Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ИСАБЕЛЬ АЛЬЕНДЕ

ЯПОНСКИЙ ЛЮБОВНИК



РОМАН



Издательство «Иностранка» МОСКВА







Моим родителям, Панчите и Рамону,

мудрым старикам




Виденье робкое любви, постой!
Стой, призрак ускользающего рая,
из-за кого, от счастья умирая,
я в горести путь продолжаю свой[1].
Сестра Хуана Инес де ла Крус


ЛАРК-ХАУС

Ирина Басили попала в Ларк-Хаус, неподалеку от Беркли, в 2010 году. Ей исполнилось двадцать три года, и у нее почти не осталось иллюзий: девушка перескакивала с работы на работу, из города в город с пятнадцати лет. Она не могла представить, что замечательно устроится в этом пансионе для людей преклонного возраста и что следующие три года проживет так же счастливо, как в детстве, еще до того, как жизнь ее пошла наперекосяк. Ларк-Хаус, основанный в середине 1990-х годов как достойное пристанище для небогатых стариков, сразу же, по неизвестным причинам, полюбился прогрессивным интеллектуалам, практикующим эзотерикам и художникам невысокого полета. Со временем пансион во многом переменился, однако все так же взимал с постояльцев плату сообразно их доходам — теоретически, чтобы поддерживать расовое и социальное разнообразие. На практике все постояльцы были белыми представителями среднего класса и разнообразие сводилось к незначительным различиям между вольнодумцами, искателями духовных путей, политическими и экологическими активистами, нигилистами и немногочисленными хиппи — из тех, что все еще жили в бухте Сан-Франциско.

На первом собеседовании Ганс Фогт, директор этой общины, объявил девушке, что она слишком молода для работы на ответственной должности, однако, поскольку возникла срочная необходимость заменить сотрудницу в отделе администрации и обслуживания, Ирина может временно исполнять эта обязанности, пока не появится достойная кандидатура. Ирина подумала, что могла бы сказать то же самое о самом директоре: это был толстощекий юнец, до времени плешивый, которому руководящая должность была определенно велика. Со временем девушка поняла, что на расстоянии и при плохом освещении ее впечатление оказалось обманчивым: Гансу было сорок шесть лет и он превосходно справлялся с работой администратора. Ирина сразу заверила, что отсутствие образования в ее случае компенсируется опытом в обращении со стариками, полученным в Молдавии, ее родной стране.

Робкая улыбка соискательницы смягчила директора, он позабыл спросить у Ирины рекомендательное письмо и перешел к перечислению ее обязанностей. Их можно было определить совсем коротко: облегчать жизнь клиентам второго и третьего уровня. Клиенты первого уровня в компетенцию Ирины не входили: они жили как независимые обитатели многоквартирного дома; не следовало заниматься и четвертым уровнем с метким названием «Парадиз»: эти люди дожидались перемещения на небеса, почти все время проводили в полусне и не нуждались в услугах, которые могла предоставить Ирина. В ее задачи входило сопровождать постояльцев на консультации к врачам, адвокатам и бухгалтерам, помогать с заполнением медицинских карт и налоговых деклараций, возить их за покупками и в другие места. Единственное, что будет связывать Ирину с людьми из Парадиза, — это организация их похорон, и на этот счет она будет получать отдельные инструкции, предупредил Ганс Фогт, потому что желания умирающих не всегда совпадают с желаниями их родственников. В Ларк-Хаус распространены самые разные верования, и похороны зачастую превращаются в сложную экуменическую церемонию.

Фогт пояснил, что униформа обязательна только для уборщиков и медицинского персонала, но существует негласный дресс-код для всех сотрудников: в этом вопросе критерием выступает уважение и хороший вкус. Так, например, футболка с изображением Малкольма Икса[2] в этом заведении неуместна, напыщенно заявил он. На самом деле на ее футболке красовался не Малкольм Икс, а Че Гевара, однако Ирина не стала уточнять, поскольку предположила, что Ганс Фогт просто не слышал о команданте, которого полвека спустя после героической эпопеи продолжают почитать на Кубе и даже в Беркли — среди ее знакомых радикалов. Футболка обошлась ей в два доллара в палатке секонд-хенд, и была она почти новая.

— У нас запрещено курить, — предупредил директор.

— Я не курю и не пью, сэр.

— Здоровье у вас хорошее? Это важно при общении с пожилыми людьми.

— Хорошее.

— Есть ли что-нибудь еще, что я должен о вас знать?

— У меня зависимость от видеоигр и от романов фэнтези. Толкин, Нил Гейман, Филип Пулман — ну вы поняли. И у меня есть другая работа — я мою собак. Но это не отнимает много времени.

— Чем вы занимаетесь в свободное время — это ваше дело, мисс, но на работе вы отвлекаться не должны.

— Разумеется. Послушайте, сэр, если вы дадите мне шанс, то увидите, как здорово у меня получается со стариками. Вы не пожалеете, — заверила Ирина с притворной убежденностью.

Сразу по окончании интервью директор показал Ирине здания средним возрастом в восемьдесят пять лет, в которых размещались двести пятьдесят человек. Ларк-Хаус изначально был роскошной усадьбой шоколадного магната, который передал его городу вместе с щедрой дотацией на финансирование. Комплекс состоял из главного здания — вычурного особняка, в котором размещалась администрация, а также залы для собраний, библиотека, столовая и художественные мастерские, и еще было несколько симпатичных домиков с черепичными крышами, гармонично смотревшихся на фоне парка — вид он имел дикий, но на самом деле за ним заботливо ухаживала команда садовников. Отдельные апартаменты и здания для постояльцев второго и третьего уровня соединялись между собой широкими крытыми коридорами, чтобы можно было ездить на креслах-каталках, невзирая на превратности климата, и имели стеклянные стены, чтобы наслаждаться природой — ведь это лучший бальзам от скорбей в любом возрасте. Парадиз, отдельно стоящее бетонное сооружение, смотрелся бы здесь нелепо, если бы не плющ, затянувший его сверху донизу. Библиотека и игровая комната оставались открытыми в любое время; у салона красоты был гибкий график, а в студиях проводились разные занятия — от живописи до астрологии для тех, кому все еще не терпелось заглянуть в будущее. В Магазине забытых вещей (так было означено на вывеске) дамы-волонтерки продавали одежду, мебель, драгоценности и прочие сокровища, потерянные постояльцами или оставленные на этом свете покойниками.

— У нас замечательный киноклуб. Мы показываем фильмы в библиотеке три раза в неделю, — сообщил Ганс Фогт.

— Какие фильмы? — спросила Ирина в надежде, что это окажутся истории про вампиров и научная фантастика.

— Отбором занимается комитет, и там обычно склоняются к остросюжетным лентам. В большой чести Тарантино. Там, конечно, много насилия, однако оно не пугает: все понимают, что это вымысел, и актеры, целые и невредимые, потом появляются в других фильмах. Это, так сказать, отводной клапан. Многие наши постояльцы мечтают кого-нибудь убить как правило, члена собственной семьи.

— Я тоже, — моментально отозвалась Ирина.

Ганс Фогт подумал, что девушка шутит, и дружелюбно рассмеялся: он ставил чувство юмора своих сотрудников почти так же высоко, как и терпение.

В парке со старыми деревьями доверчиво шныряли белки; было там и несколько оленей. Ганс Фогт пояснил, что самки приходят сюда, рожают оленят и опекают до тех пор, пока они не научатся жить самостоятельно, а еще этот парк — рай земной для птиц, в особенности для жаворонков, от чего и происходит название «Ларк-Хаус», дом жаворонков. В стратегически важных точках расставлены видеокамеры, снимающие животных на природе, а попутно — и стариков на случай, если они потеряются или поранятся. Однако службы безопасности в Ларк-Хаус нет. Днем ворота в усадьбу открыты, караул несут только два невооруженных охранника. Это бывшие полицейские в возрасте семидесяти и семидесяти четырех лет; а больше и не нужно, ведь никакой злоумышленник не станет тратить время на грабеж стариков без средств к существованию.

По дороге им встретились две женщины в креслах-каталках, группа живописцев с мольбертами и этюдниками, а еще несколько убогих собаководов с такими же убогими питомцами. Угодья доходили до самой бухты, и во время прилива можно было выйти в море на каяке, как поступали те постояльцы, которых еще не доконали недуги. «А мне такая жизнь нравится», — подумала Ирина, с удовольствием глотая сладкий аромат сосен и лавров, сравнивая здешние домики с мерзкими лачугами, по которым она скиталась с пятнадцати лет.

— И наконец, мисс Басили, я должен упомянуть про два привидения — ведь наши гаитянские сотрудники все равно вам расскажут о них первым делом.

— Я не верю в привидения, мистер Фогт.

— Поздравляю. Я тоже. В Ларк-Хаус они представлены женщиной в платье из розового тюля и мальчиком лет трех. Это Эмили, дочь шоколадного магната. Бедная Эмили умерла от горя, когда ее сын утонул в бассейне, в конце сороковых годов. После этих событий магнат отказался от усадьбы и основал наш фонд.

— Мальчик утонул в том бассейне, который вы мне только что показывали?

— В том самом. И с тех пор, насколько мне известно, там больше никто не погибал.

Ирине вскоре предстояло пересмотреть свое мнение насчет привидений. Она убедилась, что многие старики постоянно находятся в компании своих мертвецов; Эмили с сыном были не единственными духами, проживавшими в Ларк-Хаус.



На следующий день Ирина явилась на работу с утра пораньше, в своих лучших джинсах и приличного вида футболке. Атмосфера в Ларк-Хаус была вольная, но не бесшабашная; это место больше напоминало университетский колледж, нежели приют для стариков. Еда была такая же, как в любом достойном калифорнийском ресторане: органическая в меру возможности. Персонал был работящий, санитары и медсестры — любезны настолько, насколько того можно было ожидать. Через несколько дней девушка уже знала имена и странности своих коллег и вверенных ей постояльцев. Ирина без труда запоминала фразы на испанском и французском и тем завоевывала уважение обслуги, представленной, почти исключительно выходцами из Мексики, Гватемалы и Гаити. Зарплата для такой работы была не слишком высокая, но мало кто горевал по этому поводу. «Бабулек нужно баловать, но не забывать про уважение. То же самое и с дедульками, только этим нельзя сильно доверять, уж больно они шустрые», — советовала Лупита Фариас, толстушка с лицом как у ольмекской[3] статуи, начальница над всеми уборщиками. Поскольку Лупита проработала в Ларк-Хаус тридцать два года и имела доступ в жилые помещения, она близко знала каждого постояльца, понимала, чем они живут, угадывала их недомогания и сопровождала в скорбях.

— И обрати внимание на депрессию, Ирина. Здесь это случается сплошь и рядом. Если заметишь, что кто-то замыкается в себе, ходит унылый, без причины лежит в постели или перестает есть, скорее беги ко мне, ясно?

— И что ты делаешь в таких случаях?

— По-разному бывает. Я их глажу — за это они всегда благодарны, потому что к старикам никто не прикасается, а еще я ловлю их на крючок телесериалов — никто не хочет умереть, не досмотрев до конца. Некоторые находят утешение в молитве, но здесь много атеистов, эти не молятся. Самое важное — не оставлять их в одиночестве. Если меня не окажется рядом, предупреждай Кэти — она знает, что делать.

Доктор Кэтрин Хоуп, постоялица второго уровня, первая приветствовала Ирину от имени всей общины. В свои шестьдесят восемь лет она была здесь самой молодой. Оказавшись в кресле-каталке, она выбрала помощь и общество людей из Ларк-Хаус и жила здесь уже два года. За это время Кэти сделалась душой пансиона.

— Пожилые — самые интересные люди в мире. Они давно живут на свете, и им наплевать на чужое мнение. Здесь ты скучать не будешь, — сказала Кэти. — Наши постояльцы — люди образованные, и, если здоровье позволяет, они продолжают учиться и экспериментировать. В этой общине у всех есть стимул и возможность избежать страшнейшего бича старости — одиночества.

Ирина уже была наслышана о прогрессивных устремлениях обитателей Ларк-Хаус, потому что об этом месте не раз рассказывали в новостях. Очередь, чтобы попасть в пансион, была многолетняя; она была бы еще длиннее, если бы многие кандидаты не умирали в процессе ожидания. Здешние старики служили убедительным доказательством, что возраст — при понятных ограничениях — не мешает развлекаться и вертеться в колесе жизни. Некоторые из них, активные члены движения «Пожилые люди за мир», по пятницам с утра выходили на улицу протестовать против ошибок и несправедливостей мироздания, в особенности североамериканского империализма, за который они чувствовали себя ответственными. Активисты, среди которых были дамы в возрасте старше ста лет, собирались на площади перед полицейским участком — со своими палками, ходунками и каталками, потрясая плакатами, осуждая войну или глобальное потепление; водители приветствовали их гудками, прохожие подписывали петиции, которые подсовывали им негодующие прародительницы. Бунтарей не раз показывали по телевидению; полицейские при этом выглядели комично: они пытались разогнать старцев, угрожая пустить слезоточивый газ, но никогда не исполняли обещанного. Ганс Фогт с трепетом указал Ирине на табличку в парке, повешенную в честь девяностосемилетнего музыканта, который погиб смертью храбрых в 2006 году от скоротечного инсульта, стоя под палящим солнцем, — этот музыкант протестовал против войны в Ираке.

Ирина выросла в молдавской деревне, где жили старики и дети. У всех не хватало зубов: у первых — потому что они их потеряли с годами, у вторых — потому что уже выпали молочные. Девушка подумала о своих бабушке с дедом и, как всегда в последние годы, устыдилась, что покинула их. В Ларк-Хаус ей предоставлялась возможность дать другим старикам то, чего она не дала своим, и с этой мыслью девушка взялась за работу. Вскоре ей удалось завоевать сердца своих подопечных и многих независимых постояльцев первого уровня.

С самого начала внимание Ирины привлекла Альма Беласко. От других женщин она отличалась аристократическими манерами, ее отделяло от людей какое-то магнетическое поле. Лупита Фариас уверяла, что эта женщина не подходит для Ларк-Хаус, что она здесь не задержится и вообще, за ней скоро приедет тот же самый шофер, что и доставил ее сюда на «мерседесе». Однако проходили месяцы, но ничего подобного не случалось. Ирина ограничивалась наблюдением за Альмой Беласко, потому что Ганс Фогт велел ей сосредоточиться на постояльцах второго и третьего уровня и не отвлекаться на независимых. Она едва поспевала обслуживать своих клиентов (здесь их не называли пациентами) и вникать в тонкости своего нового ремесла. В порядке обучения Ирина должна была ознакомиться с видеозаписями недавних похорон: хоронили еврейку-буддистку и раскаявшегося агностика. А Альма Беласко вообще не обратила бы на нее внимания, если бы обстоятельства вскоре не превратили девушку в самую обсуждаемую фигуру во всей общине.

