Павел Крусанов
Игры на свежем воздухе (роман-четки)
© П. В. Крусанов, 2023
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука
®
* * *
Образец пристальной прозы, сделанной так, как делаются уникальные вещи. Вознаграждение стоит читательских усилий – мы обретаем новое понимание смысла истории.
Александр Секацкий
Ядовитый писатель Набоков часто издевался над теми сочинителями, что не знают ни названий деревьев и трав, ни имен животных, так вот это абсолютно не про Крусанова: автор предельно конкретен и точен. Но плоть конкретной и подробной действительности то и дело граничит в книге с нереальным, невероятным, невозможным. Природа – по-прежнему неразгаданная человеком властная, манящая тайна. Ребус, шифр, криптограмма, сфинкс. И настоящая тема книги – это роман мужчины с природой, подлинный роман, исполненный страстных желаний и жутких страхов, обретений и потерь.
Татьяна Москвина
Мифотворец, строитель незримой империи духа, писатель, которому «нравится всякий раз писать так, как будто до этого момента ничего еще написано не было», автор романов, постоянно попадающих в шорт-листы российских литературных премий и с тем же неумолимым постоянством выпадающих из них по причине резкой непохожести этих текстов на что-либо привычное глазу, уму и вкусу в общем премиальном потоке, – это и есть Крусанов, воин блеска русской литературы, незаменимая ее часть.
Александр Етоев
Крусанов – редкий тип писателя-универсала, он умеет, кажется, все. Новая книга – это про охоту. Реально, про охоту, как где-то в Псковской области городские охотники вместе с местным жителем ходят на утку. Я вот совершенно не охотник, но советую прочесть и читать и внимательно, потому что, как там все эти охотничьи дела описаны, закачаешься!.. Я не понимаю, как это сделано – вроде и сюжета какого-то сквозного нет, и с чего бы мне читать об охоте, но читал с полным упоением.
Владислав Толстов
1. Недолгая красота осени
– Коля, а кто это? – Пал Палыч придирчиво рассматривал юркую таксу с умным вопрошающим взглядом и лоснящейся на солнце шёрсткой цвета молочного шоколада. – Давно у тебя?
– Так мы когда с тобой последний раз на норах были? – Усы под носом Николая топорщились щёточкой. – А этот у меня уже чатвёртый год.
– Дельный? – В голосе Пал Палыча брезжило сомнение.
– По-всякому, – последовал сдержанный ответ.
Хозяин таксы – коренастый, плотный, с изборождённым морщинами лицом мужичок лет шестидесяти в вязаной чёрной шапочке-петушке, из-под которой сзади поверх овчинного воротника куртки свисала седовато-русая плеть собранных в хвост волос, – в одной руке держал мешок с двумя лопатами, опознающимися по торчащим черенкам, в другой – разобранное ружьё в коротком чехле и патронташ.
– Это Пётр Ляксеич, – представил спутника Пал Палыч. – На норах не был. Интяресуется.
Само собой, Пал Палыч заранее предупредил приятеля о петербургском госте, давно желавшем посмотреть, как работают умельцы с собакой на барсучьих и лисьих норах, поэтому тот не удивился незнакомцу и вопросов не задавал. Пётр Алексеевич пожал протянутую ему крепкую шершавую ладонь и открыл багажник. Мешок, патронташ и чехол легли на дно. Пал Палыч сел впереди, Николай, подхватив собаку под брюхо, подсадил её в заднюю дверь и следом забрался сам.
– К Соболицам? – уточнил Пал Палыч. – На заворы?
[1]
– Туда, – кивнул Николай.
Октябрь уже перевалил венец, но лес ещё не оголился донага – жёлтый, багряный и зелёно-бурый лист до сих пор держался на ветках берёз, ив и осин, хотя изрядно поредел, сбитый осенними ветрами. Несколько хороших ливней могли бы скоро довершить дело, но осень стояла сухая, ясная, лишь изредка небо кропило землю ситным дождиком. Мир оставался по-прежнему цветным, прохладно увядающим, будто забытая зелень на полке холодильника, и, как озноб на коже, слегка зернистым.
Вчера, когда при разговоре с Пал Палычем о грядущей поездке Пётр Алексеевич предложил взять с собой водку, чтобы вместе отметить охоту или просто в знак признательности одарить Николая доброй выпивкой, Пал Палыч сказал: «Ня надо», – пояснив, что Николай, увы, не воздержан. «На няделю, на две улетает, – вздохнул Пал Палыч. – Потом узелок завязывает. Две нядели пройдёт – и опять. Да ещё говорит: мол, Паша, ты со мной ня садись, я после третьей рюмки в драку лезу. Вот такая петрушка. Я с им на норы уже лет восемь ня хожу. Он – в бригаде, я – ня в бригаде. Пушнина ничего тяперь ня стоит. Понимаете? Вот и выходит так как-то… Он ня звонит, и я ня звоню. А в целом – дружим: если встретимся – на похоронах, на крестинах – поговорим. Вот вы приехали, я сразу к нему – срядились».
Между тем Николай Петру Алексеевичу понравился: спокойный, немногословный, без самодовольных ухваток, но и не робкий, что видно по взгляду, и самооценка без ущемлений – не пытается произвести впечатление на незнакомого человека. Понравился и его карий пёс, которого звали коротко – Чек, будто сломали сухую ветку или гранёный карандаш. Пока в дороге Пал Палыч рассказывал Петру Алексеевичу историю своего романа с пчёлами, ни Николай, ни Чек, оба полные достоинства, не проронили с заднего сиденья ни звука – впрочем, возможно, из-за шума мотора и колёс с грубым протектором им было просто не разобрать слов.
– Что касается пчёл, я с ими всю жизнь – наудачу, – делился извивами своей судьбы Пал Палыч. – С восьмидесятого года пчалáми занимаюсь и всё ждал капиталистическое время, чтобы мёд продавать. А потом ждал, когда вступим в ВТО, чтобы наш медок пошёл за бугор. В девяностые немцы приезжали к Веньке Качалову – у него сястра родная в Германии… Это наши немцы, с Поволжья, или откуда там – врать ня буду. Она за него, за немца этого, замуж вышла и туда – в Германию. А тут приехали, мёду попробовали, и он говорит, что такого мёда в Германии ня едал – вкусный. – Лицо у Пал Палыча сделалось вдохновенно-восторженное, как перед радостным свиданием. – И вот он два-три раза приезжал, и всё бярёт по литру, потому что больше через границу провозить няльзя. То есть мёд вообще няльзя провозить – отбирают, но он говорит: «Я на таможне взятку даю, я такого мёда хочу – у нас в Германии такого нет».
– Откуда в Германии мёд… – подыграл Пётр Алексеевич. – У них небось пчёлам не разжужжаться, вся жизнь по науке: без пыльцы, без нектара – на сиропе.
– Вот! – Пал Палыч вознёс вверх указующий перст. – А я-то мотаю на ус и жду, когда в ВТО войдём и за границу торговать можно будет. Думал, тогда сбыт пойдёт – только успевай качать. Вошли, а спросу там на наш мёд нету – никто ня подсуетился, чтоб приезжали заготовители и скупали по пасекам. Поэтому нет развития. – Пал Палыч потускнел. – Я к тому говорю, что я в пчаловодстве, в своём хозяйстве, ня развиваюсь, а иду под дурачка к богатому работать по пчалáм. Там стабильная мне зарплата, и я работаю на хозяина – как он хочет, так и работаю. Но конечно, докуда возможно… – Пал Палыч провёл ребром ладони по колену черту. – Богатые у нас были Салкин в Вяхно и Кузёмов в Посадниково. Я у обоих на пасеках работал. Салкин, правда, только за лето платил, но я всё равно был доволен. А сейчас наступает время… То есть я знал, что Кузёмов – игрался. Салкин тоже поиграл и конец – сельское хозяйство завязал. Кузёмов тоже с этого года кончает с пчаловодством – мне, говорит, это ня надо. Стадо молочное оставляет, а с пчалами – всё. Мне было выгодно по пчаловодству на них работать, а тяперь они отказываются, и надо определяться: снова пять-десять домиков иметь и без денег быть, но с мёдом, либо надо заняться всерьёз.
– Отчего не заняться, раз дело вам знакомое да ещё пó сердцу? – Пётр Алексеевич смотрел на дорогу и удивлялся, как много сорок и соек слетает с обочины трассы, будто у них тут престольный праздник с ярмаркой.
На лугах вдоль дороги сепия пожухлых трав мешалась с влажной зеленью. В садах на полуголых яблонях, словно новогодние ёлочные шары, висели цветные яблоки.
– В этом году я сделал пятьдесят домиков и накачал с пятидесяти домиков, – со значением произнёс Пал Палыч. – И продал мёда на двести тысяч.
– Ого! – присвистнул Пётр Алексеевич и невольно подумал: «А роёв-то на столько ульев где взял? Небось подловил у Кузёмова да у Салкина».
– А ещё раздал… На двести тысяч – это ня точно, потому что я брал и тратил. Это примерно.
– Записывали бы, – подсказал Пётр Алексеевич.
– Ещё чего! – чрезмерно, не равновесно поводу возмутился Пал Палыч. – У меня нет привычки копить в чулок и счёт вести. Деньги – от Сатаны. Пришли – я сразу их потратил. А душа – та от Бога. Почему богатые страдают?
Пётр Алексеевич изобразил на лице живой интерес.
– Потому что у них сатанизма больше, чем души. – В глазах Пал Палыча вспыхнули угли. – Сатанизм душу съедает. Сатана ня только в деньгах, он и в других помыслах дан, и нам нужно себя так вести и так свою жизнь регулировать, чтобы Сатана и со стороны денег душу ня подъел, и со стороны… интимной тоже. Потому что до того можешь дойти, что в педофилы подашься. Или ещё куда. И ты должен себя во всём так вести – всё это регулировать. Даже в охотничьем хозяйстве. Понимаете? Зверь дан, ты возьми, съешь, а ня то что набил и начал торговать, магазин открыл… Это образно. Я к тому, что везде сатанизм тебя преследует, а ты должен его того – маленько побоку.
– Да у вас проповедь готовая, – оценил речь Пётр Алексеевич.
– Я это про пятьдесят домиков. – В глазах Пал Палыча уже блестели не угли – хитреца. – Тоже меру ищу: сколько могу продать, столько продам, а остальное раздам. И мне на душе легче, и Нина ня пилит, что всё куботейнерами с мёдом заставлено. Нам надо прожить так, чтобы и к Сатаны ня попасть, и рядом с Богом… Ня надо к Нему лезть, а – рядышком, с бочкý.
– Теперь, когда придёт пора расплачиваться с кем-то, кому должен, – улыбнулся Пётр Алексеевич, – буду напутствовать: вот деньги, берите, ад надеется на вас.
Не заметили, как миновали Воронкову Ниву, а потом и Соболицы. Впереди от шоссе отворачивала грунтовка.
