Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Исабель Альенде

ПО ТУ СТОРОНУ ЗИМЫ

Роджеру Кукрасу за нежданную любовь
Посреди зимы я наконец понял, что во мне живет неистребимое лето. Альбер Камю. Возвращение в Типазу (1952)
ЛУСИЯ

Бруклин

В конце декабря 2015 года зима все еще заставляла себя ждать. Наступило Рождество с его назойливым колокольным перезвоном, а люди продолжали ходить в футболках и босоножках; некоторым нравился этот сбой во временах года, другие боялись глобального потепления, а между тем в окнах торчали искусственные елки, припорошенные серебристым инеем, сбивавшие с толку белок и птиц. Через три недели после Нового года, когда все уже потеряли надежду на соответствие календарю, природа вдруг очнулась, стряхнула с себя осеннюю спячку, и разразилась такая жуткая метель, какой никто не помнил.

В Бруклине, на проспекте Хайтс, в подвальном помещении дома из коричневого кирпича, в небольшой каморке с горкой снега на пороге Лусия Марас проклинала холод. Она отличалась стоическим характером, свойственным людям ее страны: она привыкла к землетрясениям, наводнениям, неожиданным цунами и политическим катаклизмам; если какое-то время ничего не происходило, ей даже становилось как-то не по себе. Однако к сибирской зиме, по ошибке случившейся в Бруклине, она была не готова. В Чили непогода бушует в Андах и на крайнем юге, на Огненной Земле, где континент распадается на острова, израненные и изрезанные ветрами с Южного полюса, где холод проникает до костей, а жизнь невыносимо тяжела. Лусия была из Сантьяго, который незаслуженно славится своим якобы благословенным климатом, на самом же деле зима там холодная и сырая, а лето засушливое и жаркое. Город окружают фиолетовые горы, вершины которых порой на рассвете покрыты снегом, и тогда самый ясный в мире свет отражается от этой слепящей белизны. Очень редко бывает, когда мелко сыплется грустный, блеклый, словно пепел, порошок, но ему не удается покрыть белизной городской пейзаж, — он тает, едва достигнув земли, и тут же превращается в уличную грязь. Снег в этом городе всегда виден только издали.

В бруклинской каморке, расположенной на метр ниже уровня улицы и плохо отапливаемой, снег был настоящим кошмаром. Заиндевевшие стекла маленьких окошек с трудом пропускали свет, и внутри царил сумрак, который слегка рассеивали лампочки без абажуров, свисавшие с потолка. В этом жилище была только самая необходимая мебель, да и то подержанная, много раз переходившая из рук в руки, и еще кое-какая кухонная утварь. Хозяину, Ричарду Боумастеру, было наплевать и на убранство, и на удобство.

Метель началась в пятницу: пошел густой снег, и сильные порывы ветра хлестали по улицам, почти совсем безлюдным. Деревья сгибались пополам, а те птицы, что были обмануты непривычным теплом предыдущего месяца и забыли улететь или спрятаться, погибали, не выдержав натиска непогоды. Когда пришло время восстанавливать город от причиненного ущерба, машины по уборке мусора мешками грузили обледенелых воробьев. А вот на Бруклинском кладбище загадочные попугаи, наоборот, успешно пережили метель, в чем можно было убедиться через три дня: они как ни в чем не бывало что-то клевали среди могил. Начиная с четверга телеведущие с мрачным выражением лица и с энтузиазмом, который обычно приберегался для сообщений о терактах в отсталых далеких странах, провозглашали неутешительный прогноз погоды на завтра и ужасные метели в последующие выходные. В Нью-Йорке было объявлено чрезвычайное положение, и декан факультета, где работала Лусия, вняв предупреждению, отменил занятия. Так или иначе, но ей все равно было бы трудно добраться до Манхэттена.



Используя неожиданный выходной, она приготовила большую кастрюлю чилийского живительного супа, не только исцеляющего телесные недуги, но и способствующего бодрости духа. Лусия прожила в Соединенных Штатах больше четырех месяцев, питаясь в университетском кафетерии и не утруждая себя стряпней, за исключением пары случаев, когда ее обуревала ностальгия по родной еде или когда она приглашала в гости подруг. На этот раз она приготовила наваристый бульон с множеством приправ, обжарила лук и мясо, отдельно потушила картофель с тыквой и зеленью и, наконец, добавила рис. Она использовала все кастрюльки, которые у нее были, и ее простенькая подвальная кухня стала выглядеть как после бомбежки, но результат стоил того, даже одиночество, охватившее ее с началом непогоды, отступило. Это чувство то и дело приходило к ней ни с того ни с сего, словно незваный гость, и она прятала его в самый отдаленный уголок сознания.

Этим вечером, когда снаружи под вой ветра вертелись снежные вихри, круто завиваясь между прутьями оконных решеток, Лусию вдруг охватил детский страх. Вообще-то, в своей пещере она чувствовала себя в безопасности; ее примитивный страх перед стихией был нелеп, не стоило из-за него беспокоить Ричарда, единственного человека, к которому она могла обратиться в подобных обстоятельствах, поскольку он жил над нею, на верхнем этаже. В девять вечера она почувствовала неодолимое желание услышать человеческий голос и позвонила ему.

— Что поделываешь? — спросила она, стараясь не обнаружить своей тревоги.

— На пианино играю. Тебе мешает шум?

— Я не слышу пианино, единственное, что я слышу здесь, внизу, — это грохот конца света. Это, вообще, нормально, у вас в Бруклине?

— Зимой иногда бывает плохая погода, Лусия.

— Мне страшно.

— Чего ты боишься?

— Просто боюсь, ничего конкретного. Я понимаю, очень глупо просить тебя спуститься и посидеть со мной немного. Я суп сварила, чилийский, целую кастрюлю.

— Вегетарианский?

— Нет. Ладно, Ричард, не важно. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Она проглотила несколько ложек супа, легла на кровать и накрыла голову подушкой. Спала она плохо, просыпаясь каждые полчаса; ей снился один и тот же сон, будто она тонет в какой-то густой и кислой субстанции, похожей на йогурт.



В субботу буря переместила всю свою ярость в направлении Атлантики, однако в Бруклине было по-прежнему холодно и шел снег, так что Лусия решила не выходить из дома, поскольку большинство улиц было завалено сугробами, несмотря на то что расчистку города начали еще на рассвете. Получилось, что у нее есть время почитать и подготовиться к занятиям следующей недели. Она посмотрела репортаж о разрушениях, причиненных ураганом там, где он прошел. Покой, хорошая книга и отдых радовали ее. Через некоторое время она поняла, что кто-то отгребает снег от ее двери. Ничего странного, соседские дети частенько предлагали свои услуги, чтобы заработать несколько долларов. Она возблагодарила судьбу. И подумала, что, может, не так уж и плохо жить в не слишком комфортабельной дыре в районе проспекта Хайтс.

Вечером, немного устав от заточения, она поела супу вместе с чихуа-хуа по кличке Марсело, потом они оба забрались в спальный мешок, улеглись на продавленный матрас, укрывшись кучей одеял, и стали смотреть очередные серии какого-то детектива. В помещении было так холодно, что Лусии пришлось надеть шапку и перчатки.

В первые недели она тяжело переживала свое решение покинуть Чили, где хотя бы юмор был родным, и утешала себя тем, что со временем все изменится. Любое несчастье, случившееся в такой-то день, назавтра будет уже в прошлом. И правда, сомнения длились недолго: она погрузилась в работу, приобрела Марсело, завела друзей в университете и среди соседей, и, надо сказать, люди здесь были необыкновенно доброжелательны. Стоило три раза зайти в одно и то же кафе, как тебя начинали считать кем-то вроде члена семьи. Представление чилийцев о том, что янки неприветливы, оказалось мифом. Единственный, кто не был приветлив, — это Ричард Боумастер, ее домовладелец. Ну да ладно, черт с ним.

Ричард заплатил сущую ерунду за большой дом из коричневого кирпича, какие сотнями встречаются в этом районе. Дом продал лучший друг, аргентинец, который неожиданно получил наследство и уехал на родину. Через несколько лет тот же самый дом, только слегка обветшавший, стоил уже больше трех миллионов долларов. Ричард приобрел его незадолго до того, как молодые профессионалы из Манхэттена в массовом порядке принялись скупать потрепанные, однако живописные жилища и перестраивать их, — тут-то цены и подскочили до небес. Раньше этот квартал был криминальным, там орудовали бандитские шайки и продавались наркотики; люди не осмеливались выходить из дома по вечерам, но в те времена, когда Ричард туда переехал, это место было одним из самых завидных в стране, несмотря на мусорные баки, чахлые деревья и захламленные дворы. Лусия как-то в шутку посоветовала Ричарду продать этот реликт с раздолбанными лестницами и просевшими дверями и уехать на какой-нибудь остров в Карибском море, где можно встретить старость как подобает. Но Ричард был человек хмурого нрава, и его природный пессимизм только подпитывался неприветливостью и неудобствами этого дома, где было пять больших пустых комнат, три санузла, которыми никто не пользовался, запертый чердак и такие высокие потолки на втором этаже, что приходилось ставить огромную выдвижную лестницу, если надо было поменять лампочку.

Ричард Боумастер был начальником Лусии в Университете Нью-Йорка, где она работала в качестве приглашенного преподавателя, заключив контракт на полгода. По окончании семестра жизнь представлялась Лусии чистым листом; необходимо будет найти другую работу и другое жилье, если она собирается остаться тут надолго. Рано или поздно она вернется в Чили окончить свои дни, но до этого еще далеко, а с тех пор как ее дочь Даниэла поселилась в Майами, где посвятила себя изучению биологии морских глубин, а возможно, влюбилась и планирует там остаться, больше ничто не звало Лусию в родную страну. Она решила с толком прожить годы, пока здоровье это позволяет и окончательное одряхление еще не наступило. Ей хотелось пожить в другой стране, где вызовы повседневности постоянно занимают ум, не слишком терзая душу, тогда как в Чили она жила бы под гнетом привычного существования, среди рутины и внутри устоявшихся границ. Там она чувствовала бы себя старухой во власти недобрых, бесполезных воспоминаний, тогда как за границей всегда могут возникнуть какие-нибудь неожиданные возможности.



Сначала она приняла предложение поработать в Центре изучения Латинской Америки и Карибского бассейна, чтобы на время отдалиться от привычной жизни и быть поближе к Даниэле. И еще одна причина, почему она приняла это предложение, — ее интересовал Ричард. Она пережила любовное разочарование и думала, что Ричард мог бы помочь ей излечиться, окончательно забыть Хулиана, свою последнюю любовь, единственного мужчину, оставившего след в ее душе после развода в 2010 году. В последующие годы Лусия убедилась, как мало возможностей найти возлюбленного у женщины ее возраста. Было несколько приключений, которые не заслуживали даже упоминания, пока не появился Ричард; они познакомились лет десять назад, когда она еще была замужем, и с тех пор он привлекал ее внимание, хотя она сама не понимала почему. По характеру он был полная противоположность ей, и, кроме разговоров об учебном процессе, у них было совсем мало общего. Иногда они встречались на конференциях, подолгу разговаривали о работе и регулярно общались по электронной почте, однако он не выказывал ни малейшего интереса к ней как к женщине. Однажды Лусия намекнула ему на возможность иных отношений, что было совершенно ей несвойственно, поскольку она не обладала смелостью кокетки. Задумчивый вид и некоторая робость были самыми заметными чертами Ричарда до его переезда в Нью-Йорк. Он казался ей человеком глубоким и серьезным, с благородной душой, наградой для той, кому удастся устранить все препятствия, посеянные им на пути к возникновению близости.

В шестьдесят два года душа Лусии все еще была во власти девических мечтаний, и конца этому было не видно. У нее была морщинистая шея, сухая кожа и обвисшие предплечья, у нее болели колени, и она махнула рукой на то, что ее талия потеряла очертания, поскольку ей не хватало силы воли регулярно посещать спортивный зал, чтобы противостоять старению. Грудь выглядела девичьей, но это была не ее грудь. Она старалась не смотреть на себя обнаженную, чувствуя себя в одежде гораздо лучше, она знала, какие цвета и фасоны ей идут, и неукоснительно их выбирала: она могла за двадцать минут купить полный комплект одежды, не отвлекаясь на что-то неподходящее даже из любопытства. Зеркало, как и фотографии, были ее безжалостными врагами, ибо показывали ее застывшей, выставляя на обозрение все ее недостатки. Она же считала, что ее обаяние, если таковое имеется, состоит в подвижности. Она обладала гибкостью и определенным изяществом незаслуженно, поскольку совершенно не следила за собой, любила сладости и была ленива, как одалиска, и, если бы в мире царила справедливость, она бы здорово растолстела. От своих предков, бедных хорватских крестьян, людей храбрых и наверняка голодных, она унаследовала здоровый обмен веществ. На фотографии в паспорте, снятой анфас, у нее было такое суровое лицо, что Даниэла говорила в шутку: ты, мама, похожа на надзирательницу из советской тюрьмы, но такой ее никто не видел: у нее было выразительное лицо, и она умела делать макияж.

В целом она была довольна своей внешностью и со смирением принимала неизбежное течение времени. Тело ее старело, но душа оставалась как у девочки-подростка, какой она на самом деле и была. Она не могла представить себя старухой. Ее желание жить полной жизнью становилось тем больше, чем меньше у нее оставалось будущего, а ее воодушевление оборачивалось пустыми иллюзиями, которые разбивались о реальную действительность, не сулившую никакой возможности обрести возлюбленного. Ей не хватало секса, романов и любви. Первое иногда случалось, второе было вопросом везения, а третье — это дар небес, которого на ее долю не досталось, как она не раз повторяла своей дочери.



Лусия сожалела о том, что любовь с Хулианом закончилась, однако не раскаивалась. Ей хотелось стабильности, он же, напротив, в свои семьдесят лет продолжал перепархивать из одних отношений в другие, словно птичка колибри. Несмотря на советы дочери, ратовавшей за преимущества свободной любви, близость с мужчиной, которого надо было делить с другими женщинами, была для нее невозможна. «А что ты хочешь, мама? Замуж, что ли?» — подшучивала над ней Даниэла, узнав о разрыве с Хулианом. Нет, она просто хотела любить и быть любимой ради телесного наслаждения и душевного покоя. Ей хотелось заниматься любовью с тем, кто чувствует, как она. И чтобы не надо было ничего скрывать или притворяться, чтобы знать другого человека до самых глубин его души и чтобы он относился к ней так же, как она к нему. Она хотела, чтобы рядом был кто-то, с кем можно воскресным утром почитать газеты в постели или взять за руку, сидя в кино, с кем можно вместе смеяться шуткам или спорить о чем-то серьезном. Она оставила позади восторги кратковременных приключений.

Она привыкла к своему личному пространству, тишине и одиночеству; она пришла к выводу, что ей уже трудно было бы с кем-то делить постель, ванну и платяной шкаф и что нет на свете мужчины, который смог бы удовлетворить все ее потребности. В молодости ей казалось, без любви к мужчине жизнь будет неполной, в ней будет не хватать чего-то главного. В зрелые годы она возблагодарила судьбу за то, что жизнь бьет через край, словно из рога изобилия. Она подумывала иногда, не зайти ли на сайт знакомств в интернете, из чистого любопытства. Но тут же отгоняла от себя эту мысль, ведь Даниэла из Майами мигом засечет ее. И, кроме того, она не представляла себе, как можно описать себя более или менее привлекательной, умудрившись не солгать. Она полагала, что именно так и поступают все остальные, а значит, все лгут.

Мужчины ее возраста искали женщин на двадцать-тридцать лет моложе. Это было понятно, ей ведь тоже не хотелось сходиться с больным стариком, хотелось кого-то покрепче. Даниэла считала, что традиционная ориентация ограничивает возможности, есть сколько угодно великолепных одиноких женщин, с богатой внутренней жизнью, в прекрасной физической и эмоциональной форме и куда более интересных, чем большинство мужчин, вдовцов или разведенных, лет шестидесяти-семидесяти и при этом незанятых. Лусия признавала свою в этом плане ограниченность, но считала, что меняться уже поздно. После развода у нее были короткие встречи то с приятелем после пары коктейлей где-нибудь на дискотеке, то с каким-нибудь незнакомцем в поездке или на празднике — ничего такого, о чем можно было бы рассказать, однако эти мужчины помогали ей преодолеть стыдливость, когда приходилось раздеваться в их присутствии. Шрамы после операции были видны, и ее юная грудь, словно у девственной невесты из Намибии, как-то не сочеталась с остальным телом; это выглядело как некий анатомический казус.

