был одет в ачкан, посеревший от пыли на дорогах округа. Махеш Капур с трудом верил в реальность происходящего.

– Капур-сахиб, – обратился к нему Неру, – мне сказали, что нет смысла приезжать сюда, потому что ваше дело безнадежное. Это окончательно убедило меня, что приехать необходимо. Уберите это, – сердито сказал он стоявшему рядом человеку, снимая с себя семь гирлянд ноготков. – Еще мне рассказали какую-то ерунду о том, что ваш сын попал в некую неприглядную историю. Я спросил, имеете ли вы какое-нибудь отношение к этому, и мне сказали, что нет. Люди в этой стране слишком озабочены тем, что этого никак не заслуживает.

– Не знаю, как вас благодарить, Пандитджи, – отозвался Махеш Капур. Он был глубоко тронут.

– Благодарить? Не за что меня благодарить. Кстати, примите мои искренние соболезнования по поводу госпожи Капур. Я помню, мы с ней виделись в Аллахабаде, но это было давно, лет пять назад, наверное.

– Одиннадцать.

– Одиннадцать?! Но в чем дело? – обратился он к сопровождающим. – Почему им требуется столько времени, чтобы все подготовить? Я опоздаю в Салимпур. – Он кинул в рот пастилку. – Да, я еще хотел сказать вам: я прошу Шарму войти в мой кабинет. Он вечно отказывается, но всему есть предел. Я знаю, он хочет оставаться главным министром здесь, но мне нужна сильная команда в Дели. Поэтому очень важно, чтобы вы победили на этих выборах и следили бы за тем, чтобы в Пурва-Прадеш все шло как надо.

– Пандитджи, – с удивлением произнес польщенный Махеш Капур, – я сделаю все, что в моих силах.

– И конечно, мы не можем допустить, чтобы на ответственных постах сидели всякие реакционеры, – сказал Неру, сделав неопределенный жест в сторону форта. – Где этот Бхушан – кажется, так его зовут? Ничего не могут толком организовать! – произнес он нетерпеливо. Выйдя на веранду, он крикнул члену окружного комитета Конгресса, отвечавшему за логистику: – Как мы будем управлять страной, если не можем обеспечить платформу для выступления, микрофон и парочку полисменов? – Узнав, что нудные и затянувшиеся меры по обеспечению безопасности наконец приняты, он, прыгая через ступеньку, сбежал по гостиничной лестнице и вскочил в автомобиль.

Каждую сотню ярдов вереницу машин останавливали восторженные толпы. Достигнув наконец платформы, с которой должен был выступать, Неру взбежал на устланную цветами площадку и приветствовал огромную толпу жестом намасте. Собравшиеся городские и деревенские жители ждали его с нетерпением уже больше двух часов. Они почувствовали приближение Неру даже раньше, чем увидели его; какой-то электрический импульс пробежал по толпе, и они закричали:

– Джавахарлал Неру зиндабад!

– Джай Хинд!

– Конгресс зиндабад!

– Махарадж Джавахарлал ки джай![223]

Последнее, по мнению Неру, было уже слишком.

– Садитесь, садитесь, успокойтесь! – крикнул он.

Все довольно засмеялись и продолжали вопить. Неру в раздражении соскочил с платформы прежде, чем его успели остановить, и стал руками усаживать людей на их места.

– Садитесь же, наконец! Мы не можем тянуть с выступлением бесконечно.

– Он пихнул меня на мое место, и очень сильно! – гордо сообщил один из собравшихся друзьям. Было ясно, что он еще долго будет хвастать этим.

Когда Неру вернулся на платформу, один из партийных функционеров стал представлять публике и превозносить кого-то еще из стоявших рядом.

– Достаточно, достаточно, открывайте собрание, – прервал его Неру.

Тогда другой функционер начал расписывать самого Неру, говоря, какая это для всех редкая честь и благословение – видеть его у себя, и называя его душой Конгресса, гордостью Индии, джавахаром и лалом[224] всего народа, его сокровищем, его любимцем.

Тут уж Неру рассердился не на шутку.

– Послушайте, вам что, совсем нечего делать? – процедил он разглагольствовавшему партийцу и обратился к Махешу Капуру: – Чем больше они говорят обо мне, тем меньше от меня пользы и вам, и Конгрессу, и народу. Скажите ему, чтобы замолчал.

Махеш Капур угомонил говорившего, и тот обиженно смолк. Неру немедленно приступил к своей сорокапятиминутной речи на хинди.

Люди внимали ему завороженно. Понимали они его или нет – трудно было сказать, потому что он бросал им в импрессионистской манере одну идею за другой, и к тому же его хинди был неидеален, но они слушали его и смотрели на него с благоговением.

Речь его вкратце сводилась к следующему:

Господин председатель и прочие, братья и сестры! Мы собрались здесь в тревожное время, но оно также и время надежд. С нами больше нет Ганди, и потому особенно важно, чтобы у вас была вера в будущее нации и в самих себя.
Весь мир переживает трудности. Возник корейский конфликт, конфликт в Персидском заливе. Вы, возможно, слышали о том, что Британия пытается подчинить своему влиянию Египет. Все это рано или поздно кончится плохо. Надо избегать этого. Мир должен научиться жить без войн.
У себя дома мы тоже должны сохранять мир. Мы люди терпимые и должны уважать других. Много лет тому назад мы потеряли свободу, потому что были разобщены. Мы не можем допустить, чтобы это повторилось. Страну ждет катастрофа, если ею будут управлять религиозные фанатики и коммуналисты всех мастей.
Мы должны перестроить наше мышление. Это главное. Индуистский кодекс – очень важная мера, его надо принять. Законы об отмене системы заминдари надо воплотить в жизнь во всех штатах. Мы должны смотреть на мир по-новому.
Индия – древняя страна с великими традициями, но время требует совместить эти традиции с наукой. Недостаточно победить на выборах, надо выиграть битву в производстве. Надо внедрять науку все шире и шире, производить все больше и больше. Руки всех граждан должны направлять плуг и управлять станком. Мощь наших рек надо укротить плотинами. Эти детища науки и современного мышления дадут нам воду для орошения полей и электричество. Питьевая вода, продукты питания, надежный кров, медицинское обслуживание и грамотность должны быть повсюду, в том числе и в деревнях. Мы должны развиваться, иначе будем отсталой страной…


Неру то погружался в воспоминания, то ударялся в поэтичность, то, увлекшись, принимался бранить публику. Он был, как люди чувствовали и раньше, довольно деспотичным демократом. Но они аплодировали ему почти независимо от того, что он говорил. Они радостно кричали, когда он упоминал колоссальные размеры Бхакрской плотины, одобрительно гудели, когда он корил американцев за притеснение Кореи, что бы это вообще ни было такое, Корея. Но особенно громко они вопили, когда в конце речи, как будто едва не забыв, он попросил их поддержать кандидата Конгресса. И люди верили, что Неру, победитель и герой борьбы за независимость, наследник Махатмы Ганди, не станет уговаривать их напрасно.

