На Виктора Далмау донесла соседка, та самая женщина, которая двумя годами ранее просила его, раз уж он дружит с президентом, устроить ее сына в полк карабинеров, та самая, которой он установил на сердце два клапана, та самая, которая по-соседски одалживала у Росер то рис, то сахар, та самая, которую Карме приглашала на семейные ужины, где она сидела, надув губы. Его арестовали прямо в больнице. Пришли трое мужчин в гражданском, не представились и хотели забрать его из операционной, однако у них хватило ума подождать, пока закончится операция.
— Идемте с нами, доктор, обычная проверка, — твердо приказал один из них.
На улице Виктора запихнули в черный автомобиль, надели на него наручники и завязали глаза. Первый удар он получил в живот.
Виктор Далмау не знал, где провел последующие два дня, но когда этим людям надоело его допрашивать, они почти волоком вытащили его из здания, сняли повязку, наручники и бросили; он почувствовал, что дышит свежим воздухом. Понадобилось несколько минут, чтобы глаза привыкли к яркому свету полуденного солнца и Виктор смог обрести равновесие, с трудом поднявшись на ноги. Он находился на Национальном стадионе. Один из охранников дал Виктору грубошерстное одеяло, осторожно взял под руку и повел к назначенному ряду. Идти было трудно, от побоев и электрошока болело все тело, Виктора мучила жажда, словно после кораблекрушения, и он не ориентировался во времени и не мог точно вспомнить, что с ним произошло. Сколько он пробыл в руках мучителей — целую неделю или несколько часов? О чем они его спрашивали? Альенде, шахматы, план Зета. Что такое этот план Зета? Виктор понятия не имел. В других камерах тоже были люди, слышался шум огромных вентиляторов, душераздирающие крики, выстрелы.
— Их убивали, их убивали, — шептал Виктор.
Он оглядел ряды зрительских кресел на стадионе, где раньше проходили футбольные матчи и разные культурные мероприятия, как, например, чествование Пабло Неруды, и увидел тысячи арестованных. Когда охранник, который помог добраться до отведенного для Виктора места, ушел, к нему приблизился один из узников, усадил его на кресло и протянул термос с водой:
— Успокойся, товарищ, худшее позади.
Он позволил Виктору выпить всю воду, помог ему вытянуть ноги и укрыл одеялом до подбородка.
— Отдыхай, думаю, мы тут надолго, — прибавил он.
Это был рабочий металлургического завода, его схватили на второй день после переворота, и на стадионе он находился уже несколько недель. Вечером, когда жара спала и Виктор смог сесть, новый знакомый ввел его в курс дела.
— Не надо привлекать к себе внимания. Сиди тихо и молчи, здесь достаточно любого предлога, чтобы тебя забили до смерти. Это звери.
— Столько ненависти, столько жестокости… не понимаю… — прошептал Виктор. У него снова пересохло во рту, слова застревали в горле.
— Мы все превращаемся в дикарей, если дать нам в руки ружье и приказать стрелять, — заметил другой арестованный, сидевший неподалеку от них.
— Только не я, товарищ, — парировал рабочий. — Я видел, как эти твари раздробили пальцы Виктору Харе. «Как-то ты теперь запоешь, сволочь!» — орали они. Подонки забили его палками и изрешетили пулями.
— Главное — чтобы снаружи хоть кто-то знал, где ты находишься, — сказал их сосед. — Тогда можно отследить твои передвижения, в случае если ты исчезнешь. Многие пропадают без вести, и узнать о них хоть что-нибудь крайне затруднительно. Ты женат?
— Да, — кивнул Виктор.
— Дай мне адрес или телефон твоей жены. Моя дочь сможет ей сообщить о тебе. Она целыми днями стоит за стенами стадиона вместе с родственниками других арестованных в ожидании новостей.
Но Виктор ничего не сообщил ему, опасаясь, что это стукач, специально подсаженный на стадион для сбора информации.
Зато дозвониться до Росер в Венесуэлу и рассказать о том, что случилось с Виктором, удалось одной медсестре из больницы Сан-Хуан-де-Диос, которая видела, как его арестовали. Узнав об этом, Росер сразу же позвонила Марселю, чтобы сообщить сыну плохие новости, и велела ему оставаться в Соединенных Штатах, поскольку из-за границы скорее удастся помочь Виктору, чем находясь в Чили, однако сама решила немедленно вернуться домой. Росер купила билет и, прежде чем сесть в самолет, увиделась с Валентином Санчесом.
— Как только вы узнаете, где сейчас удерживают вашего мужа, мы постараемся его вызволить, — пообещал ее друг.
Он дал Росер письмо к послу Венесуэлы в Чили, своему коллеге, которого знал еще с тех времен, когда состоял на дипломатической службе, и у которого в настоящий момент в его резиденции в Сантьяго находились сотни беженцев в ожидании пропуска, чтобы уехать из страны. Посольство Венесуэлы стало одним из немногих, приютивших тех, кто хотел бы покинуть Чили. В Каракас начали прибывать сотни чилийцев, а скоро счет пошел на тысячи и тысячи.
Росер вернулась в Чили в конце октября и до ноября не знала, что ее муж все это время находился на Национальном стадионе. Когда же посол Венесуэлы попытался навести о нем справки, его заверили, что на стадионе Виктор Далмау никогда не содержался. На тот момент заключенных действительно уже увезли со стадиона и распределили по концентрационным лагерям по всей стране. Несколько месяцев Росер искала его, используя все мыслимые и немыслимые дружеские и международные связи, стучалась в двери разных высоких чиновников, проверяла списки пропавших без вести, которые вывешивали в церквях. Виктор ни в одном из них не значился. Он исчез.
Вместе с другими политическими заключенными Виктора Далмау отправили в лагерь на севере страны, где когда-то добывали селитру, а теперь устроили тюрьму. Караван грузовиков ехал весь день и всю ночь. В машинах везли первые двести человек, которых по прибытии разместили в импровизированных камерах, где раньше проживали рабочие, добывавшие селитру. Лагерь был окружен колючей проволокой, по которой шел электрический ток; на его территории возвышались смотровые башни с пулеметчиками; по его периметру курсировал танк, а в небе время от времени появлялись самолеты Военно-воздушных сил. Начальником лагеря был назначен командир карабинеров, тучный мужчина, который разговаривал только с помощью крика и все время потел, так как военная форма не подходила ему по размеру. Это был властный человек с мелочной душой, считавший, что узники должны понести наказание не только за те преступления, которые совершили, но и за те, которые только задумывали совершить, о чем заключенным с завидным постоянством и сообщали по громкоговорителям. Едва узники слезли с грузовиков, им приказали раздеться и оставили под палящим солнцем пустыни без пищи и воды на несколько часов, пока начальник осматривал их одного за другим, осыпая прибывших оскорблениями и пинками. С самого начала он ввел незаконные наказания, чтобы сломить моральный дух своих жертв, и его подчиненные ему подражали. Виктор Далмау был лучше многих своих товарищей подготовлен к сопротивлению, учитывая его опыт в Аржелес-сюр-Мер, где он провел несколько месяцев, но тогда он был молод. Сейчас ему исполнилось почти шестьдесят лет, правда, до того момента, когда его арестовали, у него не было времени подумать о своем возрасте. Там, на севере, испепеляющими жаркими днями и ледяными ночами, среди селитряных степей, ему хотелось умереть — так он устал. Побег из лагеря не представлялся возможным, вокруг — бескрайняя пустыня, на тысячи километров — сухая земля, песок, камни и ветер. Виктор чувствовал себя древним стариком.
XI
1974–1983
Хочу сказать тебе:
моя земля твоею будет,
ее я завоюю для тебя,
но подарю ее и всем другим,
всему народу моему.
Пабло Неруда, «Письмо,
написанное в дороге»,
из книги «Стихи Капитана»
За те одиннадцать месяцев, которые Виктор Далмау провел в концентрационном лагере, он не умер от усталости, как ожидал, но лишь укрепился телом и духом. Он всегда был худощавый, но теперь стал похож на скелет, обтянутый кожей, дубленной беспощадным солнцем, выделяемой с потом солью и горячим песком, а черты лица обрели такую четкость, словно были вырезаны резцом; он напоминал одну из железных скульптур Джакометти
[39]. Его не сломили ни военная муштра — наклоны, бег под палящим солнцем, — ни часы вынужденной неподвижности в холоде ночи, ни побои и унижения суровых наказаний, ни тяжкий труд с бесполезным результатом, ни оскорбления, ни голод. Виктор принял роль пленника, отказавшись от иллюзий контролировать что-либо в своем существовании; он находился в руках захватчиков, имевших абсолютную власть и остававшихся в полной безнаказанности, он же был хозяином лишь собственных эмоций. Часто он повторял про себя метафору о березе, которая гнется в бурю, но не ломается. Виктор уже пережил нечто подобное, но в других обстоятельствах. От садизма и тупости своих мучителей он прятался в воспоминаниях и в молчании, твердо веря, что Росер ищет его и в один прекрасный день найдет. Он говорил так мало, что его товарищи по заключению дали ему кличку Немой. Сам же Виктор то и дело возвращался мыслями к Марселю, который молчал первые тридцать лет своей жизни, потому у него не было желания говорить. Вот и ему тоже не хотелось ни с кем говорить, да и сказать ему было нечего. Чтобы не пасть духом, его товарищи по несчастью все время о чем-то шептались, когда охранники не могли их слышать, он же думал о Росер, страшно тоскуя по ней и по их совместной жизни, думал о том, как он любит ее, а чтобы поддерживать сознание в активном состоянии, упорно проигрывал в уме самые знаменитые шахматные партии, которые знал наизусть, и еще кое-какие их тех, что они проводили с президентом. Какое-то время он мечтал вырезать шахматные фигуры из местного пористого камня и проводить турниры с другими заключенными, но из-за неусыпного наблюдения охраны сделать ему это так и не удалось. Эти люди в форме происходили из рабочего класса, из бедных семей, и, возможно даже, большинство из них симпатизировало социалистической революции, однако они со всем тщанием выполняли приказы начальства, словно прошлые деяния пленников были для них личным оскорблением.
Каждую неделю кого-то из узников перевозили в другие лагеря или казнили, а потом взрывали их тела динамитом посреди пустыни, однако вновь прибывших в лагере день ото дня становилось все больше. Виктор подсчитал, что в лагере находилось около полутора тысяч заключенных из разных областей страны, разного возраста и рода занятий, и лишь одно их объединяло — их преследовали. И все они считались врагами родины. Впрочем, были среди узников и такие, кто, подобно Виктору, не принадлежал ни к одной партии и не занимал никаких политических должностей, кто стал жертвой мстительного доноса или бюрократической ошибки.
Наступила весна, и заключенные со страхом ждали лета, которое превратит лагерь в настоящий ад с нестерпимой жарой в дневные часы, как вдруг ситуация Виктора Далмау неожиданным образом переменилась. У начальника лагеря случился сердечный приступ; это произошло утром, прямо посреди пламенной речи, с которой он обращался к узникам, а они терпеливо слушали, выстроившись перед ним в одних трусах и босиком. Он упал на колени, с трудом выдохнул и в ту же секунду растянулся на земле, даже стоявшие рядом с ним солдаты не успели поддержать своего командира. Никто из заключенных не пошевелился и не издал ни звука. Виктор наблюдал эту сцену, словно в замедленной съемке, все происходило беззвучно, как бы в другом измерении, будто часть кошмарного сна. Он увидел, как два солдата пытаются поднять начальника, еще несколько солдат бросились к медпункту, и тогда, не думая о последствиях, словно сомнамбула, Виктор начал продвигаться сквозь строй. Всеобщее внимание оказалось прикованным к лежавшему на земле, так что, когда Виктора заметили и приказали ему остановиться и лечь на землю лицом вниз, он находился уже перед строем. «Он врач!» — крикнул кто-то из заключенных. Виктор опрометью бросился вперед — и через пару секунд беспрепятственно добрался до места, где, не приходя в себя, лежал начальник лагеря.
Солдаты расступились, освобождая для Виктора пространство. Склонившись над потерявшим сознание начальником, Виктор убедился, что тот не дышит. Жестом он подозвал одного из ближайших охранников и показал ему, что нужно расстегнуть мундир пострадавшего, а сам начал делать искусственное дыхание рот в рот, с силой нажимая в перерывах на грудную клетку начальника лагеря обеими руками. Он знал, в медпункте имеется ручной дефибриллятор, который иногда использовали, чтобы привести в чувство людей после пыток. Через несколько минут на плац прибежал медбрат и его помощник, с кислородом и дефибриллятором, и оба стали помогать Виктору.
— Вертолет! Его немедленно нужно в больницу! — потребовал Виктор, едва почувствовал, что сердце начало биться.
Мужчину отнесли в медпункт, где Виктор поддерживал его жизнь, пока не прибыл вертолет, который на всякий случай всегда находился в режиме ожидания. До ближайшей больницы летели тридцать пять минут. Виктору приказали, чтобы он остался с больным, и выдали ему рубашку, брюки и армейские ботинки.