– Здесь направо, – сказал с заднего сиденья Николай.
Вчера Пётр Алексеевич поинтересовался у Пал Палыча, почему Николай продолжает заниматься норной охотой, если пушнина упала в цене и больше не приносит охотнику прибыток. «Сало, – пояснил Пал Палыч. – Барсучий жир вытапливают и продают – средства от туберкулёза лучше нет. И для профилактики. Поллитровая банка три тыщи стоит. А с одного барсука в среднем три литра можно вытопить. Вот и считайте – Коля в прошлом году пять барсуков взял. Только сало в банке должно быть белое, – предупредил Пал Палыч, – как яйцо, как снег. Тогда оно самое хорошее. А если жёлтое или с жалтизной, значит пярежжёно, пяретомлёно в печи. Такое на одной доске по качеству – к свиному внутреннему».
Машину оставили на обочине. Сошли на луг с высокой пожухлой травой и ещё вспыхивающей в ней тут и там поздней зеленью. Сапоги шуршали о сухие стебли и чавкали в низинках, но влажная земля была не топкой. За лугом щетинились чёрные лозовые кусты, сквозь которые пришлось продираться, петляя и отводя от лица ветки. Затем кустарник перешёл в чернолесье, и вскоре глазам открылся большой бугор, одиноко возвышавшийся посреди плоского лесного пространства. Холм был метров семь-восемь в высоту и метров двадцать в диаметре, обликом походя на могильный курган варяжского ярла – не из самых родовитых. За склоны холма цеплялись чахлые деревца, а вершину венчал кряжистый вяз. Пал Палыч подтвердил: бугор рукотворный, памятник эпохи советской мелиорации – сюда свозили землю, когда рыли канавы, осушая окрестные поля, ныне затянутые лесом.
Накануне Пал Палыч рассказывал Петру Алексеевичу, что барсучья нора, как правило, закручена восьмёркой – иной раз по горизонтали, а бывает, что по вертикали, – и имеет несколько тупиковых ответвлений и выходов. Если барсук только взялся рыть себе обиталище, то поначалу может быть и один выход, но обычно – два и больше. Да и зверь этот не отшельник – случается до пяти барсуков живут вместе. А то и не только барсуков… «Копает норы в основном он, – рассказывал Пал Палыч, – барсук. А лиса и енот занимают. Ну, то есть прокопают тоже метр-два, но это чисто пустяки. А так – только барсук. И эти вселяются». – «Лиса прогоняет барсука?» – удивился Пётр Алексеевич. «Зачем? Никто никого ня прогоняет, все там живут: и лиса, и барсук, и енот. Только барсук в зиму идёт в самые нижние норы, на самую нижнюю глубину, енот – на самый верх, потому что у него мех и пух, а лиса в серядине, между ими двоими. Но когда собака начинает гонять, то енот может попасть и вниз, и лиса крутится – там уже няразбериха у них, когда собака гоняет». – «Все вместе, – восхитился Пётр Алексеевич, – как в сказочном теремке…» – «Да, – кивал Пал Палыч, – все вместе: и барсук, и енот, и лиса. И все полаживают. Идёшь, и ня знаешь, кого возьмёшь. Енота выкопал, опять собаку запустил в нору, она снова лает. Выкопал – барсук. Или лиса». Пётр Алексеевич светился от восторга.
У здешнего хозяина в норе было два выхода. Один располагался внизу склона, другой – метрах в четырёх от первого, на той же стороне холма, но чуть правее и выше. Николай пустил Чека в нижний лаз, тот юркнул в дыру – только его и видели; сам охотник тем временем расчехлил и собрал ружьё, заложив в стволы патроны. Вскоре из норы раздался лай, то удаляющийся, то как будто начинающий звучать отчётливей и звонче. Петру Алексеевичу было велено оставаться у входа и слушать – даёт ли Чек голос, а Николай с Пал Палычем, припадая ухом к земле, принялись обследовать холм в попытке определить, где именно пёс облаивает загнанного в тупик барсука. Пал Палыч усердствовал, раскраснелся, переползал с места на место; Николай выглядел спокойнее и деловитее – возможно, просто хотел показать, что ради любопытства городского гостя не расположен рвать жилы, – но и его вязаную шапку-петушок, а заодно и седоватый волосяной хвост, вскоре облепили собранные с земли палые листья.
Чек в глубине норы лаял приглушённо и размеренно, уже не сходя с места.
– Кажись, тут, – сказал Пал Палыч, слушая землю, как врач слушает грудную клетку пациента. – Здесь звончéй всего.
Николай тоже приложил ухо к тому месту, где возился Пал Палыч.
– Похоже, – подтвердил коротко.
Пал Палыч встал на ноги, достал из мешка лопату и принялся энергично копать. Николай сел рядом на землю и положил ружьё на колени.
– Бывает, и по два метра рыть приходится, и пó три, – поделился Пал Палыч с Петром Алексеевичем опытом. – Хорошо, если зямля или песок, а ну как глина – тут заморишься. – Лопата скребнула камень, и Пал Палыч выворотил из земли средних размеров булыжник. – С ней как? Если нора под глиной, под пластом этим идёт, то и собаку ня всякий раз услышишь – глина ход голосу ня даёт. Тогда надо ждать, когда собака выйдет – у ней от лая обезвоживание, вот она и выходит, чтобы снегу хватануть, и опять в нору. Мы раньше барсука с лисой брали в ноябре и позже, когда пяреленяют, – пояснил Пал Палыч. – И тут, как выйдет, надо её, собаку, на поводок, пока ня полезла туда снова, и – домой, а то просидишь у норы ещё два часа. И так весь день – впустую.
Прилетел пёстрый дятел, сел неподалёку на осину, покрутил, сверкая красным затылком, головой – что за люди, чем промышляют? Улетел. Пётр Алексеевич по-прежнему стоял у нижнего лаза, не понимая – взяться ли ему за вторую лопату и помочь Пал Палычу, или его место здесь, на посту слухача. Решил не проявлять инициативу и не уточнять, – если что, старшие товарищи направят.
– А на Лобно как за барсукам ходили помнишь? – обратился Пал Палыч к Николаю. – Там и по чатыре метра копали ямы, там норы глубоко и зямля сыпучая – широко копать приходилось. Ни одного барсука так на Лобно и ня взяли. – Пал Палыч ненадолго замолчал и поправился: – Это что меня касается, я лично ня взял. А другие – ня знаю…
Не успел Пал Палыч заглубиться и на пару штыков лопаты, как из норы показался Чек. Вышел наружу, сверкая шоколадной шёрсткой, будто и не ползал в земляной тьме, окинул взглядом картину внешних обстоятельств, преданно посмотрел в глаза хозяину, задрал лапу, пустил жёлтую струю на ствол чахлой ольхи и не спеша, осознавая свою значимость, вновь отправился в лаз. Вскоре из дыры раздался далёкий лай, на этот раз глуше, как будто в другом регистре. Пал Палыч с Николаем вновь принялись обследовать холм, припадая ухом к земле то тут, то там – на прежнем месте, где начали копать, Чека было уже не слышно.
– Перяшёл барсук, пока пёс отливал, – пояснил Пал Палыч, пластаясь по земле, точно палтус по дну зеленоватой бездны.
Подслушали собаку в новом месте, чуть ниже вяза, и тут уже взялись за дело вдвоём: Пал Палыч орудовал лопатой, Николай извлечённым из мешка топором подрубал корни. Однако вновь не преуспели – Чек в очередной раз, не дав докончить дело землекопам, выскользнул из норы и в поисках хозяина – на месте ли? – обследовал пространство. Теперь он даже не стал задирать лапу, чтобы оправдать нерадивость нуждой.
– Ня хваткий. – В голосе Пал Палыча сквозило разочарование. – Ня держит зверя, нет азарту.
Николай слегка наподдал ладонью псу по заду, снова направляя его в нору, на этот раз через верхний выход, – и всё сначала. Барсук, должно быть, в свой черёд перешёл на новое место, и теперь гавканье из дыры слышалось едва-едва, так что приходилось склоняться к самому отверстию, – при этом далёкий лай то и дело перемежался периодами неопределённой тишины. Петру Алексеевичу опять выпало стоять у лаза – того, откуда яснее можно было разобрать голос Чека, – и давать знать, когда пёс работает, а когда молчит. Пал Палыч и Николай прислушивались к земле, ползая по холму врастопырку, а Пётр Алексеевич переходил от одного выхода к другому и преклонялся долу, стараясь понять, где лай пса звучит отчётливей.
Он как раз стоял у затихшего нижнего и собирался подняться ко второму, когда из дыры вдруг выскочил здоровенный зверь, хватанул, как обжёг, зубами Петра Алексеевича за ногу чуть выше резинового голенища и грузно, но стремительно бросился в мелколесье, за которым густели лозовые кусты. Матёрый барсук размером не уступал барану, и его встопорщенный мех был сед, точно у волка. Николай с опозданием подхватил с земли ружьё и саданул из нижнего ствола по мелькающему среди деревьев с нежданной прытью увальню. Зверь на миг замер, словно получил пинок, обернулся, сверкнув глазом, и рванул дальше, в заросли. Николай ещё раз выстрелил вслед, но барсук уже не останавливался.
– Кажись, задел… – Николай перезарядил ружьё и поспешил вниз, за седым патриархом.
Однако, пока он вставлял в стволы патроны, должно быть, упустил добычу из виду, и теперь, крутя головой, шёл в кусты наудачу, то и дело смотря под ноги в попытке обнаружить в траве след или брызги крови, указывающие путь.
– Наверняка зацепил – он промаха ня даёт. – Пал Палыч следил за шурующим в зарослях Николаем. – Тут лайка нужна. Та след возьмёт, а этот, – он кивнул на выскользнувшего из норы Чека, – ня гож на это дело. Он и в норе чудит. Должно, терялся когда-то, вот тяперь вылазит и проверяет – тут ли хозяин, ня бросил ли. С им толку ня будет. Я с фоксами на норы ходил – эти зверя хорошо держат.
Пётр Алексеевич неприметно, не желая привлекать внимание Пал Палыча, осмотрел ногу в том месте, где его хватил барсук. Штанина была порвана, и прокушенная под коленом икра кровоточила, но не сильно. Он осторожно потрогал рану – ничего, терпимо. В машине есть аптечка – как доберётся, прижжёт йодом.
Николай вернулся ни с чем.
– Каким номером бил? – Пал Палыч отряхивал куртку и штаны от листьев.
– Картечь. – Николай вынул из патронташа коричневый патрон и сощурился на маркировку. – Пять и шесть.
Пал Палыч покачал головой.
– Тут восемь с половиной надо. В нём одного сала литров на пять. Я таких здоровых ня видал.
– Тоже первый раз такого вижу. – Николай поправил на голове шапку-петушок, сбитую в кустах ветками набекрень. – Зрелый – пóжил.