Желание соблазнить Ричарда, охватившее ее, когда она получила от него предложение поработать в университете, исчезло через неделю после того, как она поселилась в подвале. Вместо того чтобы сблизить их, эта относительно совместная жизнь, когда они постоянно встречались на работе, на улице, в метро и на пороге дома, только отдалила их друг от друга.

Исчез дух товарищества, объединявший их на международных конференциях, и электронное общение, прежде такое теплое, остыло, потому что они слишком часто видели друг друга. Нет, определенно никакого романа с Ричардом Боумастером не получалось; жаль, потому что он был человек спокойный и надежный и ей с ним не пришлось бы скучать. Лусия была всего лишь на год и восемь месяцев старше него, разница пустяковая, как она говорила себе, представляя возможное развитие событий, однако понимая в глубине души, что в сравнении она сильно проигрывает. Она себя чувствовала отяжелевшей, и рост ее уменьшался, во-первых, из-за компрессионного сжатия позвоночника, а во-вторых, потому, что она уже не могла ходить на слишком высоких каблуках, не рискуя упасть; люди вокруг нее оказывались все более и более рослыми. Ее студенты раз от раза становились все выше, стройнее и невозмутимее и все более походили на стадо жирафов. Ей ужасно надоело смотреть на людей снизу и видеть волоски в носу у прочих представителей человечества. Ричард же, напротив, с годами не растерял своего неброского обаяния: типичный профессор, с головой погруженный в свою беспокойную работу.

Согласно тому, как Лусия описывала его Даниэле, Ричард Боумастер был среднего роста, с вполне приличной шевелюрой и здоровыми зубами, глаза у него то серые, то зеленые, в зависимости от того, как бликуют стекла очков и как ведет себя язва желудка. Ричард редко улыбался без существенной причины, однако постоянные ямочки на щеках и растрепанные волосы придавали ему юношеский вид, несмотря на то что он ходил, глядя себе под ноги, всегда нагруженный книгами и согнутый под бременем забот и тревог; Лусия не могла понять, в чем они состоят: здоровье у него с виду нормальное, академическая карьера на высоте, а когда он выйдет на пенсию, у него будет достаточно средств на безбедную старость. Единственным финансовым бременем был его отец, Джозеф Боумастер, находившийся в доме престарелых в пятнадцати минутах ходьбы от дома Ричарда; тот ежедневно ему звонил и навещал пару раз в неделю. Старику было девяносто шесть лет, и он не вставал с инвалидного кресла, однако, как никто, обладал ясным умом и горячим сердцем; и то и другое он вкладывал в письма, полные наставлений, адресованные Бараку Обаме.

Лусия подозревала, что под замкнутым видом скрывается щедрая душа человека, всегда готового помочь, не устраивая шума, идет ли речь о том, чтобы работать в благотворительной столовой или заботиться о кладбищенских попугаях. Этим качествам своего характера Ричард наверняка обязан примеру своего несгибаемого отца; Джозеф не мог допустить, чтобы его сын прожил жизнь, не имея настоящего дела. Поначалу Лусия, думая о Ричарде, искала лазейки, с помощью которых можно было бы укрепить их дружбу, но, так как ее совсем не тянуло в благотворительную столовую и не интересовали никакие попугаи, их объединяло лишь место работы, и она не видела ни малейшей возможности проникнуть в жизнь этого человека. Равнодушие Ричарда не обижало ее, поскольку он точно так же не обращал внимания ни на других коллег женского пола, ни на толпы девушек в университете. Его жизнь отшельника хранила в себе загадки, одной из которых было то, что он умудрился прожить шесть десятков лет без видимых испытаний и вызовов судьбы, защищенный панцирем, словно броненосец.

Она же, напротив, гордилась драмами своего прошлого и в будущем тоже надеялась вести интересную жизнь. Она изначально не верила в счастье, она рассматривала его как китч, ей достаточно было чувствовать себя более или менее довольной. Ричард долго жил в Бразилии и был женат на молодой женщине, очень чувственной, судя по фотографии, которую видела Лусия, однако никакие роскошества ни этой страны, ни этой женщины на нем не отразились. Несмотря на свои странности, Ричард казался Лусии вполне подходящим для романа. В описании, которое она отправила дочери, Лусия назвала его симпатягой, «сладким мальчиком» — так в Чили называют тех, в кого влюбляешься невольно и без особой причины. «Это странный человек, Даниэла, ты подумай, он живет один, и у него четыре кота. Он этого еще не знает, но я, когда уеду, отдам ему Марсело», — добавила она. Она это хорошо обдумала. Такое решение разрывало ей сердце, но она не могла таскать за собой по свету старенького чихуа-хуа.

РИЧАРД

Бруклин

Приезжая вечерами домой на велосипеде, если позволяла погода, а если нет, то на метро, Ричард Боумастер в первую очередь занимался четырьмя котами, не слишком ласковыми, которых он взял в Обществе защиты животных, чтобы покончить с мышами. Совершая этот поступок, он думал только о действенном средстве, без всяких сентиментальных эмоций, но коты неизбежно стали составлять ему компанию. Они были стерилизованы, привиты, и у всех был специальный чип под кожей, на случай если потеряются, у каждого была кличка, однако Ричард называл их для простоты порядковыми числами, причем по-португальски: Ун, Дойш, Треш и Куатру[1]. Ричард кормил их, менял песок, потом слушал новости, пока готовил себе ужин на огромном многофункциональном кухонном столе. После ужина он немного играл на рояле, иногда для удовольствия, иногда для самодисциплины.

Теоретически в доме было место для каждой вещи, и каждая вещь была на своем месте, однако на практике бумаги, журналы и книги множились, словно насекомые из ночных кошмаров. Утром их было больше, чем накануне вечером, и порой появлялись брошюры или отдельные листы, которых Ричард никогда не видел, так что он мог только догадываться, как они попали к нему в дом. Поужинав, он читал, готовился к занятиям, проверял студенческие работы и писал очерки на политические темы. То, что он выбрал академическую карьеру, отвечало скорее его склонности к исследованиям и желанию печататься, нежели призванию преподавать; поэтому, когда его студенты демонстрировали глубокое погружение в свое дело даже после окончания университета, ему это казалось необъяснимым. Компьютер стоял у него в кухне, а принтер на третьем этаже, в нежилой комнате, где единственным предметом мебели был столик для этого прибора. К счастью, он жил один и был избавлен от необходимости объяснять странный разброс своих рабочих инструментов; мало кто понял бы его пристрастие ходить вверх-вниз по крутой лестнице в качестве упражнения. Кроме того, это хождение помогало ему не напечатать какую-нибудь глупость, ведь пока он шел по лестнице, он тщательно обдумывал свои слова, хотя бы из уважения к деревьям, принесенным в жертву ради изготовления бумаги.

Иногда, бессонными ночами, когда ему не удавалось поладить с пианино и клавиши наигрывали что хотели, он предавался тайному пороку: воспоминаниям и сочинению стихов. Для этого много бумаги не требовалось: он писал от руки в школьных тетрадках в клеточку. У него было несколько таких, исписанных неоконченными стихотворениями, и пара красивых записных книжек в кожаной обложке, куда он переписывал свои лучшие творения, которые надеялся отшлифовать в будущем. Но это будущее все никак не наступало, а перспектива перечитать их вызывала у него желудочный спазм. Он выучил японский, чтобы наслаждаться хокку[2] в оригинале, он читал и понимал эти тексты, но говорить об этом с кем-либо считал претенциозным. Надо сказать, что Ричард был полиглотом и этим гордился. Он овладел португальским еще в детстве благодаря семье своей матери и усовершенствовал его благодаря Аните. Еще он немного знал французский, из романтических побуждений, а также испанский, в силу профессиональной необходимости. Его первой любовью — в девятнадцать лет — была француженка на восемь лет старше него, с которой он познакомился в одном из нью-йоркских баров и последовал за ней в Париж. Страсть быстро сошла на нет, однако ради приличия они пожили в одной из мансард Латинского квартала; вполне достаточно, чтобы он обзавелся базовыми знаниями по вопросам как женского тела, так и французского языка, на котором говорил с чудовищным акцентом. Источниками знаний испанского были улица и книги; латиноамериканцев было полно в любой части Нью-Йорка, однако эта публика редко понимала английский, усвоенный по методу Берлица. Да и он понимал их только в пределах, так сказать, прожиточного минимума, чтобы, например, заказать еду в ресторане. Казалось, все владельцы забегаловок в стране — испаноговорящие.



Рано утром в субботу буря улеглась, оставив Бруклин наполовину утонувшим в снегу. Ричард проснулся, чувствуя неприятный осадок оттого, что накануне обидел Лусию, не придав значения ее страхам. Ему бы самому было приятно посидеть с ней, пока снаружи бушевали ветер и снег. Зачем он так сухо с ней обошелся? Он боялся попасть в ловушку и влюбиться и старательно избегал этого вот уже двадцать пять лет. Он не спрашивал себя, почему он бежит от любви, поскольку ответ казался ему очевидным: неотступно мучившее его раскаяние. Со временем он привык к монашескому образу жизни и к внутренней тишине, которая отличает тех, кто живет и спит в одиночестве. Едва повесив трубку после разговора с Лусией, он подумал, что надо бы спуститься в подвальный этаж, прихватив термос с чаем, и посидеть с ней. Его заинтриговало то, что женщина, пережившая столько жизненных драм и казавшаяся неуязвимой, подвержена детским страхам. Ему хотелось исследовать эту брешь в крепостных стенах, какими Лусия огородила себя, однако его сдерживало предчувствие опасности, как будто, уступив порыву, он вступит на зыбучие пески. Ощущение риска не проходило. Такое уже бывало. Порой его охватывала безотчетная тревога; справиться с этим ему помогали безобидные зеленые таблетки. В такие минуты ему казалось, будто он безвозвратно погружается в морские глубины и рядом нет никого, кто мог бы протянуть ему руку и вытащить на поверхность. Впервые он испытал эти ощущения в Бразилии, на него повлияла Анита, которая жила, постоянно помня о знаках, посылаемых из потусторонних миров. Раньше это состояние часто посещало его, однако со временем он научился справляться с ним, тем более что сбывались эти предчувствия чрезвычайно редко.

По радио и по телевидению рекомендовалось сидеть по домам до тех пор, пока улицы не очистят от снега. Манхэттен по-прежнему был наполовину парализован, магазины были закрыты, но заработало метро и поехали автобусы. Другим штатам пришлось еще хуже, чем Нью-Йорку: дома разрушены, деревья вырваны с корнем, некоторые кварталы остались без связи, а в некоторых не было ни газа, ни электричества. Жители их за несколько часов оказались отброшены на два столетия назад. По сравнению с другими районами города Бруклину повезло. Ричард вышел на улицу, чтобы очистить от снега машину, стоявшую перед домом, пока она не превратилась в глыбу льда, который пришлось бы с нее соскабливать. Потом покормил котов и, как обычно, позавтракал овсянкой на миндальном молоке и фруктами, после чего уселся работать над статьей об экономическом и политическом кризисе в Бразилии, который стал очевиден для международных организаций в свете приближающихся Олимпийских игр. Нужно было еще проверить дипломную работу одного студента, но это он сделает попозже. У него целый день впереди.

Около трех часов дня Ричард заметил, что одного кота не хватает. Когда он был дома, коты обычно располагались где-нибудь рядом. Их отношения основывались на взаимном безразличии, за исключением Дойш, единственной кошки, которая при любой возможности запрыгивала на него и укладывалась поудобнее, чтобы хозяин ее погладил. Трое котов держались независимо, с первых дней поняв, что их приобрели не в качестве домашних любимцев, — они должны ловить мышей. Ричард вдруг заметил, что Ун и Куатру беспокойно бродят по кухне, а Треша нигде не видно. Дойш лежала на столе рядом с компьютером, — это было одно из ее любимых мест.

Ричард пошел искать исчезнувшего кота по дому, призывая его привычным для животных свистом. Обнаружил его на втором этаже: кот лежал на полу, из пасти сочилась розоватая пена. «Давай, Треш, вставай. Ну что с тобой, парень?» Ему удалось поставить кота на лапы, и тот, сделав несколько неверных, будто пьяных, шагов, упал. Повсюду были следы рвоты, дело обычное, коты не всегда переваривали косточки грызунов. Ричард на руках отнес кота в кухню и напрасно старался напоить его. Вдруг все четыре лапы Треша вытянулись, тело свело в конвульсиях; Ричард понял: это симптомы отравления. Он быстро проверил все токсичные вещества, которые были в доме: все было на месте, ничего не тронуто. Через несколько минут он обнаружил причину под раковиной в кухне. Опрокинулась бутылка с антифризом, и Треш, несомненно, вылизал его, поскольку там были следы кошачьих лап. Ричард был уверен, что как следует закрыл и бутылку, и дверь шкафчика, и не мог понять, как же все произошло, но с этим он разберется позже. Прежде всего нужно было срочно заняться котом; антифриз — это смертельный яд.



Движение в городе было ограниченно, выезжать рекомендовалось только в чрезвычайных случаях, вот как сейчас. Ричард нашел по интернету адрес ближайшей ветеринарной клиники, которая была открыта, как раз та, где он бывал и раньше, завернул животное в одеяло и уложил на заднее сиденье машины. Он поздравил себя с тем, что утром счистил с нее снег, иначе не смог бы сдвинуться с места; и еще с тем, что несчастье не случилось днем раньше, когда бушевала метель, тогда он и вовсе не смог бы выйти из дома. Бруклин превратился в северный город, где все белым-бело, углы и выступы домов припорошены снегом, улицы пусты, всюду царит необычный покой, словно природа решила вздремнуть. «Пожалуйста, Треш, не вздумай умирать. Ты же пролетарский кот, кишки у тебя железные, немного антифриза — это же ерунда, все пройдет», — утешал Ричард кота, двигаясь ужасающе медленно из-за снега и думая о том, что каждая минута промедления может стоить животному жизни. «Потерпи, дружок, еще немного. Я не могу ехать быстрее, если машина пойдет юзом, нам с тобой каюк, сейчас приедем. Торопиться никак нельзя, ты уж прости…»

Дорога, которая при обычных обстоятельствах заняла бы двадцать минут, на этот раз длилась в два раза дольше, и когда они добрались наконец до клиники, снег снова пошел, и Треша опять сотрясали конвульсии, а на морде выступила пена. Их приняла докторша, энергичная, но сдержанная в жестах и в словах, не выказавшая ни оптимизма по поводу состояния кота, ни какой-либо симпатии к хозяину, чья небрежность привела к несчастному случаю, как она сказала своей ассистентке, понизив голос, но не так уж сильно, чтобы Ричард не расслышал ее слов. В другой момент он бы как-то отреагировал на подобный неприязненный комментарий, однако его захлестнула волна тяжелых воспоминаний. Он пристыженно промолчал. Его небрежность не впервые оказывалась роковой. С тех пор он стал таким осторожным и предусмотрительным, что нередко сам чувствовал, как нерешительно ступает, двигаясь по дороге жизни. Ветеринар сказала, что сделать она может совсем немного. Анализы крови и мочи покажут, нанесен ли почкам непоправимый урон, в этом случае лучше избавить животное от страданий и помочь ему достойно уйти из жизни. Кота нужно оставить в клинике; через пару дней будет поставлен окончательный диагноз, однако на всякий случай хозяину следует готовиться к худшему. Ричард чуть не плакал. Сердце у него сжалось, он попрощался с Трешем, чувствуя затылком суровый взгляд докторши — и обвинение, и приговор.

В приемной за стойкой сидела девушка, у которой были волосы морковного цвета и пирсинг в носу. Увидев, как у него дрожит рука, когда он протягивал кредитную карточку для оплаты, она преисполнилась сочувствия. Девушка заверила, что коту будет обеспечен прекрасный уход, и показала, где стоит кофейный автомат. Эта маленькая любезность так потрясла Ричарда, что его охватило несоразмерное чувство благодарности и из глубины души вырвалось рыдание. Если бы его спросили, что он чувствует по отношению к своим четверым питомцам, он ответил бы, что кормит их и меняет песок; он и коты были взаимно вежливы, не более того, кроме разве что Дойш, которая требовала ласки. И это все. Он и представить себе не мог, что будет относиться к этим не слишком приветливым животным как к членам семьи — семьи, которой у него не было. Он сел на стул в приемной под сочувственным взглядом девушки-администратора, выпил горький жидкий кофе, проглотив две зеленые таблетки от нервов и одну розовую от изжоги, и посидел еще немного, пока не пришел в себя. Нужно было возвращаться домой.