Это была провинциальная больница, маленькая, но неплохо оборудованная, которая в обычные времена располагала средствами для оказания срочной помощи, как, например, в данном случае. В штате больницы числилось всего два врача. Оба были наслышаны о репутации доктора Виктора Далмау, так что отнеслись к нему с почтением. От них он и узнал, что, по иронии того времени, главный хирург и кардиолог больницы тоже арестованы. Куда бы их ни увезли, одно было ясно: в том лагере, где содержали его самого, Виктор их не встречал. Он проработал хирургом не один десяток лет и часто говорил своим ученикам, что сердце, представляющее собой мускульный мешок, не содержит в себе никаких тайн; те же, что люди ему приписывают, являются обычными выдумками. Как можно быстрее Виктор проинструктировал врачей, которые должны были ему ассистировать, тщательно вымыл руки, приготовил пациента к операции и осуществил вскрытие грудной клетки, как делал это сотни раз. Он убедился, что его руки ничего не забыли и действуют безошибочно.
Ночь Виктор провел рядом с пациентом, отдыхая скорее душой, чем телом. В больнице отсутствовали вооруженные охранники, с ним обращались почтительно и выражали ему восхищение, а в обед накормили бифштексом с картофелем с бокалом красного вина и мороженым — на десерт. На несколько часов он снова стал Виктором Далмау, а не номером таким-то. Он успел позабыть, какой была его жизнь до ареста. Ближе к полудню, когда пациент Виктора все еще находился в тяжелом, но стабильном состоянии, из Сантьяго прилетел военный кардиолог. Относительно заключенного поступил приказ отправить его обратно в лагерь, но Виктору удалось упросить врача, помогавшего ему на операции, связаться с Росер. Он рисковал, поскольку этот человек принадлежал к правым, однако за эти несколько часов совместной работы стало очевидно, что они испытывают друг к другу взаимное уважение. Виктор не сомневался, что Росер вернулась в Чили и ищет его, потому что он в подобных обстоятельствах сделал бы то же самое по отношению к ней.
Новый начальник лагеря оказался так же расположен к жестокости, как и предыдущий, но Виктору пришлось терпеть его только пять дней. В то утро его имя прозвучало при зачитывании списка заключенных, которых отправляли в другие места. Для тех, чьи имена оказались названными, это был самый плохой день, поскольку означал, что узников отправляют либо в центр пыток, либо в другой, худший лагерь, либо на смерть. После того как они простояли на плацу три часа в ожидании машины, их посадили в грузовик. Охранник, сверявший забиравшихся в кузов заключенных со списком, задержал Виктора, прежде чем тот забрался в машину вместе с остальными.
— А ты, идиот, остаешься тут.
После еще часового ожидания Виктора отвели в контору, где начальник лагеря лично заявил, как тому повезло, и протянул ему листок бумаги. Виктор получил условное освобождение.
— Как по мне, я бы открыл ворота — и шагай себе пешком, коммунист хренов. Но я, видите ли, должен доставить тебя обратно в больницу, — возмущенно произнес он.
Росер и чиновник из посольства Венесуэлы ждали Виктора в больнице. Он обнял жену, и в этом объятии было все накопившееся отчаяние минувших месяцев, вся неопределенность ожидания и вся его любовь, которую он никогда не высказывал Росер на словах.
— Боже мой, как же я люблю тебя, как же мне тебя не хватало, — шептал он, уткнувшись лицом в волосы жены. Оба плакали.
Условное освобождение означало, что он ежедневно должен был приходить в полицейский участок и отмечаться в журнале. Это могло занять несколько часов, в зависимости от настроения дежурного офицера. Он отметился два раза, после чего принял решение просить политического убежища в посольстве Венесуэлы. Понадобилось всего пару дней, чтобы понять, — он, будучи пленником, подвергается остракизму; он не мог вернуться работать в больницу, друзья его избегали, и в любой момент его снова могли арестовать. Тревожное ожидание и страх, в котором он жил, резко контрастировали с вызывающим оптимизмом и реваншизмом сторонников диктатуры. Протестов не было; побежденные рабочие потеряли свои права, их могли уволить в любую минуту, и они были благодарны за любую зарплату, поскольку за дверью стояла очередь из безработных в ожидании счастливой возможности. Это был рай для предпринимателей. По официальной версии, в стране царил порядок, чистота, примирение и наметился путь к процветанию. А он думал о тех, кого пытают, казнят, вспоминал лица людей, которых видел в заключении, и тех, кто бесследно исчез. Люди изменились, он с трудом узнавал страну, которая тридцать пять лет назад приняла его в свои широкие объятия и которую он любил как родную.
На второй день он объявил Росер, что не сможет терпеть диктатуру.
— Я не мог этого в Испании, не смогу и здесь. Мне слишком много лет, чтобы все время жить в страхе, Росер; но возвращаться обратно немыслимо, так же как оставаться в Чили.
Она сослалась на то, что это временные меры, военный режим скоро закончится, Чили отличают устойчивые традиции демократии, — во всяком случае, так говорили. Все вернется на круги своя. Однако ее аргументы бледнели перед очевидностью; Франко был у власти более тридцати лет, и Пиночет может последовать его примеру. Виктор провел ночь без сна, обдумывая отъезд, он лежал в темноте рядом с Росер, съежившейся в комок, и прислушивался к звукам ночи на улице. В три часа ночи он услышал, как к дому подъехала машина. Это означало, что приехали за ним; во время комендантского часа ездили на машинах только военные и агенты национальной безопасности. И думать нечего, чтоб сбежать или спрятаться. Он лежал неподвижно, в холодном поту, сердце в груди бешено колотилось, словно барабан. Росер осторожно выглянула из-за занавески и увидела еще один черный автомобиль, остановившийся рядом с первым.
— Быстро одевайся, Виктор, — велела она.
Они увидели, как несколько мужчин неторопливо вышли из машин, — ни беготни, ни криков, ни оружия. Несколько минут они стояли, курили, неспешно о чем-то болтали и наконец уехали. Виктор и Росер, обнявшись и дрожа всем телом, простояли у окна до рассвета, пока не пробило пять часов утра и комендантский час не окончился.
Росер договорилась, чтобы посол Венесуэлы забрал Виктора на дипломатической машине. Это было время, когда большинство людей, укрывавшихся в посольствах других стран, уезжали туда, где их могли принять и где не было такого неотступного преследования. Виктор доехал до посольства в багажнике. Через месяц он получил разрешение, и два сотрудника венесуэльского посольства проводили его до двери в самолет, где его уже ждала Росер. Он был чисто выбрит и спокоен. В том же самолете летел человек, с которого сняли наручники, только когда он сел на свое место. Он был грязный, нечесаный и дрожал всем телом. Виктор наблюдал за ним во время полета, а потом подошел к нему. Разговор долго не вязался, и Виктору стоило труда убедить этого человека в том, что он не является агентом национальной безопасности. Он заметил, что у мужчины нет передних зубов, а несколько пальцев раздроблены.
— Чем я могу вам помочь, товарищ? Я врач, — сказал он.
— Они развернут самолет. Они снова упекут меня в… — не договорил мужчина и заплакал.
— Успокойтесь, мы уже час как в полете и в Сантьяго не вернемся, уверяю вас. Это прямой рейс до Каракаса, без пересадок, там вы будете в безопасности, там вам помогут. Пойду посмотрю, нет ли чего-нибудь выпить, вам это сейчас необходимо.
— Лучше бы чего-нибудь поесть, — попросил мужчина.
В Венесуэле Росер подолгу ездила на гастроли с оркестром старинной музыки, давала концерты, обзавелась друзьями и прекрасно освоилась в обществе, правила сосуществования в котором отличались от тех, что были в Чили. Валентин Санчес представил ее всем, кому стоило, и открыл для нее двери культурной среды. Прошло уже несколько лет, как ее роман с Айтором Ибаррой закончился, но они остались друзьями, и она иногда навещала его. Инсульт сделал его инвалидом, и он с трудом говорил, но голова была ясная, как и раньше, а нюх на выгодные сделки, которые теперь осуществлял его старший сын, не ослабел. Он жил в доме, в верхней части Кумбрус-де-Курумо
[40], откуда открывался панорамный вид на Каракас, выращивал орхидеи и коллекционировал редких птиц и автомобили ручной сборки. Это была закрытая территория, густо заросший парк, а в нем несколько домов, и все было окружено крепостной стеной, вдоль которой ходил вооруженный охранник; там же жили оба его женатых сына и многочисленные внуки. Айтор считал, что его жена не подозревала об отношениях с Росер, но она сомневалась, что это так, поскольку наверняка за эти годы они оставили множество следов. Она решила, что королева красоты молча смирилась с тем, что ее муж — бабник, как и многие другие мужчины, для которых связи с женщинами служат подтверждением их мужественности, и не обращала на это внимания; она была законная жена, мать его детей, и только она что-то для него значила. После того как его разбил паралич, он принадлежал только ей, и она полюбила его еще больше, чем раньше, потому что открыла для себя его многочисленные достоинства, которые в суете прежней жизни не могла оценить. Оба старели в совершенной гармонии, в окружении большой семьи.
— Видишь, Росер, как говорится, нет худа без добра. В кресле на колесиках я лучший муж, отец и дед, чем если бы ходил на своих ногах. И пусть ты мне не веришь, но я счастлив, — сказал он ей однажды, когда она пришла навестить его. Чтобы не нарушать душевный покой своего друга, она никогда не рассказывала ему, как важны для нее воспоминания о тех вечерах с поцелуями и белым вином.
Оба пообещали никогда не рассказывать своим супругам о прошлой любви, чтобы не ранить, но Росер обещание не сдержала. За те два дня, когда Виктора освободили из лагеря и когда он оказался в посольстве, они любили друг друга так, будто только что познакомились. Это было взаимное сияющее озарение. Им так недоставало любви, и когда они встретились, то увидели себя не такими, какими были, а теми, что притворялись, будто занимаются любовью на спасительном корабле «Виннипег», — юными и печальными, утешавшими себя тихим словом и целомудренными ласками. Она влюбилась в этого высокого и худого незнакомца, резкие черты которого, казалось, вырезаны из темной древесины; у него был нежный взгляд, и пахло от него свежевыглаженной одеждой. Он то удивлял ее, то смешил какой-нибудь незатейливой шуткой, ей было приятно, когда он словно учил наизусть карту ее тела или когда баюкал всю ночь, и она засыпала и просыпалась, положив голову ему на плечо, и она тоже говорила ему неожиданные слова, будто страдание разрушило ее всегдашнюю защиту и сделало сентиментальной. Виктор влюбился в эту женщину, любовь к которой раньше считал инцестом, поскольку воспринимал ее как сестру. Тридцать пять лет она была его супругой, но только в эти дни взаимного обретения он почувствовал, что она освободилась от груза прошлого, от своей роли вдовы Гильема и матери Марселя, и он увидел ее юной и свежей. В свои пятьдесят с лишним лет Росер сохранила чувственность, неукротимую энергию, воодушевление, и она ничего не боялась. Она ненавидела диктатуру так же, как и он, но она ее не боялась. Виктор пришел к выводу, что ей действительно никогда не было страшно — разве что летать на самолете, — даже в последние месяцы Гражданской войны. С той же выдержкой, с какой она приняла исход тогда, она встретила его и сейчас, она противостояла обстоятельствам, не жалуясь, не оборачиваясь назад, всегда устремив взгляд в будущее. Из какого несокрушимого материала сделана Росер? Кто он такой, чтобы ему так повезло прожить с ней столько лет? И каким болваном он был, когда не любил ее с самого начала так, как она того заслуживала и как он любит ее сейчас! Он в жизни не думал, что в его возрасте можно влюбиться, как подростку, и чувствовать желание, похожее на вспышку молнии. Он смотрел на нее с восхищением, угадывая за внешностью зрелой женщины маленькую девочку, которой Росер была, когда пасла коз на холмах Каталонии, невинная и прекрасная. Ему хотелось защитить ее, заботиться о ней, хотя он знал, что в час беды она сильнее его. Все это и многое другое он сказал ей в эти недолгие дни и повторял потом до самой ее смерти. Однажды, среди исповедей и воспоминаний, когда они делились душевной щедростью, невзгодами и тайнами, она рассказала ему об Айторе Ибарре, о котором до этого никогда не упоминала. Виктору показалось, что ему выстрелили в сердце, у него перехватило дыхание. То, что эта связь уже давно закончилась, как его уверила Росер, утешало лишь наполовину. Он всегда подозревал, что в поездках она встречается с любовником, и, возможно, не с одним, но признание в том, что у нее была долгая и серьезная связь, пробудило в нем былую ревность, которая могла бы разрушить нынешнее счастье, если бы Росер позволила этому случиться. Со свойственным ей безошибочным чутьем она заставила его поверить в то, что она не отняла у него ничего, чтобы отдать Айтору, что никогда не любила его меньше из-за того, что у нее был Айтор, потому что эта связь всегда была в отдельном уголке ее сердца и никогда не смешивалась с остальной жизнью.
