Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фрэнсис Спаффорд

Страна Изобилия

Francis Spufford

Red Plenty

Перевод с английского Анны Асламян

М.: Астрель: CORPUS, 2012. — 512 с.

ISBN 978-5-271-42086-3

Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко

Издание осуществлено при техническом содействии издательства ACT



Главный редактор Варвара Горностаева

Художник Андрей Бондаренко

Ведущий редактор Вера Пророкова

Научный редактор Александр Нотченков

Ответственный за выпуск Мария Косова

Технический редактор Татьяна Тимошина

Корректор Любовь Петрова

Верстка Елена Илюшина



Фрэнсис Спаффорд не без иронии называет свою книгу “Страна Изобилия” сказкой. Сказкой про то, что вот-вот должно было стать былью. Это история про Советский Союз, каким он был в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов, при Хрущеве. В ту пору советский народ, взяв на вооружение плановую экономику, шагал к изобилию и процветанию и через пару десятков лет должен был, как обещали руководители государства, прийти к коммунизму. Американская выставка в Сокольниках, создание академгородка в Новосибирске, поездка Хрущева в США, расстрел демонстрации в Новочеркасске — все эти события описаны с удивительной точностью, но это не сухое описание, а живой рассказ, в котором действуют и реальные, и вымышленные персонажи — партийные деятели и энтузиасты-комсомольцы, ведущие ученые и простые рабочие.

Действующие лица — в порядке появления

— ПРОПИСНЫМИ БУКВАМИ обозначена та часть полного имени, которая наиболее часто используется в книге

– * обозначает реальное лицо

— I.2, IV.1 и т. д: римской цифрой обозначена часть, арабской — глава, в которой участвует данное лицо



В ленинградском трамвае



* ЛЕОНИД ВИТАЛЬЕВИЧ Канторович, гений (I.1, II.1, III.1, VI.2, VI.3)



Визит в Соединенные Штаты



* Никита Сергеевич ХРУЩЕВ, Первый секретарь ЦК КПСС, Председатель Совета министров СССР (I.2, III.2, V.1, VI.3)

* НИНА ПЕТРОВНА Хрущева, его жена (I.2, VI.3)

* Андрей ГРОМЫКО, министр иностранных дел СССР (I.2)

* Олег ТРОЯНОВСКИЙ, личный переводчик Хрущева (I.2)

* Дуайт Д. ЭЙЗЕНХАУЭР, президент Соединенных Штатов (I.2)

* Генри Кэбот ЛОДЖ, посол США в ООН (I.2)

* Аверелл ГАРРИМАН, миллионер, посредник между Востоком и Западом (I.2)



На Американской выставке в парке “Сокольники”



ГАЛИНА, студентка МГУ, комсомолка (I.3, V.3)

ВОЛОДЯ, ее жених, тоже студент МГУ, комсомолец (I.3,III.2)

ХРИСТОЛЮБОВ, мелкий аппаратчик (I.3)

Федор, комсомолец, работает на заводе электроприборов (I.3, V.2)

РОДЖЕР ТЕЙЛОР, афроамериканец, гид на выставке (I.3)



Прогулка в деревню



ЭМИЛЬ Арсланович Шайдуллин, молодой экономист с хорошими cвязями (I.4, II.1, III.1, V.2, VI.2)

МАГДА, его невеста (I.4)

Ее ОТЕЦ (I.4)

Ее МАТЬ (I.4)

Ее ДЕД (I.4)

САША, ее брат (I.4)

ПЛЕТКИН, председатель колхоза (I.4)



На конференции в Академии наук



* Василий Сергеевич НЕМЧИНОВ, академик АН СССР, экономист — сторонник реформ, государственный деятель (II.1)

* БОЯРСКИЙ, представитель старой школы политэкономии (ил)



В подвале Института точной механики



* Сергей Александрович ЛЕБЕДЕВ, создатель первой советской ЭВМ (II.2, VI.1)



В Москве в день съезда партии



* Саша (Александр) ГАЛИЧ, автор комедий, киносценариев и идеологически выдержанных текстов песен (II.3, VI.2)

МОРИН, редактор газеты, сторонник хрущевской оттепели (II.3)

МАРФА ТИМОФЕЕВНА, цензор в газете (II.3)

ГРИГОРИЙ, швейцар ресторана Союза писателей (II.3)



В Академгородке в 1963 году



ЗОЯ Вайнштейн, биолог (им, VI.2)

ВАЛЕНТИН, аспирант-математик (III.1, VI.2)

КОСТЯ, аспирант-экономист (III.1, VI.2)

ДЕВУШКА С ЛЕНТОЙ В ВОЛОСАХ, будущая подруга Валентина (III.1)

* Андрей Петрович ЕРШОВ, программист (III.1)

МО, язвительный интеллигент (III.1, VI.2)

СОБЧАК, озлобленный интеллигент (III.1)



В Новочеркасске



БАСОВ, местный партийный секретарь (III.2)

* КУРОЧКИН, директор Новочеркасского электровозостроительного завода им. С. М. Буденного (III.2)

* Анастас МИКОЯН, член Политбюро (Президиума) ЦК КПСС, давно занимающий этот пост (III.2)

* Фрол КОЗЛОВ, член Президиума, которого прочат в наследники Хрущева (III.2)

МУЖЧИНА С МОНАШЕСКИМ ЛИЦОМ, опытный сотрудник органов безопасности (III.2)



В Госплане



Максим Максимович МОХОВ, замначальника отдела химической и резиновой промышленности Госплана (IV.1)



В поезде, идущем из Соловца



АРХИПОВ, КОСОЙ и МИТРЕНКО, руководители вискозной фабрики “Солхимволокно” (IV.2)

ПОНОМАРЕВ, инженер, бывший политзаключенный (IV.2)



В Свердловске



ЧЕКУШКИН, “толкач”, снабженец (IV.3)

СЕНЬОРА ЛОПЕС, испанка — учительница танцев (IV.3)

РЫШАРД, младший сотрудник отдела управления производством химического оборудования “Уралмаша” (IV.3)

СТЕПОВОЙ, неопытный начальник (IV.3)

ЛЕЙТЕНАНТ, милиционер (IV.3)

ВАСИЛИЙ, водитель грузовика, болельщик “Спартака”(IV.3)



В жилищном комплексе для высшего партийного и государственного руководства в Москве



ШОФЕР Хрущева (V.1)

* МЕЛЬНИКОВ, комендант первого подразделения службы безопасности Хрущева после его выхода на пенсию (V.1)

ПОВАРИХА Хрущева (V.1)

* СЫН Хрущева, Сергей Хрущев, конструктор, создатель ракетной техники (V.1)



На правительственной даче



* Алексей Николаевич КОСЫГИН, председатель Госплана (V.2)



В квартире Галины и в родильной палате



МАТЬ ФЕДОРА, женщина за сорок, вызывающая раздражение своей стройностью (V.3)

ИВАНОВ, ее любовник (V.3)

Усталая женщина-ВРАЧ (V.3)

ИННА ОЛЕГОВНА, акушерка (V.3)



В кремлевском коридоре



ФРАНЦУЖЕНКА, секретарша (VI.1)



В Академгородке в 1968 году



МАКС, десятилетний сын Зои (VI.2)

ТЕМА (Артемий), вахтер в Институте цитологии и генетики (VI.2)

ДИРЕКТОР Института цитологии и генетики (VI.2)

Примечание о действующих лицах

В приведенном выше списке действующие лица делятся на реальных и вымышленных, однако два персонажа, будучи выдуманными, связаны с реальными личностями: они занимают похожие места в истории, у них те же профессии, события их жизни в некоторой степени заимствованы из биографий их прототипов. И все же это персонажи вымышленные, им отведены приблизительно те же места, которые занимали люди реальные: Зоя Вайнштейн замещает Раису Берг, реального биолога, специалиста по дрозофиле, а Эмиль Шайдуллин грубо отпихивает в сторону выдающегося экономиста Абела Аганбегяна. Важно понимать, что Зоя и Эмиль, какими они изображены здесь, — порождения моей фантазии. Создавая эти характеры, я не опирался ни на интервью, ни на какие-либо исследования, они не отражают какие-либо мои суждения относительно личностей реальных ученых, на месте которых они оказались. Никакие характеристики, качества, действия, мысли, намерения, высказывания и мнения этих персонажей не следует принимать за указание на характеристики, качества, действия, мысли, намерения, высказывания и мнения реальных личностей.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Эта книга — не роман. Для романа в ней слишком много разъяснений. Но и исторической она не является, поскольку разъяснения изложены в форме рассказа; только рассказ этот — прежде всего рассказ об одной идее, и лишь в прорехи, образовавшиеся в судьбе этой идеи, проглядывают рассказы об участниках описываемых событий. Идея и есть герой книги. Именно идея отправляется туда, в мир, полный опасностей и иллюзий, чудовищ и перевоплощений; одни из тех, кто встречается на ее пути, ей помогают, другие препятствуют. Стало быть, лучше всего назвать мое сочинение сказкой — пусть даже это или что-то подобное происходило на самом деле. И не просто сказкой, а вполне определенной — русской сказкой, место которой в одном ряду с историями про Бабу Ягу и хрустальную гору, которые собрал в XIX веке исследователь русского фольклора Афанасьев, когда разъезжал по бескрайним российским просторам.

Если европейские сказки с самого начала перемещают нас в другое время — “Давным-давно”, говорится в них, то есть когда-то тогда, а не сейчас, — то в русских сказках сдвигается место действия. “В некотором царстве, в некотором государстве…” — так они начинаются. То есть где-то там, а не здесь. И все-таки в этих “где-то ” всегда узнается родина. Вдали всегда будет обнесенный деревянной стеной городок с куполами-луковками. Править там непременно будет царь, Иван или Владимир. Земля всегда черная. Небеса всегда широкие. Это Россия, всегда Россия, милая, ужасная, огромная страна на краю Европы, величиной со всю Европу вместе взятую. Россия и одновременно — не она. Это Россия сказочная, не настоящая Россия, которая никогда не совпадает точно со страной, имеющей то же имя, существующей при дневном свете. Она так же близка к ней, как желание к реальности, и при этом так же далека. Ведь в сказках содержалось то, чего недоставало настоящей стране во времена, когда крестьяне рассказывали их, а Афанасьев записывал.

На полях настоящей России зрели скудные урожаи гречихи и ржи. В России сказочной были скатерти-самобранки, на которых не прекращались пиры. Дороги настоящей России были грязными и ухабистыми. В России сказочной над землей лихо носились ковры-самолеты, дули ветры буйные, скакали, не касаясь травы, удалые кони. Настоящая Россия не давала своему народу никакой возможности социального продвижения. Россия сказочная посылала своих добрых молодцев искать Жар- птицу или завоевывать сердце Царевны-Лебеди. В сказках недостатки реальности развеивались, будто сон. В них давались обещания из тех, что хватало на один вечер у камелька, — обещания, которые, как понимали рассказчик и слушатели, могли сбыться лишь в некоем российском где-то далеко. Они могли сбыться лишь в том образе родины, где горбатые мостки, перекинутые через ручей за околицей, превращались в “мосты калиновые, переводины, дубовые, устланы мосты сукнами багровыми, а убиты всё гвоздями полуженными Лишь в стране мечтаний, стране снов. Лишь в тридевятом царстве.