Автомобильные фары освещали пустынные безжизненные улицы. Ричард медленно ехал, внимательно вглядываясь в очищенное от изморози полукружие переднего стекла. Это были улицы незнакомого города, и на мгновение ему показалось, что он заблудился, хотя он возвращался той же дорогой, по которой ехал раньше, — время будто застыло, слышался только негромкий шум обогревателя и мерное постукивание дворников; казалось, автомобиль плывет сквозь скопление ваты, и Ричарду было немного не по себе, будто он — единственная живая душа в покинутом людьми мире. Он пытался говорить сам с собой, в голове шумело, одолевали злосчастные мысли о неизбежных ужасах мира вообще и его жизни в частности. Сколько ему еще осталось жить и какая это будет жизнь? Если человек доживает до солидных лет, у него обнаруживается рак простаты. Если он живет еще дольше, разрушается мозг. Сам он уже достиг уязвимого возраста, его больше не привлекают путешествия, ему хорошо и удобно у себя дома, ему не нужны сюрпризы, однако он боялся потерять сознание, заболеть или умереть, и тогда никто не обнаружит его тело, разве что недели через две, когда коты уже обглодают большую часть его останков. Вероятность того, что его найдут в луже собственных гниющих внутренностей, до такой степени ужасала его, что он договорился с соседкой, вдовой зрелых лет, обладавшей железным характером и чувствительным сердцем, что он будет каждый вечер посылать ей сообщения. Если сообщений не будет два дня, она придет посмотреть; поэтому Ричард дал ей ключи от дома. Сообщение состояло из трех слов: «Я еще жив». Ей не обязательно было отвечать, но так как женщина боялась того же, что и он, она тоже присылала ему три слова: «Ч-ч-черт, я тоже». Самое страшное в смерти было то, что это навечно. Умереть навсегда, какой ужас.

Ричард боялся, что черная туча тревоги вот-вот окутает его с головы до ног. В таких случаях он начинал щупать у себя пульс, и тот либо совсем не ощущался, либо ему казалось, что ритм сильно учащенный. В прошлом Ричард пережил пару панических атак, похожих на сердечный приступ, в результате которых попал в больницу, но в последние годы ничего такого не повторялось благодаря зеленым таблеткам и еще потому, что он научился эти приступы подавлять. Он представлял себе, что сквозь черную тучу у него над головой пробиваются яркие лучи света, как на религиозных изображениях. Благодаря этому образу и нескольким дыхательным упражнениям ему удавалось рассеять тучи; на этот раз не пришлось прибегать к испытанному методу, поскольку он оказался в новой для себя ситуации. Он все видел как бы издалека, словно в фильме, где был не главным героем, а зрителем.

Много лет он жил в устоявшемся контексте своего бытия, без сюрпризов и потрясений, однако еще не забыл всей прелести немногих приключений своей молодости, взять, например, безумную любовь к Аните. Он улыбнулся своим надуманным страхам, — ехать по пустынным кварталам Бруклина в плохую погоду уж точно приключением не назовешь. В эту минуту он особенно ясно осознал, как ничтожно и ограниченно его существование, и испытал неподдельный страх: он потерял столько лет, закрывшись в своем мирке, не отдавая себе отчета в том, как быстро бежит время, приближая старость и смерть. Очки у него запотели, не то от испарины, не то от слез; он снял их резким движением и попытался протереть рукавом. Темнело, и видимость была очень плохая. Крепко сжимая руль левой рукой, он попытался надеть очки правой, но в перчатках это было трудно сделать, очки упали и завалились между педалями. Ричард в сердцах выругался.

В тот момент, когда он на минуту отвлекся, пытаясь нащупать на полу очки, ехавшая впереди белая машина, едва различимая из-за снега, затормозила перед поворотом. Машина Ричарда врезалась в нее. Толчок был настолько неожиданный и сильный, что на долю секунды Ричард потерял сознание. Он тут же пришел в себя, однако чувство отстраненности не проходило, сердце выскакивало из груди, лоб был влажный от испарины, лицо пылало, а рубашка прилипла к спине. Физически он чувствовал себя неважно, однако мысленно был в какой-то иной реальности. Человек из фильма ругался, сидя в машине, а он, зритель, холодно и безразлично смотрел на все происходящее из другого измерения. Удар наверняка был не такой уж сильный. Обе машины ехали медленно. Нужно найти очки, выйти из машины и поговорить с другим водителем, как это делают цивилизованные люди. В конце концов, на такой случай существует страховка.

Выйдя из машины, он поскользнулся на обледенелой мостовой и упал бы, если б не ухватился за дверцу. Он понял, что, даже если бы и успел затормозить, не избежал бы столкновения, поскольку машина продолжала бы скользить два-три метра, прежде чем остановиться. Другой автомобиль, «лексус», получив удар сзади, проехал вперед. Аккуратно переставляя ноги и сражаясь с ветром, Ричард преодолел короткое расстояние, отделявшее его от другого водителя, который тоже вышел из машины.

Водитель, показалось ему на первый взгляд, был слишком юным, чтобы иметь права, однако, подойдя ближе, увидел, что перед ним миниатюрная девушка. На ней были брюки, черные резиновые сапоги и великоватый для ее комплекции анорак. На голове капюшон.

— Это я виноват. Извините, я вас не заметил. Я оплачу вам ущерб по моей страховке, — сказал он.

Она мельком посмотрела на него и перевела взгляд на разбитую фару и вмятины на приоткрывшемся багажнике. Она безуспешно пыталась закрыть его, пока Ричард говорил про страховку.

— Если хотите, можем позвонить в полицию, хотя это не обязательно. Возьмите мою визитку, меня легко найти.

Она, казалось, не слышала. Вне себя продолжала молотить кулаками по крышке багажника до тех пор, пока не убедилась, что она не закроется; потом направилась к водительскому сиденью так быстро, как позволяли порывы ветра, за ней шел Ричард, настойчиво предлагая визитку со своими данными. Девушка села в «лексус», не взглянув на него, но он успел бросить визитку ей на колени как раз в тот момент, когда она нажала на педаль газа, так и не закрыв дверцу, которая зацепила Ричарда, и тот, не удержавшись, сел прямо на землю. Машина завернула за угол и исчезла из виду. Ричард с трудом поднялся на ноги и потер руку, ушибленную дверцей. Он пришел к выводу, что в этот злополучный день не хватало только одного — чтобы умер его кот.

ЛУСИЯ, РИЧАРД, ЭВЕЛИН

Бруклин

Обычно в этот час Ричард Боумастер, который вставал в пять утра и шел в спортивный зал, лежал в постели, считая овечек, а рядом мурлыкала Дойш, но неприятные события этого дня оставили такой тяжелый осадок, что он заранее приготовился к пытке бессонницей, вперив взор в какую-то ерунду, которую передавали по телевизору.

Его это немного отвлекало. Дело как раз дошло до обязательной сексуальной сцены, было очевидно, что режиссер сражался со сценарием так же отчаянно, как актеры боролись на кровати, пытаясь возбудить зрителей слащавым эротизмом, который только прерывал ход действия. «Да ладно уже, давайте дальше, вернитесь к сюжету, черт бы вас побрал!» — крикнул он в экран, тоскуя по тем временам, когда кино тонко намекало на разврат, показывая медленно закрывающуюся дверь, угасающий свет лампы или оставленную в пепельнице недокуренную сигарету. В этот момент позвонили в дверь, и он вздрогнул от неожиданности. Ричард взглянул на часы, было без двадцати десять; даже свидетели Иеговы, которые пару недель назад бродили по кварталу, выискивая адептов, не осмеливались соваться с проповедями так поздно. Недоумевая, он направился к двери и, не зажигая света, вгляделся в стеклянную дверь, но в темноте различил лишь неясные очертания. Он уже хотел вернуться, но тут звонок повторился, и Ричард снова вздрогнул. Резким движением он включил свет и открыл дверь.

Слабо освещенная лампочкой у входа, окруженная ночной темнотой, перед ним стояла девушка в анораке. Ричард узнал ее сразу. Она съежилась, втянув голову в плечи и закрыв лицо капюшоном, и от этого казалась еще меньше, чем несколько часов назад на улице. Ричард вопросительно пробормотал «Да?», а она в качестве ответа протянула ему визитку, которую он бросил ей в машину, где было указано его имя, должность преподавателя университета и адреса, домашний и рабочий. Он стоял с визиткой в руках, не имея понятия, что делать, наверное, целую минуту. Наконец, чувствуя, что ветер нагоняет снегу в дом, очнулся и посторонился, жестом предлагая девушке войти. Потом закрыл за ней дверь и снова стоял как оглушенный, глядя на нее.

— Вам не нужно было приезжать, сеньорита. Можно было позвонить прямо в страховую контору… — пробормотал он.

Девушка молчала. Стоя в прихожей, не открывая лица, она была похожа на несговорчивого гостя из загробного мира. Ричард повторил предложение обратиться в страховое агентство, но она никак не реагировала.

— Вы говорите по-английски? — спросил он наконец.

Молчание длилось несколько секунд. Он повторил то же самое по-испански, поскольку миниатюрные размеры гостьи навели его на мысль, что она, должно быть, из Центральной Америки, впрочем, она могла быть из Юго-Восточной Азии. Она прошептала что-то непонятное, монотонное, словно капли дождя. Чувствуя, что нелепая ситуация затягивается, Ричард догадался пригласить ее в кухню, где было посветлее и они, возможно, могли бы понять друг друга. Девушка последовала за ним, глядя себе под ноги и ступая точно по его шагам, будто шла по слабо натянутой веревке. В кухне Ричард сдвинул в сторону бумаги, лежавшие на столе, и предложил ей сесть на табурет.

— Мне жаль, что я совершил наезд. Надеюсь, я не слишком повредил вашу машину, — сказал он.

Так как реакции не предвиделось, он повторил эти слова на своем ущербном испанском. Она отрицательно покачала головой. Ричард тщетно пытался достучаться до нее, выпытать, что она делает в его доме в этот час. Поскольку незначительное дорожное происшествие не могло до такой степени ее напугать, она, подумал Ричард, наверное, убежала от кого-то или от чего-то.

— Как вас зовут? — спросил он.

С трудом, спотыкаясь на каждом слоге, ей наконец удалось произнести свое имя: Эвелин Ортега. Ричард чувствовал, что с него хватит, ему срочно требовалась помощь, чтобы отделаться от незваной гостьи. Спустя несколько часов, когда он перебирал в памяти произошедшее, его удивило, что единственная мысль, пришедшая на ум, — это обратиться к чилийке из подвального этажа. За время их знакомства Лусия выказала себя классным специалистом, но это не означало, что она в состоянии разрулить такую нелепую и необычную ситуацию, в которой он оказался.



В десять часов вечера телефонный звонок заставил вздрогнуть Лусию Марас. Единственный, кто мог позвонить ей в такой час, — ее дочь Даниэла, но то был Ричард, и он просил срочно подняться к нему. Вообще-то, продрожав весь день от холода, Лусия наконец пригрелась в постели и не собиралась покидать свое гнездышко по первому зову самонадеянного типа, который вынуждал ее жить в снежном иглу, а накануне, когда она так нуждалась в человеческом общении, отказал ей. Прямого хода из подвала в дом не было. Это значит, придется одеться, выйти на улицу в снег и преодолеть двенадцать скользких ступеней до двери в дом; Ричард не заслуживал подобных усилий.

Неделей раньше она сцепилась с ним, потому что вода в собачьей миске по утрам замерзала, но даже после предъявления такого доказательства она не добилась ни малейшего повышения температуры. Ричард лишь принес ей электрический обогреватель, который не использовался десятилетиями, и, когда Лусия его включила, из него пошел дым и случилось короткое замыкание. На холод она стала жаловаться недавно. Раньше были и другие жалобы. По ночам за стенкой слышалась мышиная возня, однако хозяин считал, что это невозможно, поскольку его коты разобрались с мышами. Это шумят проржавевшие водопроводные трубы и скрипит рассохшееся дерево.

— Извини, Лусия, что беспокою тебя так поздно, но мне очень нужно, чтобы ты пришла, у меня серьезная проблема, — сказал Ричард по телефону.

— Какого рода проблема? Если ты не истекаешь кровью, все остальное может подождать до утра, — ответила она.

— Одна ненормальная латиноамериканка вторглась в мой дом, и я не знаю, что с ней делать. Может, ты смогла бы как-то помочь. Я ее почти не понимаю.

— Ладно, возьми лопату и отгреби снег от входа, — согласилась она, чувствуя, что ее начинает разбирать любопытство.

Немного погодя Ричард, закутанный как эскимос, освободил заваленный снегом вход в жилище своей квартирантки и привел ее вместе с Марсело к себе в дом, где было почти так же холодно, как и в подвале.

Бормоча что-то насчет его скупости в вопросах отопления, Лусия проследовала за ним в кухню, где несколько раз бывала раньше. Приехав в Бруклин, она однажды зашла к нему, заявив, что желает приготовить ему вегетарианский ужин, думая таким образом развить отношения, однако Ричард был крепкий орешек. Вообще-то, она считала, что вегетарианство — это причуда людей, никогда не испытывавших голод, но ради Ричарда готова была постараться. Ричард молча съел две тарелки, сдержанно поблагодарил, но никак не вознаградил ее за проявленное внимание. Тогда же Лусия могла убедиться, насколько скромно жил ее домовладелец. Среди самой необходимой, отнюдь не новой мебели выделялся роскошный полированный рояль. По средам и субботам, вечерами, в пещеру Лусии доносились аккорды: Ричард и еще трое музыкантов играли вместе ради собственного удовольствия. По ее мнению, они играли очень хорошо, хотя у нее самой слуха не было, а музыкальная культура была не на высоте. Несколько месяцев она ждала, что Ричард пригласит ее в один из таких вечеров послушать квартет, но приглашения так и не последовало.

Ричард занимал самую маленькую спальню в доме — четыре стены с окошком, как в тюремной камере, — и гостиную на втором этаже, превращенную в склад печатной продукции. Кухню, тоже уставленную штабелями книг, можно было опознать по холодильнику и газовой плите, весьма своенравной, которая могла зажечься сама по себе, без всякого человеческого вмешательства, и починить ее было невозможно, поскольку для нее было не достать запчастей.

Девушка, о которой говорил Ричард, была ростом с карлика. Она сидела за грубо сколоченным столом, который служил Ричарду то письменным, то обеденным, свесив ноги с табурета; на ней был кислотно-желтый анорак с капюшоном и высокие резиновые сапоги. Признаков ненормальности заметно не было, она скорее казалась ошеломленной. Девушка никак не отреагировала на появление Лусии, хотя та подошла к ней и протянула руку, не отпуская Марсело и не теряя из виду котов, которые держались на некотором расстоянии, выгнув спины.

— Лусия Марас, чилийка, я снимаю подвал, — представилась она.

Из рукава анорака высунулась маленькая, как у ребенка, рука и вяло пожала руку Лусии.

— Ее зовут Эвелин Ортега, — вмешался Ричард, предвидя, что та, к кому обращаются, не заговорит.

— Очень приятно, — сказала Лусия.

Молчание длилось несколько секунд, пока Ричард снова не вмешался, нервно покашливая:

— Я ехал позади нее и врезался в ее машину, когда возвращался от ветеринара. Один из моих котов отравился антифризом. Мне кажется, она сильно напугана. Можешь поговорить с ней? Уверен, ты найдешь с ней общий язык.

— Это почему?

— Ты женщина, так ведь? И говоришь на ее языке лучше, чем я.

Лусия обратилась к девушке по-испански, пытаясь узнать, откуда она и что с ней произошло. Та вышла из состояния оцепенения, в котором она, казалось, находилась, сняла с головы капюшон, но продолжала смотреть в пол. Ее нельзя было назвать карлицей, но она была очень маленькая и худенькая; лицо нежное, как и руки, кожа цвета светлой древесины, а черные волосы собраны на затылке. Лусия предположила, что она из американских индейцев, возможно майя, хотя в ней не были ярко выражены признаки, присущие данному этносу: у них нос с горбинкой, выступающие скулы и миндалевидный разрез глаз. Ричард сказал, что она может доверять Лусии, повысив голос, основываясь на общепринятом представлении, что иностранцы лучше понимают английский, если говорить громко. Это сработало, девушка вдруг заговорила — пронзительно, словно канарейка, чтобы прояснить: она из Гватемалы. Она так сильно заикалась, что слова продвигались с трудом; когда она заканчивала фразу, уже никто не помнил ее начало.