— В те времена мы с тобой были большие друзья и супруги, мы доверяли друг другу и всегда были заодно, но мы не были любовниками, как сейчас. Если бы я рассказала тебе тогда, тебя бы это задело гораздо больше, ты воспринял бы это как предательство. В конце концов, ты ведь тоже не был мне верен.
Виктор вздрогнул, его собственные грехи не имели никакого значения, он едва о них помнил и даже не представлял себе, что она о них знает. Ее аргументы показались ему не слишком убедительными, и какое-то время он предавался размышлениям и переживаниям, пока не пришел к выводу о том, что увязать в прошлом бесполезно. «Что прошло, то прошло», — всегда говорила его мать.
Венесуэла приняла Виктора с тем же беспечным радушием, с каким принимала тысячи иммигрантов со всего света, особенно недавно прибывших из Чили, спасавшихся от диктатуры, и из Аргентины и Уругвая, бежавших от тамошней грязной войны, не говоря о колумбийцах, нелегально пересекавших границу в поисках лучшей жизни. Это была одна из немногих демократий, которые остались на континенте, где кругом царили безжалостные и жестокие режимы военных хунт, одна из самых богатых в мире стран благодаря нескончаемому потоку нефти, бившему из этой земли, а также благословенным залежам других полезных минералов, не говоря уже о роскошной природе и выгодному местоположению на карте. Ресурсы были таковы, что никто не надрывался на работе, и для того, кто хотел здесь обустроиться, было и пространство, и возможности. Все жили весело, от гулянки до гулянки, при полной свободе и с глубоким чувством всеобщего равенства. Любого предлога было достаточно, чтобы отметить это дело с музыкой, танцами и выпивкой, деньги лились рекой, при этом коррупция существовала на всех уровнях.
— Не обманывай себя, здесь полно нищих, особенно в провинции. Ни одно правительство не думает о бедняках; это порождает насилие, и рано или поздно страна заплатит за свое легкомыслие, — предупреждал Валентин Санчес Росер.
На Виктора, который выбрался из Чили, где все было строго упорядочено, натянуто и подавлено диктатурой, это беспорядочное веселье произвело настоящий шок. Он подумал, что люди здесь поверхностные, они ничего не принимают всерьез, сорят деньгами и слишком много хвастаются и что все это временно и скоро закончится. Он жаловался на то, что в его возрасте ему трудно адаптироваться, у него нет времени в запасе, но Росер разубеждала его: если в шестьдесят лет он может заниматься любовью, как молодой парень, адаптироваться в этой прекрасной стране будет легко.
— Расслабься, Виктор. Твое ворчание ни к чему не приведет. Боль неизбежна, но страдание выбираем мы сами.
О его высоком профессионализме здесь знали, поскольку многие хирурги, учившиеся в Чили, как раз у него и учились; ему не надо было зарабатывать на жизнь, став водителем такси или официантом, подобно многим иммигрантам, которые одним махом потеряли все и вынуждены были начинать с нуля. Он подтвердил свое звание и скоро стал оперировать в самой старой и престижной больнице Каракаса. У него было все, но он чувствовал себя неисправимо чужим и жил новостями, пытаясь понять, когда можно будет вернуться в Чили. Росер чувствовала себя прекрасно благодаря своему оркестру и концертам, а Марсель, окончив университет в Колорадо, работал в нефтяной компании Венесуэлы. Оба были вполне довольны, но тоже думали о Чили с надеждой вернуться.
Тем временем, пока Виктор считал дни до возвращения в Чили, 20 ноября 1975 года, после продолжительной болезни, умер Франко. Впервые за много лет Виктор подумал о том, чтобы вернуться в Испанию.
— Все-таки Каудильо оказался смертным, — так отреагировал Марсель, у которого страна его предков не вызывала ни малейшего любопытства; он был чилиец до мозга костей.
Но Росер решила ехать с Виктором, любая разлука, какой бы короткой она ни была, тревожила ее, не стоило испытывать судьбу; могло случиться так, что они больше не увидятся. Вселенский закон природы — это энтропия
[41], все стремится к разрушению, к рассеиванию, люди исчезают, достаточно вспомнить, сколько людей исчезло во время Отступления, чувства бледнеют, и забвение накрывает человеческие жизни, словно туман. Необходимо обладать недюжинной волей, чтобы поддерживать стабильность своей жизни.
— Так думать свойственно беженцам, — возражала Росер.
— Так думать свойственно влюбленным, — поправлял Виктор.
Похороны Франко они смотрели по телевизору, эскадрон конных улан сопровождал гроб из Мадрида в Долину Павших
[42], толпы людей отдавали честь Каудильо, женщины стояли на коленях, всхлипывая и утирал слезы, Церковь была с помпой представлена епископатом в роскошных облачениях для торжественной мессы, политики и известные личности были в строгом трауре, кроме чилийского диктатора, который был в императорском плаще, — то был нескончаемый парад Вооруженных сил, а в воздухе висел вопрос: что будет со страной после Франко? Росер уговорила Виктора отложить на год возвращение в Испанию. За это время они издалека наблюдали за переходом к свободе с королем во главе, который не был марионеткой в руках Франко, как все думали, но решительно повел страну к демократии мирным путем, обходя препятствия, чинимые неуступчивыми правыми, отрицавшими любые перемены из опасений, что без Франко они лишатся своих привилегий. Остальная часть испанцев ратовала за скорейшие реформы, которые неизбежно должны были помочь Испании занять свое место в Европе XX века.
В ноябре следующего года Виктор и Росер Далмау ступили на родную землю впервые с тех страшных дней Отступления. Они ненадолго задержались в Мадриде, который всегда был прекрасной имперской столицей и таковым и оставался. Виктор показал Росер кварталы с разрушенными бомбежкой домами, которые уже были восстановлены, и повел ее в Университетский городок, где стены еще хранили следы от пуль. Они съездили на берег реки Эбро, в те места, где предположительно погиб Гильем, но не нашли ничего, что напоминало бы о самом кровавом сражении в войне, которая унесла столько жизней. В Барселоне они разыскали старый дом семьи Далмау в квартале Рабаль. Названия улиц поменялись, так что они не сразу сориентировались. Дом сохранился, хотя и превратился в негодную рухлядь и, похоже, еле держался. Снаружи он казался необитаемым, но, после того как они долго стучали в дверь и несколько раз позвонили в колокольчик, им открыла девушка в замызганной индийской юбке, глаза у которой были подведены углем. От нее пахло марихуаной и пачулями, и она явно с трудом понимала, что нужно этой паре незнакомцев, поскольку пребывала в другом измерении, но в конце концов она пригласила их войти. С недавних пор дом был занят молодежной коммуной, приспособившейся к культуре хиппи с некоторым опозданием, поскольку во времена Франко они были запрещены. Супруги обошли комнаты, испытывая щемящее чувство пустоты. Стены были разрисованы какой-то мазней, штукатурка осыпалась, на полу лежали люди — одни дремали, другие курили, — повсюду валялся мусор, ванная и кухня заросли грязью, двери и жалюзи едва держались на полуоторванных петлях, пахло грязью, запустением и марихуаной.
— Теперь видишь, Виктор, прошлое возродить нельзя, — заметила Росер, когда они вышли на улицу.
Так же как был неузнаваем их дом, была неузнаваема и Испания. Сорок лет франкизма оставили неизгладимый след, это было заметно в общении с людьми и отразилось на всех аспектах культурной жизни. В Каталонии, последнем бастионе республиканской Испании, месть победителей была особенно суровой, а репрессии наиболее кровавыми. Их удивила вездесущая тень Франко. Все вызывало недовольство: безработица и инфляция, реформы, реализованные и нереализованные, власть консерваторов и отсутствие порядка у социалистов; одни ратовали за отделение Каталонии от Испании, другие за еще большую интеграцию. Многие из тех, кто покинул страну во время войны, вернулись, в большинстве своем состарившиеся в разочарованные, но для них здесь не было места.
Их никто не помнил. Виктор зашел в таверну «Росинант», оставшуюся на том же углу и с тем же названием, и выпил пива в честь отца и его товарищей по домино, стариков, которые пели на его похоронах. Таверну модернизировали, окорока с потолка не свисали, и кислым вином не пахло, стояли акриловые столики и жужжали вентиляторы. Бармен поведал ему, что после Франко Испания катится ко всем чертям, повсюду беспорядок и грубость, забастовки, протесты, манифестации, шлюхи, педики, коммунисты, никто не уважает такие ценности, как семья и родина, креста на них нет, король и вовсе придурок, зря Каудильо назначил его своим преемником.
Они сняли квартиру на проспекте Пасео-де-Грасиа и прожили там целых полгода. Обратная ссылка, как они называли возвращение на родину после стольких лет, далась им так же тяжело, как изгнание в 1939 году, когда они пересекли границу с Францией, однако за эти шесть месяцев они научились не чувствовать себя здесь чужими, он — из гордости, она — из стойкости. Оба так и не смогли найти работу, отчасти потому, что их не брали из-за возраста, отчасти потому, что у них не было связей. Они никого здесь не знали. Любовь спасала их от депрессии, поскольку они чувствовали себя молодоженами во время медового месяца, а не той зрелой супружеской парой, живущей в праздном уединении, которая по утрам гуляет по городу, а по вечерам ходит в кино смотреть старые фильмы. Они жили, сохраняя иллюзии, сколько могли, пока однажды в тоскливое воскресенье, ничем не отличавшееся от других таких же тоскливых дней, они не выдержали. После яиц вкрутую и чашки густого шоколада с марципановым кренделем в комнате на улице Петрисоль Росер в порыве высказала то, что определило их жизнь в последующие годы:
— Хватит с меня, я чувствую себя здесь чужой. Давай вернемся в Чили. Там мы дома.
Виктор тяжело вздохнул и наклонился, чтобы поцеловать ее.
— Мы так и сделаем, при первой возможности, Росер, обещаю. Но сейчас мы вернемся в Венесуэлу.
Прошло еще много лет, прежде чем он смог выполнить свое обещание, а пока они жили в Венесуэле, там же, где и Марсель и где у них была работа и друзья. Чилийская колония разрасталась день ото дня, поскольку, кроме высланных политических, прибывали и другие люди в поисках экономических возможностей. В квартале Лос-Палос-Грандес чаще слышался чилийский акцент, чем венесуэльский. Большинство вновь прибывших жили своей общиной, зализывая раны и не отрываясь от ситуации в Чили, где не было ни малейших признаков к изменению, несмотря на ободряющие новости, курсирующие из уст в уста и никогда не подтверждавшиеся. Правда была в том, что диктатура держалась твердо. Росер убедила Виктора принять эту жизнь как единственный здоровый способ состариться. Нужно жить каждым днем, пользуясь тем, что предлагала им эта прекрасная страна, благодарить ее за радушный прием и предоставленную работу, а не пытаться искать радости, копаясь в прошлом. Возвращение в Чили откладывается, но не надо рушить настоящее, даже если желанное будущее наступит не скоро. Это помогло им не увязнуть в ностальгии и в бесплодной надежде и научило искусству жить, широко распахнув душу, не ища виноватых, и это был лучший урок, усвоенный ими в Венесуэле. За десять лет, прошедших после шестидесятилетия, Виктор изменился больше, чем за всю прошлую жизнь. Он объяснял это своей неутихающей влюбленностью, неутомимой борьбой Росер с острыми гранями его характера, чтобы держать в тонусе его моральный дух, а еще позитивным влиянием карибской бесшабашности, как он называл умение расслабляться, этой основной черты местного характера, которая уничтожила его серьезность если не навсегда, то по крайней мере на несколько лет. Он научился танцевать сальсу и играть на пианино в четыре руки.
Тогда же Виктор Далмау снова встретился с Офелией дель Солар. На протяжении многих лет до него доходили отрывочные сведения о ней, но он ни разу ее не видел, они принадлежали к разным социальным кругам, и к тому же большую часть жизни она проводила в других странах, учитывая профессию ее мужа. Кроме того, он избегал ее, опасаясь, что жар обреченной любви молодости рассыплется искрами и нарушит порядок его жизни или отношения с Росер. Он так и не мог понять, почему Офелия отрезала его решительно, без объяснений, если не считать короткого письма, написанного избалованной девушкой, пропускавшей занятия ради свиданий с ним в невзрачных гостиницах. Он никогда не воспринимал ее как взрослую женщину. Вначале, после сожалений и затаенных проклятий, он ее возненавидел. Он приписывал ей худшие черты представителей ее класса: безответственность, эгоизм, высокомерие, снобизм. Позднее все это ушло и осталось только приятное воспоминание о самой красивой женщине, о ее неуловимой улыбке, о ее кокетстве. Он редко думал об Офелии и не стремился что-нибудь о ней узнать. В Чили, до диктатуры, он иногда слышал о переменах в ее судьбе, в основном из замечаний Фелипе дель Солара, с которым виделся пару раз в год, натянуто демонстрируя дружбу, державшуюся только на благодарности Виктора. Несколько раз он видел напечатанные в газетах неодобрительные статьи о ней в светской хронике, но не в разделе об искусстве; ее работы были неизвестны в Чили.