Снова запустили Чека в лаз. Тот лаял, гонял кого-то, кто остался в норе, но всякий раз усердия его хватало ненадолго: то и дело пёс вылезал наружу отлить, а барсук тем временем переходил на другое место. Копнули тут и там, потом плюнули – ловить с такой нехваткой собакой здесь было нечего.
– Что-то ня работает сегодня. – Николай слегка шлёпнул нерадивую таксу по уху.
Растянувшись в цепь, пошли сквозь заросли, в которых скрылся сбежавший матёрый – вдруг всё же ранен и залёг в кустах. Благо дорога, где ждала машина, была как раз в той стороне. Однако никаких следов в пёстрой осенней траве найти не удалось, и нигде не видно было капель крови. Зато в зарослях лозы трепетал на ветру шелковистыми нежно-серебряными крылышками лунник, и слух невольно спешил расслышать призрачный звон – так в немом кино Али-Баба над ларцом с сокровищами черпает горстью монеты, и они, не тревожа тишины, проскальзывают между пальцами… Но откуда звон?
Следы и кровь Пал Палыч обнаружил уже на дороге, пройдя метров на сто от машины в оба конца. Побуревшие на глинистой земле редкие брызги вели на другую сторону грунтовки и там снова терялись в зелёно-бурой траве и осеннем опаде. Обошли цепью берёзовую рощицу, но ничего не обнаружили. За рощей открывалось широкое поле, заросшее высокими травами.
– Там, – махнул рукой вдаль Николай, – ещё заворы есть. Туда пошёл. – Усы его недовольно топорщились – жаль было упущенной добычи: оставайся он с ружьём в руках, а не ёрзай ухом по земле, пять литров барсучьего жира были бы его.
– Без лайки ня найти. – Пал Палыч тоже выглядел огорчённым. – В норах отлежится – ты его ня шибко приложил.
Охота была окончена.
Не показывая вида, в душе Пётр Алексеевич радовался, что барсук счастливым образом избежал смерти. Пока шли обратно к машине, перед глазами его вновь и вновь вставала картинка: скачущий вперевалку, будто катит под брюхом шар, большой зверь с полосатой мордой, одетый в седую пышную шубу на подкладке из целительного жира…
Рану Пётр Алексеевич промыл и прижёг уже дома. Кровь остановилась, запёкшись коростой, а кожа вокруг прокуса – следы двух клыков были отчётливы, но не слишком глубоки – отдавала синевой. По всему – зверь цапнул впопыхах, походя, не во всю мочь. Если к ране не прикасаться, то она лишь слегка ныла, не доставляя особого беспокойства и не стесняя движений. Тем не менее на всякий случай Пётр Алексеевич залепил её широкой промокашкой бактерицидного пластыря.
Жизнь в деревне проста, как рукопожатие могущественного, но безразличного к тебе существа – оттого и кажется, что иногда это рукопожатие приветливо, а иногда необоснованно сурово. А оно всего лишь равнодушно – не более. Пётр Алексеевич принёс из колодца воды в дом и к подвешенному на столбе уличному умывальнику, протопил печь, разогрел голубцы в консервной банке на ужин. Вышел во двор, а там уже темь. Дни осенью коротки – не успеешь оглянуться, как красота их растаяла.
Первый раз он проснулся посреди ночи от ощущения нового знания, будто во сне выучил урок, и теперь кругозор его удивительным образом расширился – сам собой, без участия личного опыта. Иванюта рассказывал, что именно так к нему приходят стихи. Чувство было новое и странное. Откуда-то Пётр Алексеевич знал, что в норе собаку следует хватать зубами за верхнюю челюсть – тогда ей можно прокусить нос, и она захлебнётся кровью, а в разрытую нору, если охотник после яму не засы́пал, возвращаться не следует – замучает сквозняк.
Поворочавшись под ватным стёганым одеялом, заснул снова.
Второй раз проснулся в холодном поту. За окном стояла тихая лунная ночь, и в этой ночи Пётр Алексеевич был не один. Прислушавшись к ощущениям и оглядев сумрак комнаты – в окно проникал ноющий, словно сквозь зубы сочащийся, свет от повисшей в небе полной луны, – он понял, что комната пуста, а двое – в его голове. Это было нехорошее чувство. Сознание Петра Алексеевича вмещало его самого и кого-то ещё, смутно распознаваемого как затаённая опасность. Вернее, в нём помещалось два сознания, и им было внутри одного тела тесно. Отсюда и угроза – вдруг кукушонок начнёт вертеться в гнезде?
– Ты кто? – чувствуя себя невероятно глупо, но не в силах совладать с присутствием чужого в себе, беззвучно спросил Пётр Алексеевич.
– Я – Димон, – беззвучно, прямо в мозг прозвучал бодрый ответ.
– Какой Димон? Откуда?
– Долгая история. – Внутренний голос был лукаво, не по-доброму весел. – Метемпсихоз, мать твою, колесо сансары. Рассказать – не поверишь. В девяносто восьмом бахнули сейф с тридцатью миллионами. Штопор с Фрицем – благородные бандиты, а я – фармазонщик. Какого беса вписался? Деньги нужны были – вилы. Вошли в масочках, никого не убили даже, аккуратно всех скотчем повязали. Сейф вынесли и тихонько поехали партизанской тропой. И надо же – совершенно случайно влетели на облаву. Менты за нами погнались, а у Штопора с Фрицем два калаша с собой и ящик гранат, чтоб подорвать сейф где-нибудь на лесной полянке. И они давай стрелять по ментам, а те – в ответ. Дальше – хрень какая-то. Очнулся в барсуке, назад ходу нет – ни тебе с кем побазарить толком, ни чем закинуться. Как джинн в лампе. Только землю рой да хомячь, что найдёшь. Скучно. А сейчас к тебе зашёл – другой компот!
– Ты что – бандит? – сообразил Пётр Алексеевич, мгновением позже осознав, что надо было бы спросить: «Что значит „зашёл“?»
– Сложный вопрос. – Похоже, Димон и впрямь истосковался по живому разговору, поскольку явно был намерен злоупотреблять вниманием собеседника. – Бандитизм – это, дружок, жизненная философия. Бандит – это тот, кто при возможности решить вопрос битой будет решать его битой, а не каким-либо другим способом. Это, конечно, самый общий случай – вариантов в наше время было много. Но без нужды бандит живых людей не гондошит. И вообще, если ты по масти не мокрушник и заедешь на мокруху, то к тебе будут вопросы. Например, если ты валишь кого-то на стрелке, то к мокрухе это не имеет отношения и косяком не считается. А если ты мочканул своего дольщика, такого же реального пацана, как и ты, вместо того чтобы отдать ему половину денег, то это уже нехороший поступок. Это уже западло, и на зоне за это могут вздёрнуть.
– А ты? – прервал Димоново многословие Пётр Алексеевич. – Ты из которых?
– По порядку. – В напористой речи Димона, звучащей в голове Петра Алексеевича, послышалась стальная нотка. – Я силовые решения не люблю – предпочитаю уголовщину другого толка. Меня привлекает комбинация. Мочить всех подряд – это не моё. Хочется замутить какую-то красивую многоходовку и с её помощью завладеть большими деньгами. Но чтобы заработать деньги, нужно обязательно чем-то рисковать – иначе деньги не придут.
– А по-другому – никак?
– Легальные методы наживы? – оживился Димон. – Да, они есть. Но в этом случае к тебе всегда могут заявиться хмурые люди и получить с тебя свою долю. И заявляются… Ты не сбивай – мысль и так скачет. Знаешь, что такое фармазон?
– В общих чертах, – признался Пётр Алексеевич, которому в самом себе – он чувствовал – оставалось всё меньше места.
– Фармазон – это подделка. Назар делал мне паспорта, с которыми я путешествовал по миру, он – классный фармазонщик! Но если ты подделываешь бриллиант и заменяешь настоящий на свою стекляшку – это тоже фармазон. Фармазонщики – элита бандитского мира. Сидящая тихо, зашифрованная элита. Я – элита!
Кукушонок заёрзал в гнезде, и Пётр Алексеевич почти физически ощутил тесноту. Удушающую тесноту. Не кукушонок, нет – он имел дело с удавом, сжимающем на кролике свои чешуйчатые, медленно каменеющие кольца.
– И как тебя угораздило? – Пётр Алексеевич не утерпел, хотя и понял уже, что Димону не нравится, когда его перебивают.
– Тут всё закономерно. – В голосе Димона зазвенела самодовольная уверенность. – Сначала художественная школа, потом «Муха»… Когда я учился в «Мухе», народное хозяйство потребовало от меня изготовления новых коробок для старых компьютеров и фальшивых документов к ним. Я стоял у истоков компьютеризации Урала! Это компьютерное старьё возили из Польши фурами, и я зарабатывал по пятьсот долларов в день! Тогда это были гигантские деньги. Тогда даже сто долларов было трудно просрать. Бак бензина стоил доллар, а хорошая проститутка – от силы десятку. Сотню стоила уже космическая женщина, дикторша центрального телевидения, и то никто ей столько не давал. В конце концов меня из «Мухи» попёрли. А как было не попереть? Ко мне всё время приезжали что-то перетереть хмурые бандосы, косящие под бизнесменов, и бизнесмены, косящие под бандосов, и все на иномарках, а тогда это очень котировалось. Сижу на истории КПСС, заходят несколько лысых в кожаных куртках и кричат: «Димон!» – а профессору говорят: «Братан, три минуты». Или ему же так корректно: «Брателло, не гундось. Димон, выйди на минутку…»
– Александра Семёновича знал? – Пётр Алексеевич почувствовал очередное сокращение обвивших его сознание колец. – С кафедры живописи?
– А то! Он нам такие натюрморты ставил: красное на красном, зелёное на зелёном, белое на белом. Чтобы оттенки просекали. Умели раньше учить.
– Тесть мой.
– Да ну! Реальный мужик.
Речь Димона, поначалу пугавшая, теперь Петра Алексеевича усыпляла – ту его часть, которая ещё по-прежнему ему принадлежала.