ФРАНЦУЗ

В Ларк-Хаус, где женщин было подавляющее большинство, Жак Девин считался звездой, единственным кавалером среди всех двадцати восьми постояльцев мужского пола. Его называли французом не оттого, что он родился во Франции, а за его отменную галантность: Девин пропускал дам вперед, придвигал им стул и никогда не ходил с расстегнутой ширинкой, а еще он мог танцевать, несмотря на проблемы со спиной. В свои девяносто он вышагивал прямо благодаря двум тростям и винтам в позвоночнике; у него сохранилось кое-что от роскошной шевелюры, и он умел изящно мухлевать в карты. Француз обладал крепким здоровьем — за исключением хронического артрита, повышенного давления и глухоты, неизбежной для преклонного возраста; здравомыслие в нем тоже присутствовало, но недостаточно, чтобы помнить, ходил ли он на обед, поэтому Жак Девин относился ко второму уровню, где ему предоставлялся необходимый уход. Он прибыл в Ларк-Хаус вместе со своей третьей женой, которая прожила в доме всего три недели, а потом погибла, став жертвой рассеянного мотоциклиста. День француза начинался рано: он принимал душ, одевался и брился с помощью гаитянского слуги по имени Жан-Даниэль, пересекал площадь, опираясь на трость и внимательно следя за мотоциклистами, и усаживался в «Старбаксе», чтобы выпить первую из пяти своих ежедневных чашек кофе. Жак Девин был однажды разведен, дважды вдовец и никогда не испытывал недостатка в возлюбленных, которых он соблазнял с помощью цирковых фокусов. Не так давно француз подсчитал, что за свою жизнь влюблялся шестьдесят семь раз; он записал это число в книжечку, чтобы не забыть, поскольку лица и имена этих счастливиц стирались из его памяти. У Жака Девина было несколько официальных детей и еще одно побочное приобретение от женщины, имени которой он не помнил, а кроме того, имелись племянники — неблагодарные существа, считающие дни до его переселения в мир иной и раздела наследства. Поговаривали, что француз обладает немалым состоянием, сколоченным благодаря великой рисковости и малой щепетильности. Сам он без всякого стеснения признавал, что провел некоторое время в тюрьме (откуда вынес пиратские татуировки на руках, стертые впоследствии морщинами, дряблостью и пигментными пятнами) и что изрядно обогатился, спекулируя сбережениями охранников. Несмотря на пристальное внимание нескольких дам из пансиона, оставлявшее мало пространства для любовных маневров, Жак Девин влюбился в Ирину с первого взгляда, когда она шла по коридору с блокнотом в руках, виляя задом. В девушке не было ни капли карибской крови, так что ее мулатская задница являлась чудом природы, как провозгласил француз после своего первого мартини, удивляясь, что никто, кроме него, не обратил внимания на это обстоятельство. Жак Девин провел лучшие годы в торговых поездках между Пуэрто-Рико и Венесуэлой, где и обучился оценивать женщин сзади. Тамошние роскошные ягодицы навсегда запечатлелись на сетчатке его глаз; они мерещились ему повсюду, даже в таком неподходящем месте, как Ларк-Хаус, даже при виде такой щуплой женщины, как Ирина. Стариковская жизнь Девина, в которой не было ни планов, ни амбиций, неожиданно наполнилась этой поздней всепоглощающей любовью, нарушившей его мирное прозябание. Вскорости после знакомства он выразил свой восторг вручением топазового скарабея с бриллиантами, одной из немногих драгоценностей его покойных жен, которую ему удалось спасти от грабежа потомков. Ирина не хотела принимать этот дар, однако ее отказ вознес артериальное давление влюбленного до облаков, и ей самой пришлось целую ночь сидеть с ним в Отделении скорой помощи. Жак Девин, соединенный с капельницей, перемежая вздохи с упреками, признавался ей в своей бескорыстной платонической любви. Он желал только ее общества, жаждал услаждать взор ее молодостью и красотой, слушать ее звонкий голос, представлять, что она тоже его любит, хотя бы как дочь. Ирина могла бы любить его и как прадедушку.

Вечером следующего дня, пока Жак Девин смаковал свой ритуальный мартини, Ирина, вернувшись в Ларк-Хаус с покрасневшими глазами и мешками на веках после бессонной ночи, пересказала всю историю Лупите Фариас.

— Ничего нового ты не открыла, дурашка. Мы то и дело застаем наших клиентов в чужих постелях, причем не только стариков, но и бабулек. За неимением мужчин бедняжки вынуждены довольствоваться тем, что есть. Все на свете нуждаются в компании.

— В случае с мистером Девином, Лупита, речь идет о платонической любви.

— Не знаю, что это такое, но если то, о чем я думаю, не верь ему. У француза в петушок вставлен имплантат, пластиковая сосиска, которая надувается через трубочку, спрятанную в яйцах.

— Что ты мелешь, Лупита! — расхохоталась девушка.

— То, что слышишь. Клянусь тебе! Я сама не видела, но француз предъявлял его Жану-Даниэлю. Эта штука впечатляет.

Добрая женщина, чтобы успокоить Ирину, добавила, что за много лет работы в Ларк-Хаус убедилась: сам по себе возраст никого не делает ни лучше, ни мудрее, а только подчеркивает всегдашние свойства человека.

— Скряга с годами не делается щедрым, Ирина, он делается еще более скупым. Определенно, Девин всегда был повесой, так что теперь он превратился в старого козла, — закончила она.

Понимая, что брошь со скарабеем вернуть владельцу невозможно, Ирина отнесла ее Гансу Фогту, который уведомил девушку о строжайшем запрете на чаевые и подарки. Правда, запрет не распространялся на имущество, получаемое пансионом от умерших постояльцев, и на нелегальные пожертвования, которые делались, чтобы продвинуть родственника в очереди желающих поселиться в Ларк-Хаус, но сейчас был совсем другой случай. Директор забрал ужасного топазового жука, чтобы, как он сказал, вернуть его законному владельцу, а пока поместил в ящик своего стола.

Неделю спустя Жак Девин передал Ирине 160 долларов двадцатками, и девушка на сей раз обратилась прямиком к Лупите Фариас, стороннице простых решений: она положила деньги обратно в коробку из-под сигар, где кавалер хранил свои сбережения, в уверенности, что он и не вспомнит, что что-то оттуда брал и сколько денег у него вообще было. Таким образом Ирина разрешила проблему с чаевыми, но оставалась проблема со странными посланиями, с приглашениями на ужин в дорогие рестораны, с регулярными вызовами в комнату к французу, с бесконечными рассказами о его головокружительных успехах, которых никогда не было, и, наконец, с его предложением руки и сердца. Француз, искушенный соблазнитель, стал как будто снова юн и болезненно-робок и, вместо того чтобы объясниться лично, передал девушке совершенно разборчивое письмо — он напечатал текст на компьютере. В конверт были вложены две страницы, заполненные околичностями, метафорами и повторами, но все это можно было свести к нескольким пунктам: Ирина возродила в Девине энергию и желание жить, он готов предложить ей безбедное существование, например во Флориде, где всегда светит солнце, а когда она овдовеет, ее будущность будет обеспечена. Как ни посмотри на такое предложение, Ирина остается в выигрыше, писал поклонник, поскольку разница в возрасте на ее стороне. Подпись представляла собой кошмарную закорюку. Девушка воздержалась от передачи письма директору, боясь оказаться на улице, и оставила этот документ без ответа в надежде, что он выветрится из памяти у жениха, однако на сей раз краткосрочная память его не подвела. Помолодевший от страсти Жак Девин продолжал отправлять ей послания, с каждым разом все более нетерпеливые, а она всячески его избегала и молилась святой Параскеве, чтобы старик перенес свое внимание на кого-нибудь из дюжины преследовавших его восьмидесятилетних дам.

Ситуация накалялась, скрыть скандал было бы уже невозможно, если бы непредвиденное событие не покончило с Жаком Девином и попутно с проблемами Ирины. В течение одной недели француз дважды отправлялся куда-то на такси, никак не объясняя свои поездки. В его случае это было необычно, потому что в городе Девину ничего не стоило заблудиться. В обязанности Ирины входило его сопровождать, однако француз ускользал украдкой, ни слова не говоря. Второе путешествие оказалось для него серьезным испытанием: постоялец вернулся в Ларк-Хаус такой потерянный и слабый, что водителю пришлось выносить его из такси на руках и передавать Ирине, точно мешок с грузом.

— Что случилось, мистер Девин? — спросила девушка.

— Не знаю, меня здесь не было, — ответил француз.

Осмотрев старичка и удостоверившись, что артериальное давление в норме, дежурный врач посчитал, что нет нужды снова отправлять его в больницу. И прописал постельный режим на два дня. А еще врач уведомил Ганса Фогта, что Девин больше не может оставаться на втором уровне, что пора переводить его на третий, где ему будет обеспечен постоянный уход. На следующий день директор собирался сообщить об этой перемене Девину. Эта обязанность всегда оставляла у него во рту привкус меди, ведь всем было известно, что третий уровень — это преддверие Парадиза, этаж без возврата. Но Фогта остановил гаитянин Жан-Даниэль: он принес скорбную весть. Слуга обнаружил Жака Девина холодным и окоченевшим, когда пришел помочь ему одеться. Врач предложил провести аутопсию, поскольку при вчерашнем осмотре не обнаружил никаких предвестников близкой смерти, однако Ганс Фогт не разрешил: зачем сеять подозрения по поводу чего-то столь предсказуемого, как кончина девяностолетнего старика? Вскрытие могло бы запятнать беспорочную репутацию Ларк-Хаус. Узнав о случившемся, Ирина долго плакала, потому что, сама того не желая, успела проникнуться нежностью к этому патетическому Ромео, но вместе с тем она почувствовала облегчение оттого, что от него освободилась, и тут же устыдилась этого чувства.



Кончина француза объединила клуб его поклонниц в общем вдовьем горе, однако они не смогли утешиться организацией похорон, поскольку родственники покойного предпочли ограничиться срочной кремацией. О Жаке Девине вскоре бы все позабыли, включая и влюбленных старушек; если бы не буря, разразившаяся по вине его семьи. Вскоре после того, как прах был без лишних кривляний развеян по ветру, так называемые наследники обнаружили, что все имущество старика завещано некоей Ирине Басили. Согласно короткой записке, сопровождавшей завещание, Ирина проявила к Девину нежность на последнем этапе его долгой жизни и поэтому заслуживает получить все. Адвокат Жака Девина пояснил, что его клиент продиктовал ему изменения в завещании по телефону, а потом дважды приезжал в его офис, чтобы прочитать бумаги и подписать их в присутствии нотариуса, и что он выглядел уверенным в своих действиях. Потомки обвинили администрацию Ларк-Хаус в преступном небрежении к умственному состоянию старца, а эту Ирину Басили — в краже с обдуманным умыслом. Они объявили о своем намерении обжаловать завещание и подать иск на адвоката за некомпетентность, на нотариуса за сообщничество и на Ларк-Хаус за моральный и материальный ущерб. Ганс Фогт принял воинство обделенных родственников со спокойствием и вежливостью, приобретенными за долгие годы директорства, но внутри он кипел от ярости. Он не ожидал подобного предательства от Ирины, которую принимал за безобиднейшее существо, однако человек учится всю жизнь, и доверять нельзя никому. Улучив момент, Фогт потихоньку спросил адвоката, о какой сумме идет речь, и оказалось, что предмет обсуждения — сухие земли в штате Нью-Мексико и акции различных компаний, стоимость которых еще подлежит уточнению. Денег как таковых было немного.

Директор попросил сутки отсрочки, чтобы придумать выход не такой дорогостоящий, как тяжбы, и срочно вызвал к себе Ирину. Он намеревался разгрести помойную яму, не снимая шелковых перчаток. Враждовать с этой шнырой не входило в его планы, однако стоило директору увидеть Ирину, он как с цепи сорвался.

— Как, черт возьми, тебе удалось, охмурить старикашку?

— О ком это вы, мистер Фогт?

— Что значит о ком? О французе, конечно! Как это могло произойти прямо у меня под носом?

— Прошу прощения, я вам не говорила, чтобы не беспокоить понапрасну. Я думала, что сама с этим разберусь.

— И прекрасно разобралась! Что я теперь скажу его семье?

— Им незачем это знать, мистер Фогт. Старики, как вам известно, влюбляются, но людей посторонних это шокирует.

— Ты спала с Девином?

— Нет! Как вы могли такое подумать?!

— Тогда я ничего не понимаю. Почему он назначил тебя наследницей всего состояния?

— Что-что?

Ганс Фогт с изумлением осознал, что Ирина Басили не подозревала о намерениях старика и что весть о наследстве для нее полная неожиданность. Директор хотел предупредить, что ей будет нелегко получить хоть что-нибудь, поскольку законные наследники намерены драться за каждый цент, но девушка на ходу выпалила, что не хочет, что это будут нехорошие деньги, которые принесут ей несчастье. Жак Девин был чокнутый, что могут засвидетельствовать все обитатели Ларк-Хаус; лучше договориться обо всем без лишнего шума. Достаточно будет врачебного диагноза о старческом слабоумии. Ирине пришлось повторить свое предложение, чтобы обескураженный директор ее понял.

Никакие меры предосторожности не помогли сохранить скандал в тайне. Все обо всем узнали, и наутро Ирина Басили проснулась самой спорной фигурой в общине: ею восхищались постояльцы, ее осуждали латиноамериканцы и гаитяне, для которых отказ от денег — это грех. «Не плюй в небо, а не то в рот попадет», — произнесла Лупита Фариас, и Ирина не нашла в родном языке адекватного перевода для этой гавайской премудрости. А директор, растрогавшись от щедрости скромной эмигрантки из страны, которую и на карте-то не разглядишь, принял ее на постоянную ставку: сорок часов в неделю, с жалованьем выше, чем было у ее предшественницы; вдобавок он убедил родственников Жака Девина подарить Ирине две тысячи долларов в знак признательности. Девушка так и не получила этих денег, однако поскольку она не могла себе вообразить такую сумму, то вскоре напрочь о ней позабыла.

АЛЬМА БЕЛАСКО

Благодаря фантастическому наследству француза Альма Беласко обратила внимание на Ирину и, когда пересуды вокруг нее поутихли, вызвала к себе. Она приняла девушку в своем спартанском жилище, с достоинством восседая на маленьком кресле цвета персика; на коленях у нее устроился полосатый кот Неко.

— Мне нужна секретарша. Я хочу, чтобы ты поработала на меня, — сразу объявила она.

Это было не предложение, а приказ. Альма даже не всегда отвечала на приветствия Ирины, когда они встречались в коридорах, поэтому девушка была поражена. К тому же, поскольку в Ларк-Хаус половина постояльцев скромно проживали на свою пенсию (лишь некоторым помогали родственники) и многие пользовались только общедоступными услугами, даже дополнительная трапеза грозила вывести их за рамки тощего бюджета; никто не мог позволить себе роскошь нанять персонального помощника. Призрак бедности, как и призрак одиночества, всегда бродил вокруг стариков.

Ирина объяснила, что у нее мало времени, что после службы в Ларк-Хаус она подрабатывает в кафе, а еще моет собак на дому.

— Как это устроено с собаками? — спросила Альма.

— У меня есть компаньон по имени Тим, он мой сосед по Беркли. У Тима есть грузовичок, он установил в нем две ванны с длинными шлангами; мы ездим по собачьим домам — то есть по домам собачьих хозяев, включаем воду и моем наших клиентов — я имею в виду собак — во дворе или на улице. А еще мы чистим им уши и стрижем когти.