— Что ж, такое происходит и с другими национальными талантами, особенно если это женщина, — заметила Росер, когда однажды привезла с гастролей в Майами журнал с живописными работами Офелии, помещенными в центре на нескольких цветных страницах. Виктор внимательно рассмотрел две фотографии художницы, напечатанные там же. Глаза были все те же, однако во всем остальном Офелия сильно изменилась; возможно, дело было в предательской камере.
Росер принесла новость: в Каракасе, в театрально-концертном зале «Атенео», открывается выставка последних работ Офелии дель Солар.
— Ты заметил, она носит девичью фамилию? — спросила Росер.
Виктор ответил, что так было всегда, многие чилийские женщины так поступали, к тому же Матиас Эйсагирре уже несколько лет как умер; если Офелия не брала фамилию мужа, когда тот был жив, с какой стати ей это делать, став вдовой?
— Ладно, пусть так. Сходим на открытие, — сказала Росер.
Первой реакцией Виктора было отказаться, но победило любопытство. На выставке было представлено всего несколько картин, но она занимала три зала, поскольку каждая была величиной с дверь. Офелия так и не избавилась от влияния Гуаясамина, выдающегося эквадорского художника, у которого она училась; ее картины были похожи по стилю — крупные мазки, темные линии и абстрактные фигуры, однако в них не было того гуманистического посыла, отрицания жестокости или эксплуатации людей, отражения исторических или политических конфликтов. Это были чувственные изображения объятий, иногда весьма красноречивые, хотя порой несколько вычурные и неестественные, или образы женщин, отдающихся наслаждению или охваченных страданием. Виктор смотрел на них, немного сбитый с толку, ему казалось, они не соответствуют его представлению о художнице.
Он помнил Офелию во времена ее юности — избалованную, изобретательную и порывистую девушку, которая однажды в него влюбилась. Тогда она рисовала акварельные пейзажи и цветочные натюрморты. Он знал о ней только то, что когда-то она сначала стала женой, а потом вдовой одного дипломата; ее жизнь соответствовала стандартам ее класса, и она жила в полном согласии со своей судьбой. Однако эти картины открывали неуемный темперамент и потрясающее эротическое воображение, как будто страсть, которую он разжег в ней в жалких гостиницах, где они занимались любовью, она задушила внутри себя и единственный клапан, через который она могла прорваться, были кисти и холст.
Картина, единственная, висевшая в последнем зале галереи, произвела на него глубокое впечатление. На ней был изображен обнаженный мужчина с винтовкой в руках, в черно-белых тонах на сером фоне. Виктор изучал ее несколько минут, взволнованный непонятно почему. Он подошел ближе, чтобы прочитать название: «Ополченец, 1973».
— Она не продается, — услышал он голос рядом с собой. Это была Офелия, постаревшая и поблекшая, совсем не похожая на ту, которую он помнил, и на ту, которая была известна ему по немногим фотографиям.
— Эта картина — первая из серии и означает для меня конец определенного этапа, поэтому я ее не продаю.
— Это год военного переворота в Чили, — сказал Виктор.
— Она не имеет ничего общего с Чили. В том году я не занималась живописью.
До этого момента она ни разу не взглянула на Виктора и смотрела только на картину. Повернувшись к нему, чтобы продолжить разговор, она не узнала его. С тех пор как они были вместе, прошло более сорока лет, и ей не довелось видеть его фотографии, так что за все это время она ни разу не видела, каким он стал. Виктор протянул ей руку и представился. Несколько секунд Офелия пыталась отыскать в памяти это имя, и, когда ей это удалось, она удивленно вскрикнула, и Виктор окончательно убедился в том, что она понятия не имеет, кто он такой. Груз несчастной любви, что он хранил в своем сердце, не оставил в ней никакого следа. Он пригласил ее выпить что-нибудь в кафетерии и пошел за Росер. Увидев их вместе, он обратил внимание на то, что время обошлось с этими женщинами по-разному. Он полагал, что Офелия, красивая, раскованная, богатая и утонченная, должна была бы лучше противостоять прожитым годам, однако она выглядела старше Росер. Ее поседевшие волосы казались опаленными, руки были неухоженные, а плечи ссутулились, на ней был длинный льняной балахон терракотового цвета, свободного покроя, чтобы скрыть лишние килограммы, на плече — огромная гватемальская сумка из разноцветной ткани, на ногах — сандалии, как у монахов-францисканцев. Впрочем, она все еще была красива, голубые глаза сияли, как в двадцать лет, легкий загар на лице, покрытом морщинками, объяснялся долгим пребыванием в солнечных странах. Росер, которая никогда не была тщеславной и не привлекала внимание своей красотой, закрашивала седину и красила губы, следила за руками, осанкой и весом; она была одета в черные брюки и белую блузку, как всегда, в духе классической элегантности. Она приветливо поздоровалась с Офелией и извинилась, что не может пойти с ними, так как должна срочно бежать на репетицию оркестра. Виктор обменялся с ней испытующим взглядом, полагая, что она хочет оставить его наедине с Офелией, и почувствовал приступ паники.
В патио зала «Атенео», сидя за столиком среди современных скульптур и тропических растений, Офелия и Виктор прожили один из самых важных дней за все эти сорок лет, однако ни разу не упомянули о страсти, охватившей их много лет назад. Виктор не решался затрагивать эту тему и тем более просить запоздалых объяснений — это казалось ему унизительным. Она тоже этого не касалась, поскольку единственным мужчиной в ее жизни был Матиас Эйсагирре. В сравнении с необыкновенной любовью, которая была у нее с ним, короткое приключение с Виктором было детской забавой и забылось бы совсем, если бы не маленькая могилка на деревенском кладбище в Чили. Об этом она тоже не сказала Виктору, потому что эту тайну она разделила с мужем. Груз своей ошибки она пронесла без огласки, как велел ей падре Висенте Урбина.
Они проговорили несколько часов, как старые друзья. Офелия рассказала ему, что у нее двое детей и она прожила тридцать три счастливых года с Матиасом Эйсагирре, который любил ее так же сильно, как настойчиво преследовал ее когда-то своими ухаживаниями. Она тоже любила его, причем так сильно, что детям порой казалось, будто они лишние.
— Он мало изменился, он всегда был спокойный, великодушный и невероятно мне предан; с годами его достоинства только укреплялись. Я помогала ему, как могла, в его работе. Дипломатия — трудная вещь. Каждые два-три года мы меняли страну, нужно было переезжать, оставлять друзей и снова начинать жизнь в другом месте. И для детей это тоже было нелегко. А самое неприятное — это светская жизнь, я не гожусь для коктейлей и продолжительных застолий.
— Тебе удавалось рисовать?
— Я пыталась, но не очень получалось. Всегда находились более важные или более срочные дела. Когда дети разъехались учиться по университетам, я объявила Матиасу, что выхожу на пенсию как мать и жена и собираюсь посвятить себя живописи всерьез. Он оставил меня в покое и больше не просил сопровождать его на светские мероприятия, что было для меня самым трудным.
— Он и правда уникальный человек.
— Жаль, что ты не был с ним знаком.
— Однажды я его видел. Он поставил печать на мои въездные документы в Чили, куда я прибыл на «Виннипеге» в тридцать девятом. Я никогда этого не забуду. Твой Матиас был очень порядочный человек, Офелия.
— Он одобрял все мои замыслы. Представь себе, он брал уроки, чтобы разбираться в моих работах, поскольку ничего не понимал в искусстве, и профинансировал мою первую выставку. Шесть лет назад он умер от проклятого сердечного приступа, и я до сих пор плачу каждую ночь оттого, что его нет рядом со мной, — поведала Офелия в порыве сентиментальности, заставившем Виктора покраснеть.
Она добавила, что с тех пор полностью освободилась от обязанностей, мешавших ер призванию; она жила, словно крестьянка, на участке земли в двухстах километрах от Сантьяго, где ухаживала за фруктовыми деревьями и разводила длинноухих карликовых коз, которых продавала, как талисманы, и без конца рисовала. Она не покидает мастерскую, разве что ездит к детям — в Бразилию к сыну, в Аргентину к дочери, — или на выставки, или раз в месяц навещает мать.
— Ты знаешь, что мой отец умер?
— Да, это было в газетах. Чилийские газеты доходят до нас с опозданием, но доходят. Он играл важную роль в правительстве Пиночета.
— Только поначалу. Он умер в семьдесят пятом. Моя мать после этого расцвела. Отец был деспотом.
Она рассказала, что донья Лаура значительно меньше предается обязательным молитвам и благотворительной деятельности, а все больше игре в канасту и спиритизму в компании с несколькими другими старыми эзотериками, которые общаются с душами ушедших в потусторонний мир. Так она поддерживает контакт с Леонардо, своим обожаемым Малышом. Священник Висенте Урбина считает это новым грехом, запятнавшим очаг семьи дель Солар, после того как донья Лаура открылась ему на исповеди; он-то точно знал, что вызывать покойников есть дьявольская практика, однозначно осуждаемая Церковью.
Офелия говорила о священнике с сарказмом. Она сказала, что в свои восемьдесят с чем-то лет Урбина был епископом и яростно защищал методы диктатуры, полностью узаконенные западной христианской культурой в ее борьбе со зловредностью марксизма. Кардинал, который организовал приход для защиты преследуемых и вел счет без вести пропавших, вынужден был призвать его к порядку, когда он в своей экзальтации дошел до того, что стал оправдывать пытки и массовые казни. Епископ неутомимо выполнял свою миссию по спасению души, особенно среди прихожан богатого квартала, и оставался личным духовником семьи дель Солар, став еще влиятельнее после смерти кардинала. Донья Лаура, ее дочери, зятья, внуки и правнуки зависели от его мудрого слова по части принятия решений и в большом, и в малом.
— Я избежала его влияния, потому что меня от него тошнит, он скользкий человек, и потом я почти всегда была далеко от Чили. Фелипе тоже увернулся от него, потому что он самый умный в семье и полжизни проводит в Англии.
— Как он?
— Он выдержал три года правления Альенде, поскольку был уверен, что это ненадолго, и не ошибся, но он не смог ужиться с казарменной ментальностью хунты, поскольку предвидел, что она может править вечно. Ты же знаешь, он всегда любил все английское. Он ненавидит атмосферу лицемерия и ханжества в Чили. Он довольно часто приезжает навестить мать и разобраться с семейными финансами, поскольку вынужден заменять отца.
— У тебя ведь, кажется, был еще один брат? Тот, который изучал тайфуны и ураганы?
— Он живет на Гавайях и в Чили приезжал всего один раз, предъявить права на свою часть наследства, доставшуюся ему после смерти отца. А ты помнишь служанку в нашем доме, Хуану, которая обожала твоего сына Марселя? Она все такая же. Никто, даже она сама, не знает, сколько ей лет, но все ключи от дома по-прежнему у нее, и она все так же ухаживает за моей матерью, которой девяносто с небольшим лет и она уже немного не в себе. В нашей семье многие не дружат с головой. Ну вот, я тебе все про нас рассказала. Теперь расскажи о себе.
Виктор описал свою жизнь за пять минут, коротко упомянув про тот год, когда его арестовали, и обойдя молчанием худшие испытания, поскольку ему казалось дурным тоном рассказывать о них, да Офелия и сама, вероятно, предпочла бы о них не знать. Если она о чем-то и догадывалась, вопросов не задавала, сказала только, что уважала Матиаса за то, что он был консерватором в своих политических убеждениях, хотя и оставался на дипломатической службе в течение трех лет социализма, считая это своим долгом; но ему было стыдно представлять на международной арене военное правительство из-за его плохой репутации во всем мире. Она добавила, что сама никогда не интересовалась политикой, всегда только искусством, и жила в Чили, соблюдая мир и покой, в окружении деревьев и животных, не читая прессу. С диктатурой или без нее, ее жизнь была одинаковая.
Они попрощались, пообещав друг другу поддерживать контакт, хотя оба знали, что это всего лишь слова. Виктор чувствовал облегчение; оказывается, надо просто жить и ждать, когда круг замкнется. Круг под названием Офелия дель Солар замкнулся в кафетерии зала «Атенео», не оставив даже пепла. Искры давным-давно погасли. Он решил, что ему не нравится ни она сама, ни ее живопись; единственное, что осталось в памяти, — это глаза редкого небесно-голубого цвета. Росер ждала его дома, немного нервничая, но стоило ей взглянуть на Виктора, как ее разобрал смех. Ее муж оставил позади груз многих лет. Виктор рассказал ей новости о семье дель Солар и в заключение отметил, что Офелия пахнет увядшими гардениями. Его не отпускала мысль, что Росер заранее предвидела его разочарование, потому и повела на выставку, а потом оставила наедине с давнишней любовью. Она здорово рисковала; вместо того чтобы разочароваться в Офелии, он мог снова влюбиться в нее, однако было очевидно, что такая вероятность абсолютно не беспокоила Росер. «Наша проблема в том, что она совершенно уверена — я никуда не денусь; я же все время живу с мыслью о том, что она может уйти к другому», — подумал он.