В XX веке русские перестали рассказывать сказки. Тогда же им сообщили, что сказки становятся былью. Название сказочного ковра-самолета к тому времени успело превратиться в обычное русское слово, обозначающее аэроплан. А тут голоса, звучавшие из радиоприемника, с экрана кинотеатра и из телевизора, стали обещать, что скоро последует и волшебная скатерть-самобранка. “В наши дни, — сказал толпе, собравшейся во Дворце спорта Центрального стадиона имени В. И. Ленина 28 сентября 19/9 года, Никита Хрущев, — люди своими руками осуществляют то, о чем веками мечтало человечество, выражая эти мечты в виде сказок, казавшихся несбыточной фантазией”. Он имел в виду прежде всего сказочные мечты об изобилии. Человечество, испокон веков жившее скудно, вот-вот должно было прийти к изобилию. Всем предстояло вскарабкаться по кочешку на самое небо, пролезть в дыру и очутиться в краю, где вращаются чудесные жерновцы. “Жерновцы повернутся — пирог да шаньга, наверх каши горшок”. Близилось время, когда пироги да шаньги, перестав быть воображаемым утешением пустому брюху, и в самом деле должны были посыпаться с неба.

И Хрущев, разумеется, был прав. Именно это произошло в XX веке с сотнями миллионов людей. Сегодня в одном-единственном обычном супермаркете в самом деле больше самых разнообразных продуктов, чем в любом из голодных снов, что прежде грезились людям в России и во всем мире. Однако Хрущев полагал, что сказочное изобилие грядет в Советской России, и грядет благодаря чему-то такому, что есть в Советском Союзе и чего не хватает голодным капиталистическим краям, — плановой экономике. Поскольку вся система производства и распределения в СССР принадлежит государству, поскольку вся Россия (выражаясь словами Ленина) — “одна контора и одна фабрика”, эту систему, в отличие от капиталистической, можно направить на быстрейшее, широчайшее удовлетворение человеческих потребностей. Следовательно, она легко обгонит по объемам производства малоэффективную и хаотичную рыночную экономику. Планирование станет чудо-мельницей СССР, его собственными жерновцами и скатертью-самобранкой.

Эту русскую сказку начали рассказывать в голодное десятилетие перед Второй мировой войной и официально рассказывали до тех пор, пока не распался коммунистический лагерь. Под конец в нее почти никто не верил. На практике начиная с конца бо-х советский режим стремился лишь к тому, чтобы обеспечить обитателей громадных, халтурно построенных многоквартирных домов, выросших в каждом городе страны, минимумом товаров потребления и тем самым хоть как-то успокоить. Но когда-то давным-давно рассказы о красном изобилии велись всерьез — попытка победить капитализм на его собственных условиях, сделать советский народ богатейшим в мире предпринималась на деле. Короткое время казалось даже — причем не только Никите Хрущеву, — будто сказка может сделаться былью. В нее было вложено многое — и умное, и глупое: надежды целого поколения, умственные способности целого поколения и виноватое желание тиранов дождаться счастливого конца. Книга — о том времени. Она — о разумнейшем варианте этой идеи, о тончайшей из попыток Советов вытащить самобранку из страны грез и сделать ее настоящей. Она — о приключениях, встретившихся идее красного изобилия на широкой дороге, по которой та воодушевленно шагала.

И все же это не историческая книга. Это не роман. Книга сама по себе сказка; и как всякая сказка, она полна несбыточных надежд, она безответственна, ей нельзя доверять. Примечания в конце поясняют, где ее сюжет опирается на выдумку, а где приводимые разъяснения полагаются на ложь. Читая, помните, что эта история происходит не в реальном Союзе Советских Социалистических Республик, а лишь в некотором государстве по соседству — таком же близком к нему, как желание к реальности, и при этом таком же далеком.

В некотором царстве, в некотором государстве, а именно, в той самой стране, где мы живем…

1. Вундеркинд. 1938 год

Трамвай уже подходил, с железным скрежетом, со снопами искр, летевших в зимнюю тьму. Леонид Витальевич, оказавшись в толпе, машинально приложил свою долю усилий, и его вместе со всем коллективом подняло на подножку, внесло в клубок человеческих тел за дверцами гармошкой. “А ну, граждане, давайте, потеснитесь”, — сказала низенькая женщина рядом с ним, словно у них был выбор, двигаться или нет: все находившиеся внутри ленинградского трамвая были скованы по рукам и ногам, но силились добраться от входной задней двери до переднего выхода к моменту, когда подойдет их остановка. Толпа все-таки явила чудо: где-то в дальнем конце кучка пассажиров выплеснулась на дорогу, и по вагону прошла волна — сработала трамвайная перистальтика, приводимая в движение плечами и локтями, образовалось пространство, достаточное для того, чтобы в вагон втиснулась новая порция пассажиров, и двери закрылись. Мигнули желтые лампочки над головой, и трамвай, покачиваясь, с нарастающим гулом двинулся дальше. Леонид Витальевич оказался зажат между металлическим поручнем с одной стороны и низенькой женщиной — с другой. Она стояла вплотную к высокому парню с большим подбородком и светлыми волосами дыбом. За ним стоял служащий с застывшим, словно у селедки на льду, глазом, а также трое молодых солдат, уже начавших, судя по их дыханию, вечерний загул. Но запах водки сливался с кислым запахом пота от стоявших чуть впереди рабочих, которые явно жили в фабричном бараке без ванной, и с резким ароматом розовой воды, исходившим от низенькой женщины, в единый, жаркий дух людской толпы — подобно тому, как видные Леониду Витальевичу уголки и кусочки рукавов и воротников сливались в калейдоскоп из штопаных обносков, потертой кожи и не по размеру больших гимнастерок.

На нем был, как он сам его называл, “профессорский наряд”, старый костюм, который сварганили мать с сестрой, когда он, двадцатилетний, начал преподавать в университете, и который должен был придать ему вид, достойный профессора Л. В. Канторовича. Он тогда стоял у доски в аудитории с мелом в руке и уже набрал было в грудь воздуха, готовый накинуться на основы теории множеств, и тут раздался голос с первого ряда: “Ты бы перестал дурака валять. Тут шутить не любят. Придет профессор, неприятностей не оберешься”. Ему пришлось научиться быть строгим — чтобы с его присутствием считались. Даже теперь, когда появилось множество на удивление юных ученых, офицеров и директоров заводов — те, что постарше, завели привычку исчезать по ночам, после них оставались лишь молчание да прорехи в каждой организации, которые затыкали озабоченными двадцатилетними, готовыми работать сутками, чтобы обучиться новому делу, — даже теперь, когда он выглядел, как все вокруг — осунувшийся, усталый, с посеревшим лицом, — он все равно порой сталкивался с трудностями; вводили в заблуждение его крупный кадык, большие глаза и торчащие уши. Такие сложности возникают у тех, кого принято называть вундеркиндами. Всегда приходится говорить или делать что-то такое, что способно убедить людей: на самом деле ты не такой, каким кажешься. Он не помнил, чтобы когда-либо было по-другому, хотя предполагал, что, пока не научился говорить, а потом, почти тут же, считать, решать уравнения, играть в шахматы, — тогда, в те туманные времена он был всего лишь обычным ребенком, сыном доктора Канторовича и его супруги. Но в семь лет, когда он из братова учебника по радиологии вывел, что возраст камня можно определить по количеству нераспавшегося углерода, Николай, студент-медик, сначала снисходительно улыбался и далеко не сразу начал обсуждать эту идею всерьез, так, как тому хотелось. “Да ты это, наверное, прочел где-то. Наверняка прочел. Или тебе кто-то рассказывал…” В четырнадцать ему пришлось убедить остальных студентов Физико-математического института, что он не просто надоедливый малец, забредший сюда по ошибке; что ему в самом деле место среди них, хоть он и на голову ниже их всех и, когда идет с ними по коридору, вынужден, ведя с ними беседу, подпрыгивать, чтобы быть с ними вровень. В восемнадцать, докладывая о своих результатах на Всесоюзном математическом конгрессе, он измерял успех тем, как быстро непрерывно дымящие гении с желтыми, прокуренными пальцами переставали быть с ним добренькими. Когда они бросили его снисходительно подбадривать, когда сделали первое саркастическое замечание, когда начали усмехаться и пытаться громить его доказательства теорем, — тогда он понял, что они видят перед собой уже не мальчишку, а математика.

Леонид Витальевич машинально покрепче схватился за бумажник в кармане брюк — опасался карманников. Банды работали в трамваях, и невозможно было определить, кто из этих вежливых, агрессивных, пьяных людей на самом деле вор, чье непроницаемое лицо — лишь видимость, а рука уже лезет вниз, извлекает прибавочную стоимость. Ниже уровня груди ему ничего не было видно, поэтому не мешало соблюдать осторожность; не видны ему были и собственные ноги, хотя он их определенно чувствовал — теперь, когда в трамвайной духоте оттаяла корка, затянувшая неприятную дыру, что появилась сегодня на подошве его ботинка. Он засунул туда комок газеты, и он начинал размокать. Ботинки прохудились уже третий раз за зиму. Придется ему в это воскресенье снова пойти к сапожнику-пенсионеру Денисову, отнести ему еще один подарок, послушать очередную порцию противоречивых рассказов старика о его похождениях с женщинами. Конечно, лучше было бы просто достать новую пару ботинок, а может, сапог. Кого бы попросить? Кто может знать кого-нибудь, кто кого-нибудь знает? Придется об этом подумать. Он стал глядеть на улицу через ломтик окна, видневшийся между голов, и мимо заскользили кусочки города: милицейская машина, остановившаяся на углу, великолепные фасады, исполосованные подтеками от прохудившихся водосточных труб, мерцающие красные огоньки: “пятилетку — в четыре ГОДА, ПЯТИЛЕТКУ — В ЧЕТЫРЕ года”, слово “лучше” В нижнем уголке плаката, полная надпись на котором, тут же сообразил он, гласила: “Жить стало лучше, жить стало веселее!”. Эти плакаты были развешаны повсюду. Лозунг рекламировал “Советское шампанское”. Или существование “Советского шампанского” рекламировало лозунг; он не мог поручиться, что именно. Теперь он уже смотрел, но ничего не видел. Он словно нырнул головой в свой портфель, крепко зажатый в руке. Посередине левой страницы в его тетради уравнение, нацарапанное синими чернилами, обрывалось, и теперь его мысли понеслись дальше, он увидел возможный следующий ход, увидел, как развивается логическая нить. Сегодня кое-что произошло.