Лусии удалось понять, что Эвелин взяла машину своей хозяйки, некой Шерил Лерой, без спроса, поскольку та спала после обеда. Кое-как она добавила, что после столкновения с Ричардом она не может вернуться домой как ни в чем не бывало. Она не боялась сеньоры, но вот сеньор Лерой, ее хозяин, отличался скверным характером и был опасен. Девушка ездила туда-сюда, пытаясь найти решение, мысли у нее путались. Поврежденная крышка багажника плотно не закрывалась, а пару раз вообще распахнулась, ей пришлось остановиться и кое-как привязать ее поясом от куртки. Всю вторую половину дня и часть вечера она колесила по городу, нигде не останавливаясь подолгу, чтобы не привлекать внимания и чтобы снег не накрыл ее окончательно. Во время одной из таких остановок ее взгляд упал на визитку, которую Ричард дал ей после столкновения, и она в отчаянии решила ехать к нему, — единственное, что пришло ей в голову.



Пока Эвелин сидела на табурете, Ричард отвел Лусию в сторону и прошептал: у гостьи что-то не так с головой или она под наркотиками.

— Почему ты так думаешь? — спросила Лусия, тоже шепотом.

— Она же не в состоянии говорить, Лусия.

— А тебе не пришло в голову, что она просто заикается?

— Ты думаешь?

— Ясное дело, черт! К тому же она сильно напугана, бедная девочка.

— И как мы можем ей помочь?

— Уже слишком поздно, сейчас мы ничего не можем сделать. Что, если она переночует здесь, а утром мы ее проводим к хозяевам и объясним ситуацию с ДТП? Твоя страховка покроет ущерб. Им не на что будет жаловаться.

— А ничего, что она без спроса взяла машину? Ее наверняка уволят.

— Завтра будет видно. А сейчас надо ее успокоить, — заключила Лусия.

Допрос, которому она подвергла девушку, прояснил некоторые аспекты ее отношений с нанимателями, четой Лерой. У Эвелин не было четкого расписания, теоретически ее рабочий день длился с девяти до пяти, но на практике она целый день проводила с ребенком и спала в его комнате, на случай если ему что-то срочно понадобится. Короче, она работала в три смены. Ей платили наличными гораздо меньше того, что полагалось, как подсчитали Лусия и Ричард; это было похоже на каторгу или на скрытую форму рабства, но Эвелин не протестовала. Ей было где жить, она была в безопасности, и это самое главное, сказала она. Сеньора Лерой обращалась с ней очень хорошо, а сеньор Лерой периодически давал ей указания; в остальное время он не обращал на нее внимания. Сеньор Лерой с таким же пренебрежением относился и к своей супруге, и к сыну. Он очень жестокий, и все в доме, особенно его жена, трепещут в его присутствии. Если он узнает, что она взяла машину…

— Успокойся, девочка, ничего он тебе не сделает, — сказала Лусия.

— Ты можешь переночевать здесь. Все не так страшно, как тебе кажется. Мы тебе поможем, — добавил Ричард.

— Сейчас нам нужно выпить. У тебя есть что-нибудь, Ричард? Пиво, например? — спросила Лусия.

— Ты же знаешь, я не пью.

— Думаю, у тебя есть травка. Это нам поможет. Эвелин умирает от усталости, а я от холода.

Ричард подумал, не стоит в такой момент демонстрировать бережливость, и достал из холодильника пакет молока и шоколадный кекс. По причине язвы желудка и головной боли он пару лет назад раздобыл разрешение покупать марихуану в медицинских целях. Они разломали кекс на три куска, два взяли себе, а третий дали Эвелин Ортеге, чтобы приободрить ее. Надо бы объяснить девушке, подумала Лусия, что у кекса есть некоторые особенности, но та быстро съела его, не задавая вопросов.

— Ты, должно быть, голодная, Эвелин. Со всеми этими делами ты наверняка не ужинала. Тебе надо поесть чего-нибудь горячего, — решила Лусия и открыла холодильник. — Но здесь ничего нет, Ричард!

— По субботам я делаю закупки на неделю. Сегодня я не мог этого сделать из-за снега и из-за кота.

Она вспомнила о большой кастрюле супа у себя в комнате, но у нее не хватило духу снова выходить на улицу, спускаться в свои катакомбы, а потом возвращаться с котелком, пытаясь удержать равновесие на скользкой лестнице. Используя то малое, что ей удалось обнаружить в кухне Ричарда, она сделала тосты из хлеба без глютена и приготовила кофе с молоком без лактозы, пока Ричард бродил из конца в конец по кухне, что-то бормоча себе под нос, а Эвелин, сразу же привязавшись к Марсело, без конца гладила его по спине.

Через три четверти часа все трое, расслабившись, отдыхали у горящего камина. Ричард сидел на полу, прислонившись к стене, а Лусия лежала на одеяле, положив голову ему на колени. Такая фамильярность была невозможна в обычные времена; Ричард избегал любых физических контактов, тем более прикосновений ниже пояса. Первый раз за много месяцев Лусия чувствовала запах и тепло мужчины, ощущала щекой шершавую ткань джинсов и мягкость поношенного кашемирового жилета на расстоянии вытянутой руки. Она бы предпочла оказаться с ним в постели, однако со вздохом прогнала этот образ, вынужденная довольствоваться одетым Ричардом, не переставая, однако, представлять себе возможность совместного с ним продвижения по извилистой тропинке чувственности. «Что-то голова кружится, это все от кекса», — решила она. Эвелин сидела на единственной имеющейся в доме подушке, похожая на крошечного всадника, а Марсело лежал у нее на коленях. Кусочек кекса оказал на нее противоположное действие, чем на Ричарда и Лусию. Те, расслабленно прикрыв глаза, старались не уснуть, а Эвелин, в состоянии эйфории, заикаясь и бормоча, рассказывала о своем трагическом жизненном пути. Выяснилось, что она говорит по-английски лучше, чем показалось вначале, просто язык забывался, когда она находилась в нервном напряжении. Зато она с неожиданным красноречием заговорила на spaninglish, невероятной смеси испанского и английского, на которой объясняются многие латиноамериканцы в Соединенных Штатах.

Снаружи снег тихо опускался на белый «лексус». В последующие три дня, когда метель устала хлестать сушу и переместилась на океан, судьбы Лусии Марас, Ричарда Боумастера и Эвелин Ортеги оказались неразрывно переплетенными.

ЭВЕЛИН

Гватемала

Зеленый-зеленый мир, жужжание москитов, крики какаду, шепот тростника, потревоженного бризом, вязкий аромат спелых фруктов, горящих поленьев и жареных кофейных зерен, жаркая влажность кожи и снов — такой помнила Эвелин Ортега свою маленькую деревню, Монха-Бланка-дел-Валье. Ярко раскрашенные стены, разноцветные ткани на ткацких станках, растения и птицы, повсюду мир играет всеми цветами радуги или даже ярче нее. И главная в этом мире — ее вездесущая бабушка, мамушка, как она ее называла, Консепсьон Монтойя, самая достойная, работящая и верующая католичка из всех, как утверждал падре Бенито, а он знал все, потому что был иезуит и баск, как сам говорил с присущим людям его родины лукавством, — правда, в этих местах оно не очень ценилось. Падре Бенито исколесил полмира и всю Гватемалу и знал, как живут крестьяне, поскольку глубоко внедрился в их жизнь. И не променял бы ее ни на что. Он любил свою общину, свое великое племя, как он ее называл. Гватемала — это самая красивая страна на земле, говорил он, это сады Эдема, возделанные Богом и испорченные людьми, и добавлял, что его любимая деревня — это Монха-Бланка-дель-Валье, обязанная своим названием местному цветку — самой белой и самой чистой орхидее[3].

Священник был свидетелем массовых убийств индейцев в восьмидесятые годы, он видел, как их пытали, как сваливали в общие могилы, превращали в пепел их поселки, уничтожая даже домашних животных, он видел, как солдаты, намазав лица сажей, чтобы их не узнали, подавляли любую попытку мятежа и малейшую искру надежды в этих существах, таких же бедных, как и они сами, стремясь оставить положение вещей таким, каким оно было издавна. Это не ожесточило его сердце, а, наоборот, смягчило его. Жестокие картины прошлого были вытеснены фантастическим зрелищем страны, которую он любил: бесконечное множество цветов и птиц, озер, лесов, гор и девственно-чистых небес. Люди считали его своим, таким же, как они сами, и это была правда.



Поговаривали, что он выжил благодаря чуду, сотворенному Девой Марией Вознесения, национальной покровительницей, и другого объяснения быть не могло, ведь он прятал партизан, а кое-кто даже слышал, как он с амвона упомянул об аграрной реформе, — другим за меньшее отрезали язык и выкалывали глаза. Люди недоверчивые, в коих никогда нет недостатка, нашептывали, что Дева здесь ни при чем, что он, должно быть, либо агент ЦРУ, либо под защитой наркодельцов, либо работает стукачом у военных. Однако они не осмеливались говорить это при нем, поскольку баск, хоть и был тощий, как факир, мог запросто разбить нос любому задире. Ни у кого не было такого авторитета, как у этого священника, приехавшего с другой стороны земли и говорившего с резким акцентом. Если он почитал Консепсьон Монтойю за святую, значит она такой и была, думала Эвелин, хотя, живя рядом с бабушкой, с которой они вместе работали, ели, спали, она считала ее вполне человеческой, а совсем не божественной.

После того как Мириам, мать Эвелин, уехала на север, ее несгибаемая бабушка взяла на себя всю заботу о ней и двоих ее старших братьях. Эвелин только родилась, когда ее отец эмигрировал в поисках работы. Несколько лет о нем не было вестей, как вдруг появились слухи о том, что он якобы устроился в Калифорнии и что у него там другая семья, но подтвердить эти слухи никто не мог. Эвелин было шесть лет, когда ее мать исчезла в неизвестном направлении. Мириам ушла на рассвете, поскольку у нее недостало решимости обнять детей в последний раз. Она боялась, что тогда у нее не хватит духу уйти. Так объяснила детям бабушка, когда они стали спрашивать ее, и добавила, что благодаря самопожертвованию их матери у них каждый день есть еда, они могут ходить в школу, получают посылки с игрушками, кроссовками Nike и сладостями из Чикаго.

День, когда ушла Мириам, был отмечен на календаре, где была нарисована бутылка кока-колы и стоял год 1998; со временем календарь выцвел, но продолжал висеть на стене в хижине Консепсьон. Старшие мальчики, десятилетний Грегорио и восьмилетний Андрес, устали ждать, когда вернется Мириам, и довольствовались открытками или телефонными звонками из почтового отделения, на Рождество или в дни рождения; связь была плохая, голос все время прерывался, и Мириам каждый раз просила у них прощения за то, что нарушила очередное обещание и не смогла приехать повидаться. А Эвелин продолжала верить, что однажды мать вернется с деньгами и построит бабушке достойный дом. Все трое идеализировали мать, особенно Эвелин, которая плохо помнила ее лицо и голос, но часто представляла, какая она. Мириам присылала им фотографии, но с годами она сильно изменилась: растолстела, сделала мелирование, сбрила брови и навела карандашом новые посередине лба, отчего у нее на лице всегда было выражение не то удивления, не то испуга.

Семья Ортега была не единственной без матери и отца, две трети детей в школе находились в такой же ситуации. Раньше только мужчины отправлялись на заработки, но в последние годы женщины тоже стали уезжать. Согласно словам падре Бенито, эмигранты ежегодно посылали тысячи миллионов долларов, чтобы поддержать свои семьи, способствуя заодно стабильности правительства и безразличию богачей. Мало кто из детей оканчивал школу, мальчики-подростки тоже уезжали в поисках работы или подсаживались на наркотики, попадая в плохие компании, девочки беременели, покидали поселок в поисках работы, а некоторых склоняли к проституции. Школа была обеспечена очень плохо, и, если бы миссионеры-евангелисты, получавшие деньги из-за границы, не сотрудничали негласно с падре Бенито, школе не хватало бы даже тетрадей и карандашей.

Падре Бенито имел обыкновение посещать единственный в поселке бар, где весь вечер сидел с кружкой пива, беседуя с другими завсегдатаями о безжалостном угнетении коренных народов, которое длится вот уже тридцать лет и превратило эти земли в сплошное бедствие. «Приходится всем давать взятки, от крупных политиков до последнего полицейского, что уж говорить о преступном мире», — жаловался он, нарочно преувеличивая. Всегда находился кто-нибудь, кто спрашивал его, почему он не возвращается в свою страну, если ему не нравится Гватемала. «Что ты несешь, несчастный? Разве я не говорил тысячу раз, что это и есть моя страна?»



В четырнадцать лет Грегорио Ортега, старший брат Эвелин, окончательно бросил школу. От нечего делать он слонялся по улицам с другими мальчишками; взгляд у него был остекленевший, а мозги затуманены парами клея, или бензина, или растворителя для красок, или еще чего-нибудь, что ему удавалось раздобыть. Он воровал, дрался и приставал к девушкам. Когда ему это надоедало, он выходил на шоссе, подсаживался к какому-нибудь водителю грузовика и ездил по другим поселкам, где его никто не знал, а когда возвращался, то привозил деньги, полученные наверняка нечестным путем. Если Консепсьон Монтойе удавалось эти деньги перехватить, то на сдачу ему доставалась приличная порка, и внук вынужден был это терпеть, поскольку бабушка все еще кормила его и он от нее зависел. Иногда полицейские забирали его вместе с другими обкуренными подростками, задавали порядочную трепку, чтоб запомнил, и сажали в камеру на хлеб и воду, до тех пор пока падре Бенито, проезжая через местечко по своим делам, не вызволял его. Священник был неисправимым оптимистом и, невзирая на очевидное, свято верил в способность человека к возрождению. Полицейские отдавали ему мальчишку, завшивевшего и покрытого синяками, напоследок сопроводив его пинком под зад. Баск сажал парня в свой фургон, с трудом сдерживаясь, чтобы не разразиться бранью, и вез его в деревенский трактир, где досыта кормил, а по пути, с жестокостью иезуита, проповедовал ему о том, какая ужасная жизнь и ранняя смерть ожидают того, кто ведет себя словно проклятый небесами.

Ни бабушкина плетка, ни тюрьма, ни выговоры священника — ничто не служило уроком для Грегорио. Он продолжал идти по кривой дорожке. Соседи, знавшие его с детства, иногда помогали ему. Когда у него совсем не было денег, он приходил к бабушке, опустив голову и изображая раскаяние, где наедался тем, что ели там всегда: фасолью, перцем, кукурузой. Консепсьон была более трезвомыслящей, чем падре Бенито, и быстро оставила попытки проповедовать добродетели, недоступные для понимания внука; голова мальчишки была не предназначена для приобретения знаний, и он не желал учиться никакому ремеслу; в тех условиях, в которых он жил, для него не могло найтись никакой честной работы. Бабушка вынуждена была написать Мириам, что ее сын бросил учиться, однако, чтобы не ранить ее уж очень сильно, всей правды не сказала, все равно мать ничего не могла сделать, находясь так далеко. По вечерам, стоя на коленях вместе с другими внуками, Андресом и Эвелин, она молилась, чтобы Грегорио дожил до восемнадцати лет, когда его заберут на обязательную военную службу. Консепсьон всей душой презирала Вооруженные силы, но, может быть, призыв в армию направит на путь истинный заблудшего внука.

На Грегорио Ортегу так и не сошла Божественная благодать, не помогли ни бабушкины молитвы, ни свечки, поставленные за него в церкви.

За несколько месяцев до призыва на военную службу случилось так, что МС-13, более известная как «Мара Сальватруча», самая жестокая из уличных банд, приняла его в свои ряды. Он поклялся на крови: верность товарищам прежде всего, прежде семьи, женщин, наркотиков или денег. Он прошел через суровое испытание, как все новички: все члены банды били его здоровенной палкой, чтобы удостовериться в его выносливости. После обряда инициации он остался полумертвым, ему выбили несколько зубов и две недели он мочился кровью, но, когда оправился, получил право сделать первую татуировку, как у всех членов МС-13. Со временем, по мере того как он совершит больше преступлений и заработает уважение подельников, татуировки покроют все его тело, даже лицо, как у самых фанатичных членов банды. Он слышал, в тюрьме Пеликан-Бэй, в Калифорнии, сидит один эквадорец, ослепший оттого, что пытался сделать себе татуировку на глазном яблоке.