Неру всегда обращался к аудитории с подобными призывами лишь в последние минут десять своей речи. Он агитировал за партию Конгресс, которая добилась независимости страны и единственная среди всех партий могла сохранить ее целостность, за парламентского кандидата от Конгресса, очень достойного человека (имя его он забыл) и за его старого товарища и единомышленника Махеша Капура, который выполнил трудную и необходимую всему штату задачу по разработке законопроекта об отмене системы заминдари. Неру говорил о том, что в век торжества республиканизма еще остались люди, которые, цепляясь за пережитки прошлого, продолжают пользоваться феодальными привилегиями. Некоторые из них даже выступают в предвыборной борьбе в роли независимых кандидатов. Один подобный владелец огромного поместья использует в качестве эмблемы скромный велосипед. (Эта шпилька с местным колоритом была воспринята особенно хорошо.) Таких богачей немало, и это необходимо учитывать в своей политике. Неру призвал слушателей не доверять слепо их заявлениям об их бескорыстии и смиренности, а вспомнить, как в прошлом они угнетали простой народ и преданно служили британским хозяевам, которые в ответ защищали их земли и их доходы и покрывали их грехи. Конгресс не желает иметь ничего общего с реакционерами и охранителями феодального строя и для борьбы с ними нуждается в поддержке народных масс.

Когда слушатели, преисполнившись энтузиазма, стали кричать: «Конгресс зиндабад!» – или, еще хуже: «Джавахарлал Неру зиндабад!» – Неру сердито одернул их и велел кричать «Джай Хинд!».

На этом собрание закончилось, и он поспешил на следующее, как всегда опаздывая и раздражаясь из-за этого, – человек, чье большое сердце завоевывало сердца окружающих и чьи как будто бессвязные призывы к взаимному уважению позволяли плохо организованной и нестабильной стране и в эти ранние опасные годы независимости, и в течение всей его жизни оставаться по крайней мере свободной от систематического религиозного фанатизма.

17.35

Несколько часов, проведенных Джавахарлалом Неру в их избирательном округе, оказали сильнейшее воздействие на ход предвыборной кампании, и в особенности на положение Махеша Капура. Они возродили в нем надежду и придали новые силы местным работникам Конгресса. Избиратели также стали относиться к Махешу Капуру несравненно дружелюбнее. Если уж сам Неру, в котором они действительно видели душу Конгресса и гордость нации, назвал его своим «старым товарищем и единомышленником», то кто они такие, чтобы сомневаться в его кандидатуре? Если бы голосование проводилось на следующий день, а не через две недели, Махеш Капур, возможно, победил бы с большим отрывом и полетел бы домой как на крыльях, а точнее, на подоле пыльного ачкана Неру.

Визит Неру отчасти снял также межконфессиональное напряжение в округе. Мусульмане всей страны видели в нем своего покровителя и защитника. Однажды во времена Раздела он выпрыгнул из полицейского джипа в Дели и бросился без всякого оружия разнимать две дерущиеся толпы, чтобы спасти жизни людей – не важно, мусульман или индусов. Даже то, как он был одет, говорило, что это человек из «высших» и культурных слоев общества, как бы он это «высшее» общество ни обличал. Неру побывал у гробницы великого исламского святого, суфия Мойнуддина Чишти в Аджмере, где ему преподнесли мантию; посетил он и Амарнат, где индуистские священнослужители исполнили в его честь пуджу. Президент Индии Раджендра Прасад мог бы съездить в Амарнат, но не в Аджмер, и живших в страхе представителей национальных меньшинств ободрял тот факт, что премьер-министр не видел принципиальной разницы между индуистскими и мусульманскими святыми местами.

Даже мауляну Азада, самого популярного мусульманского лидера после завоевания независимости, можно было сравнить разве что с луной, которая сияет отраженным светом солнца – Неру. Именно Неру была отдана любовь всей нации и власть над ней, хотя ему самому это было не по душе и он предпочитал не злоупотреблять этим.

Некоторые – и индусы, и мусульмане – говорили наполовину в шутку, что Неру был бы лучшим мусульманским лидером, чем Джинна. Джинна не любил своих единоверцев по-настоящему, и лишь сила его воли заставляла их поддерживать вслед за ним Пакистан. А в лице Неру они имели человека, искренне сочувствовавшего им, который в отличие от других и после Раздела страны продолжал относиться к ним с той же симпатией и уважением, что и к людям всех вероисповеданий или неверующим. Они чувствовали бы себя гораздо менее защищенными, если бы на месте Неру в Дели был кто-то другой.

Но до Дели, как говорится, далеко, да и до Брахмпура, и даже до окружного центра Рудхии – тоже. С течением дней вновь обрели силу привычные местные приоритеты, кастовые и религиозные предубеждения, всплывали застарелые спорные вопросы. Слухи о сыне Махеша Капура и о навабзаде, о Саиде-бай и навабе-сахибе обсуждались повсюду, где люди встречались друг с другом: в салимпурской парикмахерской, представлявшей собой просто кресло на тротуаре, на овощном рынке, во внутренних двориках за вечерним кальяном.

Многие индусы высших каст считали, что Ман изменил своей касте, связавшись с мусульманкой легкого поведения – и, хуже того, всерьез влюбившись в нее. А раз так, его отец не мог больше рассчитывать на их голоса. С другой стороны, бедные мусульмане – а мусульмане в своей массе были бедны – стали пересматривать свою позицию. Хотя они традиционно относились к навабу-сахибу лояльно, избрание Вариса в Законодательное собрание казалось им небезопасным. Что произойдет, если туда войдет не только он, но и другие ставленники крупных землевладельцев и Конгресс не составит безусловного большинства? Не будет ли Закон об отмене системы заминдари и его претворение в жизнь под вопросом – даже притом что он одобрен Верховным судом? Перспектива оставаться арендаторами под жестким контролем мунши и его подручных меньше привлекала их, нежели владение собственным наделом со всеми неизбежными трудностями этого.

Кедарнат добился значительных успехов среди джатавов Салимпура и окрестных деревень. В отличие от большинства индусов из высших и относительно высоких каст, он не брезговал разделить с ними трапезу; через своих брахмпурских родных и знакомых – таких, как Джагат Рам из Равидаспура, – они знали, что он один из немногих торговцев обувью в Мисри-Манди, относившихся к людям их касты благосклонно. Махеш Капур, в отличие от Л. Н. Агарвала с его агрессивными полицейскими акциями, не сделал ничего такого, что отвратило бы их от Конгресса. Вина также продолжала вместе с представительницами женского комитета Конгресса посещать дом за домом и деревню за деревней, завоевывая голоса для своего отца. Она с удовольствием участвовала в предвыборной работе и радовалась тому, что отец вновь поглощен ею. Это отвлекало его от тяжких дум. За делами в Прем-Нивасе в эти дни присматривала старая госпожа Тандон, и Бхаскар переселился туда вместе с ней. Вина скучала по нему, но с этим приходилось мириться.

Предвыборная гонка свелась, по сути, к состязанию между старым соратником Неру (или, иначе, отцом злодея Мана) и приспешником реакционера наваба-сахиба (он же надежный верный слуга Варис).