Время от времени ему приходилось консультировать. Так уж повелось: если ты сотрудник Ленинградского института инженеров промышленного строительства, надо иногда отрабатывать свой хлеб. Да он, по сути, и не возражал. Приятно было найти применение тому, что выстраивалось в идеальном порядке у него в голове. Не просто приятно — он испытывал едва ли не облегчение; ведь всякий раз, когда оказывалось, что строгие математические построения играют в мире свою роль, что от них тянется тайная нить, позволяющая управлять чем-то шумным, пестрым, на первый взгляд произвольным, и это хоть на толику укрепляло веру в то, во что Леонид Витальевич хотел верить, не мог не верить в минуты счастья: что все это — круговерть явлений, разбросанных во времени, путаница взаимосвязанных систем, то утонченно-сложных, то огромных и простых, трамвай, полный незнакомцев и копоти, город Петра, построенный на человеческих костях, — все это в конце концов имеет смысл, все хитроумно создано на основе разумного правила или набора правил, проявляющихся сразу на множестве уровней, несмотря на то что основную часть этого процесса пока не удается описать с помощью математических формул.

Нет, он не возражал. К тому же это был вопрос долга. Если ему удавалось решать задачи, с которыми люди приходили в институт, мир становился немного лучше. Тьма рассеивалась над миром, и математика была для него единственным способом этому поспособствовать. Это был его вклад. То, что можно было получить лично от него по его способностям. Ему выпало счастье жить в единственной стране на планете, где люди взяли власть, чтобы управлять событиями, руководствуясь разумом, а не оставлять все на волю случая — будь что будет, — не позволять силам старого мира предрассудков и алчности вертеть человеком. Здесь, и нигде больше, главенствовал разум. Он мог родиться в Германии, и тогда эта сегодняшняя поездка в трамвае была бы пропитана страхом. На его профессорском костюме красовалась бы шестиконечная звезда, и в лицах людей читались бы темные замыслы — потому лишь, что его дед носил пейсы, верил в чуть иную сказку о мире, столь же недостоверную. Там бы его ненавидели без какой-либо на то причины. Или он мог родиться в Америке, а тогда кто знает, нашлись бы у него вообще хоть две копейки на трамвай? Стал бы двадцатишестилетний еврей профессором там, у них? Он мог бы нищенствовать, мог бы играть на скрипке на улице, его мысли никого не интересовали бы, поскольку из них невозможно делать деньги. Жестокость, расточительство, вымыслы, которым позволено швырять туда-сюда на самом деле существующих мужчин и женщин; только здесь людям удалось избежать этой черной бессмыслицы и сделаться по своей воле строителями настоящей жизни, а не ее игрушками. Верно, разум — инструмент сложный. Используешь его, пытаясь увидеть чуть больше, а ухватываешь в лучшем случае лишь проблески истины — но и эти проблески стоят усилий. Да, новый, сознательно избранный мир по- прежнему грубоват, его недостатки вполне очевидны, но это изменится. Это было только начало — день, когда пришло царство разума.

Так вот. Сегодня к нему поступил запрос от Ленинградского фанерного треста. “Большая просьба к товарищу профессору и т. д. и т. п., будем благодарны за любые идеи и т. д. и т. п., с сердечным приветом и т. д. и т. п.” Задача касалась организации работы. Фанерный трест производит столько-то различных видов фанеры с использованием стольких-то различных станков, и требуется определить, как с максимальной выгодой распределять ограниченное количество сырья между различными станками. Леонид Витальевич никогда не бывал на фанерной фабрике, но мог ее себе представить. Она наверняка походила на все остальные предприятия, которые уже несколько лет появлялись как грибы после дождя по всему городу, коптили воздух, загрязняли воду в реке химическими отходами. Все средства, не потраченные на пошив одежды и предоставление повседневных удобств, пошли на эти фабрики — вот что получили взамен усталые люди в трамвае. Наверняка фанерная фабрика — сырой кирпичный сарай, где в это время года внутри так холодно, что у рабочих пар изо рта идет. Оборудование, скорее всего, как обычно, разномастное. Старые дореволюционные прессы и штамп-машины работают бок о бок с изделиями отечественного производства, выпущенными советской станкостроительной промышленностью, иногда попадется что-нибудь сверкающее, импортное — производительность высокая, зато обслуживать трудно. Под обнаженными балками крыши эти станки шипят, грохочут, лязгают, визжат, как плохо сыгранный оркестр. Руководству нужно было помочь этот оркестр настроить. Честно говоря, он не вполне понимал, что делают эти станки. О том, как на самом деле производят фанеру, он имел лишь смутное представление. Знал только, что там каким-то образом задействованы клей и опилки. Да это было и неважно: для его целей достаточно было воспринимать эти станки как абстрактные понятия — каждый, по сути, уравнение в твердо определенной форме. Прочитав письмо, он тут же понял, что люди из фанерного треста, в математике не разбиравшиеся, прислали ему классический пример системы уравнений, решить которую невозможно. Неслучайно на фабриках по всему миру, капиталистических или социалистических, удобной формулы для подобных ситуаций не существует. Это не просто недосмотр, проблема, до которой у людей пока не дошли руки. Можно было покончить с запросом от фанерного треста по-быстрому — написать вежливую записку с объяснением, что руководство требует от него математический эквивалент ковра-самолета или золотой рыбки.

Но он такую записку писать не стал. Вместо этого он — поначалу небрежно, но затем с растущим воодушевлением, почувствовав, что в голове забрезжил неумолимый свет творения, необъяснимый, не допускающий в те краткие минуты, когда он льется, ни сопротивления, ни сомнений, — начал думать. Думал он о том, как, отвечая на вопросы, на которые нет ответа, можно отличить лучшие ответы от худших. Ему представился метод, способный на то, что не под силу сыскной работе традиционной алгебры в ситуациях вроде описанной фанерным трестом, — такой, который позволит добыть откуда- то полезные сведения. Суть метода была в том, чтобы измерять производительность станка для фанеры одного вида в единицах, позволяющих рассчитывать его производительность для фанеры всех остальных видов. Но и тут он не воспринимал фанеру как нечто конкретное, шероховатое. Все это растворилось, осталась лишь чистая схема заданной ситуации — всех ситуаций, в которых требуется отдать предпочтение одному действию перед другим. Время шло. Свет творения, мигнув, погас. За окном его кабинета, кажется, наступил вечер. Исчез серый размытый свет зимнего дня. Родные будут волноваться, начнут думать, а вдруг исчез и он сам. Пора было идти домой. Но он схватил ручку и принялся записывать, подробно, как можно терпеливее, то, что пришло ему в голову, поначалу как одно целое, не разбитое на этапы, все еще сплавленное в единую сложную концепцию, где все составляющие были гранями и вершинами одного многогранника, на который ему разрешено было взирать, пока не погас свет — этот поразительный, лишенный мягкости свет. Торопливо записывая основные положения, он с удивлением замечал, что, стоит их сформулировать, как они оказываются столь грубыми на вид, незавершенными, а значит, впереди еще масса работы.

И теперь, в трамвае, он следовал за ходом своей мысли, пытался осознать уже просматривающиеся закономерности — их, подозревал он, может обнаружиться целая вселенная. Ясно, что мир до сих пор вполне неплохо обходился без его идеи. В эпоху, что закончилась сегодня в два часа пополудни, люди, распределяющие работу на фабриках, способны были делать это с достаточной степенью эффективности, пользуясь эмпирическими методами и подкрепленной знаниями интуицией, иначе современный мир не был бы таким индустриализированным: в нем не было бы трамваев и неоновых вывесок, не было бы самолетов и автожиров, бороздящих небо, не было бы небоскребов на Манхэттене и обещаний большего в Москве. Однако достаточная степень эффективности очень далека от максимальной степени эффективности. Если он прав — а он был уверен, что в основных деталях прав, — то всякий, кто применит новый метод к любой производственной ситуации, схожей с той, что сложилась на фанерной фабрике, сможет рассчитывать на заметное увеличение количества продукции, получаемой из данного количества сырья. Или можно сказать наоборот: получится заметная экономия сырья, необходимого для производства данного количества продукции.

О какой цифре речь, он пока не знал, но предположим, что это 3 %. На первый взгляд немного, всего лишь незначительный выигрыш, скромная добавка, возможность вытянуть на копейку больше из производственного процесса во времена, когда во всех газетах горняки на фотографиях вгрызаются в здоровенные слои породы, сплошь состоящей из металла, когда заводы повышают выпуск продукции на 50 %, 75 %, 150 %. Зато эта цифра стабильна. Можно год за годом безотказно получать дополнительные 3 %. А главное, это ничего не стоит. Нужно лишь немного по-другому организовать те работы, которые люди уже выполняют. Это 3 % дополнительного порядка, вырванные из тисков энтропии. Перед лицом латанной-перелатанной вселенной, вечно разрушающей саму себя, вечно готовой рухнуть, это — созидание, это выигранные 3 % процента того, что нужно человечеству, ясные, полученные без затрат, попросту в качестве награды за размышления. Более того, думал он, этот метод можно применять не только на отдельных фабриках и заводах, чтобы получать на 3 % больше фанеры, или на 3 % больше орудийных стволов, или на 3 % больше гардеробов. Если возможно максимизировать, минимизировать, оптимизировать набор станков фанерного треста, то почему нельзя, поднявшись на следующий уровень, оптимизировать набор фабрик, приняв каждую из них за уравнение? Можно настроить одну фабрику, потом — группу фабрик, пока они не загудят, пока они не запоют. А это значит…

— Ты что это делаешь? — закричала низенькая женщина. — Ты глаза-то разуй, не видишь, что ли, что делаешь, а?

Когда вагон в очередной раз перетрясло, крупный мужчина воспользовался возможностью, высвободил руку и закурил. Папироса свисала у него изо рта, но тут вагон дернулся, и весь табак вылетел и приземлился, дымясь, на ее плечо.

А она была так зажата со всех сторон, что и руки поднять не могла.

— Извини, сестренка, — сказал обладатель большого подбородка, пытаясь стряхнуть пепел с ее плеча на пол.

— На кой мне твое извини, ты, болван косорукий! А ну, убери с меня эту гадость. Ой, да ты на мое пальто посмотри, ты ж мне его насквозь прожег…

… а это значит, думал он, что метод наверняка можно применить ко всей советской экономике в целом. Он понимал, что подобное невозможно при капитализме, где у всех заводов разные владельцы, одержимые конкуренцией друг с другом, на которую они попусту тратят средства. Там некому рассуждать систематически. Капиталисты не захотят обмениваться сведениями о своих производственных процессах; какая им от этого выгода? Потому-то капитализм слеп, потому-то он движется на ощупь, спотыкаясь во тьме. Он похож на организм, лишенный мозга. Но здесь — здесь возможно планировать, рассматривая всю систему как единое целое. Экономика — чистый лист бумаги, на котором пишет здравый смысл. Так почему же ее не оптимизировать? Все, что ему потребуется, — это убедить соответствующие органы власти прислушаться к его словам.