Банда, начинавшая в Лос-Анджелесе, за тридцать с лишним лет своего существования протянула щупальца по всей территории Соединенных Штатов, Мексики и Центральной Америки и насчитывала более семидесяти тысяч членов, совершавших убийства, вымогательства, похищения, торговавших оружием, наркотиками и людьми, и славились такой зверской жестокостью, что другие банды имели обыкновение поручать им самую грязную работу. В Центральной Америке, где они пользовались большей безнаказанностью, чем в Соединенных Штатах или в Мексике, члены банды метили территорию, оставляя на своем пути трупы, которые невозможно было опознать. Никто не решался связываться с ними, ни полиция, ни военные. Соседи по кварталу знали, что старший внук Консепсьон — член банды МС-13, но говорили об этом шепотом и при закрытых дверях, чтобы не навлечь на себя возмездие. Вначале они сторонились бабушки и других ее внуков, никто не хотел нарываться на неприятности. Со времен репрессий люди привыкли жить в страхе и с трудом представляли себе, что жизнь может быть другой; МС-13 была для них еще одним бедствием, еще одним наказанием за грех земного существования и еще одной причиной быть осмотрительным. Консепсьон встретила такое отторжение с высоко поднятой головой, не обращая внимания на то, что все умолкали, когда она шла по улице или в субботу являлась на рынок, чтобы продать кукурузные лепешки с начинкой или ношеную одежду, присланную Мириам из Чикаго. Вскоре Грегорио исчез из округи, какое-то время его не было видно, и страх, который он вызывал, несколько поутих. Были другие, более насущные проблемы. Консепсьон запретила младшим внукам даже упоминать о старшем брате. Не надо притягивать беду, предупредила она.

Первый раз Грегорио вернулся через год. У него было два золотых зуба, бритая голова, татуировка в виде колючей проволоки на шее, а на костяшках пальцев цифры, буквы и черепа. Казалось, он подрос на несколько сантиметров, и если подростком он был кожа да кости, то теперь нарастил мускулы, приобрел шрамы и выглядел как бандит. Он обрел семью, обрел себя в «Сальватруче», ему не нужно было нищенствовать, он мог иметь все, что хотел: деньги, наркотики, алкоголь, оружие, женщин, — и все это здесь и сейчас. Он почти не помнил о временах унижения. Он вошел в дом бабушки, громко топая и во весь голос заявляя о своем приходе. Та вместе с Эвелин лущила кукурузу, а Андрес, который подрос совсем мало и не выглядел на свой возраст, делал уроки на другом конце единственного в доме стола.

Увидев брата, Андрес вскочил на ноги, открыв рот от страха и восхищения. Грегорио дружески похлопал его по спине и, приняв стойку боксера, стал теснить в угол, сверкая татуировками на сжатых кулаках. Потом он приблизился к Эвелин и хотел ее обнять, но вдруг остановился. В банде он давно научился не доверять женщинам и презирать их, но его сестра была исключением. В отличие от всех прочих, она была добрая и чистая, совсем девочка, еще не развившаяся. Он подумал об опасностях, окружавших ее только потому, что она родилась женщиной, и поздравил себя с тем, что может ее защитить. Никто не посмеет причинить ей вред, ведь тогда обидчику придется иметь дело с бандой и с ним.

Бабушка наконец решила подать голос и спросила, зачем он явился. Грегорио смерил ее презрительным взглядом и, выдержав слишком долгую паузу, ответил: он пришел просить благословения. «Да благословит тебя Господь, — пробормотала старая женщина, она всегда говорила это своим внукам перед тем, как лечь спать, и прибавила шепотом: — И да простит Он тебя».

Парень достал из кармана широких джинсов пачку денег, из осторожности упрятанных на уровне лобка, и с гордостью протянул бабушке свой первый вклад в семейный бюджет, однако Консепсьон Монтойя отказалась взять купюры, сказав при этом, чтобы он больше сюда не возвращался, потому что подает плохой пример брату и сестре. «Да пошла ты, проклятая старуха!» — выкрикнул Грегорио, швыряя деньги на пол. Он ушел, изрыгая угрозы, и миновало много месяцев, прежде чем он опять появился в доме. В редких случаях, когда ему доводилось оказаться в родной деревне, он ждал брата и сестру, спрятавшись где-нибудь за углом, чтобы его не обнаружили, охваченный неуверенностью, которая преследовала его с детства. Он научился ее скрывать; в банде было принято выставлять напоказ, какой ты крутой. Он перехватывал Андреса и Эвелин, когда они вместе с другими детьми выходили из школы, уводил в какой-нибудь переулок, давал деньги и спрашивал, не слышно ли чего о матери. Девизом банды было освободить себя от любых привязанностей, вырвать с корнем чувствительность, ведь семья — это путы, это груз, — никаких воспоминаний, никакой тоски, надо быть мужчиной, а мужчины не плачут, мужчины не жалуются, мужчины никого не любят, мужчины всегда сами по себе. Единственная стоящая вещь на свете — это смелость; честь защищают кровью, уважение заслуживают кровью. Несмотря на то что он во все это верил, Грегорио связывали с братом и сестрой воспоминания о годах, проведенных вместе. Он пообещал Эвелин, что на ее пятнадцатилетие устроит праздник, невзирая на расходы, и подарил Андресу велосипед. Мальчик прятал его от бабушки несколько недель, пока до нее не дошли слухи и она не потребовала открыть правду. Консепсьон надавала внуку оплеух за то, что тот принимает подарки от бандита, пусть даже это его брат, и на следующий день продала велосипед на рынке.



Андрес и Эвелин чувствовали по отношению к брату ужас и почтение одновременно и в его присутствии были скованы, словно параличом. Цепи с крестами на шее, очки с зелеными стеклами, как у авиаторов, высокие американские ботинки, татуировки, которые множились на его коже, словно сыпь или зараза, его слава убийцы, его безумная жизнь, безразличие к боли и к смерти, его тайны и преступления — их восхищало все. Они говорили о брате шепотом и вдали от бабушки, чтобы та ничего не услышала.

Консепсьон опасалась, что Андрес пойдет по стопам брата, но мальчик был не склонен к жизни в бандитской шайке, для этого он был слишком правильный, честный и не любил драться; его мечтой было уехать на север[4] и преуспеть. Его план состоял в том, чтобы зарабатывать деньги в Соединенных Штатах, но жить там как нищий, накопить побольше и перевезти к себе бабушку и Эвелин. Там он бы дал им хорошую жизнь. Они нашли бы какого-нибудь койота[5], знающего, где достать паспорта с визами и сертификаты о прививках от гепатита и тифа, которые иногда спрашивают гринго[6]. Они будут жить вместе с мамой в каменном доме с водопроводом и электричеством. Сначала нужно эмигрировать. Ехать через Мексику, на крыше грузового вагона, причем стоя, но это большой риск, могут напасть люди, вооруженные мачете, или полицейские с собаками. Упасть с поезда означало потерять ноги или даже жизнь, а кому удавалось пересечь границу, мог погибнуть от жажды в необъятной калифорнийской пустыне, или его мог застрелить какой-нибудь владелец ранчо из тех, кто охотился на мигрантов, как на кроликов. Так рассказывали парни, которые уже проделали такое путешествие и которых депортировали на «Автобусе слез», голодных, оборванных, истощенных, но не сломленных. Через несколько дней они приходили в себя и снова собирались бежать. Андрес знал одного такого, который сделал восемь попыток и собирался осуществить девятую, но самому Андресу на это не хватало смелости. Он предпочитал ждать, ведь мать обещала найти для него койота, как только он окончит школу, чтобы уехать до призыва на военную службу.

Бабушка устала слушать о планах Андреса, зато Эвелин вникала в мельчайшие детали, хотя и не собиралась пока менять место жительства. Она знала только свою деревню и дом своей бабушки. Она по-прежнему хранила воспоминание о матери, но уже не так сильно зависела от почтовых открыток и нерегулярных телефонных звонков. У нее не было времени мечтать. Она вставала на заре, чтобы помочь бабушке, приносила воды из колодца, смачивала земляной пол, чтобы не поднималась пыль, приносила поленья для плиты, подогревала черную фасоль, если она оставалась со вчерашнего дня, и пекла кукурузные лепешки, жарила кружочки бананов, которые росли во дворе, и готовила кофе для бабушки и Андреса; ей также нужно было покормить кур и поросенка и развесить белье, замоченное накануне. Андрес такой работой не занимался, это было женское дело; он уходил в школу раньше сестры, чтобы поиграть в футбол с другими мальчишками.

Бабушка с внучкой понимали друг друга без слов, — изо дня в день повторялись одни и те же действия, одна и та же нескончаемая домашняя работа. По пятницам они начинали трудиться в три часа ночи, готовили начинку для кукурузных лепешек, а в субботу заворачивали фарш в банановые листья, запекали в тесте и потом несли продавать на рынок. Как всякий торговец, каким бы бедным он ни был, бабушка платила установленную квоту бандитам и преступникам, безнаказанно хозяйничающим в тех местах, а порой и полицейским. Сумма была крошечная, соответствующая ее нищенским доходам, но взимали они ее неукоснительно, а если им не платили, то сбрасывали лепешки в канаву, а ее награждали тумаками. За вычетом стоимости ингредиентов и квоты у нее оставалось так мало выручки, что едва хватало на еду для внуков. Если бы не посылки Мириам, они бы оказались в полной нищете. По воскресеньям и в праздничные дни, если, по счастью, удавалось договориться с падре Бенито, бабушка с внучкой подметали пол в церкви, убирали мусор и расставляли цветы для мессы. Богомольные женщины, собирающие пожертвования, угощали Эвелин сладостями. «Вы только гляньте, уж какая красавица эта Эвелин. Прячьте ее, донья Консепсьон, чтоб никто из бесстыдников-мужиков ее не обидел, а то ведь они своего не упустят», — говорили они.



Во вторую пятницу февраля, на рассвете, тело Грегорио Ортеги пригвоздили к мосту через реку; оно было покрыто запекшейся кровью и экскрементами, а на шее висела картонка с буквами «МС», страшное значение которых было всем известно. Сизые мухи начали свое жуткое пиршество задолго до того, как появились первые любопытные и трое из Национальной полиции. В последующие часы тело начало разлагаться, и ближе к полудню люди разошлись из-за жары, вони и страха. На мосту остались только полицейские в ожидании приказа, скучающий фотограф, присланный из другого поселка, чтобы запечатлеть «кровавый факт», как он выражался, хотя подобные вещи были далеко не редкостью, и Консепсьон Монтойя с внуками, Андресом и Эвелин, которые неподвижно стояли, не проронив ни слова.

— Уведите малышню, бабушка, это зрелище не для них, — скомандовал один из полицейских, судя по всему, старший по чину.

Но Консепсьон будто вросла в землю, словно старое дерево. Ей и раньше приходилось видеть подобные ужасы, во время войны заживо сгорели ее отец и два брата, и она думала, что никакие зверства уже не смогут ее удивить, но, когда прибежала соседка, крича о том, что произошло на мосту, таз выпал у нее из рук и тесто для лепешек вывалилось на землю.

Она привыкла к мысли, что ее старший внук попадет в тюрьму или погибнет в бандитской разборке, но никогда не думала, что конец его жизни будет таким.

— Давай, давай, бабушка, уходи отсюда, пока я не рассердился, — настойчиво повторил старший полицейский, подтолкнув ее.

Наконец Андрес и Эвелин вышли из ступора, взяли бабушку под руки, почти волоком оттащили от страшного места и, спотыкаясь, повели прочь. Консепсьон разом постарела, она, сгорбившись, волочила ноги, будто ей сто лет, трясла головой и без конца повторяла: «Да благословит его Господь, да простит Он его. Да благословит его Господь, да простит Он его».

Падре Бенито взял на себя печальную обязанность позвонить матери Грегорио, сообщить ей о несчастье, произошедшем с ее сыном, и попытаться найти слова, чтобы ее утешить. Мириам всхлипывала, не до конца осознавая случившееся. По просьбе Консепсьон священник не вдавался в детали, сказал только, что произошел несчастный случай, связанный с организованной преступностью, и что Грегорио невольно попал в бандитскую разборку, одну из тех, о которых так часто пишут в газетах; одним словом, он — случайная жертва разгула насилия. Ей не стоит приезжать на похороны, сказал он, — она все равно не успеет, однако нужны деньги на гроб, надо заплатить за место на кладбище, ну и разные другие траты; он возьмет на себя труд предать ее сына земле по христианскому обычаю и отслужит мессу во спасение его души. Он не сказал Мириам, что тело находится в морге за шестьдесят километров от деревни и что его отдадут семье только после того, как полицейские составят отчет, а это может продолжаться месяцами, если только не сунуть кому-нибудь взятку, при условии что никто не будет настаивать на вскрытии. Часть денег уйдет и на это. И заниматься еще и этой неприятной процедурой тоже придется ему.

На картонке, которая болталась на шее у Грегорио, на одной стороне были написаны начальные буквы названия банды «Мара Сальватруча», а на обратной стороне было написано, что такая смерть ждет всех предателей и членов их семей. Никто не понял, в чем состояло предательство Грегорио Ортеги. Его смерть была предупреждением для членов банды на тот случай, если у кого-то из них ослабнет преданность, она была насмешкой над Национальной полицией, которая хвастается, что контролирует преступность, и она была угрозой для деревни. Падре Бенито узнал о надписи на картонке от одного из полицейских и посчитал себя обязанным сообщить Консепсьон Монтойе, что ее семье грозит опасность. «И что прикажете нам делать, падре?» — сказала женщина. Она решила, пусть Андрес провожает Эвелин до школы и обратно и, вместо того чтобы сокращать путь и идти по зеленой тропинке через банановую рощу, пускай идут по обочине шоссе, хотя это удлинит дорогу на двадцать минут, однако Андресу не пришлось этого делать, поскольку его сестра сказала, что в школу больше не вернется.

Уже тогда стало очевидно, что, после того как она видела старшего брата на мосту, у Эвелин перепутались мысли и сбилась речь. В том году девочке исполнялось пятнадцать, она приобрела девичьи формы и уже понемногу преодолевала застенчивость. До убийства Грегорио она общалась в школе с ребятами, знала модные песенки и была одной из тех девочек, которые, гуляя по площади, украдкой, поглядывали на мальчиков с показным безразличием. Но после той страшной пятницы она отказывалась от еды и утратила способность слитно произносить слоги; она заикалась так сильно, что даже бабушка, несмотря на всю свою любовь и терпение, не могла ее понять.

ЛУСИЯ

Чили

В детстве и в юности у Лусии Марас было две главные опоры: Лена, ее мать, и Энрике, ее брат, до того как военный переворот забрал его у нее. Отец погиб в дорожном происшествии, когда она была совсем маленькая, и потому он для нее как бы не существовал, однако его образ продолжал парить в сознании детей, словно облако. Среди немногих воспоминаний, которые остались у Лусии, весьма смутных, поскольку, возможно, они были не ее собственные, а рассказанные братом, сохранилось одно — как они ходили в зоопарк и она ехала мимо клеток с обезьянами у папы на плечах, крепко вцепившись в его черные жесткие волосы. Было еще одно воспоминание, тоже смутное, — как она собирается прокатиться на карусели и забирается на единорога, а отец помогает ей сесть. Ни в одном из этих двух моментов ни брат, ни мать не появлялись.

Лена Марас, которая любила своего мужа с семнадцати лет с неоспоримым самоотречением, получила трагическое сообщение о его смерти и оплакивала его несколько часов, пока не обнаружилось, что человек, которого она только что опознала в городской больнице, где ей показали лежащее на металлическом столе тело, покрытое простыней, так вот, этот человек — вроде как незнакомец, а ее брак — грандиозный обман. Тот же офицер, который взял на себя труд сообщить ей о произошедшем, немного позднее приходил к ней в сопровождении детектива из следственного управления, чтобы задать несколько не имеющих отношения к несчастному случаю вопросов, что было довольно жестоко, учитывая обстоятельства. Им пришлось дважды повторять каждую фразу, прежде чем Лене удалось понять, что ей говорят. Ее муж был двоеженцем. На расстоянии ста шестидесяти километров, в провинциальном городке, жила другая женщина, обманутая так же, как и она, считавшая себя единственной законной супругой и матерью его единственного сына. Их муж вел двойную жизнь на протяжении многих лет, прикрываясь работой коммивояжера, — прекрасный предлог для продолжительных отлучек. Так как он сначала женился на Лене, отношения с другой женой были неофициальными, но сына он признал и дал ему свою фамилию.