XII
1983–1991
Я нынче живу в стране такой нежной,
словно кожица осеннего винограда…
Пабло Неруда, «Страна»,
из книги «Бесплодная география»
Новость о том, что в Чили недавно появился список высланных, которым разрешено вернуться, в количестве тысячи восьмисот человек, была опубликована в газете «Эль Универсаль», в воскресенье, в тот единственный день, когда Далмау читали ее от корки до корки. Росер отправилась в посольство Чили просмотреть список, вывешенный в окне, и увидела там имя Виктора Далмау. У нее подкосились ноги. Они ждали этого девять лет, а когда это произошло, радости не было, поскольку это означало, что надо бросить все, даже Марселя, и вернуться в страну, которую они оставили, потому что не могли терпеть репрессии. Она спросила себя, какой смысл возвращаться, если там ничего не изменилось, но вечером, когда они говорили об этом с Виктором, тот сказал, если они не вернутся сейчас, то не сделают этого никогда.
— Мы столько раз начинали с нуля, Росер. Давай сделаем это еще раз. Мне шестьдесят девять лет, и я хочу умереть в Чили.
В памяти звучали стихи Неруды: «Как я могу жить вдали от всего, что любил, что люблю и поныне?» Марсель согласился ехать сразу; он предложил поехать первым, разведать обстановку, и через несколько дней уже был в Сантьяго. Он позвонил родителям и рассказал, что на первый взгляд страна выглядит современной и процветающей, но не надо глубоко копать, чтобы увидеть незаживающие раны. Существует огромное неравенство. Три четверти всех богатств сосредоточено в руках двадцати семей. Средний класс выживает благодаря кредитам; бедность для многих и роскошь для нескольких, нищие деревни соседствуют с небоскребами из стекла и особняками, обнесенными стенами, во всей стране царит благополучие и безопасность для одних и безработица и репрессии для других. Экономическое чудо предыдущих лет, основанное на свободном обращении капитала и отсутствии прав человека для рабочих, лопнуло как мыльный пузырь. Он сказал, в воздухе чувствуется, что грядут перемены, люди стали меньше бояться и выступают с массовыми протестами против правительства, так что он думает, диктатура падет под собственной тяжестью; время для возвращения подходящее. Он добавил, что не успел приехать, как ему тут же предложили работать в той же корпорации меднорудной промышленности, где он работал после окончания университета, и никто не спросил его о политических убеждениях; учитывается только диплом, полученный в Соединенных Штатах, и профессиональный опыт.
— Я хочу остаться здесь, дорогие мои старики. Я — чилиец.
Это был решающий довод, поскольку они тоже, несмотря на все, что пришлось пережить, были чилийцы и ни в коем случае не хотели расставаться с сыном. Меньше чем за три месяца Далмау продали свою недвижимость и распрощались с коллегами и друзьями. Валентин Санчес полагал, что Росер может вернуться с триумфом, с высоко поднятой головой, поскольку она никогда не была в черных списках или в поле зрения службы безопасности, как ее муж. Она могла бы приехать вместе с оркестром старинной музыки в полном составе, чтобы давать бесплатные концерты в парках, церквях и лицеях. Она спросила, как профинансировать подобное мероприятие, и он ответил, что это будет подарком народа Венесуэлы народу Чили. В Венесуэле на культуру тратили много денег, и в Чили не осмелятся такое запретить; это было бы оскорблением. Так все и вышло.
Виктору возвращение далось тяжелее, чем Росер. Он оставил работу в больнице Каракаса и экономическую стабильность ради неопределенного положения в стране, где на вернувшихся из эмиграции смотрели с подозрением. Левые обвиняли их за то, что они уехали, вместо того чтобы бороться с режимом изнутри, а правые считали их марксистами и террористами, за что они и были изгнаны.
Когда он появился в больнице Сан-Хуан-де-Диос, где проработал почти тридцать лет, то прежние коллеги встретили его с распростертыми объятиями, а медсестры даже прослезились, все они хорошо его помнили; это были те, что сумели избежать чисток начала диктатуры, когда сотни врачей с прогрессивными идеями были уволены, арестованы или убиты. Директор больницы, военный, лично его приветствовал и пригласил к себе в кабинет.
— Я знаю, вы спасли жизнь командиру Осорио. Этот поступок для человека, находившегося в ваших обстоятельствах, достоин похвалы.
— Хотите сказать, для заключенного в концентрационном лагере? Я врач и оказываю помощь тем, кто в ней нуждается, независимо от обстоятельств. Как поживает командир?
— Недавно вышел на пенсию, но в целом неплохо.
— Я проработал в этой больнице много лет, и мне хотелось бы вернуться к работе, — сказал Виктор.
— Я вас понимаю, но вот ваш возраст…
— Мне еще нет семидесяти. Две недели назад я был начальником отделения кардиологии в больнице Варгаса, в пригороде Каракаса.
— К сожалению, учитывая ваше заключение в лагере по политическим мотивам и высылку из страны, вы не можете работать ни в одной общественной клинике; официально вы освобождены от ваших профессиональных обязанностей до новых распоряжений.
— То есть я не смогу работать в Чили?
— Поверьте, мне очень жаль. Но решение зависит не от меня. Я бы вам порекомендовал поискать какую-нибудь частную клинику, — сказал директор, крепко пожимая ему руку на прощание.
Военное правительство считало, что медицинское обслуживание должно находиться в частных руках; здоровье не является правом, это такое же благо общества потребления, которое покупается и продается. В те годы, когда было приватизировано все, что только можно, от электричества до воздушного сообщения, появилось огромное количество частных больниц, прекрасно оборудованных и благоустроенных, чтобы принимать тех, кому это все по карману. Профессиональный престиж Виктора не потускнел даже после стольких лет отсутствия, и он тут же устроился в самую известную клинику Сантьяго, где зарплата была гораздо больше, чем в государственной больнице. Там во время одного из своих частых приездов в Чили его навестил Фелипе дель Солар. Прошло много времени с тех пор, как они виделись последний раз, и, хотя они никогда не были близкими друзьями и у них было мало общего, они обнялись с искренним чувством взаимной симпатии.
— Я узнал, что ты вернулся, Виктор. Я очень рад. Этой стране нужно побольше таких храбрых людей, как ты.
— Ты тоже вернулся в Чили? — спросил Виктор.
— Я здесь никому не нужен. Я живу в Лондоне. Разве не заметно?
— Заметно. Ты похож на английского лорда.
— Я вынужден приезжать более или менее часто по семейным делам, хотя не выношу никого из членов моей семьи, кроме Хуаны Нанкучео, которая меня вырастила, но родственников не выбирают.
Они сели на скамейку в саду напротив современного фонтана в виде фыркающего кита, выбрасывающего струи воды, и стали обсуждать семейные новости. Виктор узнал, что картины, которые создавала Офелия, укрывшись от всех на природе, никто не покупает, что Лаура дель Солар страдает старческой деменцией и передвигается в инвалидном кресле и что сестры Фелипе превратились в невыносимых матрон.
— Мои зятья сколотили приличное состояние за эти годы, Виктор. Отец их презирал. Он говорил, мои сестры вышли замуж за напыщенных дураков. Если бы он мог видеть их сейчас, ему пришлось бы прикусить язык, — добавил Фелипе.
— Теперь здесь рай для сделок и торгашей, — заметил Виктор.
— Нет ничего плохого в том, чтобы зарабатывать деньги, если система и закон это позволяют. Ну а ты, Виктор, ты-то как?
— Пытаюсь адаптироваться и понять, что здесь произошло. Страна стала неузнаваемой.
— Ты должен признать, что она стала гораздо лучше. Военный мятеж спас Чили от хаоса времен Альенде и от марксистской диктатуры.
— Чтобы не допустить воображаемой левой диктатуры, они установили беспощадную правую диктатуру, Фелипе.
— Слушай, Виктор, держи свое мнение при себе. Здесь это не пройдет. Ты же не будешь отрицать, что стало намного лучше, страна преуспевает.
— Цена за это слишком дорогая. Ты живешь не здесь и должен знать о здешних зверствах, тут такого не печатают.
— Только не начинай канитель о правах человека, от этого тоска берет, — перебил Фелипе. — Ну да, кое-где бывают не в меру брутальные полицейские, но это отдельные случаи. Но нельзя же обвинять Военную хунту и тем более президента Пиночета за эти редкие случаи. Главное — ситуация в стране спокойная и с экономикой все в порядке. Мы всегда были страной лузеров, а теперь люди имеют возможность зарабатывать и процветать. Система свободного рынка благоприятствует конкуренции и стимулирует обогащение.
— Это не свободный рынок, когда рабочая сила находится в подчинении, а базовые права нарушены. Ты считаешь, такую систему можно внедрить в демократию?
— В авторитарную и гарантированную демократию.
— Ты очень изменился, Фелипе.
— Почему ты так говоришь?
— Я помню тебя открытым, отвергающим культ любого рода, пусть немного циничным, критикующим все и вся, саркастичным и блестящим.
— Во многом я таким и остался, Виктор. Но к старости люди должны определиться. Я всегда был монархистом, — улыбнулся Фелипе. — В любом случае, друг мой, будь осторожен с высказываниями.
— Я осторожен, Фелипе, со всеми, кроме друзей.
Чтобы хоть как-то облегчить тяжелую ситуацию с платной медициной, Виктор стал работать волонтером во временной амбулатории в одном из самых нищих пригородов Сантьяго, которые появились и умножились полвека назад в связи с эмиграцией из деревень и прекращением добычи селитры. Там, где работал Виктор, скученно жили около шести тысяч человек. Вот где можно было ясно ощутить пульс репрессий, всеобщего недовольства и злобы даже среди самых мирных людей. Его пациенты жили в хижинах из картона и досок с утрамбованным земляным полом, без водопровода, электричества и канализации, летом в пыли, зимой в грязи, среди помоек, вместе с бродячими собаками, крысами и мухами. Большинство были безработными и добывали гроши, занимаясь чем-нибудь совсем безнадежным, чтобы как-то выжить: собирали на помойках пластик, стекло и бумагу, выполняли самую тяжелую поденную работу, какую только могли найти, что-то сбывали с рук или воровали. Правительство планировало покончить с этой проблемой, однако решение все время откладывалось, и в какой-то момент была выстроена стена, скрывающая это жалкое зрелище, не украшавшее город.
— Кто потрясает больше всех — это женщины, — рассказывал Виктор Росер. — Они несгибаемые, жертвенные, более воинственные, чем мужчины, матери не только для своих сыновей, но и для тех, кого они приютили под своим кровом. Они терпят алкоголизм и насилие от мужчин, которые их же и бросают, но ничто не может их сломить.
— Но им хоть как-то помогают?
— Да, церкви оказывают помощь, особенно евангелисты, а еще общественные организации и волонтеры, но меня беспокоят дети, Росер. Они растут бог знает как, часто ложатся спать голодными, редко посещают школу, так что в подростковом возрасте у них нет иного будущего, кроме как вступить в банду, употреблять наркотики или просто оказаться на улице.
— Я знаю тебя, Виктор. И знаю, что ты получаешь наибольшее удовлетворение именно там, и ни в каком другом месте, — заметила она.
Это была правда. За три дня работы в этой общине, где он по очереди работал вместе с двумя медсестрами и другими врачами-идеалистами, Виктор был полон энтузиазма, как в юности. Он возвращался домой с сжавшимся сердцем, узнав множество трагических историй, усталый как собака, но ему снова хотелось вернуться в амбулаторию. Цель жизни была такой же ясной, как во времена Гражданской войны, когда его роль на земле была понятна и неоспорима.
— Видела бы ты, как организована жизнь этих людей, Росер. Кто что может, несет в общий котел, и потом они что-то варят в огромных кастрюлях на костре прямо на улице. Смысл в том, чтобы каждому досталась миска горячего супа, но бывает, что на всех не хватает.
— Теперь я знаю, куда уходит твоя зарплата, Виктор.
— Там не только еды не хватает, Росер, в амбулатории нет самого необходимого.
Он объяснил ей, как жители поддерживают порядок, чтобы не навлекать на себя полицию, которая имеет обыкновение пускать в ход боевое оружие. Несбыточная мечта — иметь собственную крышу над головой и клочок земли, где можно обустроиться. Сначала люди просто занимали какой-нибудь участок и яростно сопротивлялись, если их пытались с него согнать. «Захват» начинался с того, что появлялось несколько человек, потом еще и еще, и потихоньку растягивалась нескончаемая процессия, люди везли нехитрые пожитки на тачках и тележках, несли сумки через плечо, тащили строительные обломки, пригодные для того, чтобы соорудить крышу над головой, коробки, одеяла, несли на плечах детей, а сзади плелись собаки, и когда власти обо всем этом узнавали, там уже жили тысячи человек, готовых защищать свои позиции, хоть это и могло обернуться для них самоубийством в те времена, поскольку силы правопорядка могли въехать в подобное поселение на танке и расстрелять всех картечью, ни на секунду не усомнившись в том, что они поступают правильно.