— Собакам? — спросила Альма, пряча улыбку.

— Да.

— Сколько ты зарабатываешь в час?

— Двадцать пять долларов за собаку, но это на двоих с Тимом, то есть мне достается двенадцать с половиной.

— Я беру тебя на испытательный срок, тринадцать долларов в час. Если останусь довольна твоей работой, подниму до пятнадцати. Ты будешь работать со мной по вечерам, когда закончишь дела в Ларк-Хаус, для начала по два часа в день. Расписание будет гибкое, в зависимости от моих потребностей и твоей занятости. Договорились?

— Миссис Беласко, я могла бы уйти из кафе, но не могу оставить собак, ведь они ко мне привыкли и будут ждать.

На этом женщины и порешили, и таким образом началось их сотрудничество, со временем превратившееся в дружбу.

В первые недели новой работы Ирина ходила на цыпочках и все время попадала впросак, потому что Альма Беласко оказалась строгой в обхождении, требовательной в мелочах и нечеткой в формулировках, однако вскоре страх у девушки прошел, и она сделалась для Альмы необходимой — такой же незаменимой, как и в Ларк-Хаус. Ирина изучала новую хозяйку с энтузиазмом зоолога, обнаружившего бессмертную саламандру. Эта женщина была не похожа ни на кого из тех, кого она встречала прежде, и определенно ни на кого из стариков второго и третьего уровня. Альма ревниво оберегала свою независимость, чуждалась сентиментальности и диктата материальных ценностей, казалась свободной от привязанностей — за исключением своего внука Сета — и ощущала такую уверенность в самой себе, что не искала поддержки в Боге и в сахарной набожности некоторых постояльцев Ларк-Хаус, которые объявляли себя спиритами и рекламировали способы перехода на высший уровень сознания. Альма прочно стояла на земле. Ирина предполагала, что ее надменность — это защита от постороннего любопытства, а простота — показатель элегантности, которая у неопытных женщин превращается в неухоженность. Ее жесткие белые волосы торчали в разные стороны, она расчесывала их пятерней. Единственными ее уступками кокетству были красная помада на губах и мужские духи с бергамотом и апельсином; когда она проходила по Ларк-Хаус, этот свежий аромат заглушал мутные запахи дезинфекции, старости и, местами, марихуаны. У Альмы Беласко был мощный нос, горделивый рот, костистое тело и натруженные руки батрака; глаза были карие, брови темные и широкие, а под глазами залегли лиловые мешки, придававшие женщине вид страдающей от бессонницы, — их не могла скрыть даже черная оправа очков. Аура загадочности вокруг нее заставляла держать дистанцию: никто из сотрудников Ларк-Хаус не обращался к ней покровительственно, как это было принято с другими постояльцами, и никто не мог похвастать, что знает эту женщину, пока Ирине не удалось проникнуть в ее цитадель.

Альма делила со своим котом квартиру с минимумом мебели и личных вещей, а ездила на автомобиле самой маленькой модели, совершенно не уважая правила дорожного движения, соблюдение каковых почитала делом добровольным (в обязанности Ирины входила регулярная оплата штрафов). Альма была вежлива из привычки к хорошим манерам, однако единственными людьми, с которыми она подружилась в Ларк-Хаус, были садовник Виктор — с ним она часами могла возиться с овощами и цветами в высоких кадках, и доктор Кэтрин Хоуп, чьему обаянию она попросту не могла противиться. Альма Беласко снимала мастерскую в сарае, разделенном деревянными перегородками, за которыми трудились другие художники. Она писала по шелку, как писала в течение семидесяти лет, но теперь делала это не по вдохновению, а чтобы раньше срока не помереть со скуки. Альма проводила в мастерской по несколько часов в неделю в сопровождении Кирстен, своей помощницы, которой синдром Дауна не мешал справляться с обязанностями. Кирстен знала комбинации цветов и инструменты, которые использовала Альма, она подготавливала ткани, содержала в порядке мастерскую и мыла кисти. Женщины работали в полной гармонии, без слов, угадывая намерения друг друга. Когда у Альмы начали дрожать руки и запрыгало давление, она наняла двух студентов переносить на шелк то, что рисовала на бумаге, а ее верная ассистентка следила за ними с подозрительностью тюремщицы. Кирстен была единственной, кому разрешалось при встрече обнимать Альму, целовать и даже облизывать языком, когда на нее накатывал приступ нежности.

Художница, не задаваясь всерьез этой целью, прославилась своими кимоно, туниками, платками и шарфами оригинального дизайна и смелой расцветки. Сама она такое не носила, одевалась в широкие штаны и полотняные блузы черного, белого или серого цветов — нищебродские лохмотья, по словам Лупиты Фариас, не подозревавшей о цене этих лохмотьев. Шелковые изделия Альмы продавались в галереях за немыслимые деньги, которые шли в Фонд Беласко. Вдохновение для своих коллекций Альма черпала в путешествиях по свету: звери из Серенгети, турецкая керамика, эфиопские письмена, — и она переходила к новой теме, как только конкуренты принимались ее копировать. Альма отказывалась продавать свою подпись или сотрудничать с модельерами; каждая ее вещь воспроизводилась в ограниченном количестве под ее суровым надзором и появлялась с ее собственноручной подписью. В апогее на художницу работало пятьдесят человек, и она руководила целым производством в промышленной зоне Сан-Франциско, к югу от Маркет-стрит. Альма никогда не занималась саморекламой, поскольку не испытывала необходимости зарабатывать на жизнь, но ее имя сделалось гарантией качества и эксклюзивности. Когда художнице исполнилось семьдесят, она решила сократить производство, к немалому ущербу для Фонда Беласко, в который поступали доходы.

Основанный в 1955 году свекром Альмы, загадочным Исааком Беласко, фонд занимался созданием зеленых зон в неблагополучных кварталах. Эта инициатива, преследовавшая цели эстетические, неожиданно оказалась социально значимой.

Там, где появлялся парк, сад или сквер, снижалась преступность, потому что те самые хулиганы и наркоманы, прежде готовые убивать друг друга за дозу героина или за тридцать квадратных сантиметров территории, теперь объединялись, чтобы оберегать принадлежащий им кусок города. В одних парках расписывали стены, в других ставили скульптуры, и повсюду собирались, чтобы развлекать публику, артисты и музыканты.

Фонд Беласко в каждом поколении управлялся первым наследником семьи по мужской линии, и женское равноправие не переменило этого неписаного закона, потому что ни одна из дочерей не брала на себя труд его обсуждать; однажды придет и очередь Сета, правнука основателя фонда. Парень вовсе не жаждал этой привилегии, но она составляла часть его наследства.



Альма Беласко так привыкла командовать и держать людей на расстоянии, а Ирина — получать приказания и вести себя скромно, что они никогда бы не сблизились, если бы не Сет Беласко, любимый внук, который задался целью разрушить стену между двумя женщинами. Сет познакомился с Ириной вскоре после переезда бабушки в Ларк-Хаус, и девушка сразу его заинтересовала, хотя он и не смог бы объяснить, чем именно. Несмотря на имя, она не походила на тех красавиц из Восточной Европы, которые в последнее десятилетие штурмом взяли мужские клубы и модельные агентства: никаких жирафьих костей, монгольских скул и гаремной томности; Ирину издали можно было перепутать с растрепанным мальчишкой. Она была такая прозрачная, настолько близка к невидимости, что заметить ее можно было, только если внимательно приглядываться. Мешковатая одежда и надвинутая до бровей шерстяная шапочка не облегчали задачи. Сета сразила загадка ее ума, ее лицо дуэнде[4] в форме сердечка, глубокая ямочка на подбородке, пугливые зеленые глаза, тонкая шея, подчеркивающая ее беззащитность, и кожа такой белизны, что отсвечивала в темноте. Парня умиляли даже ее детские ручки с обгрызенными ногтями. Он чувствовал неведомое доселе желание оберегать Ирину, заботиться о ней — то было новое и волнующее чувство. Ирина носила на себе столько слоев одежды, что не было возможности оценить остальные части ее естества, однако спустя несколько месяцев, когда лето заставило ее расстаться с укрывающими ее жилетами, оказалось, что она сложена гармонично и соблазнительно, хотя и относится к себе небрежно. Шерстяная шапочка уступила место цыганским платкам, которые не полностью покрывали ее волосы, так что лицо девушки теперь обрамляли курчавые пряди почти что альбиносовой белизны.

Поначалу бабушка была единственным звеном, с помощью которого Сет мог находиться в контакте с Ириной, потому что ни один из его привычных методов с нею не срабатывал, но потом он открыл для себя магическую силу письменной речи. Сет рассказал Ирине, что с помощью бабушки восстанавливает полуторавековую историю семьи Беласко и города Сан-Франциско, от основания и до наших дней. Эта сага вертится у него в голове с пятнадцати лет — бурный поток образов, происшествий, идей, слов и других слов, и если ему не удастся выплеснуть их на бумагу, он потонет. Это описание грешило преувеличениями: поток был всего лишь маломощным ручейком, но оно настолько захватило воображение девушки, что Сету не оставалось ничего другого, кроме как начать писать. Помимо визитов к бабушке, представлявшей устную традицию, парень рылся в книгах, искал в интернете, а еще собирал фотографии и письма разных лет. Он сумел завоевать восхищение Ирины, но не Альмы, которая считала, что ее внук грандиозен в замыслах и взбалмошен в привычках — а это губительно для писателя. Если бы Сет дал себе время поразмыслить, он согласился бы, что и бабушка, и роман — только предлоги, чтобы видеть Ирину, это создание, выхваченное из северной сказки и возникшее в самом неожиданном месте, в пансионе для пожилых людей; но даже если бы он размышлял долго, все равно не сумел бы объяснить, почему его так крепко приковала к себе эта девушка, костлявая, как сиротка, и бледная, как тифозница, — полная противоположность его идеалу женской красоты. Сету нравились веселые, здоровые, загорелые девчонки без заморочек, каких было навалом и в Калифорнии, и в его прошлом. Ирина как будто не замечала этой привязанности и общалась с парнем с рассеянной симпатией, как обычно относятся к чужим питомцам. Это спокойное безразличие, которое в других обстоятельствах Сет воспринял бы как вызов, обернулось для него параличом непроходящей робости.

Бабушка, со своей стороны, порылась в воспоминаниях, чтобы помочь внуку с книгой, к которой, по ее собственному признанию, сама она вот уже десять лет как приступает и откладывает. Проект был амбициозный, и справиться с ним не помог бы никто лучше Альмы, у которой хватало времени и при этом пока не наблюдалось симптомов слабоумия. Альма вместе с Ириной ездила в особняк Беласко в Си-Клифф, чтобы покопаться в коробках, к которым никто не прикасался с самого ее отъезда. Ее бывшая комната стояла закрытая, в нее заходили только протереть пыль. Альма раздала почти все свои вещи: невестке и внучке — драгоценности, за исключением браслета с бриллиантами, который предназначался будущей супруге Сета; больницам и школам — книги; благотворительным учреждениям — платья и меха, которые в Калифорнии никто не отваживался носить из страха перед защитниками животных, способных наброситься на женщину в шубе с ножом; другие предметы она тоже раздавала всем, кто соглашался взять, но сохранила единственное, что имело для нее ценность: письма, дневники, газетные заметки, документы и фотографии. «Я должна упорядочить этот материал, Ирина. Не хочу, чтобы, когда я стану старой, кто-то начал шарить в моем личном пространстве». Вначале Альма попробовала заниматься разбором в одиночку, однако, почувствовав доверие к Ирине, часть работы начала поручать ей. В конце концов на долю помощницы выпало все, кроме писем в желтых конвертах, которые приходили не часто. Альма их сразу же прятала. Прикасаться к ним Ирине было запрещено.

Внуку Альма Беласко выдавала свои воспоминания скупо, одно за другим, чтобы как можно дольше держать его на крючке: женщина боялась, что если Сету наскучит обхаживать Ирину, то и вышеупомянутая рукопись ляжет в дальний ящик и она будет видеть своего любимца гораздо реже. Присутствие Ирины при этих встречах было необходимо, потому что без нее летописец отвлекался на ее ожидание. Альма посмеивалась про себя, воображая реакцию семьи, если Сет, наследный принц Беласко, свяжет себя с иммигранткой, которая зарабатывает на жизнь уходом за стариками и мытьем собак. Ее саму такая возможность не пугала, потому что Ирина была куда умнее, чем большинство спортсменок, временных подружек Сета, но это был неограненный алмаз, нуждающийся в полировке. Альма задалась целью покрыть девушку лаком культуры, водила по концертам и музеям, подсовывала книги для взрослых взамен тех нелепых саг о фантастических мирах и сверхъестественных существах, которые ей так нравились, и наставляла ее по части хороших манер — например, как пользоваться столовыми приборами. Таким вещам Ирина не могла обучиться ни у своих деревенских стариков в Молдавии, ни у матери-алкоголички в Техасе, но она оказалась внимательной и благодарной ученицей. Полировка обещала быть делом несложным, а Альма таким образом ненавязчиво расплачивалась за приезды Сета в Ларк-Хаус.

НЕВИДИМЫЙ ЧЕЛОВЕК

Через год работы на Альму Беласко у Ирины впервые появилось подозрение, что у этой женщины есть любовник, однако она не осмеливалась всерьез его рассматривать, пока ей не пришлось сообщить об этом Сету. Поначалу, до того как Сет приобщил ее к порочному наслаждению интригой и саспенсом, девушка не собиралась шпионить за Альмой. Ирина подбиралась к тайне художницы исподволь, так что ни одна из двух женщин об этом не догадывалась. Мысль о любовнике начала принимать четкие очертания, когда Ирина разбирала коробки, привезенные из дома в Си-Клифф, и когда она рассмотрела мужчину на фотографии в золотой рамке, стоящей в комнате Альмы, которую девушка регулярно протирала специальной тряпочкой. Помимо маленького семейного снимка в гостиной, других портретов в квартире не было, и это не могло не привлечь внимания Ирины: ведь постояльцы Ларк-Хаус окружали себя фотографиями вроде как для компании. В считаные разы, когда Ирина отваживалась задать новые вопросы, ее хозяйка переводила разговор на другую тему, однако же из нее удалось вытащить, что мужчина зовется японским именем Ичимеи Фукуда и что именно он создал ту странную картину, которая висела в гостиной, — тоскливый пейзаж со снегом, серым небом, темными одноэтажными домами, электрическими проводами и столбами и с единственным живым существом — летящей птицей. Ирина не понимала, почему из всех произведений искусства, принадлежащих семье Беласко, Альма выбрала для украшения своей квартиры эту депрессивную картину. На фотографии Ичимеи Фукуда представал мужчиной неопределенного возраста, с вопросительно склоненной головой, с прищуренными глазами — снимали по солнцу, но взгляд был прямой и открытый; рот с полными чувственными губами сложился в полуулыбку, волосы жесткие и густые. Ирина ощущала необъяснимое притяжение в этом лице: ее как будто звали, пытались объяснить что-то важное. Она столько раз рассматривала карточку, когда была одна в квартире, что начала воображать Ичимеи Фукуду в полный рост, приписывать ему черты характера, выдумывать его жизнь. Этот человек был широк в плечах, одиночка по характеру, жизнью не избалован, в эмоциях сдержан. В коробках Ирина обнаружила еще одну фотографию того же мужчины — с Альмой на пляже, оба стояли по щиколотку в воде, закатав штанины, держали туфли в руках, смеялись и толкались. Мужчина и женщина играют на песке — это свидетельствовало о любви, о сексуальной близости. Ирина предположила, что они были на пляже вдвоем и попросили случайного человека сделать моментальный снимок. Если Ичимеи примерно того же возраста, что и Альма, ему сейчас лет восемьдесят, подсчитала Ирина; при этом она не сомневалась, что узнает его, если увидит. Только Ичимеи мог являться причиной бродяжничества Альмы Беласко.