Горе Лены преобразилось в ураган обид и потоки запоздалой ревности, она месяцами перебирала прошлое в поисках лжи и умолчаний, связывая концы с концами, чтобы объяснить каждый подозрительный поступок, каждое неверное слово, каждое нарушенное обещание, сомневаясь в нем даже при воспоминаниях о том, как они занимались любовью. В страстном желании узнать побольше о другой жене, она отправилась в провинцию и, проследив за ней, убедилась, что это была молодая, совершенно бесцветная женщина, дурно одетая, в очках, абсолютно непохожая на куртизанку, которую она себе воображала. Она наблюдала за ней издалека, шла за ней по улице, но так и не приблизилась. Через несколько недель, когда эта женщина позвонила ей и предложила встретиться, чтобы обсудить ситуацию, — ведь они товарки по несчастью и у их детей общий отец, — Лена резко ее оборвала. У них нет ничего общего, сказала она; грехи этого человека принадлежат только ему, и он наверняка сейчас расплачивается за них в чистилище.

Гнев заполнял ее жизнь, однако в какой-то момент она поняла, что муж ранит ей сердце, даже находясь в могиле, и что собственная ярость разрушает ее больше, чем его предательство. И тогда она приняла драконовское решение: с корнем вырвала изменника из своей жизни, порвала все его фотографии, которые были под рукой, избавилась от его вещей, перестала встречаться с их общими друзьями и избегала любых контактов с членами семьи Марас, однако фамилию оставила, поскольку так звали ее детей.

Энрике и Лусии было дано простое объяснение: папа погиб в результате несчастного случая, но жизнь продолжается, и думать об ушедших вредно. Они должны перевернуть страницу; достаточно упоминать о нем в своих молитвах, чтобы его душа пребывала в покое. Лусия могла представить себе, как он выглядит, только по паре черно-белых фотографий, которые были спасены братом, прежде чем их обнаружила мать. На фото отец выглядел высоким, худощавым мужчиной, с напряженным взглядом и напомаженными волосами. На одном из снимков он был совсем молодым, в форме курсанта Морской школы, где он какое-то время учился, а потом работал инженером звукового оборудования, а на другом он был уже постарше, — рядом Лена, на руках Энрике, которому несколько месяцев. Он родился в Далмации, его родители вместе с ним эмигрировали в Чили, как это было и с семьей Лены, и с сотнями других хорватских семей, которые въехали как граждане Югославии и осели на севере страны. Он познакомился с Леной на фестивале фольклора, и когда они выяснили, сколько общего было в их историях, это послужило пищей для иллюзии любви, однако на самом деле они были совершенно разными людьми. Лена была серьезная, консервативная и набожная; он — веселый, богемный, легкомысленный; она, не рассуждая, всегда следовала правилам, была трудолюбивой и экономной; он был ленивый и расточительный.



Лусия росла, ничего не зная об отце, поскольку в семье эта тема была запретной; вернее, Лена не запрещала об этом говорить, но всегда уклонялась от темы, поджав губы и нахмурив брови. Дети научились держать любопытство в себе. Лена очень редко говорила о муже, однако в последние недели жизни стала рассказывать о нем, отвечая на вопросы дочери. «От меня ты взяла чувство ответственности и силу духа; а отца благодари за обаяние и остроту ума, но, слава богу, ты не унаследовала его недостатков, коих было множество», — говорила она Лусии.

В детстве отсутствие отца было для нее наподобие закрытой комнаты в доме, наглухо затворенной двери, хранившей неведомые секреты. Как открыть эту дверь? Кто прячется в той комнате? Чем внимательнее она вглядывалась в мужчину на фотографии, тем меньше ей казалось, что она имеет к нему какое-то отношение, — это был чужой человек. Когда ее спрашивали о семье, первое, что она заявляла с сокрушенным выражением лица, избегая возможных вопросов, — ее папа умер. Это вызывало жалость, — бедная девочка наполовину сирота, — и больше никто ни о чем не спрашивал. Она тайно завидовала Аделе, своей лучшей подруге, единственной дочери разведенных родителей, чей отец, врач, занимавшийся пересадкой жизненно важных органов, баловал ее как принцессу; он часто бывал в Соединенных Штатах и привозил оттуда кукол, которые умели говорить по-английски, и красные лакированные туфельки, как у Дороти из сказки «Волшебник из страны Оз». Врач был сама нежность и веселье, он водил Аделу и Лусию в чайный салон отеля «Крийон», где они ели мороженое, украшенное кремом, в зоопарк — посмотреть на тюленей и в лесопарк — покататься на лошадях, однако игрушки и прогулки — это было самое меньшее. Самые лучшие моменты для Лусии были, когда она шла за руку с отцом своей подруги, делая вид, что та ее сестра, а значит, этот сказочный отец — их общий папа. Со всей страстностью новообращенной она желала, чтобы этот прекрасный мужчина женился на ее матери, и тогда он будет ее отчимом, однако небеса не исполнили это желание, как, впрочем, и многие другие.

В те времена Лена Марас была женщина молодая и красивая; у нее были прямые плечи, удлиненная шея, глаза цвета шпината, а в ее взгляде всегда был вызов. Отец Аделы никогда бы не решился ухаживать за ней. Ее строгие костюмы с пиджаками мужского покроя и целомудренные блузки не скрывали соблазнительных форм, однако ее манеры внушали лишь почтение и заставляли держаться на расстоянии. Претендентов на ее руку было бы предостаточно, если бы она только захотела, но она держалась за свое вдовство с высокомерием императрицы. Обман мужа посеял в ней неистребимое недоверие ко всему мужскому полу в целом.



Энрике Марас был на три года старше сестры. Довольно долго он жил воспоминаниями об отце, отчасти идеализированными, отчасти просто выдуманными, и шепотом разделял их с Лусией, однако со временем тоска по отцу рассеялась. Отец Аделы с его американскими подарками и мороженым в отеле «Крийон» его не интересовал. Он хотел, чтобы у него был собственный отец и по его мерке: он хотел быть похожим на него, когда вырастет, он хотел такого, какого увидишь в зеркале, когда придет пора бриться, такого, который объяснит ему главное, что должен знать мужчина. Мать повторяла, что он — глава семьи, что он отвечает за нее и за сестру, потому что роль мужчины — защищать и заботиться о близких. Однажды он решился спросить, как ему научиться этому без отца, и она сухо ответила, что ему придется импровизировать, поскольку, даже если бы его отец был жив, вряд ли он послужил бы примером. Он ничему не смог бы научить сына.

Дети были так же не похожи друг на друга, как и их родители. В то время как Лусия пропадала в лабиринтах пылкого воображения и сгорала от любопытства, от всего сердца проливала слезы над страданиями человечества и жалела животных, с которыми жестокого обращались, Энрике жил одним только умом. С детства он выказывал страстность прозелита,[7] что поначалу вызывало улыбки, а позднее превратилось в неприязнь; никому не нравился этот мальчик, уж очень он был неистовый, людям был невыносим его высокомерный вид и комплекс проповедника.

Будучи бойскаутом, он носил форменные шорты и пытался убедить каждого, кто попадался ему на пути, в преимуществах дисциплины и свежего воздуха. Позднее он перенес это патологическое упорство на философию Гурджиева[8], на теологию освобождения[9], на откровения ЛСД[10], а в конце концов понял: его истинное призвание — это учение Карла Маркса.

Пламенные речи Энрике вгоняли его мать в мрачное расположение духа — она считала, что от левых одни беспорядки и только беспорядки, — но совершенно не трогали его сестру, бойкую ученицу колледжа, которая интересовалась парнями-однодневками и рок-певцами куда больше, чем всем остальным. Энрике отпустил короткую бородку, длинные волосы и носил берет, пытаясь походить на знаменитого партизана Че Гевару, погибшего в Боливии двумя годами раньше, в 1967-м. Он прочитал все его работы и каждую минуту их цитировал, кстати и некстати, — у матери это вызывало взрывы гнева, а сестра слушала в упоении и восхищении.

Лусия оканчивала школу в конце шестидесятых, когда Энрике стал приверженцем политических сил, поддерживавших кандидата на пост президента от социалистов, Сальвадора Альенде, которого многие считали дьяволом во плоти. Согласно Энрике, спасение человечества заключается в том, чтобы разрушить капитализм посредством революции, которая не оставит от него камня на камне: любые выборы — шутовство, но, поскольку это единственная возможность проголосовать за марксиста, надо ее использовать. Другие кандидаты обещали реформы в рамках существующего строя, тогда как программа левых была радикальной. Правые развернули кампанию запугивания, предрекая, что Чили кончит тем же, что и Куба, что советские люди будут похищать чилийских детей и «промывать им мозги», они будут разрушать церкви, насиловать монахинь и казнить священников, отнимут землю у законных хозяев и покончат с частной собственностью, так что даже у самого бедного крестьянина отберут его куриц, а его самого обрекут на рабский труд в сибирском ГУЛАГе.

Несмотря на нагнетание страхов, страна склонилась в сторону левых партий, соединившихся в коалицию под названием Народное единство с Альенде во главе. К ужасу тех, кто всегда был у власти, и Соединенных Штатов, наблюдавших за чилийскими выборами, держа в голове Фиделя Кастро и его революцию, в 1970 году победила коалиция Народное единство. Больше всех был удивлен, возможно, сам Альенде, который до того трижды баллотировался в президенты и в шутку говорил, что его эпитафией будут следующие слова: «Здесь покоится будущий президент Чили». Вслед за Альенде был крайне удивлен Энрике Марас, — в одно прекрасное утро обнаружилось, что ему некому противостоять. Все быстро изменилось, едва утихла первоначальная эйфория.

Победа Сальвадора Альенде, первого марксиста, избранного демократическим путем, вызвала интерес у всего мира, и особенно у североамериканского ЦРУ. Править, опираясь на партии различных направлений, которые его поддерживали, и противостоять необъявленной войне его противников оказалось непосильной задачей, что и выяснилось очень скоро: началась буря, которая продлилась три года и потрясла основы общества. Она никого не оставила равнодушным.

Энрике считал так: подлинная революция — та, что была на Кубе, а реформы Альенде служат лишь для того, чтобы отложить на время ее неизбежность. Его партия ультралевых саботировала все инициативы правительства столь же яростно, как и партии правых. Вскоре после выборов Энрике бросил учиться и ушел из дома, не оставив адреса. Новости о нем поступали неожиданно и нерегулярно, он сам появлялся или звонил, всегда торопился, но чем он занимался, было тайной. Он все так же носил бородку и длинные волосы, но берета и американских ботинок на нем больше не было; казалось, он стал больше размышлять. Он уже не бросался в атаку с лапидарными лозунгами, направленными против буржуазии, религии и американского империализма; он научился выслушивать с напускной вежливостью эти, как он выражался, пещерные мнения своей матери и глупый вздор сестры.

Лусия украсила свою комнату плакатом с портретом Че Гевары, потому что то был подарок брата, потому что партизан был весьма привлекательный мужчина, а еще затем, чтобы досадить матери, которая считала его преступником. У нее также было несколько дисков Виктора Хары, певца и композитора. Она знала его песни протеста и некоторые слоганы вроде «Марксистско-ленинский передовой отряд рабочего класса и угнетенных слоев общества» — так определяла себя партия Энрике. Лусия принимала участие в массовых демонстрациях в защиту правительства, скандируя до хрипоты, что «народ сплоченный не будет побежденным», а через неделю с таким же энтузиазмом шла с подругами на другую демонстрацию, такую же многочисленную, где протестовали против того самого правительства, которое она защищала несколькими днями раньше. Причины этих выступлений интересовали ее куда меньше, чем шумное уличное веселье. Ее идеологические убеждения, как говорится, «оставляли желать», как однажды посетовал Энрике, когда издалека увидел ее на демонстрации оппозиционных сил. В моде были мини-юбки, сапоги на платформе и подведенные черным глаза, и Лусия все это переняла, ей нравились хиппи — дети цветов, в Чили их было очень мало, они, обкуренные, танцевали под звуки тамбуринов и занимались любовью в парках, как в Лондоне или в Калифорнии. До этого Лусия не дошла, поскольку мать запрещала ей водиться с этими цветочными дегенератами, как она их называла.

Так как единственной темой в стране была политика и она разрушала семейные и дружеские связи, Лена в своем доме установила закон молчания относительно этого вопроса, так же как в свое время ею был установлен запрет на упоминания о муже. Для Лусии, которая находилась на пике подросткового бунтарства, идеальным способом досадить матери было заговорить об Альенде. Лена возвращалась вечером с работы совершенно без сил; ей приходилось ездить в ужасном муниципальном транспорте, лавировавшем между забастовками и демонстрациями, и простаивать в бесконечных очередях, чтобы купить тощего цыпленка или сигареты, без которых она не могла прожить, однако у нее находились силы присоединиться к соседкам из квартала и выйти на «марш пустых кастрюль», — это была анонимная форма протеста против социализма вообще и дефицита товаров в частности. Грохот этих кастрюль начинался с единичных ударов в каком-нибудь дворе, к нему тотчас присоединялись другие, шум нарастал, и хор становился оглушительным; все это распространялось в тех кварталах города, где проживали представители среднего и высшего класса, и было похоже на предвозвестие апокалипсиса. Каждый вечер Лена находила свою дочь уставившейся в телевизор или болтающей по телефону, при этом ее любимые песни звучали на полную громкость. Эта неразумная девочка с телом женщины и мозгами соплячки беспокоила ее, но еще больше она беспокоилась за Энрике. Она опасалась, что ее сын из тех горячих голов, которые готовятся к насильственному захвату власти.



Глубокий кризис, расколовший страну, стал необратимым. Крестьяне присваивали землю, создавая сельскохозяйственные общины, банки и заводы были экспроприированы, добычу меди на севере страны, которая всегда была в руках североамериканцев, национализировали, дефицит приобрел повальный характер, в больницах не хватало шприцев и бинтов, не было запчастей для машин и механизмов, молока для детей, все жили в постоянном страхе. Собственники саботировали хозяйственный процесс, специально не поставляли на рынок товары первой необходимости, а в ответ рабочие организовывали комитеты, увольняли руководителей и объявляли себя хозяевами предприятий. На центральных улицах пикеты рабочих разжигали костры и охраняли офисы и магазины от банд правого толка, а за городом крестьяне день и ночь стерегли поля от прежних хозяев. На той и на другой стороне действовали вооруженные преступники. Несмотря на военную обстановку, на парламентских выборах в марте левые набрали больший процент голосов. И тогда оппозиция, которая три года плела заговор, поняла: для того чтобы свалить правительство, одного саботажа мало. Пришло время браться за оружие.

Во вторник, 11 сентября 1973 года, военные выступили против правительства. Утром Лена и Лусия услышали мерный гул вертолетов и самолетов, низко летящих над городом; они выглянули в окно и увидели, как по пустынным улицам движутся танки и грузовики. Ни один телевизионный канал не работал; везде была настроечная таблица. По радио они услышали про военный переворот, но что это значит, поняли только через несколько часов, когда возобновилось телевещание на государственном канале и на экране появились четыре генерала в полевой форме на фоне чилийского флага; они объявили об окончании коммунизма на нашей благословенной Родине и о необходимости подчиняться вооруженным формированиям.

Было объявлено военное положение, конгресс распущен на бессрочные каникулы, гражданские права отменены, а доблестные Вооруженные силы восстановили закон и порядок, а также ценности западной христианской цивилизации. Они объяснили, что Сальвадор Альенде собирался привести в действие план, предполагавший расправу над тысячами и тысячами людей, относящихся к оппозиции, то есть устроить беспрецедентный геноцид, но им удалось его опередить и предотвратить это. «А что теперь будет?» — спросила Лусия свою мать; ей было не по себе, бурная радость матери, которая открыла бутылку шампанского, чтобы отпраздновать такое событие, казалась ей плохим предзнаменованием; это означало, что брат Энрике может оказаться в отчаянном положении. «Ничего, дочка, наши солдаты уважают Конституцию, скоро они назначат новые выборы», — ответила Лена, не представляя себе, что пройдет больше шестнадцати лет, прежде чем это произойдет.

Мать и дочь заперлись дома и просидели так два дня, пока не отменили комендантский час, тогда они ненадолго вышли на улицу, чтобы купить продукты. Очередей в магазинах больше не было, на прилавках лежали горы куриц, однако Лена не стала их покупать, ей показалось, это слишком дорого, зато она купила несколько блоков сигарет. «А где вчера были все эти курицы?» — спросила Лусия. «Альенде держал их на своем личном складе», — ответила мать.

Они узнали, что президент погиб во время бомбардировки правительственного дворца, это без конца показывали по телевизору, так что даже надоело; ходили слухи, что по реке Мапочо, протекавшей через весь город, плавали трупы, что в огромных кострах сжигали запрещенные книги и что подозрительных лиц тысячами увозили на военных грузовиках и размещали в сымпровизированных на ходу местах задержания, например на Национальном стадионе, где за несколько дней до этого состязались футбольные команды. Соседи Лусии по кварталу пребывали в эйфории, как и Лена, но ей было страшно. От случайно услышанной фразы у нее сжалось сердце, в этих словах была прямая угроза для ее брата: проклятых коммунистов отправят в концентрационные лагеря и первого, кто начнет протестовать, расстреляют, так же как эти негодяи собирались сделать с нами.