Предположим, что во всей советской экономике можно добиться ежегодного прироста на 3 % — общий прирост рассчитать нетрудно. Это быстро сложится в огромную сумму. Через каких-нибудь десять лет страна будет в полтора раза богаче по сравнению с тем, что было бы без этого прироста. Золотой век, обещание которого слышалось в слаженном гуле каждой производственной линии, но которому еще предстояло освободить мир от нужды, наступит быстрее, чем можно было надеяться, — золотой век, обещанный партией, однако не сразу, а лишь когда будет завершена вся тяжелая работа по строительству, если не считать его символических форм, вроде “Советского шампанского”. Если смотреть из будущего, когда любые товары, какие только можно себе вообразить, потекут из индустриального рога изобилия в головокружительном количестве, то нынешний момент времени в самом деле будет выглядеть скудным, убогим, тесным, задыхающимся от теней, и оправданием ему будет лишь то, что он вызвал к жизни. Если смотреть оттуда, где царит изобилие, сегодняшний день будет трудно представить. Он будет казаться не вполне реальным, абсурдным временем, когда люди без каких-либо явных причин обходились без вещей, которые человечеству вполне под силу произвести, и жизнь не цвела так, как это заведомо возможно. Сегодняшний день будет походить всего лишь на бледный, неубедительный вариант настоящего мира, еще не рожденного. И он способен приблизить этот час, думал он, чувствуя, как голова идет кругом. Он окинул взглядом вагон и увидел, как ко всему и ко всем, кто тут находится, прикасаются грядущие преобразования, как проходящая по всему рябь создает новые, более благородные формы, как коробка, громыхающая в сторону Крестовского острова, становится обтекаемым бесшумным эллипсом, наполненным золотым сиянием, как одежды женщин оборачиваются расшитыми шелками, военная форма превращается в серебристо-серые изделия портняжного искусства, а лица — лица по всему вагону расслабляются, с них сходят вызванные заботами морщины и всяческие отметины, оставленные зубами нужды. Он может этому помочь. Он может помочь сделать так, чтобы это произошло, по три дополнительных процента за раз, пускай ему уже стало ясно, что для создания необходимых динамических моделей потребуется колоссальная работа. Не исключено, что на эту работу уйдет вся жизнь. Но он способен ее сделать. Он способен настроить весь советский оркестр, если ему дадут возможность.

Левый ботинок у него протекал. Непременно надо раздобыть где-нибудь новую обувь.

2. Предсовмин. 1959 год

Какая долгая дорога… Трудно было спать под раздирающий рев турбопропеллеров, да еще в голове роились тревожные, беспокойные мысли, но под конец он задремал, и шум каким-то образом проник вслед за ним в далекие края забвения, все пульсировал, колотился в ушах, пока он торопился из комнаты в комнату, блуждая по недостроенному дворцу, возведенному (как он с удовольствием заметил) по крупнопанельному методу, который он рекомендовал в своем выступлении, посвященном архитектуре; а когда он проснулся, они летели высоко над Атлантикой, и в иллюминатор лился такой яркий утренний свет, что глазам было больно. Он поморгал, ослабил пояс брюк. Сиденье из искусственной кожи сделалось липким. Зашевелились, оживая, и сопровождающие, принялись вытягиваться по стойке “смирно”, заметив, что его глаза открыты. Но ему ничего не требовалось. Все приготовления были закончены. Сидевшая рядом с ним Нина Петровна не двигалась, однако он знал: стоит ему обернуться к ней, и она встретит его взгляд, серьезная, готовая выслушать все, что бы ни пришло ему в голову. Она была такой всю их совместную жизнь, каждую ночь, каждое утро, в любой семейной ситуации — понимала важность его работы. Он наклонился к окошку и прижался щекой к холодному стеклу, посмотреть, что внизу. На широком сером море колыхались, то исчезая, то появляясь, несколько белых шапок. Среди них подпрыгивала маленькая черная точка, на расстоянии, впереди по курсу, виднелась другая; траулеры, подумал он, растянувшиеся по морю, — так решила служба безопасности, когда он сказал им, что флот привлекать не нужно.

— Долго еще? — спросил он.

— Около часа до побережья Канады, Никита Сергеевич, а оттуда еще два до Вашингтона, — с энтузиазмом откликнулся переводчик, молодой Трояновский.

Хороший парень, сам немного похож на американца в этой своей рубашке с застегнутым воротничком. Видно: ему не терпится начать работать, хочет показать, на что он способен. Правильное отношение, подумал он. Почти как у меня. Он потер глаза и оглядел самолет. Из двигателей неслась та же оглушительная музыка. Стоящие в проходе ребята из КБ Туполева по-прежнему внимательно вслушивались в нее через наушники, склонившись над электрическим прибором, — это, как ему объяснили, было что-то вроде стетоскопа для самолетов. То, что они слышали в переплетающихся потоках шума, судя по всему, не вызывало у них тревоги. С другой стороны, он толком не понимал, что они смогли бы сделать в том маловероятном случае, если бы самолет на самом деле внезапно лопнул в воздухе по швам. Тогда небо заполонили бы падающие генералы с дипломатами, и он в своем летнем костюме несся бы среди них вниз, к волнам, словно пасхальное яйцо, но гораздо тяжелее.

— В “Ту-114” мы уверены настолько, насколько можно быть уверенными, — сказал ему сам Туполев. — Просто дело в том, что конструкция новая, мы ее еще дорабатываем, а тут датчики на корпусе аппарата показали нечто такое, чего мы не ожидали. Поэтому я хотел бы, с вашего разрешения, послать своего сына — проследить за работой двигателя.

— Это ни к чему, — ответил он. — Подумают еще, будто он заложник какой-то!

— Что вы, Никита Сергеевич, вопрос так не стоит. Просто хочу вам доказать, что мы в самолете уверены.

Самолет был больше любого из американских пассажирских авиалайнеров. Самолет был неотразим. Так что Туполев- младший отправился прокатиться за компанию — вот он, тут как тут, с остальными техниками: чувствует, как на нем замер сонный взгляд, и поднимает глаза; и явно не знает, какое выражение ему следует натянуть на лицо. Он его не обвинял. Как правильно вести себя, если ты не заложник? Особенно в такой ситуации, в которой еще несколько лет назад, что уж там, парень действительно стал бы заложником или, по крайней мере, гарантией. Он нахмурился. Сын Туполева моментально опустил глаза.

Какая долгая дорога. Какой долгий путь пройден, думал он, с тех пор, как он сам был шустрым мальчуганом, мальчуганом на угольной шахте, с самодельным мотоциклом, с тремя рублями в кармане по пятницам, со взъерошенными белыми, как утиный пушок, волосами. (Их-то уж давно нет в помине.) Какой долгий путь пришлось пройти всей стране, чтобы достичь этого момента. А все добыто с трудом, немалой ценой. Этот прекрасный самолет — не чей-то там подарок. Мы его сами построили, вытащили из ничего, благодаря собственным силам и настойчивости. Они нас пытались раздавить, снова и снова, но мы не дались. Беляков прогнали. Попов выкурили из их церквей, а главное — у народа из головы. Избавились от лавочников, бессовестных ворюг, которые во все суют свои грязные руки, каждое нормальное дело превращают в мошенничество. Вытащили крестьян в XX век — трудное это было дело, жестокое, не обошлось без голодных годов, но иначе никак, надо было грязь с сапог соскрести. Поняли, что среди нас есть саботажники и враги, и поймали их, хотя сами от этого на время обезумели: нам повсюду виделись враги и саботажники, от этого пострадали наши братья и сестры, близкие друзья и честные товарищи. Потом пришли фашисты, началось кровавое месиво, топтать их — это вам не фунт изюму, повсюду разруха, но что делать, когда к тебе в дом вламывается банда убийц? Да и Хозяин тоже хорош. Замечательный ум, ясный, но к тому времени он, говоря начистоту, рехнулся, стал целые народы двигать по карте, словно шахматные фигуры, заставлял нас сидеть с ним ночи напролет, пить эту мерзкую водку, пока в глазах двоиться не начнет, а сам все наблюдал. Нет, я не отрицаю, что были ошибки, по сути, я-то, если помните, так и говорил. Зато мы все время строили. Строили все время: фабрики и шахты, дороги шоссейные и железные, города малые и большие, и все сами, без всякой помощи, никакие миллионеры или воротилы нам не указ. Мы сами все сделали. Сами народ читать научили, научили любить культуру. Десятки миллионов послали в школы, миллионы — в институты и техникумы, чтобы у них было то, чего никогда не было у нас. Сами создали этих мальчиков и девочек, нынешнюю молодежь. Сами делали грязную работу, чтобы им в наследство оставить чистый мир.

Зато теперь, думал он, настало время, когда за все это нам воздастся. Войны кончились, враги отступили, ошибки исправлены. Сорок два года прошло с революции, и наконец установилась новая общественная система. Вся наша молодежь другой жизни никогда и не знала. Они ни разу не видели, чтобы мимо них проехал богач в карете, ни разу не видели частной лавки. И вот наконец появляется возможность выполнить все обещания, которыми кормили народ в голодные годы. Вот и отлично, думал он, мы ведь не просто так обещали, мы никого не пытались надуть, однако всему есть пределы — нельзя же вечно сидеть на таких харчах. Из обещаний каши не сваришь. Некоторые товарищи, похоже, считают, что можно обойтись красивыми словами и красивыми идеями, думают, что человечество доберется до счастья на чистом энтузиазме. Нет уж, товарищи, извините, мы с вами разве не материалисты? Мы с вами разве не из тех, кто может обойтись без сказок? Если уж коммунизм не в состоянии обеспечить людям жизнь лучше, чем капитализм, то он лично не видит, какой тут смысл. Лучшая жизнь — в самом простом, практическом смысле: чтобы лучше стали еда, одежда, дома, машины, самолеты (вроде этого), чтобы лучше было ходить на футбольные матчи и играть в карты, и сидеть на пляже летом, чтобы детишки плескались в волнах и можно было попивать из бутылки что-нибудь холодненькое. Больше денег, чтобы их можно было тратить, — или же пускай будет мир, в котором деньги больше не нужны для распределения хороших товаров, потому что хороших товаров столько, что так и сыплются из этого, как он там называется, из этой штуки вроде рожка, переполненного фруктами. Рог изобилия. К счастью, все самое трудное уже почти сделано. Тяжелые грузы таскать уже почти закончили, приходилось и поднимать, и толкать, и — что скрывать — подгонять народ пинками и руганью, вот так и заложили фундамент хорошей жизни, создали собственный рог изобилия, из которого нынче льются и сталь, и уголь, и электричество, которые нам так необходимы. Все крупные дела сделали. Осталось только с мелкими разобраться. Пора использовать то, что уже построено, чтобы превратить жизнь из борьбы в удовольствие. Мы же на это способны. Раз смогли произвести миллион тонн стали, то сможем произвести и миллион тонн чего угодно. Надо только сосредоточиться и так повернуть этот наш рог изобилия, чтобы он не только швеллеры выплевывал, но чтобы из него рекой потекли еще и граммофоны. Хватит жертвы приносить. Пришло время вареников со сметаной — старая сказка о пире, который никогда не закончится, только на этот раз ставшая былью, сбывшаяся при свете дня, причем с помощью науки.