Девушка научилась предсказывать исчезновения своей хозяйки за несколько дней наперед по ее задумчивому меланхолическому молчанию, которое резко сменялось плохо скрываемой эйфорией, когда хозяйка наконец-то решалась ехать. Сначала она чего-то дожидалась, а когда это «что-то» происходило, наполнялась счастьем; тогда Альма кидала в чемоданчик кое-какую одежду, предупреждала Кирстен, что не появится в мастерской, и оставляла Неко на попечение Ирины. Кот был старый, с множеством разнообразных недугов и вредных привычек; список лекарств и рекомендаций по уходу висел на двери холодильника. Неко был уже четвертым в ряду похожих котов с одинаковыми именами, сопровождавших Альму на разных этапах ее жизни. Альма отбывала с поспешностью невесты, не сообщая, куда направляется и когда думает вернуться. Два-три дня проходили без всяких известий, а потом она вдруг так же неожиданно возвращалась, вся сияющая. И бензин в баке ее игрушечного автомобильчика был на исходе. Ирина вела за хозяйку бухгалтерию и просматривала счета из отелей, а еще она обнаружила, что в эти путешествия Альма берет с собой только две шелковые ночные рубашки — а не фланелевые пижамы, в которых спит дома. Девушка вопрошала себя, отчего Альма исчезает так, словно собирается согрешить, ведь она свободна и вольна принимать кого угодно в квартире в Ларк-Хаус.

Подозрения Ирины насчет мужчины с фотографии неизбежно затронули и Сета. Девушка старалась не выдавать беспокойства, однако парень приходил так часто, что тоже отметил повторяющиеся отлучки бабушки. На расспросы внука Альма с обычным в их отношениях сарказмом отвечала, что ездит тренироваться с террористами, экспериментирует с галлюциногенным настоем айяуаски, или давала еще какое-нибудь безумное объяснение. Сет решил, что, чтобы распутать эту историю ему не обойтись без помощи Ирины, чего было не так просто добиться, поскольку преданность помощницы своей хозяйке была тверже гранита. Он сумел убедить девушку, что бабушке грозит опасность. Для своего возраста Альма выглядит крепкой, говорил Сет, но на самом деле здоровье у нее хрупкое, сердце слабое, давление пошаливает и начинается болезнь Паркинсона — вот отчего и дрожь в руках. Сет не может сообщить подробностей, потому что Альма отказывается проходить обследование, но они должны присматривать за старушкой и оберегать от рискованных ситуаций.

— Человек хочет безопасности для своего любимого существа, Сет. Но для себя человек хочет независимости. Так что бабушка никогда не допустит, чтобы мы вмешивались в ее личную жизнь, пусть даже и для ее защиты.

— Именно поэтому мы должны действовать так, чтобы она ничего не знала, — настаивал Сет.

По словам Сета, в начале 2010 года всего за пару часов в голове у бабушки произошли решительные изменения. Успешная художница, образчик чувства долга — эта женщина удалилась от мира, от семьи и друзей, затворилась в пансионе для стариков, который был совсем не в ее стиле, и стала одеваться «как тибетская беженка», по словам ее невестки Дорис. «Короткое замыкание в мозгу, никак иначе», — так потом она говорила. Последним действием прежней Альмы было решение отдохнуть после обеда. В пять часов вечера Дорис постучала в дверь, чтобы напомнить про вечерний прием; она обнаружила свекровь стоящей у окна, в нижнем белье и босиком, с витающим в облаках взглядом. Роскошное вечернее платье поникло на спинке стула. «Передай Ларри, что я не приду, и пусть он не рассчитывает на меня до конца моих дней». Твердость ее голоса исключала возражения. Невестка молча закрыла дверь и пошла к мужу поделиться новостью. Это был вечер сбора средств для Фонда Беласко, самое важное событие года, когда проверялась на прочность притягательная способность фонда. Официанты уже завершали подготовку стола, повара трудились не покладая рук, музыканты камерного оркестра настраивали инструменты. Каждый год Альма выступала на вечере с краткой речью, всегда примерно одного содержания, позировала для фотографий с самыми выдающимися жертвователями и общалась с прессой — от нее требовалось только это, все остальное брал на себя ее сын Ларри. На сей раз пришлось обойтись без Альмы.

Со следующего дня все радикально переменилось. Художница собирала чемоданы; она поняла, что почти ничего из ее вещей не пригодится в новой жизни. Ей требовалось стать проще. Для начала Альма отправилась за покупками, потом пригласила своего бухгалтера и адвоката. Она оставила за собой скромную пенсию, остальное имущество передала Ларри без указаний, как им распоряжаться, и объявила, что переезжает в Ларк-Хаус. Чтобы перескочить через лист ожидания, она выкупила очередь у одной филологини, которая за приемлемую сумму согласилась подождать еще несколько лет. Никто из Беласко о Ларк-Хаус даже не слышал.

— Это такой дом отдыха в Беркли, — туманно пояснила Альма.

— Приют для престарелых? — встревоженно уточнил Ларри.

— Более-менее. Я собираюсь прожить оставшиеся мне годы без осложнений и лишнего груза.

— Груза? Надеюсь, это не про нас?

— А что мы скажем людям? — вырвалось у Дорис.

— Скажите, что я старая и безумная, — отрезала свекровь.

Шофер перевез ее с котом и двумя чемоданами. Через неделю Альма обновила свои водительские права, которыми не пользовалась несколько десятилетий, и приобрела автомобиль «смарт» лимонного цвета, такой маленький и легкий, что однажды, когда автомобильчик стоял на улице, трое хулиганистых пацанов перевернули его вверх тормашками, точно черепаху. Причина, по которой Альма остановилась на этой машине, заключалась в пронзительном цвете, делавшем ее приметной для других водителей, и размере, который гарантировал, что если автолюбительница по нечаянности собьет какого-нибудь пешехода, то не насмерть. Ее «смарт» выглядел как гибрид велосипеда и кресла-каталки.

— Я думаю, Ирина, что у бабушки серьезные проблемы со здоровьем, и вот она из гордости заперлась в Ларк-Хаус, чтобы никто об этом не узнал, — сказал Сет.

— Если бы все было так, она бы уже умерла. К тому же, Сет, в Ларк-Хаус никто не запирается. Это открытая община, где люди входят и выходят, когда им вздумается. Вот почему сюда не допускаются пациенты с альцгеймером, которые могут убежать и потеряться.

— Именно этого я и боюсь. Во время одной из таких вылазок с бабушкой что-то может случиться.

— Она всегда возвращается. Она знает, куда едет, и не думаю, что она ездит в одиночку.

— Но тогда с кем? С ухажером? Не думаешь же ты, что бабушка мотается по отелям с любовником? — пошутил Сет, но серьезное выражение лица Ирины оборвало его смех.

— Почему бы нет?

— Она уже старая!

— Все относительно. Она старая, но не дряхлая. В Ларк-Хаус Альма может считаться молодой. К тому же любовь приходит в любом возрасте. Ганс Фогт считает, что в старости влюбляться полезно: это хорошо для здоровья и помогает от депрессии.

— И как старики это делают? Я имею в виду, в постели? — спросил Сет.

— Полагаю, что не торопясь. Ты бы спросил свою бабушку, — ответила она.

Сету удалось превратить Ирину в союзницу, и они вместе принялись связывать концы с концами. Раз в неделю Альме доставляли коробку с тремя гардениями — посыльный оставлял ее на вахте. На коробке не было имени отправителя и названия цветочного магазина, однако Альма не выказывала ни удивления, ни любопытства. А еще на ее имя в Ларк-Хаус приходил желтый конверт: женщина выбрасывала его, достав оттуда конверт поменьше, тоже адресованный ей, но с написанным от руки адресом в Си-Клифф. Никто из семьи или прислуги Беласко таких конвертов не получал, никто не переправлял их в Ларк-Хаус. Близкие вообще не знали про письма, пока Сет не рассказал. Молодые люди не могли установить, кто посылает письма, почему каждый раз требуется два конверта и два адреса и чем вообще закончится эта странная переписка. Поскольку ни Ирина в Ларк-Хаус, ни Сет в Си-Клифф самих писем не обнаружили, они предположили, что Альма хранит их в банковском сейфе.



12 апреля 1996 года

Какой у нас был замечательный медовый месяц, Альма! Давно уже я не видел тебя такой счастливой и отдохнувшей. В Вашингтоне нас ждало незабываемое зрелище: 1700 вишневых деревьев в цвету. Я видел подобное в Киото, много лет назад. А та вишня в Си-Клифф, которую посадил мой отец, все еще цветет?

Ты гладила имена на темном камне Вьетнамского мемориала, ты сказала, что эти камни разговаривают, что можно расслышать их голоса, что в этой стене собраны мертвецы, возмущенные тем, что ими пожертвовали, — и они нас зовут. Я долго об этом думал. Альма, духи есть повсюду, но я полагаю, что они свободны и не таят злобы.


Ичи


ПОЛЬСКАЯ ДЕВОЧКА

Чтобы удовлетворить любопытство Ирины и Сета, Альма Беласко начала вспоминать — с той ясностью, с какой вспоминают ключевые моменты жизни, — свою первую встречу с Ичимеи Фукудой, а потом постепенно перешла и к другим событиям. Впервые она его увидела в чудесном саду поместья Си-Клифф, весной 1939 года. Она тогда была девочкой, которая ела меньше канарейки, днем ходила молчаливая, а по ночам рыдала, спрятавшись внутри шкафа с тройным зеркалом в комнате, которую обставили для нее дядя с тетей. То была настоящая симфония синего: синие шторы, синий балдахин над кроватью, бельгийский ковер, бумажные птички на стене и репродукции Ренуара в золоченых рамах; вид из окна, когда рассеивался туман, был голубым: море и небо. Альма Мендель плакала по всему, чего лишилась навсегда, хотя тетя с дядей пылко заверяли ее, что разлука с родителями и братом только временная, — не столь проницательная девочка давно бы поверила. Последний образ, оставшийся от родителей, был такой: пожилой мужчина, бородатый и суровый, одетый в длинное черное пальто и черную шляпу, и женщина намного моложе его, заходящаяся плачем на пристани в Данциге, и оба машут белыми платками. Эти фигуры становились все более мелкими, размытыми по мере того, как корабль с жалостным воем уходил в сторону Лондона, а она, вцепившись в борт, ничем не могла помахать в ответ. Дрожащая от холода в дорожной одежде, зажатая между других пассажиров, сгрудившихся на корме, чтобы видеть, как исчезает их страна, Альма старалась сохранять достоинство, как учили ее с самого рождения. Расстояние до родителей все увеличивалось, но девочка продолжала чувствовать их отчаяние и от этого укреплялась в предчувствии, что больше их не увидит. Отец вел себя необычно: обнял мать за плечи, как будто хотел помешать ей броситься в воду, а она одной рукой придерживала шляпку, защищая ее от ветра, и отчаянно размахивала платком, зажатым в другой.

Тремя месяцами раньше Альма стояла вместе с родителями на этой пристани и прощалась с братом Самуэлем, который был на десять лет старше. Мама пролила много слез, прежде чем смирилась с решением мужа отправить Самуэля в Англию в качестве предосторожности на тот невероятный случай, если слухи о войне сделаются реальностью. В Англии мальчик будет в безопасности от призыва в армию и от ребяческой идеи записаться добровольцем. Мендели не могли вообразить, что два года спустя Самуэль в рядах Королевского воздушного флота будет сражаться против Германии. Глядя, как хорохорится брат, отправляясь в свое первое путешествие, Альма ощутила предвестье угрозы, нависшей над ее семьей. Брат был маяком ее жизни, он озарял ее светлые моменты, рассеивал страхи своим победным смехом, добрыми шутками и песнями под фортепиано. Он же, со своей стороны, восхищался Альмой с того самого дня, когда взял ее, новорожденную, на руки — розовый сверток, пахнущий тальком и мяукающий, как кот; и эта любовь ничуть не уменьшилась в следующие семь лет, пока им не пришлось расстаться. Узнав, что Самуэль ее покидает, Альма закатила единственную в жизни истерику. Девочка начала с плача и криков, потом в ход пошли хрипы и валяние на полу, а закончилось дело ванной с ледяной водой, в которую мать и воспитательница погрузили ее без всякой жалости. Отъезд юноши оставил Альму безутешной и надломленной: она подозревала, что это только пролог к более суровым переменам. Она услышала родительские разговоры о Лиллиан, маминой сестре, которая живет в Соединенных Штатах и замужем за Исааком Беласко, важным человеком — как всегда добавляли, произнося его имя. До этого момента девочка не знала о существовании этой далекой тети и этого важного человека и удивилась, что ее неожиданно обязали писать им почтовые открытки самым красивым почерком. А потом Альма почувствовала неладное, когда ее воспитательница включила в занятия по истории и географии Калифорнию, это оранжевое пятнышко на карте, на другой стороне земного шара. Родители дожидались окончания новогодних праздников, чтобы объявить, что она тоже какое-то время будет учиться за границей, но в отличие от брата останется внутри семьи, у дяди Исаака, тети Лиллиан и их детей, в Сан-Франциско.

Путь из Данцига в Лондон, а оттуда на трансатлантическом судне в Сан-Франциско длился шестнадцать дней. Мендели возложили на мисс Ханикомб, английскую воспитательницу, обязанность доставить Альму живой и невредимой в дом Беласко. Мисс Ханикомб была женщина незамужняя, с подчеркнуто правильным произношением, вылощенными манерами и кислой миной; она презрительно обращалась с теми, кого почитала ниже себя по социальной лестнице, и впадала в медоточивую услужливость с вышестоящими, но за полтора года работы у Менделей эта женщина завоевала их доверие. Она не нравилась никому, и Альме в особенности, однако мнение девочки не учитывалось при выборе наставниц и учителей, которые занимались ее домашним образованием в ранние годы. Родителям была нужна уверенность, что мисс Ханикомб будет выполнять поручение на совесть, поэтому они пообещали ей солидное вознаграждение, которое будет ей выдано в Сан-Франциско, как только девочка окажется у родственников. Мисс Ханикомб и Альма путешествовали в одной из лучших кают, сначала их одолевала морская болезнь, а потом — скука. У англичанки не клеились отношения с пассажирами первого класса, но она предпочла бы лучше выпрыгнуть за борт, нежели якшаться с людьми ее собственного социального уровня, и посему провела больше двух недель, не общаясь ни с кем, кроме своей юной воспитанницы. На корабле были и другие дети, но Альма не заинтересовалась ни одним из организованных для них развлечений и ни с кем не подружилась. Она пререкалась с воспитательницей, украдкой хныкала, потому что впервые оказалась в разлуке с матерью, читала сказки про фей и писала душераздирающие письма, которые вручала прямиком капитану, чтобы тот отнес их на почту в каком-нибудь порту: девочка боялась, что, если передать их мисс Ханикомб, они превратятся в корм для рыб. Единственным памятным событием этого долгого путешествия оказался проход через Панамский канал и праздник масок, когда индеец-апач столкнул в бассейн мисс Ханикомб, с помощью простыни превращенную в весталку.