— Достаточно кому-то из активных соседей затеять протест или захват, чтобы исчезли все остальные, а если они снова вернутся, у входа в лагерь будет лежать труп в качестве предупреждения остальным. Они проделали такое с телом певца Виктора Хары, выпустив в него сорок пуль. Мне рассказывали.
В амбулаторию поступали с ожогами, переломами, ножевыми ранениями или порезами бутылочным стеклом, были жертвы домашнего насилия, в общем, ничего такого, что было бы ему до сих пор не известно, и одно только его присутствие давало жителям ощущение безопасности. Наиболее тяжелые случаи он отправлял в ближайшую больницу, а так как у амбулатории транспорта не было, отвозил пациентов на своей машине. Его предостерегали, что это неосторожно — везти на собственной машине, — могут обокрасть или разобрать автомобиль на части, чтобы продать на восточном рынке, но одна из старейшин, еще молодая бабушка с характером амазонки, предупредила жителей, особенно сбившихся с пути подростков, если кто тронет машину доктора, тому придется очень плохо. Этого было достаточно. У Виктора не было никаких проблем. Далмау продолжали жить накоплениями и тем, что зарабатывала Росер, поскольку зарплата Виктора уходила на закупки самого необходимого для амбулатории. Работа приносила ему такое удовлетворение, что Росер с этим смирилась. Финансовое обеспечение исходило и от Валентина Санчеса, который посылал ей чеки на значительные суммы и грузы из Венесуэлы, и она посещала поселение в те же дни, что и ее муж, и учила людей музыке. Она обнаружила, что это сближает их обоих даже больше, чем любовь, но ему об этом не сказала. Валентину Санчесу она посылала отчеты и фотографии.
— Через год у нас будет детский хор и молодежных оркестр. Тебе стоит приехать и увидеть их собственными глазами. Но сейчас нам очень нужна записывающая установка и усилители звука, чтобы давать концерты на открытом воздухе, — объясняла она, зная, что верный друг сделает все возможное, чтобы ей помочь.
Вспоминая с некоторой завистью идиллическое описание загородной жизни Офелии дель Солар, Виктор убедил Росер переехать в пригород Сантьяго. В городе было кошмарное количество транспорта и толпы торопливых, хмурых людей. К тому же на рассвете его покрывал ядовитый туман. Они нашли, что искали: деревенский дом из дерева и камня, с соломенной крышей, затейливой архитектуры, прятавшийся среди разросшейся сельской растительности. Когда три десятилетия назад его построили, подъездная дорога представляла собой зигзагообразную, вьющуюся среди обрывистых ущелий тропу, проложенную мулами, однако постепенно столица разрослась до подножия гор, и когда они покупали эту недвижимость, земельные участки и огороды в черту города не вошли. Общественный транспорт и почта туда не доходили, зато засыпали они, прислушиваясь к глубокой тишине природы, а просыпались под многоголосое пение птиц. В будние дни они вставали в пять утра, чтобы ехать на работу, и возвращались в сумерках, но то время, что они проводили в доме, давало им силы, помогавшие справляться с любыми неудобствами. Дом пустовал целыми днями, и за первые два года их обворовали одиннадцать раз. Кражи были такие скромные, что не было смысла расстраиваться или вызывать полицию. Вынесли садовый шланг, кухонную утварь, приемник на батарейках, будильник и еще какую-то ерунду. Украли также первый телевизор и два последующих, одного за другим, купленных на замену; тогда они решили обходиться без него. Тем более что было мало интересных передач. Они решили оставлять дверь незапертой, чтобы им не разбивали стекла, пытаясь проникнуть в дом, но Марсель привез им двух больших собак, купленных на городской псарне, которые хоть и лаяли, но отличались кротким нравом, и одного кусачего щенка. Это решило проблему.
Марсель жил и работал среди тех, кого Виктор называл «привилегированным классом», за неимением более точного определения, и надо сказать, по сравнению с его пациентами из поселения они таковыми и являлись. Марселю название не нравилось, он не мог применить его к большинству своих друзей, но зачем пускаться в путаные дискуссии с родителями.
— Вы — реликты, дорогие мои старики. Вы застряли в шестидесятых годах. Вернитесь в сегодняшний день.
Он каждый день звонил им и приезжал по воскресеньям отведать жаркое, которое Виктор готовил на гриле; подруги Марселя мало чем отличались внешне: очень худые, с длинными распущенными волосами, какие-то вялые и почти все вегетарианки — словом, совершенно не похожие на горячую девушку с Ямайки, научившую его любви. Отец не отличал их одну от другой и не запоминал имена — все равно следующая девица будет почти такая же, только имя другое. По прибытии Марсель шептал Виктору на ухо, чтобы тот не говорил ни об изгнании, ни о своей работе в амбулатории поселка, поскольку он только что познакомился с девушкой и ничего не знает о ее политических взглядах, если они вообще есть.
— Достаточно на нее посмотреть, Марсель. Она живет в безвоздушном пространстве, не имея понятия ни о прошлом, ни о том, что происходит сейчас. Твоему поколению не хватает идеализма, — отвечал Виктор.
Дело кончалось тем, что они спускались в подвал и там продолжали спорить шепотом, пока Росер старалась развлечь гостью. Потом, когда дискуссии были исчерпаны, Марсель жарил бифштексы с кровью, а Виктор готовил шпинат для девушки с распущенными волосами. Иногда к ним присоединялись соседи, Мече и ее муж Рамиро, которые приносили корзину свежих овощей из своего огорода и пару баночек джема из домашних заготовок. Росер почему-то считала, что Рамиро не жилец на этом свете, хотя он был совершенно здоров; однако в действительности она оказалась права: его сбил пьяный водитель. Виктор спросил у жены, какой дьявол ей это подсказал, и она ответила, что видела по глазам Рамиро, в них был знак смерти.
— Когда ты овдовеешь, то женишься на Мече, ты меня понял? — сказала Росер на поминках этого несчастного. Виктор кивнул, он был уверен, что Росер намного его переживет.
Виктор и Росер три года работали в лагере волонтерами, завоевав доверие жителей, но однажды правительство приказало эвакуировать поселение в другое место подальше от города и от кварталов, где жила буржуазия. В Сантьяго, в одном из самых социально разделенных городов мира, ни один бедняк не должен был попасть в поле зрения жителей богатых кварталов. Прибыли карабинеры в сопровождении солдат, разделили людей на группы под дулом автоматов и увезли всех на военных грузовиках, вереницу замыкали люди в форме на мотоциклах; их увезли, чтобы распределить по другим стихийным поселкам, точно таким же, где между рядами жилищ, похожих на коробки, тянутся пыльные улицы. Это было не единственное перемещенное поселение. В рекордные сроки перевезли более пятнадцати тысяч человек, а в городе об этом даже не знали. Бедняки стали невидимыми. Каждой семье предоставили жилище из досок, состоявшее из комнаты всех назначений, кухни и санузла, это было более достойно, чем хижины, в которых они селились до сих пор, но одним махом было покончено с коллективным бытом. Люди оказались разделены, оторваны друг от друга, жили вдали от города и были никак не защищены; теперь каждый был за себя.
Операцию провели так быстро и четко, что Виктор и Росер узнали об этом только на следующий день, когда прибыли, как всегда, на работу и увидели бульдозеры и катки, которые ровняли землю, где было поселение, чтобы строить там многоквартирные дома. Им понадобилась целая неделя, чтобы обнаружить местопребывание нескольких выселенных групп, однако в тот же вечер агенты госбезопасности предупредили их, что их взяли на заметку; любой контакт с жителями поселений будет рассматриваться как провокация. Для Виктора это был удар ниже пояса. Он не собирался уходить на пенсию. Он продолжал оперировать самые сложные случаи в больнице, но ни хирургия, которую он любил, ни деньги, которые он зарабатывал, не могли заменить ему то, что он потерял, работая с пациентами лагеря.
В 1987 году диктатура под давлением требований народа изнутри и из-за продолжающейся потери престижа за внешними границами отменила комендантский час и немного смягчила цензуру печати, которой правила четырнадцать лет, узаконила политические партии и разрешила возвращение высланных. Оппозиция настаивала на свободных выборах, и правительство в качестве ответа на эти требования объявило референдум, чтобы решить, останется ли Пиночет у власти еще на восемь лет. Виктор, который хоть и не занимался политикой, но страдал от последствий политической борьбы, словно был активистом, решил, что настал момент играть в открытую. Он оставил работу в клинике и присоединился к оппозиции, которая ставила перед собой непосильную задачу мобилизовать страну и свергнуть военное правительство с помощью плебисцита. Когда к нему в дом снова пришли те же агенты госбезопасности, которые предупреждали его раньше, он просто их выгнал. Однако, вместо того чтобы надеть на него наручники и капюшон на голову, они разразились малоубедительными угрозами и ушли.
— Они еще вернутся, — сказала Росер раздраженно, но неделя шла за неделей, а ее прогноз не сбывался. Это наводило на мысль, что ситуация в Чили действительно меняется, как и предполагал Марсель четыре года назад. Непотопляемая диктатура дала течь.
Референдум прошел на удивление спокойно, под контролем международных наблюдателей и прессы из всех стран мира. Проголосовали все: и древние старики на инвалидных креслах, и беременные женщины с родовыми схватками, и тяжелобольные на больничных койках. И в конце дня, в насмешку над мудреными маневрами властных структур, диктатура была побеждена на собственной территории, в соответствии со своими же законами. Той же ночью, перед неотвратимостью результатов, Пиночет, ожесточившийся за годы абсолютной власти и потерявший связь с реальностью ввиду полной безнаказанности, попытался устроить еще один государственный переворот, чтобы усидеть в президентском кресле, однако ни американские спецслужбы, поддерживавшие его раньше, ни назначенные им самим генералы не поддержали его. Он не верил в это до последней минуты, но в конце концов вынужден был признать свое поражение. Через несколько месяцев он передал бразды правления гражданской власти, чтобы та начала постепенный и острожный переход к демократии, однако он по-прежнему держал в кулаке Вооруженные силы, а всю страну в напряжении. Прошло семнадцать лет со дня военного переворота.
Как только вернулась демократия, Виктор Далмау ушел из частной клиники, чтобы посвятить себя исключительно больнице Сан-Хуан-де-Диос, куда был взят на ту же должность, которую он занимал до ареста. Новый директор, который когда-то был студентом Виктора в университете, никогда не напоминал своему учителю, что тот по возрасту мог давно выйти на пенсию и наслаждаться покоем. Виктор появился в больнице в апреле, в понедельник; в холле его встречали человек пятьдесят врачей, медсестер и служащих администрации с разноцветными шариками и огромным тортом, украшенным меренгами, чтобы приветствовать его так, как не могли сделать раньше. «Чтоб тебя, я, кажется, и правда старею», — подумал он, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. Он не плакал много лет. Те немногие врачи, что вернулись на работу в больницу, были встречены с меньшим энтузиазмом, поскольку было неосмотрительно привлекать внимание; чтобы не провоцировать военных, общенациональным негласным лозунгом было делать вид, будто недавнее прошлое похоронено и уже забыто, но доктор Далмау надолго оставил о себе добрую память; коллеги помнили его профессионализм, а подчиненные — доброжелательность, и каждый знал, что может обратиться к нему в любой момент и его поймут. Его уважали даже идеологические противники, и потому ни один из них на него не донес; тюрьмой и изгнанием он был обязан только бдительной соседке, знавшей о его дружбе с Сальвадором Альенде. Вскоре ему предложили читать лекции на медицинском факультете, а в Министерстве здравоохранения — должность заместителя ученого секретаря. Первое предложение он принял, а от второго отказался, поскольку обязательным условием было вступить в одну из правительственных партий; он знал, что не родился политиком и никогда им не станет.
Он чувствовал себя помолодевшим на двадцать лет и полным сил. Он подвергался в Чили унижению и остракизму
[43], был вынужден эмигрировать на много лёт, и вот в одночасье судьба сделала решительный поворот: теперь он профессор Далмау, главврач отделения кардиологии, один из самых почитаемых специалистов в стране, способный творить скальпелем такие чудеса, которые другие даже не пытались делать, участник научных конференций, тот, с кем советуются даже враги. Дважды его просили прооперировать военных высокого ранга, которые еще были у власти, и еще одного яростного стратега репрессий времен диктатуры. Оказавшись между жизнью и смертью, эти люди, поджав хвост, являлись к нему на консультацию; страх не имеет стыда, любила говорить Росер. То был его час, он был на вершине карьеры и чувствовал, что каким-то таинственным образом участвует в трансформации страны; мрак отступил, наступила заря свободы, и его жизнь тоже вошла в период рассвета. Он погрузился в работу и впервые за свою жизнь интроверта стал искать общественного внимания и использовал любую возможность, чтобы засветиться на публике.