Стены домов в Байтаре и Салимпуре были увешаны плакатами с портретом Неру, к которому нередко пририсовывали большой зеленый велосипед, чьи колеса закрывали глаза премьер-министра. Варис негодовал на премьер-министра из-за шпилек в адрес его хозяина, которого Варис глубоко чтил, и он был полон решимости отомстить Неру за эту словесную атаку на отца семейства, а Ману – за физическую атаку на его славного сына. Он был не особенно щепетилен в выборе средств и прибегал как к законным мерам, так и к незаконным, если законные были невозможны. Он вытягивал деньги из прижимистого мунши, устраивал народные гулянья с раздачей сластей и распитием спиртного, на одних воздействовал принуждением, а на других лестью, сыпал обещаниями и говорил от имени наваба-сахиба и Господа Бога, веря, что действует в интересах как одного, так и другого, и не задумываясь о том, одобрили бы они это или нет. Ман, который ранее инстинктивно нравился Варису, оказавшись ложным и опасным другом, превратился в его злейшего врага. Правда, теперь, когда волшебная палочка Неру произвела свою разрушительную работу, Варис уже не был так уверен в победе над его отцом.

Накануне дня голосования, когда было уже поздно что-либо опровергать, появились тысячи листовок на урду, распечатанных на тонкой розовой бумаге с черной каймой. Автор текста не был указан; листовки сообщали, будто Фироз этой ночью умер, и призывали всех правоверных, неравнодушных к горю его отца, проголосовать таким образом, чтобы выразить свое возмущение тому, кто совершил это злодеяние. Убийца же, освобожденный на поруки, разгуливает по улицам Брахмпура, и ничто не мешает ему душить беспомощных мусульманских женщин и резать лучших сынов ислама. Подобная гнусность и попрание всех идеалов справедливости возможны только там, где царствует Конгресс. Считается, что любой выдвиженец Конгресса должен победить – не важно, будет это бродячий пес или фонарный столб. Но избирателям данного округа не к лицу голосовать за вонючих псов и бесстыжие столбы, им не следует забывать, что в случае, если Махеш Капур придет к власти, ничья жизнь и честь не будут в безопасности.

Эти листки быстро разлетелись по всей округе, словно подхваченные ветром, и к вечеру, когда работа по подготовке к выборам была закончена, они оказались почти в каждой деревне округа. Разоблачить эту ложь до начала голосования было уже невозможно.

17.36

– Так кто ваш муж? – допытывался у женщины в парандже Сандип Лахири, назначенный председателем комиссии одного из избирательных участков в Салимпуре.

– Как я могу назвать его имя? – шокированно прошептала женщина. – Оно написано на листочке бумаги, который я дала вам перед тем, как вы выходили из комнаты.

Сандип посмотрел на листок, затем заглянул в список избирателей.

– Фахруддин? Деревня Нурпур-Кхурд?

– Да-да.

– И у вас четверо детей, вы говорите?

– Да-да-да.

– Убирайтесь вон! – рявкнул Сандип; он установил перед этим, что у настоящей госпожи Фахруддин всего двое детей.

Строго говоря, он должен был бы передать женщину полиции, но ему казалось, что ее жульничество не заслуживает столь серьезной кары. За все время кампании он обратился к полиции лишь единожды, когда несколько дней назад некий пьяный житель Рудхии набросился с угрозами на одного из членов участковой избирательной комиссии и хотел порвать список избирателей.

Сандип с радостью покинул на время Брахмпур. Безвылазная работа за письменным столом в Министерстве горного дела была скучнее его прежних обязанностей в подокруге. Предвыборная кампания, хотя тоже по большей части сводилась к канцелярщине, все же позволяла несколько встряхнуться и вновь повидать места, которые успели ему полюбиться, несмотря на всю тамошнюю отсталость. На стене перед ним висели порванная карта Индии и таблица с алфавитом хинди. Избирательный участок был устроен в местной школе.

Из соседнего класса, где голосовали мужчины, донесся шум спора. Сандип поднялся, чтобы выяснить, в чем дело. Представшая перед ним картина была весьма необычной. Безрукий нищий хотел опустить бюллетень в урну без посторонней помощи. Он не соглашался, чтобы его сопровождал к урне член избирательной комиссии, который мог подсмотреть, за кого он голосует. Все уговоры были напрасны, и за дверями начала скапливаться очередь, слушавшая перебранку в классе. Нищий сказал, что, если сложат его бюллетень вдвое, он сможет взять тот в зубы и опустить в урну.

– Я не могу это сделать, – ответил член комиссии.

– Почему? Что вам мешает? – настаивал нищий. – Почему я должен позволить вам пойти со мной к урне? Откуда я знаю, может, вы шпион наваба-сахиба?.. Или министра? – поспешил добавить он.

Сандип кивнул члену комиссии, чтобы тот выполнил просьбу избирателя. Нищий опустил бюллетени в урны для кандидатов в парламент и в Законодательное собрание. Выйдя из-за занавески, он презрительно фыркнул в адрес члена комиссии. Тот обиженно надулся.

– Секундочку, – остановил нищего другой член комиссии. – Мы еще не пометили вас чернилами.

– Вы что, спутаете меня с кем-нибудь другим, когда увидите?

– Мы не спутаем, но вдруг вы захотите проголосовать еще раз на другом избирательном участке. Таковы правила. Мы должны пометить указательный палец человека на левой руке.

– Ну так помечайте, если найдете, – опять фыркнул нищий.

Работа всей комиссии застопорилась из-за одного человека.

– Я знаю, как решить проблему, – сказал Сандип с улыбкой и, достав инструкцию, прочел вслух:



«В случае, если у избирателя указательный палец на левой руке отсутствует, данное правило, касающееся указательного пальца, как и правило 23, следует понимать как правило, касающееся любого другого пальца на левой руке; в случае же, если у него отсутствуют все пальцы на левой руке, правило, касающееся их, следует понимать как правило, касающееся указательного пальца его правой руки; в случае же, если у него отсутствуют все пальцы на обеих руках, правило следует понимать как правило, касающееся имеющейся у него оконечности его левой руки».



Окунув в чернила стеклянную палочку, он улыбнулся нищему. Тот, огорошенный витиеватым стилем работников Министерства юстиции, унаследованным со времен Британского Раджа, сунул ему под нос свою левую культю.

Голосование проходило довольно живо. К полудню три имени из десяти, перечисленных в списке кандидатов, были вычеркнуты. Последовал перерыв на ланч, после которого работа возобновилась еще на четыре часа. К пяти часам, когда голосование закончилось, 55 процентов приписанных к этому участку избирателей уже отдали свои голоса тому или иному кандидату. По мнению Лахири, это была хорошая явка. Он знал, что в последние несколько дней явка на городских участках в большинстве регионов была, против ожидания, ниже, чем на сельских.

В пять часов ворота школы закрыли; тем из присутствовавших, кто не успел проголосовать, раздали подписанные листочки бумаги, и они тоже опустили их в урны. Затем прорези в урнах заклеили бумагой, поверх которой поставили печати из шеллака; наблюдатели от кандидатов также поставили свои печати. Сандип распорядился, чтобы все урны были заперты в одном из классов, около которого он выставил охрану. Наутро их под присмотром главы администрации Салимпура переправили в коллектор казначейства в Рудхии, куда поступали и урны из других округов.