Беласко — тетя, дядя и их дети — ждали Альму в толкотливом порту Сан-Франциско, где вокруг кораблей суетилось столько азиатских носильщиков, что мисс Ханикомб испугалась, что они по ошибке прибыли в Шанхай. Тетушка Лиллиан, одетая в шубку из серого каракуля и турецкий тюрбан, стиснула племянницу в удушающем объятии, а Исаак Беласко и шофер в это время собирали в одну кучу четырнадцать чемоданов и тюков, прибывших вместе с путешественницами. Двоюродные сестры, Марта и Сара, приветствовали родственницу холодным поцелуем в щеку и тотчас забыли о ее существовании — не по злобе, а оттого, что они вошли в возраст невест и задача выйти замуж делала их слепыми ко всему остальному. Девушкам было непросто обрести желанных женихов, даже несмотря на деньги и престиж дома Беласко, потому что обе унаследовали нос от отца, а полноту от матери, однако им досталось очень мало от ума Исаака и обаяния Лиллиан. А похожий на цаплю братец Натаниэль, единственный отпрыск мужского пола, родившийся через шесть лет после Сары, еще только робко заглядывал в пору созревания. Он был бледный, тощий, длинный, не умел обходиться со своим телом (у которого вдруг обнаружилось слишком много локтей и коленок), зато с задумчивыми глазами большой собаки. Он протянул Альме руку, твердо глядя в землю, и процедил слова приветствия, как велели родители. Девочка уцепилась за эту руку, как за спасательный круг, и все попытки Натаниэля освободиться оказались тщетны.

Так началась жизнь Альмы в большом доме в Си-Клифф, где она в итоге проведет семьдесят лет с небольшими промежутками. В первые месяцы 1939 года она почти полностью исчерпала запасы своих слез, так что потом плакала всего несколько раз за всю жизнь. Альма выучилась перемалывать свои невзгоды в одиночку и с достоинством, полагая, что чужие проблемы никого не интересуют и что боль в конце концов растворяется в молчании. Она усвоила философские уроки своего отца, человека жестких неоспоримых принципов, который гордился тем, что сделал себя сам и никому ничего не должен, хотя это и было не совсем так. В упрощенном виде формула успеха, как Мендель еще с колыбели учил своих детей, состояла в том, чтобы никогда не жаловаться, ничего не просить, стремиться во всем быть первым и никому не доверять. Альме было суждено в течение десятилетий нести этот гигантский мешок с камнями, пока любовь не помогла ей избавиться от некоторых из них. От такого стоического поведения в ее облике чувствовалась некая загадочность — еще в детстве, много раньше, чем у нее появились тайны, которые следовало хранить.



Во время Великой депрессии Исааку Беласко удалось избежать последствий экономического краха и даже приумножить капитал. Пока его соседи лишались последнего, он работал по восемнадцать часов в сутки в своей адвокатской конторе и вкладывался в авантюры, которые на тот момент представлялись крайне рискованными, однако с течением времени принесли внушительную прибыль. Исаак был человек сдержанный, скупой на слова, но с нежностью в сердце. По его мнению, такое мягкосердечие граничило со слабостью характера, поэтому он старался производить впечатление человека непререкаемо-властного, но достаточно было побеседовать с ним пару раз, чтобы почувствовать его доброту. В конце концов репутация добряка стала мешать его адвокатской карьере. Когда Исаак Беласко был кандидатом на должность судьи в Верховном суде Калифорнии, он проиграл выборы, потому что конкуренты вменили ему в вину тенденцию к избыточному прощению в ущерб справедливости и общественным интересам.

Исаак принял Альму в свой дом из самых лучших побуждений, однако скоро ночной плач девочки начал действовать ему на нервы. То были непоказные, сдавленные всхлипы, едва различимые сквозь толстые резные дверцы шкафа из красного дерева, но все равно они достигали его спальни на другом конце длинного коридора и отвлекали от чтения. Исаак полагал, что дети, как и животные, наделены естественной способностью к адаптации и что девочка скоро утешится от разлуки с родителями или же они сами переберутся в Америку. Он чувствовал, что не способен ей помочь: его сдерживала стыдливость во всем, что касалось женских дел. Если он не умел разобраться в поведении жены и дочерей, то как же мог он судить о поступках этой польской девочки, которой еще и восьми лет не исполнилось? В голове адвоката зародилось мистическое предположение, что слезы племянницы предвещают какую-то мировую катастрофу. В Европе еще не зажили шрамы Великой войны: свежа была память о земле, изувеченной траншеями, о миллионах убитых, вдов и сирот, о смраде разорванных снарядами лошадей, об убивающих газах, мухах и голоде. Никто не желал повторения подобной катастрофы, однако Гитлер уже аннексировал Австрию, контролировал часть Чехословакии, и его пламенные призывы к созданию империи высшей расы нельзя было взять и отмести как бред умалишенного. В конце января Гитлер заявил о намерении избавить мир от еврейской угрозы; евреев недостаточно было изгнать, их следовало уничтожить. Некоторые дети обладают особой психической чувствительностью, и не исключено, что Альма увидела в своих снах нечто ужасное и заранее испытывала боль, размышлял Исаак Беласко. Чего дожидаются его родственники, почему не уезжают из Польши? Он целый год безуспешно убеждал их поступить так же, как и другие евреи, которые бегут сейчас из Европы; Исаак предлагал им воспользоваться его гостеприимством, хотя у Менделей денег было достаточно и они не нуждались в его помощи. Барух Мендель отвечал, что неприкосновенность Польши гарантирована Великобританией и Францией. Он чувствовал себя в безопасности, под защитой своих денег и коммерческих связей; единственная уступка, которую он сделал под натиском нацистской пропаганды, была отправка детей за границу. Исаак Беласко не был знаком с Менделем, но по письмам и телеграммам было очевидно, что муж его свояченицы — человек столь же высокомерный и неприятный, сколь и упрямый.

Прошел почти месяц, прежде чем Исаак решился вмешаться в проблему с Альмой, и даже тогда не был готов действовать самостоятельно, поэтому переложил это женское дело на жену. Спальни супругов разделяла только одна незакрытая дверь, но Лиллиан была туга на ухо и перед сном принимала опийную настойку, так что она никогда не узнала бы о рыданиях в шкафу, если бы Исаак ей не рассказал. К тому времени мисс Ханикомб с ними уже не было: добравшись до Сан-Франциско, воспитательница получила обещанное вознаграждение и через две недели вернулась на родину, возмущенная грубостью манер, неразборчивым акцентом и демократизмом американцев, как заявила она, не подумав, что эти обвинения могут показаться оскорбительными чете Беласко — а эти благородные люди обращались с нею вполне уважительно. При этом, когда Лиллиан, прочитав письмо сестры, поискала за подкладкой дорожного пальто Альмы бриллианты, которые Мендели зашили, скорее подчиняясь традиции, потому что великой ценности эти камни не представляли, — она ничего не нашла. Подозрение сразу пало на мисс Ханикомб, и Лиллиан предложила отправить по следу англичанки одного из сотрудников Исаака, но муж решил, что дело того не стоит. И мир, и семья в это время сотрясались достаточно, чтобы не отвлекаться на ловлю воспитательниц через моря и континенты; несколькими бриллиантами больше или меньше — в жизни Альмы это ничего бы не изменило.

— Мои подруги по бриджу рассказывали, что в Сан-Франциско есть замечательный детский психолог, — сообщила мужу Лиллиан, узнав, что происходит с ее племянницей.

— Что это такое? — вопросил отец семейства, на секунду оторвавшись от газеты.

— Название говорит само за себя, Исаак, не прикидывайся дурачком.

— У кого-то из твоих подруг такой неуравновешенный ребенок, что его нужно водить к психологу?

— Совершенно верно, Исаак, но они ни за что на свете в этом не признаются.

— Детство — это изначально несчастный отрезок жизни, Лиллиан. Сказочку о том, что дети заслуживают счастья, придумал Уолт Дисней, чтобы хорошо заработать.

— Какой ты упрямый! Мы не можем допустить, чтобы Альма все время безутешно рыдала. Нужно что-то делать.

— Хорошо, Лиллиан. Мы прибегнем к этой крайней мере, если больше ничего не поможет. А сейчас дай-ка Альме несколько капель твоей микстуры.

— Право не знаю, Исаак, мне кажется, это палка о двух концах. Нехорошо превращать девочку в опиоманку в таком раннем возрасте.

Вот так они и обсуждали плюсы и минусы психологии и опия, а потом вдруг заметили, что шкаф уже три ночи пребывает в молчании. Супруги чутко прислушивались еще две ночи и убедились, что девочка необъяснимым образом успокоилась и не только спит, как все обычные люди, но еще и начала нормально питаться. Нет, Альма не забыла своих родителей и брата и все так же мечтала поскорее с ними соединиться, однако запас ее слез подходил к концу, а еще она смогла переключиться на зарождающуюся дружбу с двумя людьми, каждому из которых предстояло стать любовью всей ее жизни: с Натаниэлем Беласко и Ичимеи Фукудой. Первому недавно сравнялось тринадцать лет, и был он младшим из детей Беласко, а второй, которому, как и Альме, скоро исполнялось восемь, был младшим сыном садовника.



Девочки Беласко, Марта и Сара, всецело озабоченные модой, вечеринками и поиском женихов, жили в мире, столь отличном от мира Альмы, что, встречаясь с нею где-нибудь в усадьбе или на нечастых общих ужинах в столовой, они сильно удивлялись и не могли припомнить, кто эта малявка и отчего она здесь находится. Зато Натаниэль никак не мог от нее отвязаться, потому что Альма прилипла к пареньку с самой первой встречи, решив, что застенчивый двоюродный брат должен занять место обожаемого ею Самуэля. Этот представитель рода Беласко был к ней ближе всех по возрасту, хотя их и разделяли пять лет, и доступнее всех из-за его мягкого, робкого характера. Девочка вызывала в Натаниэле смешанное чувство восторга и страха. Казалось, Альму вырезали с какого-то дагеротипа — с ее красивым британским акцентом, которому она выучилась у воровки-воспитательницы, и с ее серьезностью могильщика; она была жесткая и угловатая, как доска, пахла нафталином из дорожных саквояжей, на лоб ей падала дерзкая белая челка, хотя, вообще-то, волосы у нее были черные, а кожа оливкового цвета. Поначалу Натаниэль пытался убегать, но ничто не могло остановить неуклюжего дружеского натиска Альмы, и паренек в конце концов уступил, потому что унаследовал доброе сердце своего отца. Он почувствовал молчаливую боль двоюродной сестры, которую она скрывала за гордостью, под разными предлогами уклоняясь от помощи. Альма была еще девчонка, их объединяло только неблизкое кровное родство, в Сан-франциско она жила временно, и затевать с нею дружбу было бы пустым расточительством чувств. Когда миновали три недели и не было никаких признаков, что визит двоюродной сестры подходит к концу, запас предлогов у Натаниэля истощился и он спросил у Лиллиан, не думает ли она удочерить девочку. «Надеюсь, до этого не дойдет», — вздрогнув, ответила мать. Новости из Европы приходили зловещие, и возможное сиротство девочки принимало в ее голове вполне зримые очертания. По тону этого ответа Натаниэль понял, что Альма остается на неопределенное время, и поддался инстинкту любви. Парнишка спал в другом крыле дома, и никто ему не рассказывал про плач в шкафу, но он каким-то образом об этом узнал и по ночам на цыпочках пробирался в спальню к девочке, чтобы составить ей компанию.

Именно Натаниэль познакомил Альму с отцом и сыном Фукуда. Девочка видела этих людей через окно, но не выходила в сад до начала весны. Потом погода улучшилась, и однажды Натаниэль завязал сестре глаза, пообещав сюрприз, и за руку провел через кухню и прачечную в сад. Когда он снял повязку, Альма увидела, что стоит под большой цветущей вишней, точно в облаке розовой ваты. Рядом с деревом, опершись на лопату, стоял мужчина в рабочем комбинезоне и соломенной шляпе, с азиатскими чертами лица и смуглой кожей, невысокий и широкоплечий. На малопонятном дребезжащем английском он сообщил Альме, что этот момент прекрасен, но продлится всего несколько дней, а скоро цветы дождем осыплются на землю, до следующей весны. Этот человек был Такао Фукуда, японский садовник, трудившийся в усадьбе уже много лет, и он был единственный, перед кем Исаак Беласко в знак уважения снимал шляпу.

Натаниэль вернулся домой, оставив сестру в компании Такао, и японец показал ей весь сад. Он провел ее по террасам, ступеньками устроенным на склоне, от вершины холма, где стоял дом, до самого пляжа. Они прошли по узким дорожкам, и на их пути то и дело встречались позеленевшие от сырости копии античных статуй, фонтаны, деревья редких пород и влагостойкие растения; Такао рассказывал, откуда они происходят и какого ухода требуют, а потом они добрались до беседки, увитой розами, откуда открывался прекрасный вид на море: по левую руку вход в бухту, а по правую — мост Золотые Ворота, построенный несколько лет назад[5]. Можно было разглядеть колонии морских львов, отдыхающих на скалах, а при большом терпении и удаче — китих, которые приплывали в калифорнийские воды с севера, чтобы рожать. Потом Такао отвел девочку в теплицу, миниатюрную Копию вокзала Викторианской эпохи, из чугуна и стекла. Внутри, под рассеянным освещением, во влажном тепле, которое поддерживалось системой отопления и распылителями воды, нежные растения накапливали силы в ящиках, на каждом из которых была карточка с названием и дата будущей пересадки. Между двух длинных столов из грубого дерева Альма разглядела мальчика, сосредоточенно подрезавшего росток мастикового дерева. Услышав, что кто-то вошел, мальчик бросил ножницы и застыл по стойке смирно. Такао подошел ближе, прошептал что-то на непонятном для Альмы языке и взъерошил мальчику волосы. «Это мой младший сын», — сказал он. Альма, не стесняясь, разглядывала отца и сына, точно представителей другого биологического вида; они не походили на азиатов с иллюстраций энциклопедии «Британника».

Паренек приветствовал ее, согнувшись всем туловищем, а головы не поднял и потом.

— Я Ичимеи, четвертый ребенок Такао и Хейдеко Фукуда, польщен знакомством с вами, госпожа.

— Я Альма, племянница Исаака и Лиллиан Беласко, польщена знакомством с вами, господин, — отозвалась она растерянно и радостно.

Эта первоначальная официозность, которую любовь потом окрасит юмором, определила главную тональность их долгих отношений. Альма, более высокая и мощная, выглядела старше. Щуплость Ичимеи была обманчива: он без усилия поднимал с земли тяжелые мешки и возил вверх по склону нагруженную тачку. У мальчика была большая по сравнению с телом голова, кожа цвета меда, широко расставленные черные глаза и жесткие непокорные волосы. У него еще не сменились молочные зубы, а при улыбке глаза превращались в две полоски.