По его мнению, это уже начиналось. Посмотреть хоть на людей на улице: вся старая одежда за последние несколько лет исчезла. Не видать больше ни заплаток, ни чиненых вещей. Все одеваются в красивое, новое. У детей зимние пальто, неношеные. У людей на руках часы, совсем как его собственные, хорошие стальные часы Куйбышевского завода. Куча народу переезжает из этих жутких коммуналок, где одна уборная на четыре семьи, а за пользование плитой драться приходится, в новенькие панельные многоэтажки. Конечно, до конца еще далеко. Кому же лучше знать, как не ему. Он-то видел цифры, подготовленные экономистами. Советский рабочий по-прежнему получает около 25 % дохода среднего американца, даже если прибавить сюда деньги, и весьма немалые, выделяемые государством на все те вещи, которые в Америке стоят денег, а в Советском Союзе даются бесплатно. Но видел он и другие цифры, те, которые демонстрируют, что за последнее десятилетие, если считать год за годом, рост советской экономики составлял 6 %, 7 %, 8 % годовых, тогда как в Америке он в лучшем случае достигал каких-нибудь 3 %. Он был не тот человек, чтобы просто так радоваться графикам, однако этот его порадовал, когда он понял, что, если Советский Союз будет, опираясь на более эффективную плановую экономику, попросту поддерживать те же темпы, линия, отображающая советское благосостояние скоро пересечет линию, изображающую благосостояние Америки, а потом, не пройдет и каких-нибудь двадцати лет, взлетит выше нее. Он видел победу на ватманском листе. Это доказано. Это должно произойти. Потому-то он и принял приглашение президента Эйзенхауэра. Это испытание, и дело не только в переговорах с богатейшим, сильнейшим капиталистическим государством на планете, это еще и испытание сравнением. Готовы ли они померяться силами: советский образ жизни против американского? Готовы ли они дать людям хоть краем глаза взглянуть на масштабы задачи, стоящей перед ними? Он считал, что если верить в лучшие времена, если положиться на тот график, то и вести себя надо соответственно. Обязательно надо как-то проявить свою убежденность. Люди ведь заслужили право на капельку доверия. Вот он в этом году дал добро на Американскую выставку в парке “Сокольники”, потому что доверяет советским гражданам, которые собираются ее посетить. Пусть увидят лучшее, на что способны американцы. Пусть увидят, с кем соревнуются. Пусть увидят то, что в скором времени ожидает и их самих, это и многое другое — теперь уже недолго осталось. Пусть собака увидит лису. Пусть нагуляют аппетит к будущему. Может, идей каких наберутся. Всегда хорошо учиться у американцев.

Так что да, он считал, что они готовы. “Догнать и перегнать”, как любил повторять Хозяин. “Догнать и перегнать”. Стратегия та же самая. Разница в том, что теперь это больше чем цель. Теперь это действительно происходит. Соответственно, он собирался сделать американцам предложение и полагал, что американцы его примут. С какой стати им отказываться? Предложение было такое. Поскольку великий спор между капитализмом и социализмом носит характер экономический, почему бы не вести его именно так, а не военным путем? Почему бы не относиться к нему, как к гонке: посмотрим, кому лучше удастся обеспечить обычного человека на пляже холодным напитком? Две стороны могут сосуществовать, одновременно соревнуясь. Боевую готовность можно отменить (да и генералы перестанут съедать такую часть госбюджета, что тоже будет кстати). История может двигаться вперед мирным образом. Капиталисты, естественно, полагают, что их система самая лучшая. Они, естественно, ожидают, что выиграют это соревнование — в этом-то вся прелесть. Так почему бы им не согласиться? От капиталистов потребуется лишь успокоиться и признать, что мир уже поделен на две половины, одна из которых им больше не принадлежит. Придется им привыкнуть к мысли о том, что Польша, Китай, Венгрия и все остальные сделали выбор в пользу другого образа жизни и обратно не вернутся. Иногда американцы, кажется, это понимали; иногда, как ни странно, нет. Взять хотя бы визит Никсона в Москву два месяца назад, когда открылась выставка. “Давайте соревноваться в достоинствах наших стиральных машин, а не в мощи наших ракет”, — сказал он, вице-президент Соединенных Штатов, правая рука самого Эйзенхауэра! Отлично! И все равно на той же самой неделе, когда правая рука Соединенных Штатов была протянута в знак дружбы, левая рука делала жесты, которые, извиняюсь, в приличном обществе словами не опишешь. Как раз в тот самый момент Конгресс США объявил “Неделю порабощенных наций” и принялся называть Советский Союз тираном, а его союзников — рабами. Нет уж, если американцы хотят мира, такого рода оскорбления придется прекратить. Он ехал в Америку предлагать мир, а уж принимать его или нет — дело американцев. Их дело, снимут ли они эмбарго на торговлю. Если они рассчитывают, что он встанет на колени, то они ошибаются. Выпрашивать он ничего не станет — нет, никогда.

Хозяин, конечно, всю эту затею с поездкой не одобрил бы. Хозяин всем им давал понять, что он единственный, у кого хватит духу и ума пойти против мировых господ. “Без меня капиталисты вас превратят в фарш, — говорил он. — Без меня они вас утопят, как котят”. Говорил: “Эх, Никита Сергеевич! Ты стараешься, как можешь, но разве ты можешь, как нужно?” Он вспомнил тот раз, когда Хозяин на заседании, прямо перед всеми, вытянул свой толстый, желтый от табака палец и трижды сильно стукнул его между глаз, словно дятел, раздраженно долбящий по дереву. И тот раз, когда Хозяин выколотил угольки из своей трубки на его лысую макушку, страшно горячие; еще горячее вспыхнул он от стыда, когда вспомнил это — ведь он тогда считал, что Хозяин имеет на это право, и восхищался им ничуть не меньше. Конец тебе, скотина, сказал он той вспомнившейся улыбке. Прощай.

— Товарищ Хрущев!

— Что? Близко уже?

— Совсем близко, подлетаем, но, похоже, есть одно осложнение. Вы же знаете, нас перенаправили на военный аэродром в Вашингтоне, потому что в аэропорту полоса недостаточно длинная. Ну вот, а теперь у них, похоже, нет такого трапа, чтобы доставал до наших дверей, так что они нам по радио сообщают, что вам, наверное, придется спускаться по лестнице. Мы им пока не ответили.

— Да они что, издеваются? С самого начала хотят нас дураками выставить?

— Вряд ли, товарищ Хрущев. Так получается, что наш “Ту” выше от земли, чем средний американский самолет. Тут действительно все дело в размерах.

— А, ну понятно, — сказал он, внезапно развеселившись. — Так вы им скажите, что размер — это не главное; главное, как ты с ним управляться будешь. Нет, я серьезно: скажите, что, раз они за советской техникой угнаться не могут, то пожалуйста, мы готовы слезть в Америку по этой их лестнице. В общем, постарайтесь подипломатичней, но так, чтоб они поняли. И нечего тут морщиться, Громыко, я тебя вижу. Будет тебе дипломатия, сколько твоей душе угодно. Я даже мизинец отставлять начну, если они свой лучший фарфор выставят. Значит, так, все внимание. Где та копия вымпела с лунного зонда? Нужно, чтоб наготове была, Эйзенхауэру хочу вручить. Ну как, все готовы?

Америка оказалась жарким зеленым полем, посверкивающим золотом галунов и серебром музыкальных инструментов, и он стоял тут, прямой, как штык, рядом с президентом, глаза пощипывало, а капиталистический оркестр тем временем исполнял советский гимн. Америка оказалась караваном низких черных машин, с урчанием двигающихся по широким улицам между рядами зрителей: одни хлопали и улыбались, другие — нет. Америка оказалась длинным банкетным столом в Белом доме, на котором разновидностей ложек было больше, чем в музее ложек, столом, окруженным лицами: все вежливо повернуты к нему и к его верному эхо, Трояновскому, все напрягаются, словно силятся расслышать голос, доносящийся издалека, или звук, слишком высокий для их ушей. “В настоящее время вы богаче нас, — сказал он. — Но завтра мы станем так же богаты, как вы. А послезавтра? Еще богаче! Ну и что тут такого?” Вопреки его ожиданиям слушатели, кажется, не были очарованы этим откровенным, в капиталистическом духе, высказыванием. Какие-то музыканты в углу заиграли песню под названием “Зип-а-ди-ду-да”. Слов ее объяснить никто не мог. Америка оказалась полетом в президентском вертолете над Вашингтоном. Далеко внизу проплывали дома, вроде дач, только каждый стоял на отдельном зеленом квадратике в сетке зеленых квадратиков. Все с виду аккуратные, они сияли на сентябрьском солнце новенькой краской, новенькими крышами, как будто только что вынутые из оберточной бумаги. “Приличные дома, хорошие, удобные”, — сказал Эйзенхауэр. Потом вертолет кинулся вниз и завис в воздухе над шоссе, над самым потоком машин: они пихались, все одновременно пытались проехать, толкали друг дружку, прижавшись бампером к бамперу, от них шли удушливые выхлопы. “Час пик!” — рявкнул президент. “Он говорит, все на работу едут”, — перевел Трояновский. Некоторые машины были с открытым верхом, и внутри виднелись водители, все поодиночке, сидящие на пухлых сиденьях, широких, словно кровати. Одна машина была розовая. Показать собаке лису, напомнил он себе. Показать собаке лису.