— Будь осторожен, Виктор, ты опьянел от побед. Не забывай, в жизни часто бывают крутые повороты, — предупреждала Росер.
Она говорила это, потому что ей казалось, что он становится самовлюбленным. И наблюдала за ним с беспокойством. Она стала замечать его интонации всезнайки, высокомерный вид, желание говорить только о себе, — словом, все то, чего раньше никогда не было, он даже позволял себе с видом высшего существа резкие и нетерпимые высказывания по отношению к ней. Она указала ему на это, и он ответил, что у него множество ответственных обязанностей и он не намерен вилять задницей в собственном доме. Однажды Росер увидела его завтракающим в кафетерии на факультете, в окружении юных студентов, которые слушали его, как и полагается ученикам, с почтением, и поняла, как он наслаждается их благоговением, особенно со стороны девушек, которые восхищались его банальными замечаниями с неоправданным восторгом. Росер, которая знала Виктора изнутри и снаружи до последней клеточки, это запоздалое тщеславие удивило, оно было неожиданным, и ей стало жаль мужа; она поняла, каким падким на лесть может стать заносчивый старик. Она не представляла себе, что жизненным поворотом, который развеет фимиам вокруг Виктора, станет она сама.
Через тринадцать месяцев Росер заподозрила, что некое скрытое зло медленно пожирает ее изнутри, но убедила себя, что это либо возрастные явления, либо она все придумала, так что муж ничего не замечал. Виктор был так занят своими успехами, что к жене относился небрежно, хотя, когда они были вместе, он по-прежнему был ее лучшим другом и любовником, для которого она была красивой и желанной в свои семьдесят три года. Он тоже прекрасно ее знал, как изнутри; так и снаружи. Она худела, кожа у нее пожелтела, и ее тошнило, но раз это не беспокоит Виктора, без сомнения, речь идет о чем-то неопасном. Прошел еще месяц, прежде чем она решилась с кем-нибудь проконсультироваться, поскольку, кроме всего прочего, по утрам ее сотрясал озноб. Из-за смутного ощущения стыдливости и чтобы не показаться мужу слишком мнительной, она решила обратиться к одному из его коллег. Через несколько дней, когда Росер получила результаты анализов, она пришла домой с плохой вестью: у нее нашли рак в последней стадии. Она вынуждена была повторить это дважды, прежде чем Виктор вышел из ступора и понял, о чем она говорит.
С того дня, когда ей поставили диагноз, жизнь обоих претерпела решительные изменения, и единственное, чего они хотели, — это продлить совместную жизнь на все оставшееся у Росер время. Тщеславие слетело с Виктора в одну секунду, и он спустился со своего Олимпа в ад, обусловленный болезнью. Он взял бессрочный отпуск в больнице и оставил лекции, чтобы целиком посвятить себя Росер.
— Пока можем, мы будем это преодолевать, Виктор. Война с этой болезнью, возможно, будет проиграна, но мы, по крайней мере, выиграем несколько сражений.
Виктор повез ее в свадебное путешествие на южное озеро, поверхность которого напоминала зеркало изумрудного оттенка, в котором отражались леса, водопады, горы и заснеженные вершины трех вулканов. Среди этих фантастических пейзажей, в абсолютной тишине природы, в лесной хижине, вдали от всего и всех, они вспоминали прошлое, начиная с тех времен, когда она была худенькой девушкой, влюбленной в Гильема, и до нынешнего дня, когда стала для Виктора прекраснейшей женщиной на свете. Ей очень хотелось поплавать в озере, казалось, эта ледяная первозданная вода омоет ее изнутри и снаружи, очистит и оздоровит. Еще ей хотелось побродить по окрестностям, но у нее не хватало сил на долгие прогулки, она ходила очень медленно, опираясь одной рукой на руку мужа, а другой — на палку. Она на глазах теряла в весе.
Виктор всю свою жизнь имел дело со страданием и смертью, ему были хорошо известны все стадии бурных переживаний, через которые проходит пациент на конечном отрезке жизни, он читал об этом лекции на факультете: отрицание неминуемого, яростный гнев перед предстоящими страданиями, попытки обмануть судьбу и надежды на божественные силы, которые продлят земное существование, затем погружение в отчаяние и, наконец, в лучшем случае смирение перед неизбежным. Росер пропустила все эти этапы и с самого начала приняла свой конец с поразительным спокойствием, пребывая в ровном настроении. Она отказалась от альтернативных методов лечения, предложенных Мече и другими подругами по доброте душевной, ей не надо было ни гомеопатии, ни целебных трав, ни знахарей, ни экзорцизма
[44].
— Ну да, я умру. И что? Все когда-нибудь умрут.
Если состояние позволяло, она часами слушала музыку, играла на пианино и читала стихи, держа на коленях кошку. Эта зверюга, которую ей подарила Мече, выглядела словно кошачья королева, однако была полудикая, держалась на расстоянии и любила одиночество, а порой исчезала на несколько дней и частенько возвращалась с окровавленными останками очередного грызуна, чтобы преподнести добычу хозяевам дома прямо к ним в кровать. Казалось, кошка понимала, что произошли изменения, и с ночи до утра была тихая и ласковая; она не отходила от Росер.
Поначалу Виктор взялся за изучение традиционных методов лечения, а также экспериментальных, читал научные доклады, исследовал каждое лекарство и избирательно запоминал статистику: он отвергал пессимистичные выводы и хватался за любую искру надежды. Он вспоминал Лазаря, юного солдата на Северном вокзале, которого вернул с того света, потому что тот страстно хотел жить. Он верил, если ввести в душу и в иммунную систему Росер такую же страсть к жизни, она сможет победить рак. Такие истории бывали. Чудеса случаются.
— Ты сильная, Росер, ты всегда была такой, ты никогда не болела, ты сделана из железа, ты победишь и это, эта болезнь не всегда смертельна, — повторял он словно мантру, но не смог внушить ей свой необоснованный оптимизм, и если бы он обнаружил его у своих пациентов, то, наверное, как врач, пришел бы в замешательство.
Росер следовала его рекомендациям, насколько могла. Только из-за него она прошла химиотерапию и облучение, уверенная в том, что это лишь продлит процесс, который с каждым днем давался ей все труднее. Она терпела, не жалуясь, со стойкостью, свойственной ей от рождения, применение наркотиков; у нее выпали волосы и даже ресницы, и она так исхудала, что Виктор поднимал ее на руки без малейшего усилия. Он пересаживал ее с кровати на кресло, носил на руках в ванную или выносил в сад, где можно было увидеть колибри в зарослях фуксий и зайцев, которые прыгали вокруг, словно насмехаясь над собаками, а те были уже такие старые, что им трудно было за ними гоняться. У нее пропал аппетит, но она делала над собой усилие и проглатывала пару кусочков тех блюд, что он для нее готовил по рецептам из кулинарной книги. Ближе к концу она принимала из пищи только крем по-каталонски — десерт, который готовила бабушка Карме по воскресеньям для Марселя.
— После того как я уйду, я хочу, чтобы ты оплакивал меня день или два, из уважения, утешил бы Марселя и вернулся в клинику и к своим лекциям, но только будь скромнее, Виктор, а то ты стал невыносимым, — сказала она ему однажды.
Каменный дом с соломенной крышей стал для обоих святилищем до самого конца. Они прожили в нем шесть счастливых лет, но только недавно, когда каждая минута дня или ночи имела особую значимость, они оценили его по достоинству. Они приобрели его в довольно запущенном состоянии и без конца проводили какие-то ремонтные работы; они заменили разодранные жалюзи, отделали ванные розовым кафелем и заменили ржавые трубы, поставили новые двери, потому что некоторые не закрывались, а какие-то было невозможно открыть; пришлось перебрать всю крышу, поскольку половина соломы сгнила и там завелись мыши, а затем очистить стены от паутины и мха и, кроме того, избавиться от моли, выбросив пыльные ковры. Все это было им не так уж важно. В объятиях этого дома они чувствовали себя защищенными и от назойливого праздного любопытства, и от сочувствия других людей. Единственным постоянным гостем был только их сын. Марсель приезжал часто, привозил продукты с рынка, корм для собак, кошки и попугая, который всякий раз радостно вопил: «Привет, красавец!», а еще записи классической музыки для матери и видеоматериалы, чтобы родители были в курсе того, что происходит, а также газеты и журналы, которые ни Виктор, ни Росер не читали, поскольку внешний мир действовал на них угнетающе. Марсель был очень внимательным, тихонько разувался в передней, чтобы не шуметь, однако заполнял пространство дома своим присутствием рослого мужчины, а атмосферу — натянутым оживлением. Родителям не хватало его, если в какой-то день он не появлялся, но когда он был с ними, то у них начинала кружиться голова. Еще приходила соседка Мече, молча оставляла на крыльце еду и спрашивала, не надо ли чего-нибудь. Она не задерживалась ни на минуту, понимая, что самое ценное сейчас для семьи Далмау — быть вместе, это было их время прощания.
Настал день, когда они оба сидели в плетеных креслах на крыльце дома, она — с кошкой на коленях, он — с собаками у ног, глядя на золотистые холмы и вечернее синее небо, и тогда Росер мягко попросила мужа освободить ее, позволить ей уйти, потому что она слишком устала.
— Ни при каких обстоятельствах не отправляй меня в больницу, я хочу умереть в нашем доме и чтобы ты держал меня за руку.
Виктор, совершенно обескураженный, вынужден был смириться с собственным бессилием. Он не мог ее спасти и не мог представить себе жизни без нее. Он вдруг понял, что те полвека, что они прожили рядом, промелькнули, как один миг. Куда они делись, все эти дни и годы? Будущее без нее казалось пустой комнатой без дверей и окон, которая являлась ему в ночных кошмарах. Ему снилось, что он бежит от войны, крови и искалеченных тел, бежит и бежит во мраке ночи, как вдруг оказывается в наглухо закрытом помещении, где он спасается от всех, кроме себя. Весь его энтузиазм, вся энергия прошлых месяцев, когда он считал себя неуязвимым для возраста, растворились и исчезли. Женщина, что всегда была рядом с ним, тоже состарилась за несколько минут. Еще несколько мгновений назад она была такой, какой он видел ее всегда, — юной женщиной двадцати двух лет с новорожденным ребенком на руках, той, что вышла за него замуж без любви, а потом полюбила так, как никто на свете не любил, и она была его верным товарищем. С ней он пережил все то, что человеку стоит пережить. Перед близостью смерти сила его любви стала нестерпимой, словно ожог. Ему захотелось встряхнуть ее, крикнуть, чтобы она не уходила, у них есть еще много лет впереди, чтобы любить друг друга, как никогда, и всегда быть вместе, не расставаясь ни на день, «пожалуйста, пожалуйста, Росер, не оставляй меня». Однако ничего этого он не сказал, надо было быть слепым, чтобы не видеть в этом саду Смерть, поджидавшую его жену с терпением призрака.
Поднялся прохладный ветер, и Виктор укрыл Росер до самого подбородка двумя одеялами. Из-под них виднелась только исхудавшая, как у скелета, рука, сжимавшая его руку так сильно, как только могла.
— Мне не страшно умирать, Виктор. Я довольна, мне бы хотелось знать, что будет после. И ты тоже не должен бояться моей смерти, ведь я всегда буду с тобой в этой жизни и во всех других. Это наша карма.
Виктор, как ребенок, разразился слезами, не сумев сдержать отчаяния. Росер дала ему выплакаться, пока его слезы не высохли и он не примирился с тем, что она приняла еще несколько месяцев назад.
— Я не могу допустить, чтобы ты продолжала страдать, Росер, — это было единственное, что он смог выговорить. Она устроилась у него под мышкой, как делала каждую ночь, и убаюкивала его, что-то нашептывая, пока не уснула.
Стало совсем темно. Виктор забрал у нее кошку, осторожно взял Росер на руки, чтобы не разбудить, и отнес на кровать. Она была почти невесомой. Собаки шли за ним.
XIII
Я завершаю свой рассказ 1994
1994
Так что ж,
отсюда происходят мои сны
и яркий свет, к которому стремимся…
Пабло Неруда, «Возвращение»,
из книги «Плавания и возвращения»
Через три года после смерти Росер Виктор Далмау отметил свое восьмидесятилетие в доме на холме, где жил с ней после возвращения в Чили в 1983 году. Дом был похож на дряхлую королеву, трясущуюся и оборванную, но сохранившую благородство. Виктору, который с детства был одинок, вдовство давалось гораздо тяжелее, чем он ожидал. Его брак был лучшим на свете, как сказал бы всякий, кто их знал, не будучи в курсе подробностей далекого прошлого, и, овдовев, он никак не мог привыкнуть к отсутствию жены так скоро, как она того ему желала.
— Когда я умру, побыстрее женись, тебе нужен кто-то, кто бы заботился о тебе, когда ты станешь беспомощным и слабым. Мече для этого подходит, — велела ему Росер в самом конце, между вдохами через кислородную маску.