– Потом были фальшивые накладные на ликёро-водочные заводы с великолепными печатями, которые я вырезал бритвой из линолеума. Это был очень полезный материал для бандита. Я говорю не просто о линолеуме – я говорю о советском линолеуме! Туда замешивали какое-то неизвестное говно – плитки были достаточно мягкие, чтобы их резать, и достаточно жёсткие, чтобы с них получались качественные оттиски. – Димон замолчал, должно быть отдавая дань памяти советскому линолеуму. – А потом Гознак выпустил стандартный бланк векселя. С его стороны это было очень гуманным и конструктивным решением. Оставалось только создать ООО, которое могло бы выдавать векселя. Ты создаёшь, заказываешь себе векселя, которые ничем не отличаются от юкосовских, только нужно на них ещё написать, что они юкосовские, а дальше они вполне могут появиться на рынке ценных бумаг. Но умный ЮКОС понимает, что кто-нибудь непременно будет это делать, и в конце концов похоронит ЮКОС вместе со всеми его месторождениями, поэтому в дополнение к векселю он использует пластиковые карточки голландской компании AZS, на которых записана вся информация. Это гарантия того, что в карман к ЮКОСу никто не залезет – карточку вставляют в чип-ридер и убеждаются в надёжности бумаги. Опускаем детали, оставляем главное. Карточки эти у нас, естественно, не продаются. Но пустые карточки AZS за небольшие деньги продаются в Голландии, в городе Амстердам. Надо всего лишь приехать и сообщить фирме AZS, что ты хочешь своим сотрудникам раздать электронные кошельки, для чего намерен купить столько-то пустых карточек. Дальше ты покупаешь настоящий вексель с карточкой ЮКОС номиналом в пять тысяч долларов и делаешь десять таких же. В банках карточки особо не проверяют – слышат пик-пик и уже уверены, что они настоящие. – Димон хохотнул и тут же продолжил: – Всю информацию с карточек для меня считывал компьютерный гений из ЛИТМО. Там создали специальную группу гениев для бандформирований. До этого они последний хрен без соли доедали, а тут, в ЛИТМО, они за доллары пишут софтины для америкосов и в свободное время работают на нас. Задача компьютерного гения – прочитать и разъяснить все кодировки, а остальное мы в состоянии сделать сами. Говорю так подробно специально для старшеклассников, чтобы они поняли: квалифицированным бандитом можно стать, только если хорошо учишься в школе. Ребята, надо учиться!
Кольца удава в очередной раз сократились, выдавливая из кролика жизнь.
– Я своё отучился, – сквозь муть, окутывающую сознание, пискнул Пётр Алексеевич.
– Да? А какого хера меня у норы проворонил? – удивился Димон. – Итак, на руках у меня есть беленькие голландские карточки и эскиз юкосовской – теперь нужно вывести плёнки и перенести изображение на карточки. У меня – шелкографская машина. Делаю плёнки, сетки и за два с половиной косаря снимаю типографию.
При слове «типография» придушенный было Пётр Алексеевич вздрогнул.
– В итоге – безукоризненный результат, не докопаться! Я и автор проекта, и исполнитель. Готовые карточки отдаю двум мужикам с каменными мордами, которые тоже в деле и обналичивают векселя за пятьдесят процентов. Рискуют, конечно, но не очень – это за миллион номинала их просветят рентгеном и залезут им в жопу. А тут – звенит, и ладно. За пять оставшихся мне карточек выходит двадцать пять штук зелёных. – Димон снова хохотнул. – Но вернёмся в предысторию – прежде всего, конечно, надо переколотить документы. Ты же не пойдёшь воровать со своим паспортом и не заявишься в чужую бухгалтерию с какой-то подозрительной портянкой. А с хорошим документом – другое дело! Выписываешь платёжку и отправляешь человека на ликёро-водочный завод за готовой продукцией. Человек, который идёт с платёжкой, должен быть серьёзным профессионалом – ему предстоит сыграть так, как давно уже не играют в БДТ. То, что платёжка фуфловая, выяснится только через четырнадцать дней – в этом мудрость старой советской системы. Поэтому целых две недели и банк, и ликёро-водочный завод живут совершенно спокойно. А ты и так живёшь спокойно – водка давно ушла, есть время всецело погрузиться в создание курсового проекта в высшем художественно-промышленном училище имени барона Штиглица. Так выглядит простой способ приобретения первичного капитала. В нашем коллективе паспорта обычно переколачивал не я, а мой товарищ Назар. Он – мастер своего дела, как Рихтер. Такие не выглаживают паспорта утюгом, а сразу попадают в старую продавку. Меня с Назаром познакомил настоящий уркаган Ваня Охтинский, у которого уже тогда была засижена пятнашка, а потом он по ошибке получил ещё столько же…
Димон шпарил без остановок, на всех парах, как курьерский поезд, однако историю про Назара, спеца по липовым документам, Пётр Алексеевич уже не слышал. Чешуйчатые кольца сдавили его так, что чувства в их тисках затихли, и теперь Пётр Алексеевич в обморочном забытьи качался на волнах потусторонней грёзы – размытой, лишённой определённых форм, приглушённо пульсирующей, точно вспышки далёкой зарницы. Качался и медленно таял. Качался и таял…
Утро выдалось хмурое, небо застилала серая пелена, но до дождя дело никак не доходило. Пётр Алексеевич с рассеянной тревогой, которая иной раз накрывает с похмелья (между тем вчера он не пил), заваривал чай… Как это понимать? Сон? Но он никогда так отчётливо и в таких замысловатых подробностях не помнил своих снов. К тому же сон – в первую очередь картинка, а тут по большей части – звуковая дорожка и ощущение угасающего разума… Подкралась на мягких лапах биполярка с голосами? Чушь – он здоров, он нормален, он эталон нормальности, какой можно отыскать разве что в учебнике патопсихологии. И вот ещё: он не был знаком с удивительными свойствами советского линолеума и никогда в глаза не видел векселей ЮКОСа – он не мог извлечь это знание из самого себя. Димон… Сам стиль личности этого существа выпадал из сегодняшнего дня и окружавшей Петра Алексеевича идиллии – этих пёстрых лесов, буро-зелёных полей, холодных небес, гармоничной простоты природной жизни и нравов здешних людей с их наивными хитростями и немудрёными хозяйственными заботами. Димон целиком был из другой вселенной, напряжённой в суетном мелькании, пустой и ненужной. Вот уж кого действительно, выражаясь языком Пал Палыча, сатанизм подъел…
Пётр Алексеевич отлепил от ноги пластырь и осмотрел место укуса. Рана глухо ныла, но не воспалилась и не кровоточила, по большому счёту давая о себе знать лишь при ощупывании или случайном прикосновении. Всё в порядке – через пару дней он о ней забудет. Но если всё-таки не сон, не биполярка, то что? Барсук-оборотень? Цапнул, пустил слюну и заразил? Как Цепеш, господарь Валахии, который через укус вербует в кровососы. Цапнул, и в нём, в Петре Алексеевиче, укушенном матёрым оборотнем, столь необыкновенно барсучья сущность расцвела… Могло такое быть? Тут, в этих псковских дебрях, возможно всё… Но превращение в бандита-барсука, хвала холодным небесам, остановилось на последнем рубеже, внедрённый укусом вирус не прижился – хоть с опозданием, а Пётр Алексеевич всё же прижёг рану йодом и пришлёпнул заразу бактерицидным пластырем. А может, раненый барсук просто отлежался, и Димона, как вакуумным насосом, засосало обратно в прочухавшегося зверя?..
Выпив чашку чая, Пётр Алексеевич решил, что фантазировать на эту тему бессмысленно – всё равно жизнь сложнее любых соображений на её счёт. Был у него один клиент (через карманное издательство Иванюты дважды размещал в типографии Географического общества, где служил Пётр Алексеевич, заказ на печать книги собственного сочинения, в которой излагал идеи коренного переустройства человечества, – печать, разумеется, за средства автора), так тот вообще то и дело разговаривал с неодушевлёнными предметами – вешалкой, шляпой, степлером на столе, самим столом – и ставил им на вид, если те вели себя неподобающе, не проявляли к нему уважение или просто мнили о себе, как он полагал, больше положенного. И они, эти неодушевлённые предметы, ему определённо отвечали. И тоже делали это прямо в мозг. Куда ни шло поговорить с козой, собакой, бабочкой, а тут… Ладно, проехали.
Сегодня они с Пал Палычем планировали поездку на Михалкинское озеро, чтобы встретить вечернюю зорьку в камышах – на прошлой неделе был большой пролёт гусей, авось какие-то стада остались на жировку, или с севера нагрянут новые. Однако впереди ещё полдня, которые нужно заполнить делами, теми самыми – хозяйственными и немудрёными.
Пётр Алексеевич заполнил. Приставил лестницу к фронтону над террасой и прибил на место сорванную непогодой ветровую доску, качавшуюся на одном гвозде. Потом с бензопилой пошёл на берег реки и срезал несколько разросшихся лозин – давно обещал тестю расчистить заросли, чтобы окна дома смотрели не на ивняк, а на весёлую воду. Стволы оттащил к сложенной тут же, на берегу, куче из той лозы, что спилил ещё в августе, – весной, как просохнет, надо сжечь. Затем обошёл вокруг бани, размышляя, где бы лучше выкопать второй колодец – от уже имевшегося тянуть шланг в баню было далеко, поэтому в мае Пётр Алексеевич ставил насос в реку. Поскольку в половодье вода в Льсте была высокая и мутная, а зимой в мороз река леденела, баня вынужденно получалась сезонной. Но если выкопать колодец рядом, то можно уложить шланг в траншею, чтобы не замерзал, и провести воду внутрь…
Перекусил неплотно, чтобы не отяжелеть. Перед отъездом Пётр Алексеевич затопил печь и, пока дрова, охваченные пляшущими языками, прогорали до красных углей, читал томик Николая Гумилёва «Записки кавалериста», невесть когда сосланный им из города в деревню. Третья глава начиналась духоподъёмно: «Южная Польша – одно из красивейших мест России».
Лодку, как обычно, одолжили у рыжего старовера Андрея. Тот пребывал в звонком настроении, поскольку накануне набил на озере гусей, о чём не преминул степенно похвастать. Пал Палыч вопреки обычаю был немногословен.
Несмотря на календарь, земля до сих пор так и не раскисла – машину подогнали на самый берег. Влезли в болотники, подпоясались патронташами, погрузили мешок с чучелами, рюкзак, ружья, вставили вёсла в уключины и столкнули лодку в воду.
– Что-то вы, Пал Палыч, не весёлый, – заметил Пётр Алексеевич. – Случилось что?
– Ня бярите в голову, – отпустив тут же прижавшееся к борту лодки весло, махнул рукой Пал Палыч. – Домашние заели. Один в телевизоре человеческий канал остался – и тот про животных. А эти придут и давай щёлкать…
– Что поделать – семья. Сами говорите: надо ладить.
– Надо, да. Только иной раз терпелка хрустит… Всякий день жана воспитывает, никак ня иссякнет. – Пал Палыч мрачно усмехнулся. – Живёшь, стареешь, и нужды в тябе, им кажется, уже нет. А как помрёшь – сразу всем тебя станет ня хватать.
У берега, возле стены камыша, блистало снежными мазками стадо лебедей – штук двадцать, не меньше. Только вышла лодка из загубины, сразу и увидели. Ближайший лебедь, закинув в замысловатом балетном па чёрную лапу на белую спину, беспечно качался на малой волне.