Америка оказалась поездом, идущим в Нью-Йорк, специально выделенным для советской делегации. Он читал о Нью-Йорке в знаменитой книге Ильфа и Петрова “Одноэтажная Америка”, где говорилось об их путешествиях по стране, и теперь ему не терпелось посмотреть, изменилась ли она с тех пор, как ее посетили два советских писателя- юмориста, перед самой Великой Отечественной войной. Пока поезд грохотал по странной местности, где перемежались городские постройки и дикая природа, его сотрудники разложили на столе перед ним тексты сегодняшних речей, и они прошлись по ним, что-то изменили, добавили новые фразы. Еще у них были вырезки из американских газет с отчетами о вчерашних событиях, конструктивные по тону, но местами явно провокационные — чувствовалось желание принизить его в глазах американской публики. Их фотографы, похоже, специально подлавливали людей врасплох, снимали их с раскрытым ртом или с унизительным выражением лица. Нина Петровна увидела фотографию, которая показалась ей чрезвычайно нелестной, до того там преувеличивалась ее полнота.

— Если б я знала, что такие снимки будут, не поехала бы, — сказала она.

— Извините, — заметил один из сотрудников, — но это, по- моему, не вы.

Они изучили фото. Так и оказалось.

— А-а-а, — сказала она.

Эйзенхауэр прислал в качестве своего представителя человека по имени Генри Кэбот Лодж, американского посла в ООН. Ему предстояло сопровождать их в течение всей поездки.

— Вы воевали, мистер Лодж? — спросил он.

— Да, сэр, воевал.

— Можно узнать, в каком звании?

— Я был генералом с одной звездой — полагаю, в вашей армии это называется “генерал-майор”.

— А! Я тоже воевал, генерал-лейтенантом был. Значит, я вас старше по званию, — пошутил он, — вам положено подчиняться моим приказам!

Американец улыбнулся и отдал честь.

— Генерал-майор Лодж для несения службы прибыл, — сказал он.

Лодж был известный антикоммунист и идеологический противник, но все равно важно было установить с ним хорошие отношения.

Поезд проезжал через Балтимор, Филадельфию и Джерси- Сити, Америка поворачивалась к нему видом сзади: вагоны скользили поперек улиц и позади рядов зданий из красного кирпича. Он смотрел и размышлял. Это было все равно что смотреть на человека, который повернулся к тебе спиной, и пытаться угадать, что у него в карманах. Он видел ржавые пожарные лестницы, приделанные к зданиям сзади, электропровода, толстыми гирляндами петляющие от стены к стене. Он видел резервуары-нефтехранилища, видел, как горят в черном дыму резиновые шины на пустыре, видел щиты с рекламой безделушек и сигарет. Американцам, похоже, нравились неоновые вывески, они висели не только в каких-то важных, официальных местах, но повсюду, где их можно было приспособить: фиолетовые, зеленые, красные — шум, гам, неразбериха. Трояновский перевел ему кое-какие: “Мотель”, “Гольф без правил”, “Авто Джека. Выгодно”. Иногда вид из окна приводил в замешательство, оборачиваясь девственным лесом, как будто к Америке прямо в ее мегаполисы запускала свои побеги сибирская зелень. Иногда попадались игрушечные ландшафты, где все деревья стояли наманикюренные, а трава была гладкая, как бархат в кремовую и изумрудную полоску. Здесь, объяснил мистер Лодж, состоятельные американцы собираются поиграть в гольф того рода, где правила все-таки есть. Но вообще колоссальное пространство вдоль железной дороги было занято дачами, аккуратно расставленными среди зелени. Казалось, американцам хочется упорядочить сельскую местность на городской манер: увидев во сне лес, они проснулись и аккуратно устроили себе сон наяву. Повсюду шли знаменитые широкие дороги, не такие забитые, как Вашингтонская окружная, но все равно машин везде было много. Поезд проехал по мосту; там была “заправочная станция”; молодые люди в красно-белых кепках в самом деле суетились вокруг машины, ожидающей у бензоколонки, проверяя двигатель и протирая окна, совсем как у Ильфа и Петрова.

Потом пейзаж сделался гуще, снова стал индустриальным, и на горизонте впереди выросли легендарные очертания Манхэттена. Поезд нырнул в длинный туннель, притормозил и, уже не выходя на свет, остановился у платформы, где стеной, словно пшеница на поле, стояли высокопоставленные лица и полицейские. Так вот он, значит, какой, Нью-Йорк. Из Ильфа и Петрова ему было известно, что это не типичный для Америки город, что во всех остальных населенных пунктах дома в основном одноэтажные, не взмывают ввысь на пятьдесят этажей. Но вот он приехал сюда, где здания скребут небо, — в штаб-квартиру врага, в мозговой центр капитализма, в место, где сконцентрированы и блеск, и нищета. Высматривая блеск, высматривая нищету, он шел по Пенсильванскому вокзалу с Лоджем, свитой сопровождающих, корпусом советской прессы, фалангой американских журналистов и мэром Нью-Йорка. Вокзал, как он рад был отметить, не представлял собой ничего особенного; сам он возводил и лучше, гораздо лучше, когда руководил строительством Московского метрополитена. Однако каньоны между небоскребами, по которым катил автомобильный кортеж, были поразительные, в самом деле поразительные, и он оглядывался вокруг с намеренной небрежностью, чтобы не вытягивать шею, как деревенщина какая-то. И здесь по улицам выстроились граждане. И здесь одни махали, а другие вели себя иначе.

— Что это за звуки такие: “у-у-у”?” — пробормотал он, обращаясь к Громыко.

— Это, Никита Сергеевич… неодобрительные выкрики.

— Правда? Вот же грубияны! Зачем тогда было меня приглашать, если они меня видеть не хотят?

По пути в “Уолдорф-Асторию” среди зевак он заметил небольшую белую тележку и человека в белом фартуке.

— Что это он там делает? — спросил он Трояновского.

— Это он продает людям еду на обед, товарищ Хрущев. Готовит американское блюдо…

— Да знаю я! Это же лоток с гамбургерами. Вы, наверное, еще слишком молодой, чтобы помнить, но у нас такие были до войны в Москве и в Ленинграде. Микоян ездил со специальным заданием, чтобы разузнать все о пищевой промышленности, в основном во Францию, набраться у них опыта по части шампанского, но и сюда тоже, вот и привез нам кетчуп, мороженое и гамбургеры. Вы посмотрите! Смотри, Громыко! Отличная идея. Берет плоскую котлету из рубленого мяса — уже нарезано, нужного размера — и тут же жарит. Пара секунд — и готово. Засунет между двух кусков хлеба — они тоже уже нарезаны, круглые, все как надо, — потом добавит кетчупа или горчицы из вон тех бутылок, прямо тут справа, чтобы дотянуться легко было. И готово блюдо. Никаких тебе очередей. Совсем как производственный конвейер. Эффективный, современный, здоровый способ накормить людей. Потому-то он нам понравился, потому мы устроили такое же в некоторых парках. Наверное, нужно опять так сделать. Интересно, а почем у них гамбургеры?

— Могу спросить у мистера Лоджа.

— Да откуда ему знать? Это же еда для рабочих!

— Полагаю, сэр, около пятнадцати центов, — сказал Лодж, когда ему передали вопрос.

— Так дешево? Наверняка они большие льготы получают, — предположил Громыко.

— Нет! — торжествующе заявил предсовмин. — Никаких льгот! Это же Америка! Неужели непонятно: сам факт, что тут этот лоток с гамбургерами, означает, что кто-то рассчитал, как добиться прибыли, продавая их по пятнадцать центов. Если бы капиталист — владелец лотка не получал прибыли при такой цене, он бы этим заниматься не стал. В этом-то и есть секрет всего, что мы тут видим.

— Не совсем так, — сказал Лодж после неизбежной паузы. — Стремление к прибыли — это еще не все. У нас ведь существует такая вещь, как сфера общественных услуг. У нас существует система социального обеспечения!

— П-ф-ф, — он помахал рукой перед лицом, словно пытаясь отогнать насекомое.

— А мне было показалось, что вы нами восхищаетесь, — в голосе Лоджа прозвучало любопытство.

Ответа не последовало.

Конечно, он восхищался американцами. В Англию поедешь — кругом сплошные брюки ручного пошива. Во Франции — сыр от коров, жующих траву на каком-то отдельно взятом склоне. Разве можно устроить изобилие для всех на такого рода основе, мелкомасштабной, старомодной? Нельзя. Зато американцы все понимают правильно. Из всех капиталистических стран Америка ближе всего находится к Советскому Союзу и делать пытается то же самое. У них советский взгляд на вещи. Они понимают, что строгать и шить вручную — наследие прошлого. Они понимают: если обычным людям предстоит жить так, как в старину жили короли и купцы, то потребуется новый тип роскоши, обычная роскошь, построенная на товарах, выпускаемых миллионами единиц, так, чтобы хватило на каждого. И как у них здорово получается! Их колоссальная индустриальная продуктивность — это же только начало. Они обладают каким-то гениальным умением подстраивать успехи массового производства под желания людей, делать так, чтобы фабрики доставляли людям их желания в маленьких обыденных упаковках. Они великолепно умеют производить вещи, которые нужны: либо вещи, про которые ты знаешь, что они нужны, либо такие, про которые выясняется, что они нужны, как только ты узнаешь об их существовании. Их управляющие и конструкторы каким-то образом ухитряются обгонять желания людей. Взять тот же гамбургер: так аккуратно, так просто. Он был создан человеком, который относился к этому как к важной жизненной миссии: придумать такую еду, которую можно держать в руке, есть на ходу, прямо на улице. Причем это для Америки не исключение, а правило. Стоит посмотреть на витрины их магазинов, на рекламу в их журналах, и всюду увидишь ту же страсть к практичности. Бутылки с кока-колой подогнаны к руке среднего человека. Перевязочные средства продаются упаковками: розовые латки, на каждую уже нанесен клей, как раз такой, который держится на коже.

Америка — поток хорошо обдуманных предвидений. Советской промышленности придется научиться предвидеть так же хорошо, еще лучше, чтобы перегнать Америку по части удовлетворения как желаний, так и потребностей. Нам тоже придется стать специалистами по обыденным желаниям. Некоторые товарищи решили презирать Америку за ее находчивость в данном отношении: они называли все это ограниченностью, усматривали в этом признаки общества, слишком потакающего своим слабостям. В его глазах все это была лишь поза. Интеллектуалам, которые ходят задрав нос, может, и плевать, на мягком ли они месте сидят, в удобном ли кресле, но все остальные предпочитают, чтобы под задницу было что- нибудь подложено. С другой стороны, верно и то, что не стоит соревноваться с американской изобретательностью, когда она доходит до глупости. В американской кухне в Москве Никсон показывал ему сияющий металлический прибор, отлитый не менее тщательно, чем иная деталь самолета, предназначенный для выдавливания сока из лимонов. “А прибора, который вам еду в рот кладет и разжевывает, у вас нету?” — сказал он тогда. Верно и то, что американские рабочие за свои бутылки с кока-колой расплачиваются сполна: эксплуатация, несчастная жизнь. Эти замечательные методы следует отряхнуть от недостатков американского общества. И все-таки Америка была зеркалом, в котором он видел подобие собственного лица. Вот почему она пугала, вот почему вдохновляла идеями.