Узнав, что тело Виктора Хары с раздробленными пальцами выбросили на улицу в одном из бедных кварталов, чтобы преподать урок остальным, Лусия проплакала несколько часов. «Это выдумки, дочка, преувеличения. Они уже не знают, что придумать, чтобы оклеветать Вооруженные силы, которые вырвали страну из когтей коммунизма. Как тебе в голову пришло, что такое может произойти в Чили», — говорила ей Лена. По телевизору показывали мультипликационные фильмы и оглашали указы военного правительства, в стране было спокойно. Впервые сомнения охватили Лену, когда она увидела имя своего сына в одном из черных списков, — тех, кто в них фигурировал, призывали явиться в полицейский участок.



Через три недели вооруженные люди в штатском ворвались в дом Лены и, не считая нужным представиться, объявили, что разыскивают ее детей: Энрике — по обвинению в партизанщине и Лусию как сочувствующую. У Лены не было новостей от Энрике уже несколько месяцев, а если бы и были, она ничего бы не сказала этим людям. Лусия накануне задержалась в доме у подруги и, поскольку объявили комендантский час, осталась там ночевать. У ее матери хватило здравого смысла не испугаться ни угроз, ни затрещин, которыми ее наградили ворвавшиеся в дом мужчины. С полным спокойствием, словно в оцепенении, она поведала агентам, что ее сын ушел из дома и они ничего о нем не знают, а дочь находится в Буэнос-Айресе в туристской поездке. Они ушли, предупредив, что вернутся и заберут ее, если дети так и не появятся.

Лена предположила, что телефон прослушивается, и подождала до пяти утра, когда заканчивался комендантский час; тогда она отправилась в дом, где ночевала Лусия, чтобы предупредить ее. После этого пошла к кардиналу, близкому другу ее семьи еще в те времена, когда он не начал подниматься по небесным ступеням Ватикана. Просить одолжения было не в ее характере, но в тот момент ей было не до гордости. Кардинал, удрученный общей ситуацией и длинной чередой просителей, великодушно выслушал ее и договорился благодаря своим связям, чтобы Лусия могла получить убежище в посольстве Венесуэлы. Он посоветовал Лене тоже уехать, прежде чем тайная полиция исполнит свои угрозы. «Я останусь здесь, ваше преосвященство. Я никуда не уеду, не зная, что с моим сыном Энрике», — ответила она. «Если вы встретитесь с ним, Лена, пришлите его ко мне, мальчик наверняка нуждается в помощи».

РИЧАРД

Бруклин

В эту январскую субботу Ричард Боумастер провел ночь полусидя и прислонившись к стене, ноги у него затекли оттого, что на них лежала голова Лусии; он то и дело просыпался, ему что-то снилось, мысли путались под влиянием волшебного кекса. Однако он не помнил, когда последний раз ему было так хорошо на душе. Качество продуктов с марихуаной всегда было разное, и трудно было рассчитать, сколько нужно съесть, чтобы достичь желаемого эффекта и при этом не улететь, подобно ракете. Уж лучше курить, но от дыма у него начиналась астма. В последней партии зелья было слишком много, нужно было отломать кусочки поменьше. Травка помогала ему расслабиться после тяжелого рабочего дня и прогнать призраков, в случае если они были недобрые. Не то чтобы он верил в привидения, нет, конечно; он был человек разумный. Но они ему являлись. В мире Аниты, где они вместе прожили несколько лет, жизнь и смерть были неразрывно переплетены, а добрые и злые духи обитали повсюду. Он признавал, что был алкоголиком, но уже много лет не притрагивался к спиртному, не был привержен и к другим особым веществам и не имел иных пороков — если только велосипед считать зависимостью или пороком. Марихуана в малых дозах, которую он иногда употреблял, определенно не входила в эту категорию. Если бы накануне кекс не оказал на него такое сильное действие, он бы поднялся с места, как только погас камин, и отправился бы спать в свою постель, а он уснул, сидя на полу, и проснулся в каком-то безвольном состоянии, с одеревеневшим телом.

Этой ночью, воспользовавшись его незащищенностью, демоны набросились на него, когда он пребывал в полудреме или видел сны. Раньше он пытался сдерживать их, запирать в бронированный отсек памяти, но потом отказался от этого, поскольку вместе с демонами исчезали и ангелы. Позднее он научился охранять свои воспоминания, даже самые мучительные, ведь без них получится, что он будто и не был молодым, никогда никого не любил и никогда не был отцом. Если платой за это должно быть страдание, он готов платить. Иногда демоны выигрывали битву с ангелами, тогда результатом была парализующая мигрень, и она тоже была частью назначенной ему цены. Он влачил тяжкий груз совершенных ошибок, долг, который он ни с кем не мог разделить до этого января 2016 года, когда обстоятельства заставили его раскрыть свое сердце. Это случилось вчера вечером, и в результате он оказался на полу, рядом с двумя женщинами и жалкой собачонкой, мысленно изгоняя из себя прошлое, а в это время снаружи темнел спящий Бруклин.

Когда он включал компьютер, на заставке появлялась фотография Аниты и Биби, которые или обвиняли его, или улыбались ему, в зависимости от его настроения в этот день. Это не было напоминанием о них, оно ему было не нужно. Если его память ослабеет, Анита и Биби будут ждать его в безвременном пространстве снов. Иногда, бывало, один сон, особенно живучий, прилипал к нему и целый день давал ощущение опоры в этом мире, а другой, наоборот, сталкивал в зыбкость катастрофического кошмара. Погасив свет, прежде чем заснуть, он думал об Аните и Биби, надеясь когда-нибудь их увидеть. Он знал: ночные видения происходят от него самого; если его мозг способен наказывать его, насылая кошмары, то он может и наградить, но у него не было метода, с помощью которого он мог бы вызвать утешающие сны.

Его переживания со временем менялись по цвету и текстуре. Красные и колющие поначалу, затем они стали серые, плотные и жесткие, как мешковина. Он привык к этой глухой боли, она вросла в ежедневные неприятности, как желудочная изжога от повышенной кислотности. Однако чувство вины было постоянным, холодным и твердым, как стекло, и не отступало. Его друг Орасио, всегда готовый поднять тост за все хорошее и минимизировать плохое, однажды уличил его в том, что он просто влюблен в несчастье: «Да пошли ты свое супер-эго куда подальше, черт тебя дери. Копаться в каждом поступке, прошлом и настоящем, — это извращение, грех гордыни. Ты не настолько значителен. Прости себя раз и навсегда за все, так же как Анита и Биби простили тебя».



Лусия Марас как-то сказала ему полушутя, что он постепенно превращается в пугливого старикана-ипохондрика. «Я такой и есть», — ответил он, пытаясь подхватить шутливый тон, однако почувствовал себя задетым, потому что это была правда, и против нее не попрешь. Это произошло на одном из ужасающих общественных мероприятий: члены кафедры провожали на пенсию свою коллегу. Он подошел к Лусии с фужером вина для нее и стаканом минеральной воды для себя. Она была единственным человеком, с которым у него было желание разговаривать. Чилийка была права, его мучило постоянное беспокойство. Он горстями глотал витаминные добавки, так как думал, что, если начнутся проблемы со здоровьем, все полетит к чертям и здание его существования рухнет на землю. Он поставил дом на сигнализацию, поскольку слышал, что в Бруклине, как, впрочем, и в других местах, воруют в любое время, даже днем, а чтобы хакеры не взломали его личную почту, он ввел в компьютер и в сотовый телефон такие сложные пароли, что иногда сам их забывал. Кроме того, он застраховал машину, здоровье, жизнь… в общем, оставалось застраховаться от тяжелых воспоминаний, атаковавших его, стоило нарушить привычную рутину: всякое нарушение порядка приводило его в смятение. Студентам он проповедовал, что порядок есть искусство мыслящих людей, непрерывная борьба с центробежными силами, поскольку естественное развитие всего сущего — это распространение, размножение и хаос; в качестве доказательства достаточно посмотреть на поведение человека, алчность природы и бесконечную сложность вселенной. Чтобы поддерживать хотя бы видимость порядка, он не распускался и контролировал свою жизнь с военной четкостью. Для этого и служили разного рода списки и строгое расписание, так рассмешившие Лусию, когда она их обнаружила. То, что они работали вместе, было плохо, от нее ничего не ускользало.

— Как думаешь, какой будет твоя старость? — спрашивала его Лусия.

— Она уже наступила.

— Да ты что, тебе не хватает еще лет десяти.

— Надеюсь прожить не так долго, это было бы несчастьем. Идеально умереть в полном здравии, в возрасте лет семидесяти пяти, пока тело и разум работают как должно.

— По-моему, это хороший план, — с улыбкой сказала она.

Но Ричард говорил серьезно. В семьдесят пять лет он должен найти для себя правильную форму ухода из жизни. Когда наступит этот момент, он поедет в Новый Орлеан, где музыка звучит повсюду, и вольется в ряды чудаковатых персонажей французского квартала. Он намеревался окончить свои дни, играя на пианино вместе с потрясающими неграми, которые примут его в оркестр из сострадания, и он затеряется среди звучания трубы и саксофона, оглушенный африканской неистовостью ударных. А если он просит слишком многого, ладно, тогда он молча уйдет в мир иной, сидя под скрипучим вентилятором в старинном баре, утешаясь меланхоличными ритмами джаза и потягивая экзотические коктейли, не думая о последствиях, потому что в кармане у него будет припрятана смертельная таблетка. Это будет его последняя ночь, так что не грех позволить себе несколько глотков.

— Ричард, а подруга тебе не нужна? Например, в постели? — спросила Лусия, игриво подмигнув.

— Абсолютно не нужна.

Незачем было рассказывать ей о Сьюзен. Эти отношения не имели никакого значения ни для Сьюзен, ни для него. Ричард был уверен, что он для нее — один из тех любовников, которые помогали терпеть неудачный брак, который должен был закончиться, по его мнению, уже много лет назад. Этот вопрос они не поднимали, Сьюзен ничего не говорила, а он не спрашивал. Они были коллегами, добрыми друзьями, которых объединяла нежная дружба и интеллектуальные интересы. Свидания, не создающие проблем, всегда происходили во второй четверг каждого месяца, в одном и том же отеле, — она была такой же методичной, как и он. Раз в месяц, и этого достаточно, у каждого была своя жизнь.

Одна мысль о том, чтобы оказаться рядом с женщиной на подобном приеме, подыскивая тему для разговора и нащупывая почву для дальнейших шагов, три месяца назад вызвала бы у Ричарда приступ язвы; между тем с тех пор, как Лусия поселилась у него в подвале, он мысленно с ней разговаривал. Он иногда спрашивал себя, почему именно с ней, ведь есть другие женщины, лучше к нему расположенные, например соседка, которой взбрело в голову, что им надо стать любовниками только на том основании, что они жили рядом и иногда она присматривала за его котами. Единственное объяснение этим воображаемым разговорам с чилийкой было то, что его начинало мучить одиночество, еще один симптом старости, думал Ричард. Нет ничего более грустного, чем звяканье вилки по тарелке в пустом доме. Ужинать в одиночестве, спать в одиночестве, умирать в одиночестве.

Жить вместе с подругой, как ему предложила Лусия, — каково это? Готовить еду для нее, ждать ее по вечерам, гулять с ней под руку, спать в обнимку, рассказывать ей, о чем он думает, писать ей стихи… жить с кем-то вроде Лусии. Она зрелая женщина, надежная, умная, с чувством юмора, мудрая, она страдала, но не цепляется за страдание, как он, и потом, она все еще красивая. Но она смелая и властная. Такая женщина будет занимать много жизненного пространства, это как бороться с целым гаремом, это слишком трудно, это неудачная мысль. Он улыбнулся, подумав, как самонадеянно было бы предполагать, что Лусия его примет. Она ни разу не подала знака, что заинтересована в нем, за исключением одного случая, когда приготовила ему еду, но тогда она только что приехала, а он то ли держал оборону, то ли витал в облаках. Я вел себя как идиот, надо начать с ней заново, заключил Ричард.



В профессиональном плане чилийка была достойна восхищения. В первую же неделю после своего приезда в Нью-Йорк Ричард предложил ей вести семинар. Его пришлось проводить в большой аудитории, потому что записалось намного больше слушателей, чем они ожидали, и Ричард представил Лусию собравшимся. Тем вечером тема касалась действий ЦРУ в Латинской Америке, которые способствовали свержению демократий и замене их тоталитарными режимами, каких ни один североамериканец ни за что бы не потерпел. Ричард сидел среди слушателей, а Лусия говорила, не заглядывая в записи, по-английски, с акцентом, который он нашел вполне приятным. Когда она закончила лекцию, первый вопрос одного из коллег был об экономическом чуде при диктатуре в Чили; по его тону было очевидно, что он оправдывает репрессии. У Ричарда волосы зашевелились на голове, и он вынужден был сделать усилие над собой, чтобы не вскочить с места, однако Лусия не нуждалась в защите. Она ответила, что так называемое экономическое чудо уже «сдулось» и что статистика экономики не учитывает таких вещей, как колоссальное неравенство и бедность.

Приглашенная преподавательница из Калифорнийского университета напомнила о разгуле насилия в Гватемале, Гондурасе и Сальвадоре и о десятках тысяч беспризорных детей, которые пересекали границу, спасаясь бегством или разыскивая своих родителей, и предложила организовать Sanctuary Movement[11], как в восьмидесятые годы. Ричард взял микрофон и, так как среди присутствующих были люди, которые не знали, о чем идет речь, объяснил, что это была инициатива пятисот церквей, а также адвокатов, студентов и активистов из Соединенных Штатов — помочь беженцам, с которыми правительство Рейгана обращалось как с преступниками, — в большинстве случаев их депортировали. Лусия спросила, есть ли кто-нибудь в зале, кто принимал участие в этом движении, и поднялось четыре руки. В то время Ричард был в Бразилии, но его отец принимал в движении такое активное участие, что пару раз угодил в тюрьму. Это были памятные эпизоды из жизни старого Джозефа.

Семинар продлился два часа и был настолько злободневным и содержательным, что Лусию наградили овацией. На Ричарда произвело впечатление ее красноречие, и, кроме того, она показалась ему чрезвычайно привлекательной — в черном платье, с серебряным колье на шее и разноцветными прядями волос. У нее были высокие татарские скулы и такой же неудержимый напор. Он помнил, какой она была несколько лет назад: рыжеватая шевелюра и обтягивающие брюки. Она изменилась, но по-прежнему была красива, и, если бы он не боялся быть неправильно понятым, он бы ей это сказал. Он поздравил себя с тем, что пригласил ее работать на кафедре. Он знал, она пережила нелегкие времена — болезнь, развод и кто знает что еще. Ему пришло в голову предложить ей читать на факультете курс политики Чили в течение семестра, возможно, это ее отвлечет, но, главное, принесет много пользы студентам. Некоторые из них отличались чудовищным невежеством; учась в университете, они не могли показать на карте не только Чили, но и собственную страну: они думали, что Соединенные Штаты — это и есть весь мир.



Он хотел, чтобы Лусия осталась подольше, но было не просто добиться финансового обеспечения; университетская администрация экономила средства не хуже, чем Ватикан. Кроме контракта, он предложил ей жилье в своем доме, с отдельным входом, которое пустовало. Он полагал, что Лусия будет в восторге от такого завидного жилища в самом сердце Бруклина, вблизи от общественного транспорта и за весьма умеренную плату; она, однако, осмотрела помещение с плохо скрытым разочарованием. «Что за несносный характер», — подумал тогда Ричард. Их отношения начались не слишком хорошо, но со временем улучшились.

Он был уверен, что относится к ней великодушно, с пониманием, даже терпит присутствие собаки, временное, по ее словам, однако длящееся уже больше двух месяцев. В договоре на аренду жилья было запрещено держать домашних животных, так что он свалял дурака с этим псом породы чихуа-хуа, который лаял, как немецкая овчарка, и держал в страхе почтальона и соседей. Ричард ничего не понимал в собаках, однако видел, что Марсело особенный: глаза у него вылезали из орбит, как у жабы, а язык свисал из пасти, поскольку у него не хватало зубов. Попонка из шотландки, которую он носил, не добавляла привлекательности. Лусия говорила, что однажды вечером нашла его съежившимся под ее дверью, полуживого и без ошейника. «Каким бессердечным надо быть, чтобы выбросить песика», — сказала она Ричарду, умоляюще глядя на него. Тогда он впервые как следует разглядел глаза Лусии — темные, словно маслины, с густыми ресницами, окруженные мелкими мимическими морщинками, — восточные глаза; впрочем, это не так-то уж и важно. Ее внешность его не интересовала. С тех пор как он приобрел дом, он взял себе за правило избегать фамильярностей с жильцами, чтобы те не нарушали его личного пространства, и не собирался делать исключение в данном случае.