Заметив лодку, птицы чинно, без суеты поплыли от берега вдаль, на открытую воду. До сумерек ещё оставалось время, однако небеса и без того были однообразно серы, без просвета, напоминая какую-то нечисто звучащую ноту, которую, впрочем, было не слышно из-за вечернего озёрного гама. Вдали виднелись россыпи уток, тут и там проносились небольшие стайки нырков и каких-то посвистывающих береговых пичуг, с плеском и лёгким скрипом работали вёсла. Пройдя вдоль берега метров пятьсот, заметили в стороне на глади несколько камышовых островков; странное затемнение в редкой щетине одного из них привлекло внимание. Пал Палыч развернул лодку туда.
– Засидка, – глядя через плечо гребца, определил на подходе Пётр Алексеевич.
Действительно, это была ловко оборудованная рыжим Андреем засидка – два ряда кольев в середине жидкого камышового островка, крепко всаженные в ил и связанные между собой жердями, украшали прикрученные вплотную друг к другу проволокой пучки сухого тростника. Получалось что-то вроде двух параллельных плетней, между которыми аккуратно помещалась лодка. Привстав или слегка раздвинув сухой тростник, можно было обозревать окрестности, а самим оставаться незамеченными для подлетающей птицы. Решили обустроиться здесь.
По обе стороны от островка – на чистой воде и среди распластанных листьев кувшинок – рассадили болванóв, завели лодку между плетнями, после чего Пал Палыч достал из рюкзака два полотнища маскировочной сетки, и вместе с Петром Алексеевичем они завесили ими вход и выход из этого тростникового коридора.
Понемногу смеркалось. Гусей было не видно, но утиные перелёты никто не отменял. Некоторое время, трубя в манки, оглашали озёрный простор призывным утиным кряком.
– Ня рассказывал вам, как мне медаль вручали на сто лет милиции? – Похоже, погрузившись в любимую стихию, Пал Палыч забыл свою обиду на домашних.
– Нет, не рассказывали, – негромко, в тон Пал Палычу откликнулся Пётр Алексеевич.
– Слушайте. Да манком работайте, ня забывайте.
Пётр Алексеевич усердно крякнул.
– Я уже давно с милиции ушёл на пенсию – там пенсия-то в сорок пять, как у военных. А тут медаль – юбилейная. – Пал Палыч тоже дунул в манок. – Позвонили, говорят: будем вручать. В Опочку ехать надо – там сразу чатырём районам вручают: Опочецкому, Себяжскому, Новоржевскому и Пушкиногорскому, дали на каждый район по три-чатыре медали. А костюма-то нет, чтоб ехать, – есть пиджак отдельно, штаны отдельно, но ня сочетаются, – так зять мне свой костюм дал, свадебный. Очень он мне нравился – няделю худел, еле влез в него. Добрый костюм, материал крепкий. Нина галстук выстирала и погладила. Чтобы постирать-то, развязала, а как завязать – никто ня знает. Узлы-то раньше большие были, тяперь ня так… Хорошо доча в телефон залезла и по интернету накрутила. – Пал Палыч, не в силах сдержаться от живого воспоминания, рассмеялся, придавив рот ладонью. – Приехал в Опочку, в дом культуры. Там зал большой, полно народу. Вызвали. Вышел на сцену. Колет мне полковник, зам МВД области, пиджак, чтоб медаль повесить, а материал там как шкура лосиная – такой крепкий, что иголка медальная ня бярёт. И сама тупая, и никак ей ня проколоть. Пыхтит минуту-другую – уж в зале смеются все, ня понимают, чего мы там… – Пал Палыч снова прыснул в прижатую к губам ладонь. – А я ня стерпел, говорю полковнику на ухо: «Отдайте мне в руку, да я и пойду. Обязательно разве, чтоб висела?» Но он изловчился, пришпилил. – Задув в манок, Пал Палыч проводил взглядом летящую вдалеке вереницу уток – те на призыв не свернули. – А помимо медалей, некоторые там были приглашены на грамоты. Ня всем медали-то – кому-то только грамота… И как-то так случилось, что ошиблись: одному опочецкому и грамоту дали, и медаль. А медаль-то должна быть ня этому – другому. А дали опочецкому. Он сел, сидит. А потом хватились, что нет медали последнему – никак ня найти. Стали разбираться по фамилиям, по списку, и нашли. Говорят тому с Опочки: «Снимите, это медаль другому, ня ваша». А тот говорит: «Я её сябе ня вешал и снимать ня буду». Вышел опять на сцену, и у него с груди при всех медаль сняли. Вот так. Каково мужику было – он-то ня виноват…
Внезапно Пал Палыч замолк и вскинул ружьё. Пётр Алексеевич посмотрел в проделанный в тростнике просвет на ту сторону, где среди мясистых листьев кувшинок отдыхали болваны́, и увидел идущую на посадку утиную стайку: штук семь-восемь не то крякуш, не то свиязей, не то серков – в сумерках было не разобрать. Стрелять начали одновременно. Пётр Алексеевич разрядил оба ствола, стараясь не задеть чучела, Пал Палыч громыхнул из винчестера дважды и третий заряд послал уже удирающей стае в угон. На воде остались лежать три утки. Ещё один подранок, не в силах взлететь, метался рывками, уходя в сторону видневшегося вдали камышового островка. Выстрелом его было уже не достать.
– Пошли за ним, – скомандовал Пал Палыч, снимая закрывающую проход маскировочную сетку и выталкивая лодку на открытую воду.
Пётр Алексеевич, перезарядив ружьё, принялся помогать ему, опираясь руками на всаженные в ил колья.
Плотно завешенные небеса цедили скупой свет, который отражался широкими бликами на воде и позволял видеть недостреленную птицу, отчаянно стремившуюся к камышам. Пал Палыч сел на вёсла, Пётр Алексеевич направлял. Когда до утки оставалось метров сорок и Пётр Алексеевич уже собирался поднять ружьё, та вдруг разом исчезла из виду. Была – только моргнул, и нет её. По воде пошла рябь от набежавшего ветра, заиграли, загибая края, листья кувшинок… Пал Палыч и Пётр Алексеевич крутили по сторонам головами – утки не было. Чёрт знает что.
– Они могут, – вглядывался в сумрак Пал Палыч. – Иной раз подранок нырнёт, кончик клюва выставит и сидит так – поди его сыщи.
Проплыли вперёд, к тому месту, где только что трепыхалась утка. Осмотрелись, однако среди ряби, колышущихся листов кувшинок и прядей тянущихся со дна озёрных водорослей ничего не было видно. Пустое дело. Повернули назад, чтобы собрать сбитую добычу, пока её не снесло ветром.
Только загнали лодку обратно в засидку, как небеса разверзлись и по воде ударили плети дождя. Пётр Алексеевич накинул на голову капюшон – капли стучали по ткани капюшона, мокрая сталь ружья на ветру холодила руки.
– Пал Палыч, вот вы говорили, что через кота с любым зверем объясниться можете. – Пётр Алексеевич приглушал голос, хотя под таким дождём ждать уток не приходилось.
– Могу.
– А не случалось с барсуком?
– С барсуком? Нет, ня случалось. – Пал Палыч изобразил короткое раздумье. – Ня пробовал даже. С этим разве договоришься? Разбойник, как и енот. Я кабану кукурузу сыплю, так эти набредут и всё подъедят. Иной раз на дереве сидишь, кабана стережёшь, а он – барсук, енот ли – выходит в тямноте из кустов и давай хрустеть. Сперва ня понятно – кабанок, что ли, нонешник? Чего его стрелять? В нём и мяса нет. А разглядишь – енот. Спугнуть бы надо, а как – вдруг кабан рядом: услышит – уйдёт и другой раз может ня прийти.
– А когда вы со зверем говорите, не важно с каким, вы с ним… как с человеком или иначе?
– Как с человеком, да. А как ещё? Он хоть и зверь, а своё соображение имеет. Как мы с вам – понимает, что ему в душу, а что попярёк пячёнки.
Пётр Алексеевич не знал, как повести разговор дальше, чтобы при этом не выглядеть обалдуем. И не просто обалдуем – обалдуем повышенной странности. Он поднёс к губам мокрый манок, но дуть передумал.
– А бывает так, что они говорят с вами, ну… как бывшие люди?
– Как это?
– Вы, к примеру, коту: «Привет, котофей», а он вам: «Привет. Это я теперь котофей, а в прошлом я был директором троллейбусного парка».
– Нет, – признался Пал Палыч, – такого ня бывало. Другое было. – Он плутовато улыбнулся. – Обжулить норовят. Мол, мы тут случайно, мы ня местные, наша ваш ня понимаш. Это когда ты с него взять хочешь уговор. Врут, бесстыжие. Как люди прямо. Мы – в природе, а она вся с одной мерки. Каждый зверь свой дом и территорию от соседа охраняет: лось от лося́, хорёк от хорька. Каждый деток уму-разуму учит и беду отводит: и лиса, и утица. Так заведёно и заведёно ня нам. Ну и чтоб соврать – тут тоже… Ня зря говорят: хитрый зверь – есть у них на хитрости способность. Ня поймите, будто я сказать хочу, что они как мы – это да, но только и в обратную сторону тоже: мы как они. По натуре то есть. Я это в виду имею. – Пал Палыч замолчал, припоминая что-то, и встрепенулся. – Погодите. Было раз.
– Что было?
– Вы про кота спросили. А у меня так с вяхирем. Говорю с им, а он: мол, что, ня узнаёшь? я ж твой приятель с юности. И точно, вспомнил его.
Дождь как-то разом стих и теперь едва моросил, хотя небо по-прежнему оставалось беспросветным – на его фоне уже почти не видно было утиных перелётов.
– Поплыли. – Пал Палыч положил винчестер на дно лодки. – Гуся нет. – Он оглядел потухшее пространство. – И утки уже ня будет.
К Новоржеву подъезжали в полной темноте. По пути через Жарской лес им повстречалась сначала лиса, бежавшая с распушённым хвостом вдоль обочины, а потом дорогу перегородили две енотовидные собаки, которые, замерев, не хотели пропускать машину, зачарованные светом фар. Пётр Алексеевич пребывал под впечатлением – он относился к миру как коллекционер, однако в тайну его пристрастий проникнуть было сложно: разум его, в минуты восхищения, общался сам с собой и практически не реагировал на внешние реплики и мнения.
– Поужинаете с нами? – спросил Пал Палыч. – Нина чего-нибудь сготовила.
Пётр Алексеевич поймал себя на том, что боится ночи, боится остаться один на один с давешним удавом, едва не выставившем его из собственного телесного жилища, как сказочная лиса выставила зайца из его лубяной избушки. Должно быть, с тем же нарастающим ужасом ожидал наступления ночи философ Хома Брут, которому предстояло до петухов читать молитвы над гробом панночки, отмаливая её грешную душу. Приглашение Пётр Алексеевич принял.
Стол, как всегда в этом доме, был щедр и разнообразен.