Поскольку выборы в разных округах проходили в разное время, подсчет голосов в них производился поочередно – прежде всего считали те округа, которые первыми завершили голосование. В результате на этих выборах 1952 года в этом избирательном округе, как и в большинстве других округов штата Пурва-Прадеш, между голосованием и окончательным подсчетом голосов проходило обычно от семи до десяти дней.

Это был мучительный период для тех кандидатов, которые имели шансы на избрание. Даже Варис Хан волновался, хотя сомнений в его победе ни у кого не было. Тревожным было время и для Махеша Капура, несмотря на то что у него имелись и другие причины для беспокойства.

Часть восемнадцатая

18.1

Лата не принимала активного участия в драматических событиях января. Она, однако, помнила о том, как Минакши сетовала насчет того, что в наступившем году не происходит ничего волнующего. Живи она тот месяц не в Калькутте, а в Прем-Нивасе в Брахмпуре, ей не на что было бы жаловаться: поножовщина, скандал городского масштаба, смерть хозяйки дома, тернии предвыборной борьбы – и все это в семье, где, как правило, самыми волнующими событиями были перепалки между матерью и дочерью или еще более громкие перепалки между отцом и сыном.

Это был последний семестр перед выпускными экзаменами. Лата ежедневно ходила на лекции, и мысли о старинных романах и старинных пьесах занимали ее лишь частично. Большинство ее друзей-студентов, включая Малати, сосредоточились на занятиях, отодвинув все прочее в сторону, включая постановку пьес и другую деятельность, отнимающую время. Еженедельные заседания Брахмпурского литературного общества продолжались, как раньше, однако Лата не рвалась посещать их. Мана выпустили из тюрьмы на поруки, но собирались предъявить ему более тяжкое обвинение, чем то, на которое они надеялись.

Лате очень нравилось проводить время с Умой, чрезвычайно общительным ребенком, от чьей улыбки она могла забыть о проблемах и печалях внешнего мира. Девочка обладала неистощимой энергией и явно была настроена взять жизнь в свои руки, захватив все окружающее, включая волосы своих ближних. Она часто что-то напевала или повелительно стучала по краю своей плетеной кроватки.

Как заметила Лата, Ума действовала успокаивающе на Савиту и даже на Прана. Когда он возился с дочкой, он не думал ни о своем отце, которого раздирали скорбные мысли и злость на несовершенства мира, ни о брате, также не находившем покоя между любовью и строгостью закона, ни о жене, ни об умершей матери, ни о собственном здоровье, своей работе и планах. Пран выучил наизусть стишок «Леди Беби» и время от времени декламировал его для Умы. Госпожа Рупа Мера поднимала голову от одного из бесчисленных шерстяных изделий, которые вязала, и прислушивалась к его декламации с удовлетворением, но не без подозрительности.

Кабир не пытался встретиться с Латой ни в Калькутте, ни в Брахмпуре. Он видел ее на чауте и однажды издали в университетском кампусе. Она держалась спокойно и отчужденно. Ничего удивительного, учитывая, с каким количеством любопытствующих друзей, знакомых и посторонних людей, наперебой выражающих сочувствие в связи с газетной шумихой, Лате, как и Прану, приходилось сталкиваться.

Он с сожалением думал о том, что в их встречах с Латой всегда было что-то нелогичное, непрочное и незавершенное. Встречи длились очень недолго, оба опасались, что их обнаружат, и потому испытывали крайнюю неловкость. Кабир всегда был прям и откровенен в разговорах с людьми – за исключением Латы, перед которой он не мог до конца раскрыться, и подозревал, что ей в его обществе так же сложно и трудно.

Он теперь уже не надеялся, что занимает большое место в ее мыслях, – и не только потому, что ее отвлекали безрадостные события в семье. Кабир не знал, что ей сообщили о его пребывании в Калькутте и желании встретиться с ней, и, естественно, не знал о письме Малати. Он тоже много занимался, и у него были свои причины для грусти и способы ее преодолевать. Неизбежной причиной ее были еженедельные визиты к матери, и он старался заглушить печаль, поддерживая интерес к самым разным вещам – в частности, к крикету: он не только сам играл, но и следил за серией отборочных игр с Англией. Последняя из них должна была состояться в Мадрасе. Недавно он при активной поддержке господина Навроджи организовал приглашение поэта Амита Чаттерджи в Брахмпур с чтением его стихов и их обсуждением в местном литературном обществе. Визит должен был состояться в первую неделю февраля. Кабир надеялся, что и Лата примет в этом участие, но не очень на это рассчитывал. Он полагал, что она должна была слышать о поэте Чаттерджи.

В назначенный день, в десять минут шестого, в доме 20 по Гастингс-роуд царило возбуждение. Все мягкие стулья с цветочным узором были заняты. На столе, за которым Амит должен был читать стихи, после того как господин Навроджи представит его собравшимся, стояли стаканы с водой, покрытые кружевными салфеточками. В соседней комнате дожидалось угощение в виде сладких окаменелостей, приготовленных госпожой Навроджи. Предвечерний свет падал на полупрозрачную кожу господина Навроджи, поглядывавшего на солнечные часы и меланхолично размышлявшего о том, где мог задержаться поэт Чаттерджи. Кабир в белой спортивной форме сидел в заднем ряду. Он только что участвовал в товарищеской встрече между командой исторического факультета и крикетным клубом Восточно-Индийской железнодорожной компании и, добираясь до Литературного общества на велосипеде, изрядно вспотел. Восходящая звезда индийской поэзии госпожа Суприйя Джоши деликатно понюхала воздух и заметила зычным голосом поэту-патриоту Макхиджани:

– Я всегда чувствую, господин Макхиджани… Я всегда чувствую…

– Естественно! – пылко поддержал ее господин Макхиджани. – В этом вся соль. Куда же без чувств? Как иначе будет Муза разить?

– Я всегда чувствую, что к поэзии надо подходить чистым, – продолжила Суприйя Джоши, – чистым и душой, и телом. Надо совершать омовение в сверкающих источниках…

– Да, омовение… – отозвался господин Макхиджани. – Да.

– Гений может вспотеть на девяносто девять процентов, но потение на девяносто девять процентов – прерогатива гения, – выдала поэтесса. Афоризм ей понравился.

– Прошу меня простить, – повернулся Кабир к Суприйе Джоши. – Я только что играл в крикет.

– О! – произнесла она.

– Разрешите заметить, что я имел счастье присутствовать здесь несколько месяцев назад, когда вы читали свои удивительные стихи, – добавил Кабир, одарив ее лучезарной улыбкой.

Суприйя Джоши была обезоружена. Кабир не зря подумывал о карьере дипломата. Запах пота приобрел возбуждающие нотки. «А что? – подумала она. – Этот молодой человек очень хорош собой и к тому же весьма обходителен».

– Ага… – прошептала она, – вот и наше молодое дарование.