Остаток утра Альма ходила за Ичимеи, а он высаживал растения в ямки, выкопанные отцом, и открывал ей тайную жизнь сада: переплетенных под землей усов, корней, почти невидимых насекомых, крохотных ростков, которые через неделю станут уже высотой с ладонь. Он рассказывал о хризантемах, которые в это время доставал из теплицы, о том, как их пересаживают весной и как они расцветают в начале осени, раскрашивая и радуя сад, когда все летние цветы уже засохли. Он показывал розовые кусты, которые задыхались от бутонов, и объяснял, что почти все бутоны нужно будет удалить, оставив лишь несколько, чтобы розы росли большими и здоровыми. Он научил девочку различать луковичные растения от семенных, те, что любят солнце, от тех, что любят тень, привезенные издалека от местных уроженцев. Такао Фукуда, краем глаза все время наблюдавший за детьми, подошел поближе и сказал, что Ичимеи занимается самой деликатной работой, потому что родился с зелеными пальцами. Мальчик покраснел от такой похвалы.

Начиная с этого дня Альма с нетерпением ждала садовников, которые пунктуально появлялись в усадьбе в конце каждой недели. Такао Фукуда всегда брал с собой Ичимеи, а иногда, если работы было больше, приводил и старших сыновей, Чарльза и Джеймса, или Мегуми, свою единственную дочь, которая была на несколько лет старше Ичимеи, — она интересовалась только наукой, и пачкать руки в земле не доставляло ей никакого удовольствия. Терпеливый, дисциплинированный Ичимеи выполнял свои обязанности, не отвлекаясь на присутствие Альмы, потому что был уверен, что в конце дня отец предоставит ему свободные полчаса, чтобы поиграть с девочкой.

АЛЬМА, НАТАНИЭЛЬ И ИЧИМЕИ

Дом в Си-Клифф был такой большой, а обитатели его так заняты, что детские игры никого не интересовали. Если кто-то и обращал внимание, что Натаниэль проводит долгие часы с маленькой девочкой, это любопытство быстро проходило, уступая место более насущным делам. Альма подавила свой невеликий интерес к куклам и научилась играть в скрэбл с помощью словаря и в шахматы с помощью одной только решимости, поскольку стратегическое мышление никогда не было ее сильным местом. Натаниэль, со своей стороны, понял, что ему скучно собирать марки и жить в скаутских палатках. Они вместе готовили спектакли по пьесам, которые сочинял Натаниэль, и моментально ставили их на чердаке. Отсутствие публики им совершенно не мешало, потому что процесс был куда увлекательнее результата и артисты не гнались за аплодисментами; удовольствие состояло в обсуждении сценария и репетициях. Старая одежда, негодные занавески, ломаная мебель и прочая рухлядь на разных стадиях ветхости — вот что служило материалом для создания костюмов, декораций и спецэффектов; прочее дополнялось воображением. Ичимеи, приходивший в дом Беласко без приглашения, тоже входил в театральную труппу — на вторых ролях, потому что актер из него был никудышный. Мальчик компенсировал нехватку таланта своей феноменальной памятью и способностями рисовальщика: он мог без запинки декламировать длиннющие монологи, навеянные любимыми романами Натаниэля — от «Дракулы» до «Графа Монте-Кристо», а еще ему поручали расписывать занавес. Но их товарищество, с помощью которого Альме удалось справиться с чувством сиротства и потерянности, просуществовало недолго.

На следующий год Натаниэль поступил в колледж для мальчиков, устроенный по британскому образцу. И жизнь его в одночасье переменилась. Он не только переоделся в длинные брюки, но и столкнулся с безграничной жестокостью подростков, которые учились быть мужчинами. Натаниэль не был к этому готов: он выглядел как десятилетний мальчуган (хотя ему исполнилось четырнадцать, он еще не подвергся гормональной бомбардировке), вел себя как робкий интроверт и, к несчастью, увлекался чтением и был безнадежен в отношении спорта. Натаниэлю были недоступны бахвальство, жестокость и сквернословие, привычные для его соучеников: он не был таким по натуре, но безуспешно пытался притворяться, и пот его был пропитан страхом. В первую среду Натаниэль вернулся домой с подбитым глазом и в рубашке, закапанной кровью из носа. Он отказался отвечать на расспросы матери, а Альме сказал, что ударился о древко знамени. В ту ночь мальчик описался в постели, впервые за много лет. От стыда он затолкал мокрые простыни в каминную трубу; их обнаружили только в конце сентября, когда затопили камин и комната наполнилась дымом. Объяснения пропажи постельного белья Лиллиан тоже не добилась, но догадалась о причине и решила принять решительные меры. Она пошла к директору школы, рыжеволосому шотландцу с носом пьяницы, — он принял ее за штабным столом в кабинете с темными деревянными панелями, под портретом короля Георга Шестого. Рыжий объявил Лиллиан, что насилие в разумных пределах считается основным элементом педагогики в их школе, поэтому здесь практикуются контактные виды спорта, ссоры учеников разрешаются на ринге в боксерских перчатках, а нарушение дисциплины исправляется поркой по заднему месту, которую осуществляет лично директор. Мужчин следует ковать. Так было всегда, и чем быстрее Натаниэль Беласко научится внушать к себе уважение, тем для него же будет лучше. Директор добавил, что заступничество Лиллиан выставляет ее сына в смешном свете, однако, поскольку речь идет о новом ученике, он в порядке исключения забудет об этом случае. Лиллиан фыркнула и отправилась в контору мужа на улице Монтгомери; она ворвалась к Исааку для серьезного разговора, но не нашла поддержки и у него.

— Не вмешивайся, Лиллиан. Все мальчики проходят через такие обряды инициации и почти все выживают, — сказал Исаак.

— Тебя тоже били?

— Конечно. И, как видишь, результат совсем не плох.

Четыре года в колледже стали бы для Натаниэля невыносимой мукой, если бы он не нашел поддержку там, где меньше всего мог ожидать: в субботу, увидев царапины и синяки, Ичимеи отвел его к садовой беседке и продемонстрировал возможности боевых искусств, которые изучал с тех пор, как начал стоять на ногах. Японец дал Натаниэлю лопату и велел противнику раскроить ему голову. Натаниэль подумал, что это шутка, и поднял лопату на манер зонтика. Потребовалось несколько попыток, прежде чем он уразумел инструкции и напал на Ичимеи всерьез. Он сам не понял, как остался без лопаты, а еще через секунду взлетел на воздух и приземлился на итальянские перила беседки под изумленные восклицания стоявшей рядом Альмы. Так Натаниэль узнал, что миролюбивый Такао Фукуда обучает своих сыновей и других мальчиков из японской диаспоры гибриду дзюдо и карате в съемном гараже на улице Пайн. Он рассказал об этом отцу, который что-то слышал о таких единоборствах, начинавших приобретать известность в Калифорнии. Исаак Беласко отправился на улицу Пайн, не сильно надеясь, что Фукуда сумеет помочь его сыну, однако садовник объяснил, что красота боевых искусств именно в том и состоит, что здесь требуется не физическая сила, а концентрация и ловкость в использовании веса и натиска противника. И тогда Натаниэль приступил к занятиям. Трижды в неделю по вечерам шофер привозил его к гаражу, где юноша сначала боролся с Ичимеи и другими малышами, а потом с Чарльзом, Джеймсом и ребятами постарше. Несколько месяцев у Натаниэля ныли все кости, прежде чем он научился падать без вреда для себя. Он перестал бояться драк. Юноша так и не поднялся выше уровня новичка, однако и это было больше, чем умели парни в его школе. Скоро они перестали его избивать, потому что того, кто приближался к Натаниэлю с недобрым лицом, он отпугивал четырьмя гортанными выкриками и избыточно хореографичными стойками. Исаак Беласко никогда не спрашивал, есть ли польза от этих упражнений, так же как прежде притворялся, что ничего не знает об избиении сына, но кое-что он, кажется, разузнал, потому что в один прекрасный день приехал на улицу Пайн на грузовике с четырьмя рабочими, чтобы положить в гараже деревянный пол. Такао Фукуда долго и вежливо кланялся, но тоже не упомянул про его сына.

Учеба Натаниэля положила конец театральным постановкам на чердаке. Помимо уроков и усилий, уходивших на самооборону, юношу одолевали метафизические раздумья и странная озабоченность, которую мать пыталась излечить ложками масла из печени трески. Времени едва хватало на несколько партий в скрэбл и шахматы, если Альме удавалось перехватить Натаниэля на лету, прежде чем он запирался в своей комнате и начинал терзать гитару. Парень открывал для себя джаз и блюз, но презирал модную музыку, потому что боялся окаменеть на танцплощадке, где сразу стало бы очевидно отсутствие у него чувства ритма (фамильная черта всех Беласко). Он наблюдал со смесью сарказма и зависти за представлениями в стиле линди-хоп[6], которые Альма с Ичимеи устраивали, пытаясь его развлечь. У детей имелись две заезженные пластинки и граммофон, который Лиллиан списала за непригодностью, Альма спасла из мусорного бака, а Ичимеи разобрал и заново собрал при помощи своих искусных зеленых пальцев и терпеливой интуиции.



Школа, которая так несчастливо началась для Натаниэля, была для него пыткой и в последующие годы. Товарищи больше не охотились на него, чтобы отлупить, но подвергли четырем годам насмешек и изоляции: ему не прощали интеллектуального любопытства, хороших оценок и физической неуклюжести: он так и не избавился от ощущения, что родился не в том месте и не в то время. Ему приходилось участвовать в спортивных состязаниях, ведь это ключевой камень английского образования, и парень раз за разом страдал от унижения, когда прибегал к финишу последним или когда никто не хотел его брать в свою команду. В пятнадцать лет Натаниэль начал стремительно расти, родителям приходилось покупать ему новые туфли и удлинять брюки каждые два месяца. Недавно он был самым маленьким в классе и вот уже оказался в середине; росли ноги, росли руки, рос нос, под рубашкой проступали ребра, а кадык на тощей шее выглядел как опухоль, так что он до самого лета ходил с шарфом. Юноша ненавидел свой профиль ощипанного стервятника и старался занимать место в углу, чтобы на него смотрели анфас. Он уберегся от угрей на лице, одолевавших его врагов, но не от комплексов, свойственных этому возрасту. Натаниэль не мог поверить, что меньше чем через три года тело его обретет нормальные пропорции, черты лица придут в порядок и он станет настоящим красавцем из романтического фильма. Он чувствовал себя уродливым, несчастным и одиноким, в голове крутились мысли о самоубийстве, как признался он Альме в один из моментов крайнего недовольства собой. «Это было бы расточительно, Нат. Лучше закончи школу, выучись на врача и отправляйся в Индию лечить прокаженных. А я поеду с тобой», — ответила Альма не слишком сочувственно, потому что по сравнению с положением ее семьи экзистенциальные проблемы двоюродного брата выглядели смехотворно.

Разница в возрасте между ними почти не чувствовалась, поскольку Альма развивалась быстро, а любовь к одиночеству делала ее еще взрослее. Мучения Натаниэля в круге его отрочества казались вечными, а Альма в это время прибавляла в серьезности, а также в стойкости, привитой ей отцом и лелеемой как ценнейшая из добродетелей. Она чувствовала себя покинутой двоюродным братом и жизнью. Она хорошо понимала, как растет в Натаниэле отвращение к самому себе, потому что такое отвращение затронуло и ее, но, в отличие от брата, Альма не позволяла себе растравлять боль, вглядываясь в зеркало в поисках недостатков или жалуясь на судьбу. Ее одолевали другие заботы.

В Европе война разразилась как апокалипсический ураган, а она наблюдала эти события только в размытых черно-белых новостях в кино: сцены, выхваченные из сражений; солдатские лица, покрытые несмываемым нагаром пороха и смерти; самолеты, поливающие землю бомбами, полет которых был зловеще-грациозен; дымные всполохи взрывов; ревущие толпы в Германии, прославляющие Гитлера. Девочка уже плохо помнила свою страну, дом, где она выросла, и язык своего детства, но семья всегда продолжала жить в ее тоске. Альма держала на ночном столике портрет брата и последнюю фотографию родителей на пристани в Данциге, и она целовала их на ночь. Образы войны преследовали ее днем, приходили во сне, и она не имела права вести себя как малышка, каковой на самом деле и была. Когда Натаниэль поддался самообману, считая себя непризнанным гением, Ичимеи сделался ее единственным наперсником. Мальчик не сильно подрос, и теперь Альма была выше его на полголовы, но в Ичимеи была мудрость, и он всегда находил, чем отвлечь подругу, когда ее осаждали кошмарные видения войны. Ичимеи каждый раз выдумывал способ, чтобы добраться до Си-Клифф: на трамвае, на велосипеде или на садовом грузовичке, если отец или братья соглашались взять его с собой; обратно Лиллиан отправляла его со своим шофером. Если два-три дня проходили без встречи, дети ночью прокрадывались к телефону и разговаривали шепотом. Даже самые банальные реплики в этих потайных беседах приобретали многозначительную глубину. Детям не приходило в голову попросить разрешения позвонить: они полагали, что телефон от использования изнашивается и, следовательно, для маленьких не предназначен.

Беласко внимательно следили за новостями из Европы, которые становились все более непонятными и тревожными. В оккупированной немцами Варшаве четыреста тысяч евреев стеснили в гетто площадью в три с половиной квадратных километра. Самуэль Мендель прислал из Лондона телеграмму, из которой Беласко узнали, что родители Альмы попали в гетто. Деньги Менделям не помогли; в первые же дни оккупации Польши они лишились и собственности, и доступа к швейцарским счетам, им пришлось покинуть семейный особняк, конфискованный и превращенный в администрацию для нацистов и их приспешников, а прежним владельцам досталась та же неописуемая нищета, что и прочим обитателям гетто. И тогда Мендели поняли, что у них нет ни единого друга среди собственного народа. И это было все, что удалось выяснить Исааку Беласко. Связаться с Менделями не было никакой возможности, и все попытки их вызволить не принесли результатов. Исаак воспользовался своими связями с влиятельными политиками, включая двух сенаторов из Вашингтона и военного министра, вместе с которым учился в Гарварде, но ему ответили неясными обещаниями, которые не были исполнены, потому что этих людей волновали куда более важные дела, чем спасательная экспедиция в варшавский ад. Американцы наблюдали за событиями скорее выжидательно: они все еще надеялись, что эта война по другую сторону Атлантики их не затронет, хотя правительство Рузвельта вело хитроумную пропаганду среди населения, настраивая людей против немцев. За высокой стеной варшавского гетто евреи жили на последнем пределе голода и страха. Ходили слухи о массовой депортации, о мужчинах, женщинах и детях, которых загоняют в грузовые поезда, исчезающие в ночи, о том, что нацисты хотят истребить всех евреев и другие нежелательные элементы, о газовых камерах, печах крематория и о других ужасах, которые невозможно было подтвердить, так что американцам в них не верилось.