– Я не против техники, помогающей мне жить, – вещал Пётр Алексеевич, поставленный перед непростым выбором между яичницей с салом и томлёнными в сметане карасями. – Но если дело дошло до окончательной цифровизации – тут я славянофил. Пусть лучше будет коммунизм.
– Люблю! – бурно соглашался Пал Палыч. – Верное слово!
За разговором засиделись – когда Пётр Алексеевич вышел на крыльцо, небо уже расчистилось и украсилось звёздами. Окна соседей были темны, лишь одно на углу улицы ещё смотрело голубой телевизор. Как-то незаметно рассосались и недавние опасения.
В Прусы добрался к полуночи. Печь не остыла – в комнате было тепло и уютно. Пётр Алексеевич умылся, разделся, залез под одеяло и подумал: «Хорошая эпитафия: „Жил скромно и умер из деликатности“».
Не заметил, как уснул. Ему снился сын – теперь он был уже большим, но во сне оставался маленьким. Пётр Алексеевич гладил его по голове и видел, что волосы от его макушки расходятся спиралью – рисунок вселенского замысла. Пётр Алексеевич понял это и обрадовался, вдохновлённый присутствием великого в малом. В том малом, которое ещё не сгорало от любви и не успело рассмешить мир проклятиями.
Димон не заходил.
2. Катеньки, лебеди и Везувий
Чтобы впустую не жечь бензин, решили ехать на одной машине. В багажнике цукатовской «сузучки», стеснённый двумя рюкзаками, возился Брос – умный русский спаниель, дружелюбный по нраву и шёлковый на ощупь, – он то и дело высовывал нос из-за спинки заднего сиденья, на котором стояла картонная коробка с притихшими подсадными утками и резиновая лодка в чехле. Пётр Алексеевич сидел рядом с профессором, который несуетно, с достоинством вёл машину сквозь нарождающуюся рассветную синь.
Весна задержалась, но снег на полях уже сошёл, только в лесу иногда между стволами просвечивали грязно-белые языки издыхающих ноздреватых сугробов. Да и они по мере того, как машина скатывалась на юг, мелькали всё реже.
– Я, знаешь ли, сейчас литературу не читаю. Так – по специальности, – с крупицей соли в голосе говорил профессор Цукатов, время от времени одёргивая манжет на кожаной пилотской куртке, в обстоятельствах охоты немного щеголеватой: манжет мешал – цеплялся за ремешок часов. – Имеет смысл записывать то, что достойно записи. С библейских времён, с «Махабхараты» и Гомера это правило всё больше разбавляет водянистая субстанция пустого слова. А теперь интернет и вовсе утопил в помоях само понятие смысла. И виной всему, чёрт дери, бездарное полуграмотное «я», которое тоже требует признания и бессмертия, как «я» воистину выдающееся. Вляпались – интернет, проповедуя свободу информации, нарушил иерархию. Мнение специалиста сейчас весит там столько же, сколько мнение первого встречного. И этот первый встречный не упускает случая влить в твои уши свою песенку – по большей части совершенно идиотскую.
Таков был ответ профессора на попытку Петра Алексеевича завести разговор о недавно нашумевшем романе, только что им прочитанном. Мысль Петра Алексеевича выглядела следующим образом: современная литература либо представляет идеи, предлагая с их помощью что-то понять, либо демонстрирует чувства, которые возбудить сама уже не в состоянии. И в том и в другом случае получается что-то вроде наглядного пособия в аудитории, где умудрённые преподаватели читают студентам лекцию: там, на этой таблице, как Христос, распят ленточный червь. Однако эти идеи и чувства – всего лишь художественная суета, уловка, заячьи петли. Ведь автор, по существу, – это действующая модель чистилища, убежища душ, где те с трепетом ждут решения своей судьбы. И он же господин этого убежища. А посему главная его задача – определить герою жребий, от которого тому не отвертеться.
Несмотря на давность дружбы (пару лет вместе учились в университете, потом их дороги разошлись – один двинул в науку, другой в полиграфию, – но связь с годами не терялась), Пётр Алексеевич при встрече с Цукатовым порой ощущал с его стороны какое-то подспудное сопротивление, словно профессор заранее был не согласен со всем, что Пётр Алексеевич думает и говорит, но почему-то не спешил сообщить об этом напрямую. Приписывать причину этого упреждающего отрицания, иной раз отдающего снобизмом, приобретённому невесть где Цукатовым самодовольству Пётр Алексеевич не спешил – всё-таки годы дружбы обязывали если не к всепрощению, то к терпеливому вниманию. Хотя, конечно, нельзя было не заметить перемены: теперешний Цукатов, в отличие от того, давнего, мог легко позволить себе опоздать на встречу, если она была назначена не ректором, и демонстративно пропустить мимо ушей приветствие студентов, случайно встреченных на карельском просёлке. Словно профессор уже загодя знал о том или ином человеке главную тайну: не быть клушке соколом, – и не намерен был тратить на него лишнюю минуту жизни.
В ответ на небрежность по отношению к заведённому им разговору Пётр Алексеевич сообщил:
– Что касается литературы по специальности. В научной среде считается, будто каждый профессор должен написать книгу, которая принесёт ему славу. Но выдающихся открытий на всех не хватает, поэтому теперь, чтобы оказаться в фокусе внимания, профессорá просто представляют взгляды своего предшественника в корне неверными и так выходят из положения. Чем значительнее был тот, над кем теперь глумятся, тем действеннее приём. Ведь это не трудно. У вас как? Если вздор подтверждён парой ссылок, это уже не вздор, а истина.
– В фундаментальной науке иначе, – со скрытой досадой ответствовал Цукатов. – Там важна преемственность школы.
Пётр Алексеевич понял, что месть свершилась.
Годы знакомства приучили их не опасаться ни повисающих пауз, ни разогретого добела спора, однако при этом ничуть не сгладили углов, которыми при соприкосновении цеплялись их натуры. Профессор во всём любил порядок, и благодать его считал неоспоримой; Пётр Алексеевич был сторонником естественного бытия вещей. Когда Цукатов смотрел в ночное небо, он видел чудовищный, непозволительный кавардак – будь его воля, он расставил бы все звёзды по местам и там прибил, чтобы уже не сдвинулись. А как бы приструнил луну – представить боязно. Быть может, сохранил навек очерченной по циркулю и проложил ей неизменный путь, а может, навсегда стёр ластиком. Загадка. Пётр Алексеевич в свой черёд, имей власть над материей, в ночном небе ничего б не тронул – пусть будет так, как есть, – просто б смотрел, топя в межзвёздной черноте потуги мысли, и, то трепеща, то ликуя, испытывал чувства.
Возможно, по этой причине (смирение перед заведённой пружиной мироздания) Пётр Алексеевич не усердствовал в замыслах, во многом полагаясь на удачу, и не впадал в исступление, когда не удавалось то или иное дело довести до точки. Цукатов же и самый малый труд всегда обставлял основательно, с лица до подкладки изучал вопрос, словно был уверен, что сам Господь Бог наблюдает, какую задвижку он выберет для дымохода дачной печи, и вердикт Страшного суда будет вынесен ему именно по результату этого выбора.
Мост через Топоровку ремонтировали. Похоже, в аварийном порядке – второпях даже не успели навести временного обходного. Пришлось давать крюк.
Свернув на объездную грунтовку, Цукатов остановился на обочине и достал планшет. Брос пискнул в надежде, что сейчас его выпустят на пробежку, но тщетно: в пути хозяин уже делал остановку, предусмотренную здоровым распорядком собачьей жизни, и необходимости ещё в одной не было. На электронной скрижали появились рисунки и письмена. Вызвав дух карты, профессор повертел изображение пальцем, исследуя окружной маршрут.
– Километров тридцать, – прикинул Цукатов размах предстоящей загогулины.
Незнакомая дорога взбодрила. Здесь ноздреватых снежных языков уже не было и в помине. Кругом – охра лугов, сочная синь небес, прозрачные чёрные перелески, скрывавшие россыпи первоцветов, и тёмная хвойная зелень. Кое-где уже виднелись стрелки молодой травы, а по краям дороги иной раз встречалась проклюнувшаяся мать-и-мачеха. Земля холмилась и опадала – когда дорога взбиралась на пригорок, открывались широкие пейзажные дали с теряющимся в дымке горизонтом, скупые по цветам, чёрно-желтовато-бурые, но выразительные в своей аскетичной строгости. Деревни в этих местах выглядели обитаемыми: над крышами тут и там курились дымки́, а поля лежали ухоженные и готовые к севу. Как будто и не было одичания земли, оставившего скорбный след по всему нечерноземью, где кровли совхозных коровников зияли провалами, а пашни давно сменились зарастающими пустошами.
Подсадных уток после охоты Цукатов намеревался подарить Пал Палычу. Сам он получил их от начальника университетской стройгруппы, страстного и умелого охотника, державшего с полдюжины подсадных на чердаке одного из учебных корпусов. А тут в корпусе затеяли ремонт – перекрывали крышу, – вот утки и пошли по рукам.
Когда приехали в Новоржев, Цукатов сообщил Пал Палычу о подарке.
– А ня надо, – рассыпая якающий псковский говорок, испортил церемонию благодеяния Пал Палыч. – Мне зачем? Я же на утку редко – вот только с вам, или ещё когда. А их – корми.
– Может, кому-то из ваших приятелей нужны?
– Так Андрею рыжему, – недолго думая, сообразил Пал Палыч. – Староверу из Михалкина. У него лодку брать. А тут отвяжет без печали.
Однако настроенный на щедрый жест Цукатов не хотел сдаваться:
– Пал Палыч, вы, помнится, про лайку говорили – будто к своим вымескам хотите одну породистую завести.
– Породная ня помешала б, – согласился Пал Палыч.
– Есть карельская медвежья. – Профессор поддёрнул манжет куртки и разложил по полочкам: – Пёс. Медалист по экстерьеру. Два года. Только собака домашняя – на охоту не поставлена.
– Поди, мядалист денег стоит. – Пал Палыч почесал темечко.
– Знакомые так отдают. Пропадает пёс в городе. Лайке воля нужна.
– А возьму, – махнул рукой Пал Палыч. – Натаскивать с мáльства лучше, но ничего – и двухлетку можно.
Профессор был удовлетворён – пообещал привезти лайку на майские.
Прокатились до конторы охотхозяйства и оформили путёвки.
Пока Нина, жена Пал Палыча, накрывала на стол, Пётр Алексеевич поставил коробку с подсадными в парник и занёс в дом рюкзаки, а Цукатов покормил и прогулял юркого Броса. На небо понемногу нагнало облаков, но вид они имели безобидный – не грозили дождём, а просто плыли под куполом, как белая кипень по реке.