В комнату вошел Амит в сопровождении Латы и Прана. Господин Навроджи сразу стал с очень серьезным видом тихо говорить что-то Амиту.

Кабир заметил, что Лата оглядывается в поисках свободного места в заполненной народом комнате. Он был так рад ее неожиданному появлению, что даже не обратил внимания на то, что она пришла вместе с Амитом.

– Вот здесь есть место, – сказал он, поднявшись и указав на стул рядом с собой.

Лата вздрогнула и хотела что-то сказать Прану, но тот смотрел в другую сторону. Тогда она без слов послушалась Кабира и протиснулась между ним и Суприйей Джоши. «Обходительность тоже бывает чрезмерной», – раздраженно подумала поэтесса.

18.2

Господин Навроджи с облегчением улыбнулся казенной улыбкой почетному гостю и всей почтенной публике, включавшей университетского проктора господина Сорабджи и выдающегося профессора Мишру, снял салфеточки со стаканов, глотнул воды и объявил заседание открытым.

Он представил поэта как «не последнего из тех, кто сочетает энергичность Запада с чисто индийской чувствительностью», после чего развлек слушателей подробным анализом термина «чувствительность». Перечислив значения прилагательного «чувствительный», он назвал и синонимы его: восприимчивый, впечатлительный, нежный, чуткий, уязвимый, обидчивый, щепетильный, секретный, быстро реагирующий, а также подчеркнул их отличие от таких слов, как плотский, чувственный, сладострастный, эмоциональный. Госпожа Суприйя Джоши нетерпеливо заерзала.

– Он обожает произносить длинные речи, – заметила она господину Макхиджани.

Ее слова донеслись до господина Навроджи, и он, уже несколько покрасневший оттого, что пришлось вдаваться в оттенки значения последних из упомянутых прилагательных, покраснел еще больше из-за этой шпильки в его адрес.

– Но я не хочу лишать вас общения с талантом Амита Чаттерджи своими недостойными измышлениями, – произнес он удрученно, отказавшись от идеи прочесть подготовленную им краткую историю индийской поэзии на английском языке, которая должна была завершиться кульминационным триолетом, посвященным «нашей величайшей поэтессе Тору Датт»[225]. – Господин Чаттерджи прочтет подборку своих стихов, после чего ответит на вопросы, – завершил свое вступление Навроджи.

Амит прежде всего сказал, что очень рад побывать в Брахмпуре. Приглашение было сделано на матче по крикету, и он видит, что господин Дуррани, пригласивший его, не изменил своим увлечениям.

Лата была удивлена. Приехавший накануне Амит сказал ей, что приглашен Литературным обществом, и она решила, что визит устроил господин Навроджи. Она вопросительно посмотрела на Кабира, он в ответ пожал плечами. Исходивший от него запах пота напомнил ей о том дне, когда она наблюдала за его тренировкой на площадке. Сегодня он держался довольно холодно. «Интересно, – подумала Лата, – с той женщиной он так же сдержан?» Что ж, она тоже может поиграть в эту игру.

Амит заметил, что Лата и Кабир обменялись взглядами как хорошо знакомые люди. Он потерял на миг нить размышлений и на ходу сочинил нечто глубокомысленное насчет сходства между крикетом и поэзией. Затем он вернулся к приготовленному плану выступления и сказал, что для него большая честь – выступать в городе, где находится Барсат-Махал и где жил писавший на урду поэт Маст. Возможно, не все знают, что Маст сочинял не только знаменитые газели, но и сатирические стихи. Трудно сказать, что именно он написал бы о прошедших только что выборах, но, несомненно, нашел бы что сказать о той бесцеремонной напористости, с какой они проводились – особенно в Пурва-Прадеш. Чтение утреннего выпуска «Брахмпурской хроники» побудило и его самого сочинить небольшое стихотворение. Не претендуя на создание чего-нибудь столь же значительного, как «Ванде матарам»[226] и другие патриотические гимны, он предлагает слушателям это сочинение как гимн победы тех, кто уже избран в руководящие органы или будет скоро избран.

Достав листок из кармана, он начал:

– Бог-Булыжник, славься! Выборы – за дверь,дабы брать по крупной мы могли теперь!За борт – честных! Ныне – радуйся, братва:Все презренье – бедным, богачам – права!Больше жертв и денег каждый день и час.Уповаем, Бог наш, сделай злее нас…

Стихотворение содержало еще три строфы, касавшиеся, помимо прочего, ряда местных коллизий, сведения о которых Амит вычитал в газете. Одна из его аллюзий заставила Прана и Лату подпрыгнуть от неожиданности. Амит мимоходом прошелся насчет некого землевладельца и некого борца с феодальным землевладением, которые сошлись было воедино, но в борьбе за голоса избирателей разбежались, как бильярдные шары.

Большинство слушателей рассмеялось, им понравилось стихотворение и особенно намеки на местные события. Однако господин Макхиджани не нашел это забавным.

– Он смеется над нашей Конституцией. Он смеется над Конституцией! – негодовал поэт-патриот.

Амит прочитал еще десяток стихотворений, в том числе «Жар-птицу», которая не давала покоя Лате, когда она впервые познакомилась с ней. Профессору Мишре стихотворение тоже понравилось. Он внимательно слушал его, кивая.

Некоторые стихотворения из прочитанных Амитом были созданы недавно и еще не опубликованы, но одно из них, о смерти одной из своих тетушек, он написал давно. Лате оно показалось очень трогательным. Амит приберег его и редко читал публично. Пран слушал, низко опустив голову, остальные тоже сидели очень тихо.

Прочитав все, что собирался прочитать, и переждав аплодисменты, Амит объявил, что будет рад ответить на вопросы.

– Почему вы не пишете на бенгальском, вашем родном языке? – требовательно спросил один из молодых людей. У него был очень сердитый вид.

Амиту часто задавали этот вопрос; он и сам задавал его себе. Публике он отвечал, что недостаточно хорошо владеет бенгальским языком, чтобы выразить все так же полно, как он делает это по-английски. Его предпочтения тут ни при чем. Тот, кого всю жизнь учили играть на ситаре, не может с ходу освоить саранги только потому, что так ему велит его идеология или, скажем, совесть.

– Кроме того, – добавил Амит, – все мы – порождение истории и должны делать то, что у нас получается лучше, не оспаривая выбора судьбы. Даже санскрит пришел в Индию со стороны.

Госпожа Суприйя Джоши, мастер верлибра, встала и спросила:

– Зачем вы все время рифмуете? Луна, волна, луна, волна? Поэт должен быть свободен, как птица – Жар-Птица. – Улыбнувшись, она села.

Амит ответил, что рифмует, поскольку ему это нравится. Он любит звучание рифмованных стихов; рифма придает весомость тому, что иначе может пройти незамеченным, и текст легче запоминается. Он не чувствует себя скованным рифмой – как музыканта не сковывают каноны раги.

Это не убедило Суприйю Джоши, и она заметила господину Макхиджани:

– В его стихах сплошные рифмы и созвучия, все равно что в триолетах Навроджи.