Несмотря на одиночество, Виктору нравился этот пустой дом, который был как бы растянут в разные стороны, нравилась тишина, беспорядок, запах нежилых комнат, холод и сквозняки, с которыми его жена боролась даже с большим рвением, чем с мышами под крышей. Ветер целыми днями настигал его повсюду, окна были слепыми от инея, и огонь в камине выглядел смешной попыткой победить зиму с ее дождями и градом. Было странно стать вдовцом после того, как прожил полвека в браке; ему так не хватало Росер, что порой он ощущал ее отсутствие как физическую боль. Он не хотел мириться со старостью. Возраст — это изменение знакомой реальности, меняется тело, и меняются жизненные обстоятельства, скоро он потеряет контроль над собой и будет зависеть от доброты других, однако он надеялся умереть раньше, чем до этого дойдет. Проблема была в том, что часто это бывает довольно трудно — умереть быстро и достойно. Маловероятно, что его погубит инфаркт, сердце у него здоровое. Ему всякий раз повторял это его врач, у которого он ежегодно обследовался, и каждый раз это заключение вызывало у него в памяти воспоминание о юном солдате Лазаре, чье сердце он держал на ладони. Он не делился с сыном соображениями о ближайшем будущем. А об отдаленном будущем он подумает потом.
— С тобой может произойти все, что угодно, папа. Если тебя хватит удар или случится приступ, когда меня не будет рядом, ты можешь остаться без помощи несколько дней. И что ты будешь делать?
— Буду умирать, только и всего, Марсель, и молиться, чтобы никто не видел меня в этой гребаной агонии. О животных не беспокойся. У них всегда есть еда и вода на несколько дней.
— А если ты заболеешь, кто будет за тобой ухаживать?
— Твоя мать тоже об этом беспокоилась. Посмотрим. Я старый, но не дряхлый. У тебя больше всяких застарелых болячек, чем у меня.
Так оно и было. В пятьдесят пять лет у его сына был искусственный коленный сустав, несколько поломанных ребер, а одна ключица была серьезно травмирована дважды.
— Все это происходит с тобой из-за безмерной физической нагрузки, — говорил Виктор. — Ты правильно делаешь, что поддерживаешь форму, но я не пойму, зачем бегать просто так, когда за тобой никто не гонится, или объезжать континенты на велосипеде. Тебе нужно жениться; у тебя будет меньше времени, чтобы крутить педали с риском что-то поломать, брак для мужчин — вещь чрезвычайно удобная, хотя для женщин он таковым не является.
Сам он, однако, не был распложен жениться. Он был спокоен за свое здоровье. Виктор был сторонником собственной теории, по которой следовало не обращать внимания на тревожные сигналы тела и духа и всегда быть чем-то занятым. «Главное — иметь цель», — говорил он. С годами он ослабел, это было неизбежно; кости и зубы приобрели желтоватый оттенок, организм износился, нервные клетки мозга постепенно отмирали, но эта драма разворачивалась, не меняя его внешнего вида. Со стороны он выглядел вполне прилично, и кого интересует состояние печени, если у человека все зубы свои. Он старался не замечать невесть откуда взявшиеся синяки на теле, а также тот неопровержимый факт, что с каждым днем ему все труднее подниматься на холм с собаками или застегивать пуговицы на рубашке или что у него устают глаза, он глохнет и у него дрожат руки, из-за чего он вынужден был перестать оперировать. Но он не бездельничал. Он продолжал консультировать пациентов в больнице Сан-Хуан-де-Диос и читал лекции в университете без подготовки; у него было шестьдесят лет опыта, включая годы войны, которые были самыми тяжелыми. Он ходил расправив плечи, твердой походкой, не растерял шевелюру и держался прямо, словно копье, чтобы по возможности скрывать небольшую хромоту и то, что с каждым днем ему все труднее сгибать колени и наклоняться.
Он остерегался вслух говорить сыну о том, как тяжело переживает вдовство, чтобы его не волновать. У Марселя и так было достаточно дел, он пошел в мать. Для Виктора смерть не была окончательным расставанием. Он представлял себе, как его жена путешествует в межзвездном пространстве, где, возможно, находятся души умерших, и ждал своей очереди последовать за ней скорее с любопытством, чем со страхом. Он встретится там с братом Гильемом, с родителями, с Джорди Молине и столькими друзьями, которые умерли до него. Для рационалиста-агностика с научным складом ума, каким был он, эта теория имела принципиальные недостатки, но она его утешала. Много раз Росер предупреждала его не то всерьез, не то угрожая, что он никогда не освободится от нее, потому что им суждено быть вместе в этой жизни и во всех других. В прошлой жизни они, возможно, не были супругами, говорила она, вполне вероятно, что в другой жизни они будут матерью и сыном или сестрой и братом, и таким образом объясняются отношения неразрывной привязанности, которые их соединяют. Виктору от перспективы бесконечного повторения жизни с одним и тем же человеком было не по себе, но уж если повторение неизбежно, пусть лучше с Росер, чем с кем-нибудь другим.
В любом случае подобная возможность была поэтическим образом, он не верил ни в судьбу, потому что считал это приемом для телесериалов, ни в реинкарнацию — потому что это невозможно с точки зрения математики. Его жена, применявшая спиритические практики давно ушедших времен, например тибетские, считала, что математика не способна объяснить множественные измерения реальности, но Виктор полагал, что это аргумент шарлатанов.
При мысли о том, чтобы жениться еще раз, его колотил озноб; ему было вполне достаточно общества животных. Он разговаривал не сам с собой, он беседовал с собаками, попугаем и кошкой. Курицы в счет не шли, у них не было имен, они бродили, где им вздумается, и у них была задача нести яйца. Вечером он приходил домой и рассказывал зверям, как прошел день, они были его собеседниками в те редкие минуты, когда на него нападала сентиментальность, и слушали его, когда он перечислял с закрытыми глазами все предметы в доме и представителей флоры и фауны в саду. Это был его способ тренировать память и внимание, как для других стариков — собирание пазлов. Долгими вечерами, когда у него было полно времени для воспоминаний, он перебирал скудный список своих любовных привязанностей. Первой была Элизабет Эйденбенц, которую он знал очень давно, в 1936 году. Когда он думал о ней, то видел что-то белое и сладкое, похожее на миндальное пирожное. В те времена он обещал себе, что после всех битв, когда земля очистится от грязи и пыли, он найдет ее, но все получилось не так. Когда войны закончились, он был далеко и у него уже были жена и сын. Он стал разыскивать ее позже, просто из любопытства, и узнал, что Элизабет живет в маленьком городке, где-то в Швейцарии, поливает цветы и не обращает внимания на слухи о своем героизме. Узнав ее адрес, Виктор послал ей письмо, но ответа так и не получил. Может, сейчас настал подходящий момент, чтобы написать ей снова, раз он остался один. Он ничем не рискует, все равно они никогда не увидятся. Швейцария и Чили находятся на расстоянии тысячи световых лет. Про Офелию дель Солар, свою вторую любовь, короткую и страстную, он предпочитал не вспоминать. Остальных историй было совсем мало. В них речь шла скорее не о любви, а о вспыхнувшей искре, но он думал и о них, стараясь по возможности приукрасить, чтобы эти не слишком достойные воспоминания выглядели поприличнее. Единственное, что имело значение, была Росер.
Однажды он решил отметить свой день рождения, разделив с животными меню, которое всегда готовил в этот день, в честь лучших моментов детства и юности. Карме, его мать, кухню терпеть не могла, она обожала преподавать, что и делала всю неделю. По воскресеньям и в праздники она тоже кухней не занималась, потому что ходила танцевать сардану на площадь перед собором в Готическом квартале, а потом шла в таверну пропустить стаканчик красного вина с подругами. Виктор, его брат Гильем и их отец ели на ужин сардины с помидорами и пили кофе с молоком, однако время от времени на мать находило вдохновение и она удивляла семью единственным традиционным блюдом, которое умела готовить, — черным рисом
[45], — аромат которого всегда ассоциировался в памяти Виктора с праздником.
В честь этого сентиментального воспоминания Виктор накануне дня рождения посетил Центральный рынок, намереваясь купить ингредиенты для фумет
[46] и свежих кальмаров для риса.
— Каталонец до мозга костей, — говорила Росер, которая никогда не участвовала в искусном процессе приготовления праздничного ужина, но вносила свой вклад, выступая с концертом в каком-нибудь зале, или сидела на табурете в кухне, читая стихи Неруды, возможно оду вкусу моря, что-нибудь вроде «в бурном чилийском море живет розовый угорь, гигантский угорь с белоснежным мясом…»; бесполезно было объяснять ей, хотя Виктор повторял это каждый раз, что в блюде, которое он готовит, нет никакого угря, этого короля аристократических застолий, а имеются только скромные рыбьи головы и хвосты для пролетарского супа. Или было так: Виктор обжаривал на оливковом масле лук и перец, добавлял нарезанных кружками кальмаров в кожуре, чеснок, несколько помидоров с острой приправой и рис, заливал все это горячим бульоном, черным от сока кальмаров, и обязательно дополнял свежим лавровым листом, а она рассказывала анекдоты на каталонском, чтобы напомнить ему о блеске родного языка, который от всех этих переездов с места на место в течение стольких лет немного заржавел.
В большой кастрюле, на медленном огне томился рис; исходя из рецепта, он увеличил количество каждого ингредиента вдвое, поскольку этим блюдом собирался ужинать до конца недели. Памятный аромат наполнил весь дом и проник в его душу, а он между тем взялся за тарелку с испанскими анчоусами и маслинами, которые продавались на каждом углу. Это одно из преимуществ капитализма, говорил сын, поддразнивая его. Виктор предпочитал покупать национальные продукты, хотя считал, что необходимо поддерживать местную промышленность, однако по части священного вопроса об анчоусах и маслинах его идеализм давал слабину. В холодильнике охлаждалась бутылка розового вина, чтобы поднять бокал за Росер, как только ужин будет готов. Он постелил на стол льняную скатерть, поставил вазу с полудюжиной роз из теплицы и свечи. Она, всегда такая нетерпеливая, уже давно бы открыла бутылку, но в нынешних обстоятельствах он решил подождать. В холодильнике был также и крем по-каталонски. Сам он сладкого не любил, предполагалось, что кремом угостятся собаки. Зазвонил телефон, и он вздрогнул.
— С днем рождения, папа. Что делаешь?
— Предаюсь воспоминаниям и раскаянию.
— В чем?
— В грехах, которые не совершил.
— А еще что?
— Стряпаю, сынок. А ты где?
— В Перу. На конгрессе.
— Опять? Что-то ты зачастил.
— Ты готовишь то же, что всегда?
— Да. В доме пахнет Барселоной.
— Я думал, ты пригласил Мече.
— Гм…
Мече… Мече, очаровательная соседка, которая казалась его сыну разумным решением проблемы вдовства Виктора. Тот соглашался, что живость и легкость характера этой женщины весьма привлекательны; рядом с ней он казался закованным в броню. Мече была открытой и приветливой, у нее были округлые скульптурные формы, широкий зад, и она всегда будет молодой. Он же, с его стремлением к закрытости, быстро стареет. Марсель обожал мать, Виктор подозревал, что он все еще втайне плачет по ней, но сын был убежден, что без супруги отец постепенно станет похожим на нищего оборванца. Чтобы отвлечь его от этих планов, Виктор рассказал Марселю о своем намерении возобновить контакт с одной медсестрой, которую знал в молодости, но Марсель, поначалу схватившийся за эту мысль, тут же махнул рукой на эту идею. Мече жила в трехстах метрах, между их участками была тополиная роща, но Виктор считал ее единственной своей соседкой, с остальными едва здоровался, поскольку все они думали, что раз его выслали и он работает в больнице для бедных, значит он коммунист. Он избегал общества посторонних людей, ему было достаточно общения с коллегами и пациентами, и Мече в этот круг не входила. Марсель считал ее идеальной партией: немолодая, вдова, дети и внуки без видимых пороков, на восемь лет моложе отца, веселая и ловкая; кроме всего прочего, она любила животных.
— Ты мне обещал, папа. Ты в большом долгу перед этой сеньорой.
— Она отдала мне кошку, потому что ей надоело приходить за ней в мой дом. И я не понимаю, почему ты думаешь, что нормальная женщина обратит внимание на хромого старика, угрюмого и плохо одетого, как я, разве что с отчаяния, но даже в этом случае мне-то зачем ее любить?
— Не говори глупостей.
Эта замечательная женщина к тому же пекла печенье и выращивала помидоры, а потом тайком приносила ему в корзине и оставляла на крыльце, повесив на крючок. Она не обижалась, если он забывал поблагодарить. Неутихающий энтузиазм этой сеньоры вызывал подозрения. Она регулярно баловала его и редкими блюдами, такими как холодный суп из кабачков или цыпленок с корицей и персиками, и подобные подношения Виктор Далмау расценивал как определенную форму подкупа. Осторожность подсказывала ему держаться на расстоянии; Виктор намеревался прожить свою старость в тишине и покое.
— Жаль все-таки, что в день рождения ты один, папа.