– Ня хочу ни в какой бы другой стране родиться, кроме как в нашей. – Тягая ложкой из тарелки щи, Пал Палыч всякий раз всасывал их в рот с коротким свистящим звуком «вупть», и брови его при этом взлетали на лоб птичкой. – И грибы, и ягоды, и рыба, и птица, и зверь всякий – всё есть, всё дано. К нам кто бы ни пришёл, а мы в природе выживем. Нигде такого нет. Нам можно любой строй, и мы будем жить легко, только ня загоняй нас в угол, ня лишай вот этого, природного. Законами, я в виду имею. И ня надо нам ни цари, ни секрятари, ни президенты – никого ня надо. Только дети – они, если что, и помогут. Ну и окружение…
Пётр Алексеевич налил Пал Палычу и себе в рюмки водку. Цукатову не налил – Цукатов за рулём.
– Главное, будь сам человеком, – продолжал мыслить Пал Палыч. – Бяри столько, сколько сможешь съесть, но ня больше. Жадничать ня надо. Вот якут бярёт оленину – ему положено. А нам тут ничего ня положено – ни мясо, ни рыбину. А вы говорите: браконьер…
– Мы не говорим, – сказал профессор.
– А Пётр Ляксеич говорит.
– Было дело, – подтвердил Пётр Алексеевич.
– Тут как смотреть. – Пал Палыч поставил на стол пустую рюмку, взял ложку и сделал очередное «вупть». – Тут как бы да. Но нет. Просто долю бяру свою. Ты видишь – один лось остался, так ня тронь его, пусть живёт. Ня то вон на засидке кабана жду – а он орёт, лось-то, кругами ходит километра на три, туда-сюда, кричит. Осень – гон идёт. Вот он и ищет самку да чтобы с кем подраться. А он один в округе – где там найдёшь. У меня душа трещит.
– Так кто ж до того довёл? – укорил хозяина в непоследовательности Пётр Алексеевич. – Не ваши ли бригады?
– За других ня скажу, – схитрил Пал Палыч, – а я на охоте последнего ня возьму. Да и в бригаде ня хожу давно. А и ходил – финтил по мелочи. – Припомнив что-то, Пал Палыч рассмеялся. – Все стоят на зайца, ждут, когда он круг даст. А зачем мне ждать? Он, заяц, пошёл на полкруг, а я туда, в тот конец, уже бягу – я ж по бегу спортсмен был – и там зайца взял. Попярёд всех. Так и бегал…
Пётр Алексеевич налил по второй.
– В жизни как? – обобщил Пал Палыч. – Ты мне ня вреди, и я тябе ня наврежу. А то и помоги, так и я помогу. Этот маленько подсобил, другой тоже, глядь, и сладилось дело. Так-то по-честному. А то – браконьер… – Пал Палыч понемногу распалялся. – А кто это придумал? Человек придумал. Да ещё в корыстных целях – мне можно, а ты ня тронь. За браконьерство я тебя данью… ну, штрафом обложу. Я буду, мне всё позволено, а ты ня тронь – вот и всё мышление. Я для себя людей давно поделил на три категории воров. Ну, если о тех, которые воруют. Первая, – Пал Палыч приподнял и снова поставил на стол миску со сметаной, как бы уполномочив её представлять первую категорию, – это воры, которые шушарят, чтобы барыш нажить, с целью обогащения. Такая категория вядёт к подрыву государства. Вторая, – рядом со сметаной лёг ломоть хлеба, – это я и такие же, как я. Мы воруем, чтобы прокормить сямью. Вот так вот: в природе жить и приворовывать – кабанчик, сетка – ня в прямом, конечно, смысле. Те государство подрывают, несут ущерб, а мы, значит, кормим сямью – ня больше, мы на том ня богатеем. Если начинаем богатеть, то в ту категорию перяходим, в первую. Третья категория, – возле хлеба встала рюмка с водкой, – это люди слабые, опустившиеся, которые себя в жизни ня нашли. Эти вот тут своровали, тут продали, тут пропили. Ня уголовные – простые люди.
– Да вы, Пал Палыч, философ, – выставил оценку Цукатов. – Сократ.
– Шурупим помаленьку. – Пал Палыч, чокнувшись с Петром Алексеевичем, опорожнил третью категорию. – И вот как надо. Первую категорию, что касается суда, – сажать. Вторую – оставить в покое, ня трогать. Третью – судить ни в коем случае няльзя, её надо вылечивать, есть у нас медицинские учреждения. Этих людей надо восстанавливать, чтобы они перяшли во вторую категорию. Понимаете? Сямью содержи, рыбину поймай. Вот я поймал, – Пал Палыч указал на блюдо с жареной рыбой, ещё утром сидевшей в его сетке на озере, – так я ей накормил, а ня сгноил и лишнего ня взял. А ты, который в первой категории, ты свиноферму завёл, дерьмо в рекý спустил – рыба центнерами всплыла. И тябе штраф – две с половиной тыщи! Это правильно? Так что ж, меня за рыбину штрафовать? – Пал Палыч выдержал интригующую паузу. – Вот моя цель – ня переходить ни в третью категорию, ни в первую. Дяржись на второй – и всё будет хорошо и в сямье и всюду.
– Балабол, – сказала Нина. – Людя́м слова вставить ня даёшь.
– Наша ваш ня понимаш, – хохотнул Пал Палыч и продолжил: – А у нас всё ня так. Сломаем до основания, а после строим. А что мы строим, если всё поломано? Умный человек ломать ня будет, он будет ремонтировать.
Сообразив, что сейчас хозяин свернёт к политике, Пётр Алексеевич перевёл стрелку:
– Вот вы, Пал Палыч, говорите, будто природа у нас такая расчудесная, что лучше не бывает.
– А так и есть, что нету лучше, – подтвердил Пал Палыч.
– А как же зима? Ведь зимой жизнь замирает, кутается в снега. Кругом ничего нет – пустой звук.
– И зима – тоже хороша, – не дал природу в обиду Пал Палыч. – Я за зимý что скажу? Мы пяретруждаемся, изнашиваемся за лето, потому что работы в деревне много – иной раз до двенадцати часов. Светло ведь. А зимой, я заметил, как семь-восемь – так спать хочется. Я больше сплю, чем работаю. Воздействует на меня – так природа в человека заложила, так им руководит. Чтобы ня снашивался быстро, чтоб ня ломался от усердия. Значит, и зима на месте.
Днём, прежде чем отправляться на вечёрку, Цукатов решил съездить в лес – показать Бросу рябчика. Собрался за компанию и Пётр Алексеевич.
Рябчик – однолюб, не то что глухарь и тетерев. Ещё с осени петушок выбирает себе подругу, и пара зимует вместе. Весной, после тока, сообща заботятся о потомстве – показывают цыплятам ягодники, оберегают от хищника, отважно уводя врага от затаившегося выводка. За то, что оба родителя равно растят и пестуют птенцов, весенняя охота на рябчика запрещена. Цукатов сказал, что стрелять не будет, только подманит пищиком-пикулькой, чтобы Брос поглядел, а может, верхним чутьём и учуял. Что до повадок, про них объяснит собаке в августе: научит искать птицу, поднимать на крыло и сажать на дерево, но не облаивать – ни-ни, – поскольку рябчик этого не терпит, а бежать к хозяину с докладом и отводить в нужное место. Однако Пётр Алексеевич не верил, что, подманив петушка, профессор удержится от выстрела. А стрелял он метко и на охоте был добычлив. И что тогда? В какой категории воров по систематике Пал Палыча окажется Цукатов?
– Тут пойдёте – тут нет рябчика, – сказал Пал Палыч. – За Теляково ехать надо, и дальше – за Голубево, за Подлипье. Он там. Там лес другой, сосён нет совсем, только ёлка да дереви́ны.
Сам Пал Палыч, как выяснилось, компанию им, увы, не составит ни сейчас, ни на вечёрке: к нему на четыре дня приехал погостить сын, после срочной службы нанявшийся в Петербурге матросом на речной буксирчик. Вместе с ним Пал Палыч пропадал на строительстве дома для замужней дочери, уже родившей ему двух внуков. Сын и теперь был там, пообедав прежде гостей. На вопрос Цукатова, зачем дочери свой дом в Новоржеве, раз она живёт в Петербурге и копит с мужем на квартиру, Пал Палыч отвечал, что, мол, ничего, пусть будет. Ведь строит он по большей части сам – в основе дочкин сертификат с материнским капиталом, на него выписан и привезён лес, доставлены и положены краном бетонные плиты на фундамент, а в остальном всё своими руками. Так и растёт дом помаленьку своей силой, как гриб. Но к осени – кровь из носу – надо вывести под крышу. «А если в стране бяда? – не питая надежд на будущее, воображал Пал Палыч. – Смута, и всё опять посыплется? Так мы с Ниной в её дом перяйдём, а свой, большой, детя́м отдадим. Деньги нужны – продавайте, а нет – живите и хозяйство дяржите, прокормитесь».
Окрестности Новоржева Пётр Алексеевич знал, разумеется, не так хорошо, как Пал Палыч, но понял, про какой лес тот толковал. Из этих краёв был родом тесть Петра Алексеевича, которому Пал Палыч от широкой души помогал вести пчелиное хозяйство: объединял рои, смотрел магазины, вырезал в детке маточники, весной открывал лётки, осенью закладывал в ульи пластины от варроатоза
[2]. Когда приходила пора снимать магазины и качать мёд, к делу подключались и Пётр Алексеевич с женой. Тесть был в годах и жил здесь только летом, поэтому на весенней и осенней охоте Пётр Алексеевич, чтобы не протапливать полдня простывший деревенский дом, иной раз останавливался у Пал Палыча, благо в просторных его хоромах углов было много. А если приезжали шарагой – втроём и более, – тогда уже Пал Палыча не беспокоили, топили печь в избе.
Добравшись до ельника, разошлись в разные стороны. Пётр Алексеевич решил просто побродить по лесу наудачу – вдруг получится кого-то взять с подхода, а Цукатов с Бросом двинулся в чащу, попискивая пищиком и прислушиваясь – не отзовётся ли рябчик. Тут компанией ходить не стоило, а то недолго и подшуметь осторожную птицу – Цукатов даже спустил штанины поверх голенищ сапог (он был в обычных сапогах – болотники лежали в машине до вечёрки), чтобы прошлогодняя трава, ветка куста или сухая хворостина не били по резине.
Ельник был мрачноват и сыр, однако и тут закипала весенняя жизнь, наполняя воздух запахами проснувшейся земли и трелями спорящих между собой за самок пичуг. Новая зелень, опричь не меняющих цвета мха и брусники, только ещё пробивалась из лесной подстилки, но на опушке в молодом осиннике Пётр Алексеевич набрёл на уже расцветшую ветреницу, густо обсыпавшую бурую подкладку прелого опада. Нежные лепестки были не белыми, а слегка лиловыми, какого-то редкого, невиданного оттенка. Пётр Алексеевич наклонился, погладил цветок пальцами – один, другой, третий – и обрадовался. Рядом свежо зеленел чистотел – этому и зима нипочём. Потом в осиннике ему повстречался дуб, раскидистый и крепкий. Его обильная прошлогодняя листва шуршала под ногами. Дуб был кряжист и мускулист, как бывалый атлет, – впрочем, все деревья в лесу имели заслуги, и весна уже готовилась каждую вершину увенчать зелёным венком…
Петру Алексеевичу было хорошо здесь, в этом оживающем лесу, среди набухающих и лопающихся от избытка тихой силы почек, среди тёмных еловых крон, бородатого лишайника и звучной птичьей болтовни, не умолкающей ни на миг. Он был здесь не один – и пусть лесная живность не спешила показаться на глаза, пусть осторожничала и таилась – ведь и от волка таятся заяц и барсук, – пусть он не был для леса и его обитателей своим, каким был тот же волк, но и чужим себя он здесь не чувствовал определённо.