Пока ехали в машине, Лодж, видимо, размышлял о том, что ему говорить дальше, потому что в речи на обеде, устроенном мэром города Вагнером, он рассуждал о системе социального обеспечения, даже утверждал, что американский экономический строй теперь нельзя называть просто “капитализм”. От этой неприкрытой и неубедительной попытки подтасовать терминологию предсовмин начал терять терпение. Они его что, за простачка держат? Свою ответную речь он начал парой шуток, чтобы разрядить обстановку, а потом твердо поставил Лоджа на место.

— Каждый кулик свое болото хвалит, — сказал он. — Вы превозносите капиталистическое болото. Мировой порядок не изменился только оттого, что поборники капитализма как будто устыдились того, за что борются.

— По правде говоря, я не вижу разницы между капитализмом, о котором писал Маркс, и капитализмом, о котором сегодня рассказывал мистер Лодж, — сказал он. — Раз уж вам нравится капитализм — а он вам, очевидно, нравится, — продолжайте его строить, и бог вам в помощь. Но помните, что новый общественный строй, социалистический, уже наступает вам на пятки. Вот так.

Дальше он отправился на прием в городскую резиденцию Аверелла Гарримана, дружественно настроенного миллионера, который в последнее время выступал в качестве неофициального посредника между Москвой и Вашингтоном; он надеялся, что там разговор пойдет более прямой. Зная, что ему любопытно взглянуть на настоящих акул капитализма вблизи, Гарриман пригласил к себе человек тридцать самых богатых людей во всей Америке. У каждого из гостей в личной собственности или в распоряжении было капитала по меньшей мере на юо миллионов долларов. Так это, значит, и будут настоящие хозяева страны, не то что политики вроде Никсона или Эйзенхауэра, которые просто занимаются общественными делами буржуазии. Может быть, теперь удастся добиться чего-нибудь посерьезнее. В половине шестого он сидел на диване в библиотеке Гарримана, под большим полотном Пикассо. На деревянных панелях поблескивал свет от абажуров, сделанных из кусочков разноцветного стекла, похожего на церковные витражи. Он потихоньку разглядывал картину. Пикассо, может, и наш человек, думал он, за мир во всем мире, и так далее, и тому подобное, но сам он больше любит такое искусство, где понятно, что к чему. У этой штуки, откровенно говоря, такой вид, будто ее нарисовал осел, которому вместо хвоста привязали кисть. Все равно, наверное, дорогая. Все остальное явно стоит больших денег. Нетрудно было поверить, что он находится в святая святых властителей мира сего, что его, рабочего, допустили в их общество. Хотят они его тут видеть или нет, но сила и мощь советского государства заставили их открыть ему двери. Только подумать! Шахтеры вгрызались в упрямую землю, железнодорожники на рассвете дышали на свои ледяные, как у покойников, руки, токари сдирали яркие завитки металлической стружки, солдаты умирали в дерьме и грязи ради того, чтобы один из их рядов мог потребовать: принимайте меня тут, в этой тихой богатой комнате, как равного. Вот он, здесь. Им придется иметь с ним дело.

Он жадно вглядывался в лица. Вид у капиталистов был на удивление обычным. Неужели это и есть те самые люди, которые привыкли пожирать украденный труд в невообразимых количествах? У них не было заметно раздутых щек, а одеты они были по большей части в скромную, современную одежду, а не в униформу, состоящую из полосатых брюк и блестящего цилиндра, в которой их всегда изображали на карикатурах во времена его юности. Да и свиных рыл, которыми их награждали художники, у них тоже, конечно, не было. Но все равно, это же наверняка кладези информации. Какими только хитроумными секретами они не обладают, эти владельцы, управляющие и создатели американского изобилия. Он знал, что это такое — управлять рабочей силой, знал еще с тех времен, когда сам руководил строительством метро. Это была лучшая в мире школа — школа, где учишься быть со своим коллективом по возможности мягким, а если необходимо, то и жестким, где учишься распознавать способности человека, пределы его сил, учишься решать, когда слушать специалистов, а когда брать все в свои руки, узнаешь ходы и выходы, хитрости и ловушки. Тогда это знание переполняло его, лилось через край. И здесь, наверное, то же самое. Вот эти люди, верхушка американского капитализма, наверняка просто кладези информации. За этими лицами наверняка скрывается умение и опыт организации множества отраслей промышленности, множества сфер услуг. Вот оно — по крайней мере, частично представленное — искусство делать так, чтобы фабрики удовлетворяли желания.

— Добро пожаловать, мистер Хрущев! — сказал Гарриман. — Я уверен, что все присутствующие, как республиканцы, так и демократы, согласятся с моими словами: мы единодушно и твердо поддерживаем внешнюю политику президента Эйзенхауэра и, соответственно, его инициативу пригласить вас в Соединенные Штаты. Итак: мы понимаем, что последние сорок восемь часов вы почти непрерывно отвечали на вопросы журналистов и сенаторов США. Вероятно, большую часть визита вам предстоит заниматься тем же. Возможно, сегодня вечером вы предпочли бы дать отдых натруженным голосовым связкам и хотели бы сами задать нам какие-нибудь вопросы?

Главе мирового социализма выслушивать наставления американских воротил? Нет.

— Задавайте свои вопросы, — коротко сказал он. — Я не устал пока.

Однако миллионеры принялись по очереди выпаливать в его адрес не столько вопросы, сколько небольшие речи, один за другим, бросая при этом взгляды друг на друга. Некий мистер Макклой, председатель правления банка “Чейз Манхэттэн”, попытался внушить ему, что американские финансисты не оказывают никакого влияния на американскую политику.

— Вы должны понять, — сказал он, — если Уолл-стрит заподозрят в поддержке какой-либо законодательной инициативы, в глазах Вашингтона нам конец.

Предсовмин сузил глаза. Та же странная тактика, какую применял Лодж, явно те же странные попытки убедить его в том, что земля плоская, небо зеленое, луна сделана из сыра. Лучше отшутиться.

— Прекрасно, — ответил он. — Будем знать теперь, какие вы несчастные.

Директор “Дженерал дайнэмикс” объяснил, что, хотя его компания производит атомные бомбы, никакой ставки на напряженные отношения супердержав они не делают. Мистер Сарнофф, магнат радиоимперии “Ар-си-эй”, объяснил, что еще мальчиком уехал из Минска в Соединенные Штаты и ни разу об этом не пожалел; причиной тому — достоинства американского радиовещания, которые он долго воспевал.

Он выдержал паузу, прежде чем ответить:

— В Минске теперь все по-другому.

Никто, по-видимому, не собирался оказывать давление на правительство, чтобы снять эмбарго на торговлю.

— Что именно вы хотели бы нам продать? — спросили его.

— Это уже детали, — ответил он. — Если договориться принципиально, наши представители смогут обсуждать конкретные товары на более низком уровне.

— Что именно вы хотели бы у нас купить?

— У нас есть все необходимое, — сказал он. — Мы об одолжениях не просим.

Был конец лета, день сменился вечером из тех, в какие небо имеет чистый, ясный цвет темнеющей воды, постепенно, через все более глубокую синеву, переходящий в черный. Он увидел, как вдоль по улице пылью рассыпаются крохотные золотые огоньки, совсем как обещали Ильф и Петров. Одинокая полоска облака пересекала синеву между зданиями, делаясь тоньше, натягиваясь, будто струна. Натягивалась и струна разочарования в груди у предсовмина, когда охранники быстро вели его с порога особняка к машине. Его нос уловил незнакомые запахи готовки, смешанные с едкими выхлопными газами. Журналисты рванулись вперед; на улицах по-прежнему было очень шумно.

Он сам не вполне понимал, какого ожидал разговора, но уж точно не такого. Там, пока они опасливо топтались туда- сюда, не было сказано самое важное. Никто, видимо, не считал, что на смену военному соревнованию может прийти соревнование экономическое, по крайней мере в том смысле, который имел в виду он. Спокойно, велел он себе. Как бы то ни было, он скажет все это сам, в сегодняшней речи, когда никакие дураки его прерывать не будут.

Когда они вернулись в “Уолдорф-Асторию”, зал был набит битком: еще две тысячи деловых людей, на этот раз чуть пониже рангом. Это были всего лишь капитаны индустрии, а не капитаны капитанского состава; обычные управляющие, которым доверили капитал, а не верховная клика. Может, эти будут повосприимчивее. По его опыту, молодые аппаратчики в большинстве своем нередко живее откликались на новые инициативы. Да что там, были времена, когда единственным способом заставить какую-нибудь организацию сменить курс было ее обезглавить и ввести новых руководителей из средних эшелонов. Командуй он американским капитализмом, подумал он, взял бы на вооружение именно такую тактику. Хозяин ее любил больше прочих, и она давала результаты — ошибка состояла лишь в том, что обезглавливать надо было не в буквальном смысле. Отправлять людей на пенсию — метод не менее действенный.

Лица перед ним. Лица по обе стороны от него, да и над ним, ведь в этом зале со всех сторон ярусы балконов, прямо как ложи в театре. Он надел очки для чтения и переглянулся с молодым Трояновским. Они тщательно отрепетировали эту речь, переработали тоже тщательно, следуя советам посла Меньшикова насчет того, какие из советских достижений вызвали наибольшее волнение в американской прессе. Но теперь, когда ему больше не нужно было придерживать язык, он, как всегда, решил немного поимпровизировать: ему нравилось, что он на глазах у слушателей словно отправляется в путешествие, маршрут которого не полностью нанесен заранее на карту.

Ну что ж.

Вы, вероятно, никогда в жизни не видели коммуниста, сказал он. Я, наверное, в ваших глазах выгляжу, как первый верблюд, пришедший в город, где прежде верблюдов никогда не видали: всем хочется потянуть его за хвост, проверить, настоящий ли он. Так вот, я настоящий — собственно говоря, я всего лишь человек, как и все остальные. Единственное отличие — мое мнение о том, как должно быть устроено общество. И единственная задача, которая перед нами сегодня стоит, — прийти к согласию на предмет того, что во всем мире каждый народ должен сам решать, какую систему выбрать. Разве в вашей системе не бывает случаев, продолжал он, когда конкурирующие фирмы договариваются не нападать друг на друга? Так почему же мы, представители коммунистической фирмы, не можем договориться о мирном сосуществовании с вами, представителями фирмы капиталистической?

Его удивило, сказал он, когда мистер Лодж сегодня с таким жаром защищал капитализм. Зачем? Он что, думал, что сможет обратить в свою веру Хрущева? Или — ведь может же такое быть — считал, что ему следует помешать Хрущеву обращать в свою веру аудиторию… Нет, не волнуйтесь — подобных намерений у меня нет. Я знаю, с кем имею дело — но, впрочем, если кто-то из присутствующих действительно хочет присоединиться к строительству коммунизма, работу мы ему непременно найдем. Мы умеем ценить людей: чем больше пользы они приносят своей работой, тем больше мы им платим. Таков принцип социализма.