Профессор Михра поинтересовался, кто из поэтов оказал на Амита влияние. Не чувствует ли он сам в своих стихах что-то от Элиота? Профессор привел несколько строк из стихов Амита и сопоставил их со строчками своего любимого современного поэта.

Амит постарался ответить как можно обстоятельнее, хотя не считал Элиота одним из своих главных учителей и вдохновителей.

– Вы не влюбились в какую-нибудь девушку в Англии?

Амит резко выпрямился, но тут же расслабился, увидев, что вопрос задала милая старушка, сидевшая в задних рядах и смотревшая на него с ласковой озабоченностью.

– Мне кажется, не стоит говорить об этом публично, – ответил он. – Когда я предлагал задавать вопросы, надо было сразу сказать, что я не буду отвечать на сугубо личные – и на слишком заостренные социально тоже. Так что о моем отношении к политике правительства можете не спрашивать.

Молоденький студент дрожащим от волнения голосом сказал:

– Из восьмисот шестидесяти трех поэтических строк в двух ваших опубликованных сборниках в тридцать одной упоминаются деревья, в двадцати двух встречается слово «любовь» или «любить» и восемнадцать содержат только односложные слова. Это имеет какое-то особое значение?

Лата не могла сдержать улыбки и заметила, что Кабир тоже улыбается. Амит постарался переформулировать вопрос на более осмысленный и, отвечая, коснулся тем своих произведений.

– Это отвечает на ваш вопрос? – спросил он.

– О да! – с жаром ответил осчастливленный студент.

– Вы согласны, что краткость и небольшой объем – достоинство? – решительным тоном спросила дама академического вида.

– Ну, в общем, да, – осторожно ответил Амит. Объем самой дамы был отнюдь не маленьким.

– Почему же тогда, как говорят, вы пишете такой длинный роман, местом действия в котором является вроде бы Бенгалия? Больше тысячи страниц! – воскликнула она с упреком, словно обвиняя его в том, что он обрекает на мучения будущих исследователей его творчества.

– Ох, я сам не понимаю, почему он получается таким длинным, – пожаловался Амит. – Я, наверное, очень недисциплинированный сочинитель. При этом я ведь тоже не люблю длинные романы, и чем они лучше, тем хуже. Если роман плохой, он ничего не приносит, кроме физических страданий оттого, что пытаешься удержать этот кирпич в руках. А хороший роман превращает меня в слабоумного отщепенца. Я днями не вылезаю из своей комнаты, огрызаюсь на любые попытки общения, пропускаю похороны, свадьбы друзей и знакомых и превращаю их во врагов. До сих пор не могу восстановиться после чтения «Мидлмарча»[227].

– А как вы относитесь к Прусту? – спросила дама несколько отрешенного вида, занявшаяся вязанием, как только Амит кончил читать стихи.

Амит был удивлен, что в Брахмпуре читают Пруста, и оживился, словно вдохнул дополнительную порцию кислорода.

– Я, несомненно, полюбил бы Пруста, будь мой мозг был так же обширен и всеобъемлющ, как Сундарбан, и так же связывал в одно целое множество разнообразных элементов. Но мой мозг, увы, не таков, и Пруст наводит на меня тоску. Заставляет плакать от скуки. – Вздохнув, он добавил с чувством: – Прямо-таки рыдать. Я рыдаю, читая Пруста, и потому практически не читаю его.

Все пораженно молчали, недоумевая, с чего бы вдруг такие сильные чувства? Молчание нарушил профессор Мишра:

– Как известно, многие наиболее значительные памятники литературы довольно объемисты. – Он улыбнулся Амиту. – Шекспир сам велик благодаря своему таланту, и объем написанного им был велик.

– Его сочинения только кажутся объемистыми, когда они собраны вместе, – откликнулся Амит. – А я придумал способ сокращать этот объем. Как вы, возможно, заметили, в собраниях сочинений Шекспира каждая новая пьеса начинается на правой странице. Иногда издатели влепляют какую-нибудь иллюстрацию на левой странице, чтобы получалось именно так. Я же беру перочинный нож и разрезаю том частей на сорок. Таким образом я могу взять «Гамлета» или «Тимона Афинского», свернуть их в трубочку и сунуть в карман. А во время прогулки – скажем, по кладбищу – могу достать их и почитать. Так и рукам легче, и мозгу. Всем рекомендую этот способ чтения. Вот по пути сюда, например, я прочел в поезде «Цимбелина». Вряд ли я стал бы читать его иначе.

Кабир улыбнулся, Лата открыто расхохоталась. Однако Пран был шокирован, господин Макхиджани раскрыл от изумления рот, а у господина Навроджи был такой вид, словно он вот-вот упадет без сознания со стула.

Амиту реакция публики, похоже, понравилась.

В наступившей тишине поднялся мужчина средних лет в черном костюме. Господина Навроджи пробрала легкая дрожь. Мужчина дважды прокашлялся.

– На основании сегодняшних чтений я сформулировал концепцию, – заявил он Амиту. – Она связана с нашим атомным веком, местом поэзии в нем и влиянием Бенгалии. Многое произошло со времен мировой войны, конечно. Когда я слушал целый час ваши стихи, я сказал себе: «Это сверкание Индии». И я сформулировал концепцию…

Чрезвычайно довольный собой, мужчина продолжал в таком же духе и наговорил, в письменном эквиваленте, штук на шесть приличных абзацев, прерывая речь время от времени вопросом: «Вы понимаете?» Амит кивал, с каждым разом менее дружелюбно. Люди стали подниматься с мест. Навроджи в отчаянии стучал воображаемым молотком по столу.

В заключение мужчина спросил Амита:

– Вы не хотели бы что-нибудь сказать по этому поводу?

– Нет, спасибо, – ответил Амит. – Но я благодарю вас за то, что вы поделились этим с нами. Вопросы еще будут? – спросил он, сделав ударение на первом слове.

Вопросов больше не было. Наступило время госпожи Навроджи и ее знаменитого печенья, пользовавшегося особым одобрением у стоматологов.

18.3

Амит надеялся, что ему удастся поговорить хоть немного с Латой, но его взяла в оборот публика. Он подписывал книги, он ел сласти, чтобы не обидеть хозяйку, а милая старушка, чей вопрос остался без ответа, опять спросила его, не влюблялся ли он в Англии.

– Теперь, когда тут нет слушателей, вы можете ответить, – сказала она.

– Да, да! – подхватили окружающие.

Амита спас Навроджи. Пробормотав, что Амит очень ловко защитил рифмованные стихи и что сам он стоит за рифму и не стесняется этого, Навроджи всунул ему в руку триолет, с которым ему не удалось выступить, и попросил Амита прочитать стихотворение и сказать, что он о нем думает.

– Только, пожалуйста, высказывайтесь откровенно. Откровенность такого человека, как вы, действует освежающе. Пожалуйста, будьте откровенны.