К машине Пётр Алексеевич вернулся первым, так и не сняв ни разу с плеча ружьё. Вскоре показался и Цукатов. Вернее, сначала шёлковой, пятнистой чёрно-белой пулей подлетел Брос – исполнил, ласкаясь, у ног Петра Алексеевича восторженный танец, – а после вышел из чащобы и хозяин.
– Нет рябчика, – сказал Цукатов. – Откликнулся два раза, а на глаза не показался.
Тут оба услышали глуховатое тюканье, как будто кто-то выбивал по дереву приветствие морзянкой. Неподалёку по осине скакал зелёный дятел в красной шапке, садился на хвост и простукивал тут и там древесный ствол. Пётр Алексеевич и сообразить не успел, как Цукатов вскинул ружьё, прицелился и вдарил. Дятел пал.
– Брос, подай! – строго скомандовал профессор и пояснил Петру Алексеевичу: – Чучело закажу. У нас как раз в музее нет такого.
Брос бережно принёс обвисшую тушку и отдал в руки Цукатову.
– А что научное сообщество? – поморщившись, спросил Пётр Алексеевич. – Не осуждает?
Он не любил, когда стреляли в тех, кого охотник обычно не считал добычей. Но для музея… Это, разумеется, совсем другое дело.
Цукатов обстоятельно растолковал, что охота – это не уродливый и грубый атавизм, не убийство в заведомо неравной схватке, где понапрасну гибнут безобидные зверюшки в пушистых шкурках и пёстрые птахи. Нет, чёрт дери, охота – едва ли не последняя возможность вступить в глубокое и полное общение с природой, погружение в то первобытное состояние единства с жизнью, которое уже давно ушло из наших будней. Вот если, скажем, загонный лов, то тут охотники – это дружина, братство, где уже нет места вчерашним должностям и репутациям: армейский генерал, директор цирка, хозяин сотовой сети ничуть не выше остальных и готовы склониться перед авторитетом рядового егеря. Тут каждый радостно ввергается в архаику, воссоздавая исходные, но, увы, утраченные связи, в которых важны лишь личные умения, природное чутьё и доблесть.
При этих словах Цукатова Пётр Алексеевич припомнил эпопею классика – ту самую хрестоматийную историю, где ловчий Данила в сердцах грубит и грозит своему барину, графу Ростову, арапником, а тот в ответ конфузится. Что ж, здесь с профессором нельзя не согласиться. Охота – чистая мистерия, где все участники с головой уходят в какую-то утопию, в безвременье, в мир эпоса и богатырской былины, неотделимые от первозданной природы, всё ещё полной восторгов, страхов, ярости и сказок.
– И даже если не загонная охота, а просто так – один с собакой и двустволкой бродишь, – отливал круглые фразы Цукатов, – то и тогда ты выпадаешь из тарелки. Слышал такое выражение: наедине с природой?.. – Профессор поднял взгляд и, почувствовав легковесность довода, усмехнулся – лирика не была его коньком. – Охотник по зову сердца, по натуре – это совсем другое дело, чем тот, кто берёт ружьё из любопытства. Представь только, что может сделать человек из увлечения, из страсти, по охоте. Это же одержимый тип, стахановец! Ему здоровье, жизнь – пустяк! Такой, другим на удивление, своею волей идёт на риск, на испытания, на тяготы – двужильная натура, не ровня остальным! Таиться на зорьке в камышах… Сидеть ради одного выстрела часами на болоте… День проходить по лесу, упустить добычу, но не впасть в уныние, а наоборот – воодушевиться уважением к хитрому зверю… – Цукатов почесал за ухом, чувствуя, что слишком разогнался и пора уже итожить. – Словом, главное на охоте не убийство, а состязание. Охотник не испытывает кровожадности. Он ищет единства с этими дебрями, с этим озером и этим полем… Тут, чёрт дери, не загородный пикник, тут растворение в стихии.
Собственно, Пётр Алексеевич не спорил – он и сам не раз всё это уже прочувствовал, но высказаться профессору не мешал, соблюдая правила дискуссии, главное из которых – не трубить одновременно.
– Тут вот какое дело, – дождавшись паузы, вступил Пётр Алексеевич. – Перерождение человека из трансцендентного субъекта в хуматона
[3], составляющее суть процесса современного антропогенеза, характеризуется нарастанием в нас градуса бесхитростного умиления. – Книгу «Последний виток прогресса», откуда Пётр Алексеевич почерпнул эти сведения, в своё время дал ему почитать коллега Иванюта, державший палец на пульсе культурных новинок. – Уже сейчас соцсети утопают в потоке фотографий и роликов щеночков, котиков, енотиков и прочих мягких игрушек, а в среде юной поросли из года в год набирает размах идейное веганство. Недалеки те времена, когда из электронных библиотек – бумажных не останется, их и сейчас уже расценивают как пожароопасный склад макулатуры – начнут изымать книги Сабанеева и купировать у Толстого сцены охоты. Чтобы не расстраиваться за меньших братиков.
Цукатов моргал, прикидывая, как следует отнестись к этой эскападе. Пётр Алексеевич вещал:
– Следом это бесхитростное умиление начнёт вводить в сферу мимими рептилий, гнус и тараканов. Тогда уже и комара, втыкающего хобот в твоё тело, трогать не моги, не говоря уже о лабораторной крысе или дрозофиле. Тут разом и конец – и охоте, и твоей науке.
Сообразив, что он имеет дело с футуристической фантазией, профессор улыбнулся, но тему развивать не стал. Вместо этого поинтересовался: нет ли поблизости озера или пруда, где могут сидеть гусь и утка? Один пруд был совсем рядом – у обезлюдевшей деревни Голубево, где остался единственный обитаемый дом, да и тот заселялся только летом, а ещё четыре озерца Пётр Алексеевич знал поблизости – между Теляково и Прусами. Решили, если позволит время, объехать все.
Весной брать водоплавающую птицу разрешено только с чучелами и подсадными, с подхода нельзя, но, как уже знал Пётр Алексеевич, большинство охотников легко пренебрегут при случае запретом, как на пустой дороге большинство водителей без зазрения совести пренебрегают скоростным режимом. Даёт о себе знать опустошающий азарт. Таков человек – иначе был бы чистый Гуго Пекторалис
[4].
Оставив машину на едва набитой дороге, осторожно подошли к обширному пруду, заросшему по берегу густой, а местами и непролазной лозой (сейчас голой, с едва раскрывшимися коробочками пушков на молодых ветвях, оплетённой кое-где сухим прошлогодним вьюном), и, пригнувшись, посмотрели сквозь просвет в кустах. На глади сидели штук восемь-девять крякв: одни, поплавком выставляя вверх хвосты, ныряли и пощипывали придонную траву, другие неторопливо плавали без видимого дела, оставляя за собой расходящиеся водяные дорожки. Цукатов затаился возле просвета, непререкаемым шёпотом и твёрдым жестом усадив Броса на землю, а Пётр Алексеевич, стараясь не подшуметь утку, с воспламенённой кровью двинулся, скрываемый чёрными зарослями, вдоль берега в поисках позиции под верный выстрел.
Стрелять начали почти одновременно. Птица тут же с хлопаньем и плеском встала на крыло, взмыла и ушла за возвышающиеся над зарослями голые кроны деревьев. На воде остались два селезня и утка. Ещё один подранок ушёл в гущину на противоположном от Петра Алексеевича берегу. Две утки лежали неподвижно, одна вздрагивала и дёргала крылом – её профессор, перезарядив ружьё, добил.
Брос притащил добычу. Подхватив трофей за кожаные лапы, Пётр Алексеевич понёс уток к машине, а Цукатов, обойдя пруд, полез с собакой в заросли искать подранка.
Провозился профессор довольно долго.
– Нет нигде, – сказал, вернувшись. – Как сквозь землю.
Он распахнул дверь багажника, и Брос, виновато пряча взгляд, запрыгнул внутрь.
Цукатов сел за руль и завёл двигатель.
– Хорошая штука, – огладил он кожаный рукав только что испытанной в кустах пилотской куртки. – Ни ветка, ни колючка не цепляют.
На круглом озере возле Прусов (из четырёх намеченных это было самое большое), сразу за сухим прибрежным тростником, недалеко друг от друга сидели стайка белобокой чернети и пара желтоклювых красавцев-кликунов. И тех и других можно было достать с берега выстрелом.
Профессор и Пётр Алексеевич подкрадывались осмотрительно, но их заметили – пугливая чернеть мигом взлетела, не подпустив охотников, а кликуны только покосили глазом и, не теряя достоинства, неторопливо двинули вдоль серого тростника в сторону. Лебедей здесь не стреляли, и те излишне не осторожничали. А зря. Цукатов проворно подскочил к берегу, вскинул ружьё и дублетом уложил ближайшего белоснежного красавца. Второй, устрашённый грохотом, торопливо взмахнул роскошными крыльями, разбежался по воде, взлетел и ушёл вслед за чернетью.
– Ты что делаешь? – опешил Пётр Алексеевич.
– А что? – не понял Цукатов.
– Здесь лебедей не бьют.
– Почему?
– Потому что – красота.
– Ерунда. На Руси лебедя на стол испокон века подавали.
– Жлоб ты, ей-богу, – в сердцах припечатал профессора Пётр Алексеевич и пошёл к машине.
Он знал Цукатова и видел, что тот искренне не понимает своей неправоты, поэтому не столько злился, сколько скорбел.
Лебедь был велик для спаниеля – такую большую птицу Бросу, должно быть, подавать ещё не приходилось, и он страшился. В болотниках тоже не подойти – летом Пётр Алексеевич иной раз купался здесь и знал глубины. И не разденешься – вода апрельская, студёная. Пришлось профессору надувать лодку. В итоге на остальные три озерца времени уже не хватило – надо было возвращаться к Пал Палычу, ощипывать, палить и потрошить добычу, а после с подсадными и чучелами (Пётр Алексеевич хранил десяток чучел у Пал Палыча) спешить в Михалкино на вечёрку.
– Ты, главное, Нине не показывай, – посоветовал Цукатову Пётр Алексеевич. – Ощипли втихаря, скажешь – гусь.