Но если серьезно, он рад, что приехал в Соединенные Штаты, рад встретиться с американскими деловыми людьми. Он уверен, что ему здесь есть чему поучиться. Точно так же, продолжал он, и они могут узнать от него кое-что такое, что пошло бы им на пользу, пусть они, возможно, и не хотят об этом слышать. Он уверен, они не против того, чтобы он говорил без дипломатических церемоний, ведь деловые люди привыкли быть друг с другом откровенны.

Они могут узнать, говорил он, что поражение России не грозит. Взгляните на исторические факты. По сравнению с 1913 годом наше производство выросло в 36 раз, тогда как ваше — всего в четыре. Возможно, кто-то не согласится с тем, что причиной этого более быстрого развития стала социалистическая революция; он не собирается навязывать никому свою идеологию. Но в таком случае каким же чудом удалось добиться этих поразительных результатов? Почему же, спрашивал он, советские высшие учебные заведения готовят в три раза больше инженеров, чем американские колледжи? Им, возможно, интересно будет узнать, что в новом семилетием плане, к выполнению которого Советский Союз только что приступил, одних капитальных вложений предлагается на сумму более 750 миллиардов долларов. Откуда берутся на это средства? Объяснить все это можно лишь преимуществами социалистической системы, поскольку чудес, как известно, не бывает. Когда семилетний план будет выполнен, советская экономика практически нагонит американскую. А план этот уже перевыполняется. План на 1959 год предусматривал 7,7 % роста промышленного производства, но перед его отъездом из Москвы товарищ Косыгин, председатель Госплана, сообщил ему, что за одни только первые восемь месяцев этого года уже достигнут 12-процентный рост. Пусть никто не сомневается, говорил он, пусть никто не прячет голову в песок, как страус: скоро, еще быстрее, чем предусмотрено в наших планах, мы сумеем догнать и перегнать Соединенные Штаты.

Господа, продолжал он, я сказал всего лишь несколько слов о потенциале Советского Союза. У нас есть все необходимое. Некоторые решили, будто я приехал в Соединенные Штаты уговаривать возобновить советско-американские торговые отношения, потому что иначе нам не выполнить семилетний план. Они сильно ошибались. И опять ошибутся, если будут полагать, что эмбарго на торговлю ослабило оборонную мощь Советского Союза. Вспомните спутники и ракеты, говорил он. Вспомните, что мы впереди вас по части разработки межконтинентальных ракет, которых у вас до сих пор нет, — а МКБР, если подумать, является настоящим, творческим шагом вперед. Нет, эмбарго — обычное упрямство.

США и СССР надо выбирать: либо жить мирно, по-соседски, либо двигаться в сторону новой войны. Третьего не дано. Не на Луну же нам переселяться. Согласно информации, переданной недавно запущенным советским лунным зондом, там в данный момент не очень уютно. Итак, он напоминает слушателям о том, что в их руках сосредоточены гигантские возможности вершить добро или зло. Они люди влиятельные, и он призывает их использовать свое влияние в нужном направлении, выступить за мирное сосуществование и мирное соперничество.

Эта фраза должна была быть заключительной в речи — на этом кончался его отпечатанный текст. Кое-где в нужных местах слушатели смеялись, а кое-где, как он и рассчитывал, сидели с серьезными лицами; однако теперь, оглядывая зал, он решил, что видит улыбки обидного свойства, циничные.

— Кое-кто из вас улыбается, — сказал он. — Когда понимаешь, что неправ, такую горькую пилюлю трудно проглотить. Ну ничего, американский народ еще повернется к социализму, и вот тогда у вас появятся новые возможности для приложения своих знаний и способностей.

Нарушители спокойствия на балконе тут же взорвались улюлюканьем и свистом.

— Господа, я стреляный воробей! — воскликнул предсовмин. — Своими криками вы меня не запутаете. Я сюда приехал не с протянутой рукой, а в качестве представителя великого народа!

3. Пластмассовые стаканчики. 1959 год

Когда кто-то шутил, шутка обычно доходила до нее в последнюю очередь. Когда в компании ее друзей появлялось расхожее выражение, она либо запиналась, либо путала слова. Она пользовалась успехом у ребят, потому что, решив что-нибудь сделать, не раздумывала и обязательно делала. Она решила, что переживать из-за секса глупо, поэтому быстро переспала по очереди с Евгением, Павлом и Оскаром. Потом ей пришлось сделать аборт, а подруга Оскара, Марина, устроила жуткую сцену. Все улеглось, но в ее отношениях с друзьями остался какой- то неприятный налет. С тех пор девушки смотрели на нее как-то попридирчивее, во взглядах парней было что-то оценивающее. Она вздохнула с облегчением, познакомившись с Володей — он учился на другом факультете, собирался быть не экономистом-пищевиком, как она, а инженером. Володя тоже относился ко всему серьезно. Она обратила на него внимание на комсомольском собрании. Собрание было по обыкновению скучное, но он не откидывал голову назад, не смотрел в потолок, не водил пренебрежительно взглядом туда-сюда — как делали на собраниях, когда хотелось просто закатить глаза в нетерпении. Он делал записи в блокноте мелким, аккуратным, округлым почерком. “На будущее важно, — сказал он, когда она после спросила его об этом. -

Если хочешь добраться туда, куда едешь, важно дать понять, что ты не просто пассажир”. С Володей ей было легко, как с самой собой. Он не подшучивал, не предавался фантазиям, правда, спьяну играл дурацкие мелодии на трубе. У него тоже имелись свои планы, и он, как и она, не стеснялся этой привычки — тщательно обдумывать, что необходимо для их достижения. Представляешь себе жизнь, которую тебе хотелось бы вести, а потом движешься оттуда назад, к настоящему времени. Даже семья Володи была во многом похожа на ее собственную, хотя он был родом с юга, а не с Урала. Ее отец был заместителем секретаря парткома в маленьком городке, а мать — учительницей биологии; его отец был заместителем главного бухгалтера на марганцевом комбинате, а мать — учительницей химии. “В точку”, — сказал Володя. “В точку”, — согласилась она. Лежа с ним лицом к лицу на кровати в общежитии, она чувствовала себя его союзницей. Он был тощий, но руки у него были теплые и сухие. Они начали строить совместные планы. Обоим оставался еще год до выпуска. Они решили пожениться следующим летом, уже с дипломами в кармане. Они говорили о квартире и работе с удовольствием, подробно, безо всякой иронии. Оба сошлись на том, что чрезвычайно важно заполучить московскую прописку. Они приехали с окраин в центр и ехать обратно не собирались — не возвращаться же к этим вечерам в провинции, когда читаешь газету и пытаешься представить себе большой город. “Придется нам доказать, что от нас есть польза, — сказал Володя. — Сделать так, чтобы нас обязательно заметили”.

Они действовали по собственному почину. Поначалу это были мелочи: аплодировать на открытии памятника или раздавать полотенца, когда в университет приезжали студенты из братской Польши. Испытательный срок — это нормально. Они так и рассчитывали; комсомолу ведь потребуется время, чтобы разобраться, кто надежный товарищ, а кто залетная пташка. Однако те, кто занимался подобными вещами, кажется, поняли — притом быстро, и это обнадеживало, — что они оба на деле сами выдвигают себя (а по-другому и не бывало) в ряды энергичных и надежных; тогда их стали привлекать к деятельности более важной, даже более интересной. Володю пригласили в делегацию комсомольцев университета, которой предстояла поездка на конференцию по делам молодежи и спорта, организуемую Моссоветом, а она — она как-то августовским утром оказалась в автобусе, стоящем на обочине дороги у парка “Сокольники”.

Стоял жаркий облачный день, серую дымку неба там и сям прорезали морщины солнечных лучей. Повсюду летала цветочная пыльца.

— Так, я вижу, все при параде. Отлично, — сказал районный представитель по фамилии Христолюбов, от которого трудно было оторвать взгляд: он потерял на войне ухо и, кроме того, носил очки, которые ему приходилось привязывать к голове шнурком. И все-таки ранение, полученное на войне, видимо, помогало ему в трудностях, связанных с партийной карьерой, которые у него наверняка возникали — с такой-то фамилией. Интересно, подумала она, почему он ее не сменил.

— Мы вас разбили попарно… — он принялся зачитывать список по бумажке. — Галина с Федором, — произнес он наконец.

Она оглянулась и увидела, что позади, в двух рядах от нее, парень в кожаной куртке поднимает брови и руку. Сердце у нее слегка упало — у него даже в спокойном состоянии было такое лицо, будто ему все только бы усмехаться, — однако она кивнула и улыбнулась ему по-товарищески.

— Так, запомните, — продолжал Христолюбов, — не упускать ни единой возможности высказать нашу точку зрения. Грубить экскурсоводам не надо, но все те фразы, которые мы обсуждали, вставить в разговор, и не забудьте на выходе написать что-нибудь в книге для посетителей. Хотят американцы отзывов — будут им отзывы.

Они вышли и рассредоточились в толпе народа, ожидающей у главного входа на выставку; Федор — обладатель кожаной куртки зашагал с ней рядом.

— Ну вот, в Америку поехали, — сказал он.

Она не знала, что отвечать.

— Ты в каком институте? — спросила она вежливо.

— Ни в каком, — ответил он. — Я на заводе. Электроприборном.

У них были билеты на этот день, поэтому в очереди стоять не пришлось, и когда ворота в следующий раз открылись, они вошли и направились по тополиной аллее к золотому куполу — экскурсия начиналась оттуда. Впереди, показывая дорогу, шагали американские девушки в платьях в горошек до колена. На всех были круглые шляпки, и белые перчатки, и одинаковые черные туфли на высоком каблуке — такая форма. Она одернула свое белое хлопчатобумажное платье. Оно было простое, но она добавила к нему зеленый кожаный пояс, купленный на блошином рынке, и зеленую сумочку, почти подходящую по цвету, которую ее мать достала в универмаге. Простое — это ничего, раз у тебя черные волосы и серые глаза. Надо носить простые цвета, и чтобы без особых ухищрений. Федор заметил ее жест и глянул пониже. Она нахмурилась. Американские девушки представляли собой обыкновенную смесь — симпатичные и не очень, — разве что все были розовощекие, так и пышущие здоровьем, а приглядевшись повнимательнее, она увидела, что некоторые из них гораздо старше, чем ей поначалу показалось. Некоторым, наверное, аж тридцать, а они все равно такие же стройные, как и двадцатилетние. Стройность, кажется, тоже была частью формы. По-русски они говорили хорошо, но понять, что это не русские девушки, можно было и без платьев и тонких талий, потому что они все время улыбались — так много, что у них, наверное, лица болят, подумала она.