Амит стал читать стихотворение, написанное убористым строго вертикальным почерком:

ТРИОЛЕТБЕНГАЛЬСКОЙ ПЕВИЦЕУнес ветр Рока Тору Датт,Лишь двадцать было ей.Нет горше этой из утратдля нас, чем гибель Торы Датт.Но все стихи ее звучатУ нас в сердцах, ей-ей!Унес ветр Рока Тору Датт,лишь двадцать было ей.

В другом углу комнаты профессор Мишра беседовал с Праном.

– Дорогой мой, – говорил он. – Я не могу найти слов, чтобы выразить мои соболезнования. Ваши коротко подстриженные волосы напоминают мне о жизни, отнятой так жестоко…

Пран застыл в ожидании продолжения.

– Вы должны подумать о своем здоровье. Нельзя взваливать на себя все новые и новые нагрузки, когда у вас такая утрата – и, конечно, тревога в семье. Ваш бедный брат, бедный брат… Возьмите печенье.

– Благодарю, профессор.

– Так вы согласны? Заседание квалификационной комиссии состоится совсем скоро, и подвергать себя собеседованию…

– Согласен с чем? – спросил Пран.

– Снять свою кандидатуру, конечно. И не беспокойтесь, дорогой мой, я улажу все формальности. Как вы знаете, комиссия собирается в четверг. Мы долго не могли договориться о дате, но наконец в середине января мне удалось это сделать. А теперь, увы… Но вы молодой человек, и у вас будет еще очень много возможностей продвинуться – как у нас в Брахмпуре, так и где-нибудь еще.

– Благодарю вас за заботу, профессор, но я думаю, что мне вполне по силам принять участие в конкурсе, – ответил Пран. – Вопрос об Элиоте, который вы задали, был очень интересен.

На бледном лице профессора Мишры застыла маска неодобрения столь слабо выраженной Праном скорби по матери, а на языке его вертелась цитата из «Гамлета» о поминальном пироге[228]. Он помолчал с минуту, затем, взяв себя в руки, сказал:

– Несколько месяцев назад я прочел здесь доклад, озаглавленный «Элиот: Куда?». Жаль, что вы не могли присутствовать при этом.

– Я тоже очень жалел об этом, но я узнал о вашем докладе уже после того, как он был прочитан. У вас, я смотрю, тоже пустая тарелка, профессор. Не хотите печенья?

Лата в это время разговаривала с Кабиром.

– Так, значит, ты пригласил его, когда был в Калькутте? – спросила она. – Ну и как, он оправдал надежды?

– Да, – ответил Кабир. – Мне нравятся его стихи. Но откуда ты знаешь, что я был в Калькутте?

– У меня свои источники. А как ты познакомился с Амитом?

– Ты зовешь его Амитом?

– Ну, с господином Чаттерджи, если предпочитаешь. Так откуда ты его знаешь?

– Нас представил друг другу один общий знакомый.

– Хареш Кханна?

– Да-а, – протянул Кабир. – У тебя и впрямь свои источники. – Он посмотрел ей прямо в глаза. – Может, ты знаешь также, что я делал сегодня?

– Нетрудно догадаться. Играл в крикет.

– Да, – рассмеялся он. – Это слишком легкий вопрос. А вчера?

– Не знаю, – сказала Лата. – Это печенье несъедобно, – добавила она.

– Я примирился с ним какое-то время назад, чтобы иметь возможность встречаться с тобой, – сказал Кабир. – Ради этого можно и пожертвовать некоторым количеством зубной эмали.

«Ах, ах!» – подумала Лата и ничего не ответила. Комплимент был слишком банален.

– А откуда ты знаешь Амита – то есть господина Чаттерджи? – спросил он с некоторым вызовом.

– Это что, допрос?

– Нет.

– А что тогда?

– Просто вежливый вопрос, на который можно дать не менее вежливый ответ. Мне действительно интересно. Но если хочешь, я могу взять вопрос обратно.

По мнению Латы, вопрос был задан не вежливым тоном, а ревнивым. Это было приятно.

– Нет, зачем же, – ответила она. – Он мой шурин. То есть, – поправилась она, покраснев, – не мой, а моего брата.

– И нетрудно представить, что у вас была прекрасная возможность встречаться в Калькутте.

Слово «Калькутта» служило безотказным раздражителем.

– К чему ты клонишь, Кабир? – сердито спросила Лата.

– К тому, что, читая стихи, он смотрел только на тебя, да и потом все время на тебя поглядывает.

– Глупости.

– Посмотри на него.

Лата обернулась, и Амит, старавшийся высказать не слишком неискреннее мнение о триолете Навроджи, держал вместе с тем Лату в поле зрения. Увидев, что она обернулась к нему, он улыбнулся ей. Лата ответила ему слабой улыбкой. В этот момент туша профессора Мишры загородила Амита от нее.

– И ты гуляешь с ним, да?

– Иногда.

– И вы читаете друг другу вслух «Тимона Афинского» на кладбище.

– «Тимона» не читали.

– А на рассвете катаетесь взад-вперед по Хугли на лодке.

– Кабир, уж этого-то ты мог бы не говорить…

– И он, я думаю, пишет тебе письма? – спросил Кабир. Казалось, он хочет наброситься на Лату и встряхнуть ее как следует.

– Ну и что, если, например, пишет? Почему бы ему не написать мне? Но он не пишет. Пишет Хареш, и я ему отвечаю.

Кабир побледнел и схватил ее правую руку, крепко сжав.

– Пусти меня, – прошептала Лата. – Отпусти руку немедленно, или я уроню тарелку.

– Ну и роняй. Это, вероятно, фамильная ценность Навроджи.

– Кабир, пожалуйста… – сказала Лата. На глазах у нее выступили слезы. Кабир причинял ей боль, но пугали ее в первую очередь ее слезы. – Пожалуйста…

Он отпустил ее руку.

– Я вижу, Мальвольо решил отомстить Оливии, – сказал мистер Баруа, подходя к ним. – Почему вы заставляете Оливию плакать? – спросил он Кабира.

– Я не заставляю, – ответил тот. – Люди плачут тогда, когда сами хотят, – бросил Кабир и отошел от них.

18.4

Лата, не став ничего объяснять мистеру Баруа, пошла умыть лицо. В комнату она вернулась лишь после того, как убедилась, что увидеть следы слез невозможно. Толпа к этому времени поредела; Пран и Амит собирались уходить.

Амит остановился у господина Майтры, бывшего комиссара полиции, но собирался участвовать в обеде вместе с Праном, Савитой, госпожой Рупой Мерой, Латой, Маном и Малати.

Выпущенный на поруки Ман жил в Прем-Нивасе, но обеды в кругу семьи были для него тяжелым испытанием. Выборы закончились, его отец вернулся в Брахмпур в мрачном и сердитом настроении и не хотел отпускать Мана от себя ни на шаг. Что будет с его сыном после того, как огласят пересмотренное обвинение, было неизвестно. У Махеша Капура было ощущение, что все вокруг него рушится. Он надеялся сохранить хоть какое-то влияние в политике, но если бы ему не удалось пройти в Законодательное собрание, это свело бы на нет многое из того, что он сделал.