ИРИНА БАСИЛИ

В 2013 году Ирина Басили в одиночку отметила трехлетний юбилей своей работы с Альмой Беласко — тремя пирожными с кремом и двумя чашками горячего какао. К этому времени она уже хорошо узнала Альму, хотя в жизни этой женщины были тайны, в которые не проникли ни она, ни Сет — отчасти потому, что не задавались всерьез такой задачей. Ирина работала с бумагами хозяйки, и ей постепенно открывались члены семейства Беласко. Так она познакомилась с Исааком, с его суровым орлиным носом и добродушными глазами; с Лиллиан — невысокой, пышногрудой и миловидной; с ее дочерьми Сарой и Мартой — некрасивыми и очень элегантно одетыми; с Натаниэлем в ранние годы — тощим юнцом неприкаянного вида; с Натаниэлем другой эпохи — стройным красавцем; и в конце концов — с ним же, изрезанным зубилом жестокой болезни. Ирина увидела Альму, только что приехавшую в Америку; увидела двадцатиоднолетнюю девушку в Бостоне, где та изучала искусства, в черном берете и шпионском плаще — этот мужской стиль Альма взяла на вооружение, избавившись от барахла Лиллиан, которое ей никогда не нравилось; увидела Альму — мать, сидящую в садовой беседке Си-Клифф с трехмесячным Ларри на руках, муж стоит за спиной; Натаниэль положил ей руку на плечо, как на портретах коронованных особ. В Альме с детства угадывалась та женщина, которой она станет потом: статная, с белой прядью, губы чуть искривлены, взгляд неласковый. Ирине нужно было разместить фотографии в альбомах в хронологическом порядке, по указаниям Альмы, которая не всегда помнила, где и когда они были сделаны. Кроме снимка Ичимеи Фукуды, в ее квартире была всего одна фотография в рамке: семья в гостиной особняка Си-Клифф на пятидесятилетием юбилее Альмы. Мужчины в смокингах, дамы в вечерних нарядах, Альма — в простом черном платье, величавая, точно вдовствующая императрица, а ее невестка Дорис — бледная и усталая, в сером шелковом платье со складками спереди, чтобы скрыть вторую беременность: она ждет дочь, Полин. Сету полтора года, он стоит, одной рукой держась за бабушкин подол, другой — за ухо кокер-спаниеля.

Когда Альма и Ирина были вместе, их можно было принять за тетушку и племянницу. Они притерлись друг к другу и теперь могли часами находиться в ограниченном пространстве квартиры, не разговаривая и не переглядываясь, занимаясь своими делами. Они стали друг другу необходимы. Ирина, пользуясь доверием и поддержкой хозяйки, чувствовала себя в Ларк-Хаус на особом положении, а Альма была ей благодарна за преданность. Интерес Ирины к ее прошлому льстил Альме. Она зависела от девушки в практических вопросах и в своем желании сохранять независимость. Сет рекомендовал бабушке, когда ей понадобится уход, вернуться в семейный дом в Си-Клифф или нанять постоянную сиделку — денег на нее хватало с избытком. Альме должно было исполниться восемьдесят два года, и она планировала прожить еще десять без такой помощи и чтобы никто не имел права решать за нее.

— У меня тоже был страх попасть в зависимость, Альма, но потом я поняла, что это не так плохо. К этому привыкаешь, появляется благодарность за помощь. Я не могу в одиночку ни одеться, ни душ принять, мне трудно почистить зубы и разрезать курицу на тарелке, но я никогда не была такой довольной, как сейчас, — сказала Кэтрин Хоуп, которой удалось подружиться с Альмой.

— Почему, Кэти?

— Потому что у меня сейчас куча времени и впервые в жизни никто от меня ничего не ждет. Мне не нужно ничего доказывать, я никуда не несусь, каждый день — это подарок, и я его по-настоящему ценю.

Кэтрин Хоуп пребывала в этом мире только благодаря своей железной воле и чудесам хирургии, она знала, что означает лишиться подвижности и жить с постоянной болью. Зависимость от других пришла к ней не постепенно, как это обычно случается, а в одночасье, после одного неверного шага. Кэти упала при подъеме на горную вершину и застряла между двумя камнями, покалечив обе ноги и таз. Операция по ее спасению была героическая, ее от начала до конца транслировали по телевидению, снимали прямо с воздуха. Вертолет пригодился, чтобы запечатлеть исполненные драматизма сцены, однако не смог приблизиться к глубокой расщелине, где Кэти лежала в шоке, с сильным кровотечением. Спустя ночь и день двум отчаянным альпинистам удалось, подобраться к женщине, что едва не стоило жизни им самим; наверх ее поднимали на ремнях. Кэтрин доставили в специализированный военный госпиталь, и хирурги принялись соединять ее переломанные кости. Женщина вышла из комы через два месяца, спросила про свою дочь и сказала, что счастлива остаться в живых. В тот же день далай-лама прислал ей из Индии белый шарф хата со своим благословением. После четырнадцати жестоких операций и нескольких лет восстановления Кэти была вынуждена признать, что больше не сможет ходить. «Моя первая жизнь закончилась, теперь начинается вторая. Может статься, ты увидишь меня подавленной или обессилевшей, но не обращай внимания: это пройдет», — сказала она дочери. Дзен-буддизм и многолетняя привычка к медитации в этих обстоятельствах явились для Кэти большим подспорьем, потому что она приняла свою неподвижность, которая свела бы с ума любого другого энергичного и спортивного человека, а еще она сумела справиться с потерей спутника жизни, который оказался не таким стойким перед лицом трагедии и бросил жену. К тому же Кэти открыла, что и теперь может заниматься медициной — в качестве хирурга-консультанта, находясь в кабинете с телекамерами, транслирующими кадры из операционной; но ей-то хотелось работать с пациентами вживую, как она делала всю жизнь. Когда Кэтрин принимала решение переехать во второй уровень Ларк-Хаус, она пообщалась с людьми, которым предстояло сделаться ее новой семьей, и поняла, что здесь у нее найдется поле для работы. В первую неделю после поступления у нее уже появились планы по обустройству бесплатной клиники для пациентов с хроническими заболеваниями и консультаций для лечения более легких недугов. В Ларк-Хаус были приходящие доктора; Кэтрин Хоуп убедила их, что думает не о конкуренции, а о взаимодополнении. Ганс Фогт предоставил комнату для клиники и предложил совету директоров выплачивать Кэтрин жалованье, однако пациентка предпочла, чтобы деньги вычитали из ее месячной платы за проживание, и такой договор устроил обе стороны. Вскоре Кэти, как ее все здесь называли, превратилась в мать, которая привечает вновь прибывших, внимает признаниям, утешает скорбящих, провожает умирающих и распределяет марихуану. Рецепты на ее употребление имелись у половины пациентов, и Кэти, ведавшая запасами травки в своей клинике, всегда была щедра с теми, у кого не было ни рецепта, ни денег для вожделенной покупки; нередко у ее дверей выстраивалась очередь желающих заполучить марихуану в разных обличьях, даже в виде сладких печенюшек и карамелек. Ганс Фогт не вмешивался — зачем лишать людей безвредного облегчения? — только требовал не курить в коридорах и общих помещениях, поскольку если курение табака находилось под запретом, то было бы несправедливо не поступить так же и с марихуаной; но дымок все равно просачивался через решетки вентиляции и кондиционеры, и порой домашние питомцы бродили по пансиону как-то расхлябанно.



В Ларк-Хаус Ирина впервые за четырнадцать лет чувствовала себя уверенно. С самого переезда в Штаты она ни в одном месте так надолго не задерживалась; девушка знала, что спокойная жизнь долго не продлится, и наслаждалась передышкой. Это не была идиллия, однако в сравнении с прошлыми проблемами нынешними можно было пренебречь. Пришло время удалять зубы мудрости, а ее страховка не покрывала услуги дантиста. Ирина знала, что Сет Беласко в нее влюблен, и все сложнее становилось удерживать его в рамках приличия, не теряя его драгоценной дружбы. Ганс Фогт, всегда любезный и спокойный, в последние месяцы сделался таким вспыльчивым, что некоторые постояльцы уже втайне обсуждали, как бы от него избавиться и при этом не обидеть; Кэтрин Хоуп полагала, что нужно дать директору время, и с ее мнением пока считались. Фогт дважды обращался к врачам по поводу геморроя — оба раза с неутешительными результатами, что сильно испортило ему характер. А самой насущной заботой Ирины было нашествие мышей на дом в Беркли, где она жила. Девушка слышала, как они скребутся между ветхих стен и под паркетом. Другие жильцы под предводительством Тима решили расставлять мышеловки, потому что травить зверьков им казалось негуманно. Ирина возражала, что мышеловки тоже жестоки, при том отягчающем обстоятельстве, что кому-то придется вытаскивать трупики, но ее не послушали. Маленький мышонок выжил в ловушке, его обнаружил Тим и, сжалившись, отнес Ирине. Этот парень был из тех, кто питается зеленью и орехами, потому что не хочет причинять вред животным и считает злодейством употребление их мяса в пищу. Ирине пришлось забинтовать мышонку лапку, посадить в ящик с ватой и заботиться, пока он не оправился от испуга, не смог ходить и не вернулся к своим.

В Ларк-Хаус были обязанности, которые Ирину раздражали: бюрократическое общение со страховыми компаниями, войны с родственниками постояльцев, предъявляющими претензии из-за ерунды, чтобы облегчить собственные угрызения совести, и обязательные компьютерные курсы — как только девушка чему-то обучалась, происходил очередной технологический скачок и она снова оставалась позади. На своих подопечных она пожаловаться не могла. Как и обещала Кэти в первый день, скучать Ирине не приходилось. «Между стариком и пожилым есть разница, — объясняла Кэти. — И дело тут не в возрасте, а в физическом и душевном здоровье. Старики способны жить независимо, а вот пожилым необходимы помощь и надзор до тех пор, пока они не станут как дети». Ирина училась многому и у стариков, и у пожилых — почти все «пожилые» были люди сентиментальные, забавные, не боящиеся показаться смешными; девушка смеялась вместе с ними, а порой и плакала по ним. Почти все они прожили или придумали себе интересную жизнь. Если они казались потерянными — то это в основном оттого, что плохо слышали. Ирина всегда следила за тем, чтобы вовремя заменять батарейки в слуховых аппаратах. «Что самое плохое в старости?» — спрашивала она. Они отвечали, что не думают о возрасте: когда-то они были подростками, потом им исполнялось тридцать, пятьдесят, семьдесят и они относились к этим датам бездумно — так зачем же задумываться теперь? Возможности некоторых были сильно ограниченны, им сложно было ходить и двигаться, но они никуда и не собирались. Другие были рассеянны, беспамятны и все путали, но это куда больше беспокоило сиделок и родственников, нежели их самих. Кэтрин Хоуп добивалась, чтобы клиенты второго и третьего уровня жили активно, и в обязанности Ирины входило их заинтересовывать, развлекать и объединять. «В любом возрасте важно иметь жизненную цель. Это лучшее лекарство от многих печалей», — утверждала Кэти. В ее случае цель всегда заключалась в помощи другим, и она не изменилась и после падения со скалы.

По пятницам с утра Ирина сопровождала самых неуемных постояльцев на уличные акции протеста и следила, чтобы дело не дошло до рукоприкладства: девушка также участвовала в собраниях борцов за правое дело и посещала клуб вязальщиц: все женщины, способные держать в руках спицы (за исключением Альмы Беласко), вязали жилетки для сирийских беженцев. Самой животрепещущей темой оставался мир: можно было рассуждать о чем угодно, только не о мире. В Ларк-Хаус собрались двести сорок четыре разочарованных демократа: они проголосовали за переизбрание Барака Обамы, но осуждали президента за нерешительность, за то, что он не закрыл тюрьму в Гуантанамо, за высылку латиноамериканских эмигрантов, за дронов… в общем, у них хватало причин для составления писем и президенту, и в конгресс. Полдюжины республиканцев Ларк-Хаус опасались возражать в полный голос. Ирина также отвечала за возможность отправлять религиозные культы. Многие постояльцы, воспитанные в религиозном духе, находили прибежище в вере, пусть даже в течение семидесяти лет они и отрекались от Бога; другие же искали утешения в эзотерических и психологических изводах Эры Водолея[7]. Ирина последовательно снабжала таких людей пособиями и учебниками по трансцендентальной медитации, белой магии, И Цзин[8], развитию интуиции, каббале, мистическому таро, анимизму, реинкарнации, психической восприимчивости, универсальной энергии и внеземной жизни. Ирина отвечала за проведение религиозных праздников — это было попурри из ритуалов разных верований, чтобы никто не чувствовал себя обделенным. В летнее солнцестояние она отправлялась с группой старушек в близлежащий лес, и они водили хороводы под звуки бубнов, голые, в разноцветных венках. Лесники их уже знали и не отказывались сфотографировать, как старушки обнимают деревья, общаясь с Геей — матерью-землей — и со своими покойниками. Ирина перестала внутренне над ними посмеиваться, когда услышала своих бабушку с дедушкой в стволе секвойи, одного из тёх тысячелетних гигантов, что соединяют наш мир с миром духов, как объяснили ей восьмидесятилетние плясуньи. Костеа и Петрута при жизни не были большими говорунами, внутри секвойи они тоже не сделались болтливее, но и того немногого, что они сообщили своей внучке, хватило, чтобы девушка убедилась: они ее хранят. Перед зимним солнцестоянием Ирина раздумывала, как провести ритуал под крышей, потому что Кэти предупреждала; что если выйти в лесную сырость и ветродуй, то пневмонии не избежать.

Зарплаты в Ларк-Хаус обычному человеку едва хватало бы, чтобы сводить концы с концами, но запросы Ирины были столь скромны, а расходы столь умеренны, что у нее иногда оставались деньги. Доходы от мытья собак и от секретарства при Альме, которая всегда изыскивала причины, чтобы заплатить ей побольше, помогали Ирине чувствовать себя богатой. Ларк-Хаус превратился в ее дом, а постояльцы, с которыми она виделась ежедневно, заняли место бабушки с дедушкой. Эти медленные, неуклюжие, взбалмошные малосильные старики были такие трогательные… Она всегда была готова решать их проблемы, ей не портила настроение необходимость тысячу раз отвечать на один и тот же вопрос, ей нравилось катить инвалидное кресло, подбадривать, помогать, утешать… Она научилась перенаправлять жестокие порывы, которые иногда налетали на этих стариков, словно кратковременные бури, и ее не страшили ни скопидомство, ни мания преследования, которыми кое-кто страдал от одиночества. Девушка пыталась постичь, что означает влачить на плечах зиму, не доверять своему следующему шагу, путать слова, потому что их плохо слышно, жить с ощущением, что остальная часть человечества все делает впопыхах и говорит слишком быстро; понять, что такое хрупкость, усталость и безразличие ко всему, что не касается тебя лично, включая детей и внуков, чье отсутствие уже не тяготит так, как раньше, и приходится делать усилие, чтобы про них помнить. Ирина ощущала нежность к морщинам, узловатым пальцам и плохому зрению. Она воображала саму себя пожилой, старой.

Альма Беласко к этим категориям не относилась: ее не нужно было опекать — наоборот, Ирина сама себя чувствовала опекаемой и была благодарна за предоставленную ей роль беззащитной племянницы. Альма была женщина прагматичная, агностик и даже неверующая — никаких магических кристаллов, зодиаков и говорящих деревьев, при ней Ирину отпускала ее вечная неуверенность.