В то воскресное январское утро Ричард проснулся первым; было около шести утра — глубокая ночь. Проплавав несколько часов между сном и явью, он наконец уснул, как под наркозом. Дрова прогорели, оставались только угольки, в доме было холодно, как в мавзолее. Спина у него болела, шея затекла. Несколько лет назад, когда они с Орасио выезжали за город, Ричард ночевал в спальном мешке прямо на земле, но теперь он слишком стар, чтобы терпеть такие неудобства. У Лусии, которая, свернувшись калачиком, лежала рядом, было, наоборот, такое блаженное выражение лица, будто она спала на перине. Эвелин лежала на подушке, в анораке, ботинках и перчатках, и тихо посапывала, а сверху на ней растянулся Марсело. Ричарду понадобилось несколько секунд, чтобы сообразить, кто она такая и что делает в его доме: машина, столкновение, снег. Выслушав историю Эвелин, он снова испытал сочувствие к униженным, которое раньше заставляло его защищать эмигрантов и до сих пор пылало в душе его отца. Он отошел от активной деятельности и окончательно замкнулся в своем академическом мирке, далекий от жестокой реальности бедного населения Латинской Америки. Он был уверен: хозяева жестоко эксплуатируют Эвелин и, возможно, плохо обращаются с ней; это подтверждал ее страх.

Он бесцеремонно отодвинул Лусию, высвобождая ноги и заодно переставая думать о ней, встряхнулся, словно мокрый пес, и с трудом распрямился. Во рту пересохло, пить хотелось, как бедуину в пустыне. Напрасно они вчера ели тот кекс, в результате все разоткровенничались, Эвелин рассказала свою историю, Лусия свою, и кто знает, о чем поведал им он сам. Ричард не помнил, чтобы он выкладывал подробности своего прошлого, он никогда этого не делал, но, несомненно, упомянул Аниту, поскольку Лусия прокомментировала: мол, потерял жену много лет назад и до сих пор тоскуешь по ней. «А вот меня никогда так не любили, Ричард, ко мне всегда испытывали какую-то половинчатую любовь», — добавила она.

Он решил, что еще слишком рано звонить отцу, хотя старик просыпался чуть ли не на рассвете и с нетерпением ждал его звонка. По воскресеньям они вместе обедали в каком-нибудь ресторанчике, который выбирал Джозеф, потому что, если бы это зависело от Ричарда, они бы всегда ходили в одно и то же место. «Сегодня у меня, по крайней мере, будет что рассказать тебе, папа», — сказал сам себе Ричард. Джозефа наверняка заинтересует Эвелин Ортега, иммигранты и беженцы — его тема.

Джозеф Боумастер, уже очень старый, но с ясным умом, когда-то был актером. Он родился в Германии в еврейской семье, где по давнишней традиции все были антикварами или коллекционерами предметов искусства; он мог проследить свое генеалогическое древо вплоть до эпохи Возрождения. Все это были люди образованные и утонченные, однако огромное состояние его предков было потеряно в годы Первой мировой войны. В конце тридцатых годов, когда приход к власти Гитлера был уже неизбежен, родители послали его в Париж, под предлогом углубленного изучения живописи импрессионистов, но на самом деле, чтобы уберечь его от надвигающейся опасности нацизма, сами же они собирались нелегально уехать в Палестину, находившуюся под контролем Великобритании. Чтобы не раздражать арабов, англичане ограничили еврейскую эмиграцию в эти земли, однако ничто не могло остановить отчаявшихся людей.

Джозеф остался во Франции, но, вместо того чтобы изучать искусство, посвятил себя театру. У него был природный артистический талант и способности к языкам; кроме немецкого, он свободно владел французским и выучил английский настолько успешно, что мог воспроизводить различные акценты, начиная от кокни[12] и заканчивая манерой говорить, как на Би-би-си. В 1940 году, когда нацисты пришли во Францию и оккупировали Париж, ему удалось сбежать в Испанию, а оттуда в столицу Португалии. На всю жизнь он запомнил доброту людей, которые, идя на риск, помогали ему в этой одиссее. Ричард рос, постоянно слыша о том, что пришлось пережить его отцу во время войны, и в его сознании прочно утвердилась мысль, что помогать гонимым есть непременный нравственный долг. Едва он подрос, отец повез сына во Францию — познакомить с двумя семьями, прятавшими его от немцев, и в Испанию — поблагодарить тех, кто помог ему выжить и переправиться в Португалию.

В 1940 году Лиссабон стал последним убежищем для сотен тысяч евреев из Европы, которые пытались получить документы, чтобы уехать в Соединенные Штаты, в Южную Америку или в Палестину. В ожидании, когда ему представится такая возможность, Джозеф поселился в квартале Альфама, среди лабиринта переулков и таинственных домов, в пансионе, где пахло жасмином и апельсинами. Там он влюбился в Хлою, хозяйскую дочь, на три года старше него, которая днем работала на почте, а по вечерам пела фаду[13]. Она отличалась смуглой красотой и трагическим выражением лица, которое так подходило к печальным песням ее репертуара. Джозеф не решился сообщить родителям о том, что влюблен в Хлою, поскольку она не была еврейкой, до тех пор, пока они вместе не эмигрировали — сначала в Лондон, где прожили два года, а затем в Нью-Йорк. В это время в Европе полыхала война, и родители Джозефа, благоразумно осевшие в Палестине, ничего не имели против того, что их будущая невестка — иной веры. Единственное, что для них было важно, — их сын спасся от геноцида, учиненного немцами.

В Нью-Йорке Джозеф поменял фамилию на Боумастер, звучавшую как коренная английская, и со своим выделанным аристократическим акцентом мог играть в спектаклях по пьесам Шекспира на протяжении сорока лет. Хлоя, напротив, так и не выучила английский как следует и не имела успеха с печальными фаду своей страны, но, вместо того чтобы впасть в отчаяние, как большинство неудачливых артистов, она занялась модой и стала основной добытчицей в семье, поскольку гонораров Джозефа никогда не хватало до конца месяца. Женщина с внешностью оперной дивы, которую Джозеф знал в Лиссабоне, обнаружила практическую сметку и желание трудиться. Кроме того, она была постоянна в своих привязанностях и всю себя посвятила любви к мужу и Ричарду, единственному сыну, который рос избалованным, словно принц, в скромной квартире в Бронксе, защищенный от мира родительской любовью. Вспоминая свое счастливое детство, он много раз спрашивал себя, почему он оказался не на высоте, не последовал родительскому примеру и потерпел поражение как муж и отец.

Ричард вырос почти таким же красивым, как отец, только был пониже ростом и без яркого актерского темперамента; он скорее был меланхоликом, как мать. Родители, занятые каждый своей работой, не душили его любовью и вообще относились к нему без излишнего внимания, как это было принято в те времена, когда детей еще не превратили в проекты. Ричарда это устраивало, поскольку его оставляли в покое с его книгами и не требовали многого. Достаточно было приносить хорошие отметки, иметь приличные манеры и быть добрым. Он проводил больше времени с отцом, чем с матерью, поскольку у Джозефа был скользящий график, тогда как Хлоя, работавшая в магазине моды, зачастую вынуждена была сидеть и шить допоздна. Джозеф водил сына на «благотворительные прогулки», как это называла Хлоя. Они относили в церкви и в синагогу еду и одежду, которую служители затем отдавали беднейшим семьям Бронкса, как иудеям, так и христианам.

«Нуждающегося никто не спрашивает, кто он и откуда, Ричард. В беде мы все равны», — говорил Джозеф сыну. Через двадцать лет он испытал это на себе, когда вступал в стычки с полицией, защищая нелегальных иммигрантов от полицейских облав в Нью-Йорке.



Ричард смотрел на Лусию с нежностью, удивившей его самого. Она все так же спала на полу и в ночном забытьи казалась юной и ранимой. Эта женщина, которая по возрасту могла бы быть бабушкой, напомнила ему спящую Аниту, его Аниту в двадцать с чем-то лет. На мгновение ему захотелось обнять ее, обхватить ее лицо ладонями и поцеловать, однако он тут же взял себя в руки, удивляясь предательскому порыву.

— Подъем, подъем! — провозгласил он, хлопая в ладоши.

Лусия открыла глаза и тоже не сразу сообразила, где находится.

— Сколько времени? — спросила она.

— Пора приниматься за дело.

— Еще совсем темно! Сначала кофе. Без кофеина я ничего не соображаю. Здесь холодно, как на Северном полюсе, Ричард. Ради бога, включи отопление, не будь таким скрягой. А где ванная?

— На втором этаже.

Лусия поднялась на ноги в несколько этапов: сначала встала на четвереньки, потом на колени, упираясь ладонями в пол и приподняв зад, как делала на занятиях йогой, и наконец выпрямилась во весь рост.

— Раньше я могла сгибаться как угодно. Сейчас стоит потянуться, как все тело сводит судорогой. Все-таки старость — это сплошное дерьмо, — пробормотала она, направляясь к лестнице.

«Как посмотрю, я не единственный, кто движется к дряхлости», — подумал Ричард с некоторым удовлетворением. Он сварил кофе и накормил котов, пока Эвелин и Марсело лениво потягивались, будто впереди у них был целый день безделья. Он не стал торопить девушку, понимая, как она измучена.

Ванная комната на втором этаже была чистая, ею, по всей видимости, не пользовались, огромная лохань с бронзовыми кранами стояла на опорах в виде львиных лап. Лусия увидела в зеркале незнакомую женщину: опухшие глаза, лицо в красных пятнах, седые волосы вперемежку с розовыми, похожие на клоунский парик. Первоначально пряди были выкрашены в свекольный цвет, но постепенно выцвели. Она быстро приняла душ, вытерлась собственной блузкой, поскольку полотенец не было, и причесалась пальцами. Ей нужна была зубная щетка и сумочка с косметикой. «Ты уже не можешь выходить на люди без макияжа и губной помады», — сказала она себе, глядя в зеркало. Она всегда считала суетное тщеславие добродетелью, за исключением тех месяцев, когда проходила химиотерапию, — тогда она совсем себя запустила, так что Даниэле с трудом пришлось возвращать ее к жизни. Каждое утро она не жалела времени, чтобы навести лоск, даже если собиралась целый день просидеть дома, где ее никто не мог увидеть. Она приводила себя в порядок, красилась, тщательно выбирала, что надеть, словно заковывала себя в доспехи; таким был ее способ уверенно чувствовать себя в этом мире. Она обожала пинцеты, тени для глаз, лосьоны, краски для волос, пудры и ткани во всем их разнообразии. То было ее время приятных медитаций. Она не могла жить без макияжа, без компьютера, без своего телефона и без собаки. Компьютер был для нее рабочим инструментом, телефон — средством общения с миром, особенно с Даниэлой, а необходимость иметь питомца появилась у нее еще в те времена, когда она жила одна в Ванкувере, и продолжилась в годы брака с Карлосом. Ее собака Оливия умерла от старости как раз тогда, когда Лусия узнала, что у нее самой рак. В то время она оплакивала смерть матери, развод, свою болезнь и потерю Оливии, ее верного товарища. Марсело был послан ей небесами, он был ее лучшим другом, она поверяла псу все свои тайны, они разговаривали, и Лусия смеялась над тем, какой он безобразный, как испытующе смотрит на нее своими лягушачьими глазами; с этим чихуа-хуа, который лаял на мышей и призраков, она давала выход нерастраченной нежности, накопившейся внутри; дочери она не могла ее отдать, это вызвало бы у той только досаду.

ЛУСИЯ И РИЧАРД

Бруклин

Через десять минут Лусия спустилась в кухню; Ричард делал тосты, кофейник был полон, а на столе стояли три чашки. Эвелин вернулась с улицы с дрожащей собакой на руках и сразу набросилась на кофе и тосты, которые сделал Ричард. Она выглядела такой голодной и такой юной, когда с набитым ртом сидела, раскачиваясь, на табурете, что Ричард даже умилился. Сколько ей лет? Наверняка она старше, чем кажется. Возможно, ровесница Биби.

— А теперь мы отвезем тебя домой, Эвелин, — сказала Лусия, когда с кофе было покончено.

— Нет! Нет! — вскричала Эвелин, вскочив так стремительно, что табурет опрокинулся и Марсело оказался на полу.

— Но это пустяковое столкновение, Эвелин. Не надо бояться. Я сам объясню твоему хозяину, что произошло. Как его зовут?

— Фрэнк Лерой… но я не только из-за столкновения, — пробормотала Эвелин, с трудом выговаривая слова.

— А из-за чего еще? — спросил Ричард.

— Ну же, Эвелин, чего ты так боишься? — присоединилась к нему Лусия.

И тогда, спотыкаясь на каждом слоге и дрожа всем телом, девушка сказала, что в багажнике машины лежит мертвый человек. Она дважды повторила это, прежде чем Лусия ее поняла. Ричарду пришлось еще сложнее. Он говорил по-испански, но его коньком был португальский Бразилии, нежный и певучий. Он не мог поверить в то, что услышал. Важность и значение ее заявления повергли его в ступор. Если он правильно понял, вариантов было два: девушка безумна, и она бредит, или в «лексусе» действительно лежит мертвец.

— Ты говоришь, труп?

Эвелин кивнула, глядя в пол.

— Быть этого не может. А что за труп, чей он?

— Ричард, не будь смешным. Труп человека, конечно, — вмешалась Лусия, удивленная настолько, что с усилием сдерживала нервный смех.

— Как он туда попал? — спросил Ричард, все еще не до конца ей веря.

— Я не знаю…

— Ты что, его сбила?

— Нет.

Возможность того, что на руках у них оказался анонимный покойник, привела к вспышке аллергии: у Ричарда в минуты напряжения всегда чесались ладони и грудь. Человек привычки и неизменной рутины, он был совершенно не готов к подобным неожиданностям. Его стабильное и осмотрительное существование подошло к концу, но он еще об этом не знал.

— Надо позвонить в полицию, — решил он, взяв телефон.

Девушка из Гватемалы издала крик ужаса и разразилась душераздирающими рыданиями по причине, очевидной для Лусии, но не для Ричарда, хотя он был прекрасно осведомлен о том, что иммигранты из Латинской Америки всегда находятся в подвешенном состоянии.

— Полагаю, у тебя нет документов, — сказала Лусия. — Мы не можем обращаться в полицию, Ричард, иначе впутаем девочку в неприятную историю. Она взяла машину без спроса. Ее могут обвинить в краже и в убийстве. Сам знаешь, полиция не церемонится с нелегалами. Где тонко, там и рвется.

— Что рвется?

— Это метафора, Ричард.

— Как умер тот человек? Кто он? — продолжал настаивать Ричард.

Эвелин сказала, что она не прикасалась к телу. Она зашла в аптеку купить памперсы для ребенка, а когда приоткрыла багажник, чтобы запихнуть туда сумку, обнаружила, что места не хватает. Заглянула внутрь и заметила что-то, завернутое в ковер, перевернула и увидела, что это мертвое тело. От страха она шлепнулась на тротуар прямо перед аптекой, но сдержала крик, рвавшийся из горла, кое-как поднялась и захлопнула крышку багажника. Бросила сумку на заднее сиденье и долго сидела в машине, она не знает, как долго, может, двадцать, может, тридцать минут, никак не меньше, пока немного не успокоилась, и уже собралась возвращаться домой. Если повезет, возможно, никто не заметит ее отсутствия и никто не узнает, что она брала машину, однако после столкновения с Ричардом, с поломанным и полуоткрытым багажником, теперь это невозможно.

— Мы даже не знаем, действительно ли этот человек умер. Может, он без сознания, — высказал предположение Ричард, вытирая пот со лба кухонной тряпкой.

— Маловероятно, он все равно бы замерз насмерть, но есть способ удостовериться, — сказала Лусия.

— Ради бога, женщина! Не собираешься же ты осматривать труп на улице…

— А у тебя есть другой вариант? На улице никого нет. Еще очень рано, совсем темно, и сегодня воскресенье. Кто нас увидит?

— Ни за что. На меня не рассчитывай.