Он не знал, чем занять себя на данном этапе. Иногда кто-нибудь приходил к нему с визитом; остальное время он сидел в одиночестве, глядя в сад. Слуги знали, что беспокоить его нельзя. Вина приносила ему чай. Подсчет голосов в его округе должен был производиться через несколько дней. После объявления результатов он планировал съездить на один день в Рудхию. Вечером шестого февраля он будет знать, прошла его кандидатура или нет.

Ман ехал в тонге на обед в Прем-Нивас и увидел шедшую по улице Малати. Он окликнул ее, она поздоровалась с ним, а затем замялась.

– В чем дело? – спросил Ман. – Я пока еще не осужденный. Пран говорил, что ты обедаешь с нами. Залезай в тонгу.

Малати, устыдившись своих сомнений, села рядом с ним, и они продолжили путь в сторону университета. По дороге они почти не разговаривали, хотя были людьми общительными.

Ману доводилось встречаться с тремя членами семьи Чаттерджи: Минакши, Каколи и Дипанкаром. Минакши запомнилась ему лучше других. Ее трудно было не заметить на свадьбе Прана, а позже, при посещении Прана в больнице, она держалась так, словно больничная палата служила лишь декорацией для ее выступления. Теперь же Ману было интересно познакомиться с их братом, о котором Лата говорила, посещая его в тюрьме. Амит приветствовал его со смесью сочувствия и любопытства.

У Мана был вид человека, внутренне опустошенного, и он сам ощущал это. Иногда ему казалось, что заключение было лишь сном, иногда он не мог поверить, что находится на свободе.

Лата, которая вот уже час безуспешно пыталась сосредоточиться на общем разговоре, сказала Ману:

– Мы редко видимся в последнее время.

– Это точно, – засмеялся Ман.

Малати видела, что Лата не в своей тарелке, и приписала это присутствию Поэта. Она пришла с намерением изучить как можно лучше этого претендента на руку Латы. Амит не произвел на нее особого впечатления – он больше молчал, отделываясь случайными ремарками. Обувщик, который, как Малати сообщили, обиделся, решив, что его назвали жлобом, проявлял в свое время больше живости, хотя, как показалось Малати, выглядело это довольно смешно и нелепо.

Но Малати не знала, что Амит довольно часто – особенно после публичного чтения своих стихов или сочинения чего-нибудь достаточно глубокого – переключался на совершенно иной настрой и принимал нарочито циничную и пошловатую позу. В данный момент его голова была абсолютно свободна от каких-либо глубоких мыслей. Правда, ку-ку-куплетов он этим вечером не выдавал, но небрежно отпускал вместо этого комментарии о новоизбранных политиках и их разрушительном стремлении извлечь из ситуации как можно больше пользы для себя и своих семей. Госпожа Рупа Мера, которая всегда выпадала из общего разговора, если речь заходила о политике, ушла в соседнюю комнату укладывать Уму на ночь.

– Господин Майтра, у которого я остановился, изложил мне свою концепцию утопического государства, – сказал Амит. – Управлять им должны дети, единственные в семье, оставшиеся без родителей и неженатые. Во всяком случае, утверждает он, министры не должны иметь детей.

Никто не проявил желания высказаться по этому поводу, и Амит продолжил:

– В противном случае им придется вытаскивать своих отпрысков из всевозможных неприятностей, в которые те вляпываются. – Он запнулся, осознав, что и кому он говорит. Все молча смотрели на него, и он поспешно добавил: – Правда, согласно Иле-каки, это наблюдается не только в политике – академическая наука ничуть не лучше, сплошное… как это она выражается?.. сплошное беззастенчивое кумовство и дрязги. И в литературных кругах то же самое.

– Иле? – переспросил Пран.

– Да, Иле Чаттопадхьяй, – ответил Амит, довольный тем, что разговор вернулся в безопасное русло. – Доктор Ила Чаттопадхьяй.

– Специалист по Донну?

– Да. Вы не встречались с ней в Калькутте? У нас, например? Нет, вряд ли. Она рассказывала мне о скандале в одном из университетов, где некий профессор вставил в программу обязательного изучения книгу, которую сам написал под псевдонимом. Ила в связи с этим крайне разволновалась.

– Она, похоже, легковозбудимая личность, – заметила Лата с улыбкой.

– О да, – ответил Амит, обрадовавшись, что Лата включилась в общий разговор. – Этого у нее не отнимешь. Кстати, она приезжает в Брахмпур на несколько дней, так что у вас есть шанс встретиться с ней, – обратился он к Прану. – Я дам ей ваши координаты. Она очень интересный человек.

– Девочка уснула, – сообщила госпожа Рупа Мера, возвращаясь в столовую. – Спит здоровым сладким сном.

– Ее монография о Донне, на мой взгляд, очень хороша, – сказал Пран. – А в связи с чем она приезжает?

– Чтобы позаседать в какой-то комиссии – не помню какой. И я не уверен, помнит ли она сама при ее безалаберности.

– Да, она из этих интеллектуалок, – вступила в разговор госпожа Рупа Мера. – С современными взглядами. Она посоветовала Лате не выходить замуж.

Пран, поколебавшись, спросил:

– Это, случайно, не квалификационная комиссия?

– Да, вроде бы, – ответил Амит, пытаясь вспомнить. – А, да! Она говорила о низком уровне большинства кандидатов, так что это, должно быть, действительно квалификационная комиссия.

– Тогда мне с ней, наверное, лучше не встречаться. Она будет решать мою судьбу, а я, боюсь, один из тех кандидатов, которых она имела в виду.

Семья жила в довольно стесненных обстоятельствах, и продвижение Прана по служебной лестнице играло немаловажную роль. От этого могло зависеть даже сохранение за семьей дома, которым они владели ad hoc[229].

– Решать судьбу! Не слишком ли сильно это звучит? Профессор Мишра целиком вас поддерживает, и я думаю, судьба вряд ли захочет подставить вам подножку.

– Вы говорите, профессор Мишра поддерживает Прана? – подалась вперед Савита.

– Ну да, – ответил Амит. – Он стал превозносить Прана, когда я сказал ему, что обедаю у вас.

– Вот видишь, дорогой, – сказала Савита.

– Лучше уж быть тараканом, – высказался Пран. – Тогда тебя не заботило бы, что решит квалификационная комиссия, что будет с Индией, не пришел ли чек с почтой, доживешь ли ты до тех пор, когда твоя дочь вырастет. Как мне надоело беспокоиться обо всем этом!

Все, кроме Амита, посмотрели на него с удивлением и бóльшим или меньшим сочувствием.

– Особенно надоело беспокоиться обо мне, да? – выпалил вдруг Ман.

– Беспокоиться-то я беспокоюсь, но завидую таракану, которому наплевать, что случилось с его братом. Да и с отцом.

– И с матерью, – добавил за него Ман, поднимаясь из-за стола. Он чувствовал, что не в силах выносить подобный разговор.

– Ман, ты зря так это воспринимаешь, – вмешалась Савита. – Пран же никого ни в чем не обвиняет. И ему тоже было очень нелегко в последнее время. А ты, дорогой, пожалуйста, не говори так. Это совсем на тебя не похоже, и я не удивляюсь, что Мана это задело.