Девушка хотела быть такой, как Альма, жить в управляемой реальности, где у проблемы имеются причина, следствие и решение, но не бывает чудовищ, которые таятся в снах, и похотливых врагов, поджидающих за углом. Часы в обществе Альмы были для нее как сокровище, девушка согласилась бы работать с ней бесплатно. Однажды она так и предложила сделать. «У меня деньги лишние, а тебе не хватает. И больше об этом ни слова», ответила Альма так резко, как почти никогда с ней не разговаривала.

СЕТ БЕЛАСКО

Альма Беласко неторопливо наслаждалась завтраком, смотрела новости по телевизору, а потом отправлялась на занятие по йоге или на часовую прогулку. По возвращении она принимала душ, одевалась, а когда, по ее подсчетам, должна была появиться уборщица, уходила в клинику помогать своей подруге Кэти. Лучшее средство от боли — это чтобы пациенты были увлечены и подвижны. Кэти всегда нуждалась в волонтерах для своей клиники, она попросила Альму давать уроки росписи по шелку, но для этого требовалось много пространства и материалы, которые здесь никто не смог бы оплатить. Кэти не согласилась с предложением подруги взять все расходы на себя, потому что это плохо отразилось бы на самооценке участниц: как она сказала, никому не нравится чувствовать себя объектом благотворительности. И тогда Альма решила воспользоваться опытом, полученным на чердаке Си-Клифф, и принялась выдумывать театральные постановки, которые ничего не стоили и вызывали бури смеха. Трижды в неделю она ходила в мастерскую работать с Кирстен. В столовой Ларк-Хаус Альма бывала нечасто, предпочитая ужинать в близлежащих ресторанах, где ее уже знали, или у себя, когда невестка присылала к ней шофера с ее любимыми блюдами.

Ирина держала на кухне необходимые продукты: свежие фрукты, молоко, ржаной хлеб и мед. В ее задачи также входило разбирать бумаги, писать под диктовку, ходить в прачечную и по магазинам, сопровождать Альму при посещении юриста, заботиться о коте, следить за календарем событий в небогатой светской жизни хозяйки. Альма с Сетом часто приглашали Ирину на обязательный воскресный обед в Си-Клифф, когда вся семья воздавала почести старейшей представительнице рода. Для Сета, который раньше выдумывал самые разные предлоги, чтобы явиться только к десерту (мысль о том, чтобы вовсе прогулять, ему даже не приходила), присутствие Ирины окрашивало этот ритуал всеми цветами радуги. Он упорно преследовал девушку, однако, поскольку результаты оставляли желать лучшего, гулял и с подружками из прошлой жизни, готовыми терпеть его непостоянство. С ними Сет скучал и не мог заставить Ирину ревновать. Как говорила бабушка, нечего палить из пушки по индюкам, — это была одна из загадочных пословиц, имевших хождение в семье Беласко. Для Альмы такие сборища всегда начинались с радости от встречи со своими, особенно с внучкой Полин (ведь Сета она видела часто), но заканчивались, как правило, душевными ранами, потому что любая тема могла послужить поводом для ссоры — дело было не в отсутствии любви, а в привычке спорить по пустякам. Сет искал предлоги, чтобы бросить вызов или позлить родителей. Полин всегда выступала за какое-нибудь правое дело и пускалась в подробные объяснения, что происходит, например, при женском обрезании или на скотобойне. Дорис лезла из кожи вон, расписывая свои кулинарные эксперименты, украшающие стол, но к концу неизменно плакала, потому что ее блюда никому не нравились, — только Ларри занимался словесной эквилибристикой, силясь избежать скандала. Бабушка использовала Ирину для снятия напряжения за столом, ведь Беласко при посторонних вели себя цивилизованно, даже если рядом находилась скромная работница Ларк-Хаус. Для девушки особняк Си-Клифф был диковинной роскошью: шесть спален, две гостиные, библиотека, где из-за книг не видно стен, двойная мраморная лестница и раскинувшийся вокруг сад. Она не ощущала упадка этого столетнего великолепия, с которым не могла совладать бдительная неусыпная Дорис. Хозяйке едва удавалось держать под контролем ржавчину на ажурных решетках, кривизну потолков и стен, переживших два землетрясения, скрип перил и следы термитов в деревянных частях. Дом стоял в привилегированном месте, на холме между Тихим океаном и бухтой Сан-Франциско. На рассвете густые клубы тумана ватной волной полностью укутывали мост Золотые Ворота, но за утро туман рассеивался, и тогда на фоне усыпанного чайками неба возникала стройная конструкция из красного железа — так близко от сада семьи Беласко, что хотелось прикоснуться рукой.

Точно так же, как Альма превратилась для Ирины в приемную тетушку, Сет занял место ее двоюродного брата — желанная роль любовника ему не досталась. За те три года, что они провели рядом, связь между молодыми людьми, основанная на одиночестве Ирины, плохо скрываемой страсти Сета и их общем интересе к Альме Беласко, только окрепла. Другой мужчина, не такой упрямый и влюбленный, как Сет, давно бы смирился с поражением, но парень научился сдерживать свои порывы и приноровился к навязанному Ириной черепашьему шагу. Торопиться было без толку: при малейшей попытке вторжения девушка отступала и целые недели уходили потом на отвоевание потерянной территории. Если молодые люди прикасались друг к другу случайно, Ирина ненавязчиво отстранялась, но если Сет трогал ее намеренно, тело ее напрягалось. Сет безуспешно искал причину такого недоверия, но Ирина накрепко запечатала двери в свое прошлое. С первого взгляда никто не смог бы разгадать характер этой девушки, своей открытостью и доброжелательностью заслужившей звание всеми любимой сотрудницы Ларк-Хаус, но он-то знал, что за этим фасадом прячется пугливая белка.

В эти годы книга Сета росла без больших усилий с его стороны благодаря материалу, который предоставляла бабушка, и упорству Ирины. На Альму легла задача обобщить историю семьи Беласко, единственных родственников, которые у нее оставались после того, как война забрала польских Менделей, и прежде, чем воскрес ее брат Самуэль. Беласко не числились в ряду самых богатых семейств Сан-Франциско, но были одними из самых влиятельных и могли проследить свою историю со времен золотой лихорадки[9]. В ряду предков выделялся Дэвид Беласко, театральный режиссер и продюсер, покинувший город в 1882 году и достигший успеха на Бродвее. Прадедушка Исаак принадлежал к той ветви, которая осталась в Сан-Франциско, здесь он и сделал себе состояние с помощью адвокатской конторы и чутья на выгодные инвестиции.

Сету, как и всем мужчинам в роду, предстояло поработать в адвокатской конторе, хотя ему и недоставало соревновательного духа, отличавшего предыдущие поколения Беласко. Сет получил юридическое образование по необходимости и занимался делами не из жадности и не из почтения к судебной системе, а потому, что ему было жаль клиентов. Его сестра Полин, которая была на два года младше, куда лучше подходила для такой неблагодарной работы, но это не освобождало Сета от ответственности за дом. В свои тридцать два он так и не вошел в разум, как выражался его отец; он продолжал подкидывать сложные дела сестре, развлекался, не думая о расходах, и крутил романы с полудюжиной случайных подружек. Он выставлял напоказ свои таланты поэта и байкера, чтобы производить впечатление на девушек и пугать родителей, но не собирался отказываться от верного адвокатского заработка. Сет не был циничен — он был ленив по части работы и взбалмошен почти для всего остального. Он сам очень удивился, обнаружив, что в портфеле, где ему надлежало хранить юридические документы, начали скапливаться страницы его рукописи. Этот тяжелый кожаный портфель карамельного цвета выглядел архаично, однако Сет им пользовался, веря в его магическую силу, — это было единственное возможное объяснение спонтанному приращению его рукописи. Слова зарождались сами по себе в плодовитом чреве портфеля и спокойно разгуливали по просторам его воображения. Это были двести пятьдесят страниц, заполненные второпях; Сет не давал себе труда их править, потому что его план состоял в том, чтобы пересказать все, что удастся вытянуть из бабушки, добавить собственные наблюдения, а потом заплатить писателю-анониму и какому-нибудь толковому издателю, чтобы они отшлифовали эти заметки, придали им форму книги. Этих листков вообще бы не было, если бы не настойчивое желание Ирины их прочитать и ее беззастенчивая критика, заставлявшая парня регулярно выдавать по десять-пятнадцать страниц, — словом, не задаваясь такой целью, Сет превращался в романиста.

Внук был единственным членом семьи, по которому Альма скучала, хотя и не признавалась в этом. Если он несколько дней не звонил и не приходил, у нее начинало портиться настроение, и скоро она уже изобретала предлог для встречи. И внук не заставлял себя ждать. Он влетал как вихрь, с мотоциклетным шлемом под мышкой, растрепанный, раскрасневшийся, и приносил бабушке и Ирине по подарочку: сладкие молочные бисквиты, миндальное мыло, бумагу для рисования, фильмы про зомби из других галактик и тому подобное. Если Сет не заставал девушку, то выглядел заметно разочарованным, однако Альма притворялась, что ничего не замечает. Вместо приветствия он похлопывал бабушку по плечу, она отвечала ему ворчанием, как оба давно привыкли: они общались как испытанные заговорщики, по-товарищески просто, без проявлений нежности — для них это было бы дурновкусием. Болтали они подолгу: сначала со сноровкой бывалых сплетниц пробегались по событиям настоящего (не забывая и про членов семьи), но быстро переходили к тому, что их по-настоящему волновало. Бабушка и внук навсегда застыли в мифическом прошлом из мелких эпизодов и непроверенных легенд, во временах, предшествовавших рождению Сета. Альма оказалась потрясающей рассказчицей: ей удавалось в точности воскресить еще не оскверненный особняк в Варшаве, где прошло ее раннее детство, с мрачными комнатами, монументальной мебелью и слугами в ливреях, скользящими вдоль стен, не поднимая глаз, — но прибавляла к этому еще и вымышленного пони пшеничного цвета с длинной гривой, который в голодные времена закончил свое существование в виде жаркого. Альма освобождала прабабушку и прадедушку Сета и возвращала им все, что отобрали фашисты, она усаживала их за пасхальный стол с подсвечниками и серебряными приборами, с французскими бокалами, баварским фарфором и скатертями, которые вышили испанские монахини. В самых трагических эпизодах Альма становилась такой красноречивой, что Сет с Ириной как будто оказывались рядом с Менделями по дороге в Треблинку: они ехали вместе со всеми в товарном вагоне среди тысяч несчастных, отчаявшихся, лишенных воды, воздуха и света; блевали, испражнялись и агонизировали вместе со всеми; они, раздетые, заходили в камеру ужаса и исчезали вместе со всеми в дыму крематория. Еще Альма рассказывала о прадедушке, Исааке Беласко: он умер весной, в ту ночь, когда снежная буря погубила его сад, и у него было двое похорон, потому что первые не вместили всех людей, желавших принести ему дань уважения: сотни белых, чернокожих, азиатов и латиноамериканцев, которые были ему чем-то обязаны, заполнили кладбище и раввину пришлось повторить церемонию; и о прабабушке Лиллиан, так верно любившей мужа, что в день, когда она его потеряла, она потеряла и зрение и все оставшиеся годы прожила в сумерках, и врачи так и не сумели поставить ей диагноз. Еще Альма рассказывала о семье Фукуда и о перемещении японцев — как о событии, которое нанесло ей детскую травму, но об Ичимеи Фукуда отдельного рассказа не было.

СЕМЬЯ ФУКУДА

Такао Фукуда жил в Соединенных Штатах с двадцати лет и не имел желания адаптироваться. Как многие иссэй, японские эмигранты первого поколения, он не хотел переплавляться в американском тигле, как поступали представители других рас, прибывающие с четырех концов света. Такао Фукуда гордился своей культурой и своим языком, которые он сохранял в неприкосновенности и безуспешно пытался передать своим отпрыскам, соблазненным грандиозностью Америки. Такао многим восхищался в этой огромной стране, где горизонт сливается с небом, однако не мог избавиться от чувства превосходства, которого никогда не выказывал вне домашних стен, — это было бы верхом невежливости по отношению к стране, его принявшей. С годами он все больше поддавался чарам ностальгии, все меньше понимал причины, по которым покинул Японию, и в конце концов стал идеализировать замшелые традиции, когда-то побудившие его эмигрировать. Его возмущали американское чувство превосходства и материализм: для Такао это было не проявление широты натуры и здравого смысла, а пошлость; ему было больно видеть, как его дети перенимают индивидуализм и грубость белых американцев. Все четверо родились в Калифорнии, но унаследовали японскую кровь отца и матери, и ничто не оправдывало их безразличия к предкам и неуважительного отношения к иерархической системе. Детей не интересовало, какое место уготовано для них судьбой: они заразились неразумной амбициозностью американцев, для которых не существовало ничего невозможного. Такао знал, что дети предают его и в бытовых мелочах: они дули пиво до потери рассудка, жевали жвачку, точно коровы, и отплясывали под модную музыку в двухцветных туфлях, намазав волосы жиром. Определенно, Чарльз и Джеймс искали темные уголки, чтобы потискать девушек сомнительной нравственности, но Такао верил, что Мегуми такого непотребства не допускает. Дочка копировала в одежде нелепую моду американок и тайком почитывала журналы с киногероями и их любовными историями, что он настрого ей запрещал, зато она хорошо училась и, по крайней мере внешне, вела себя уважительно. Такао мог держать под контролем только Ичимеи, однако вскоре и младшему предстояло ускользнуть из его рук и, подобно братьям, превратиться в чужака. Такова была плата за жизнь в Америке.

В 1912 году Такао Фукуда оставил семью и эмигрировал по метафизическим причинам, но в его воспоминаниях этот фактор неуклонно терял свою значимость, и Такао часто задавался вопросом, откуда взялся тот решительный порыв. В это время Япония уже открылась для внешнего влияния, и многие молодые люди уезжали в другие страны на поиски новых возможностей, но в семье Фукуда разлука с родиной считалась непростительным предательством. Фукуда всегда были воинами, они веками проливали кровь за императора. Такао, единственный мальчик из четырех детей, выживших после эпидемий и детских болезней, воплощал собой семейную честь, на нем лежала ответственность за родителей и сестер и обязанность воздавать почести предкам перед домашним алтарем и на всех религиозных празднествах. Но в пятнадцать лет он открыл для себя Оомото, Путь богов, — вышедшую из синтоизма новую религию, набиравшую силы в Японии, и почувствовал, что наконец отыскал компас, который будет направлять его в жизни. По словам духовных лидеров, почти все из которых были женщинами, богов может быть много, но все они в сущности один бог, имена и ритуалы не имеют значения; боги, религии, пророки и провозвестники на всем протяжении истории восходят к одному источнику: к Верховному Богу Вселенной, Единому Духу, которым проникнуто все сущее. А через людей Бог старается восстановить и очистить вселенскую гармонию, и когда этот труд будет завершен, Бог, человечество и природа станут пребывать в любви на земле и в пространстве духа. Такао полностью предался этой вере. Оомото проповедовал мир, достижимый только с помощью личной добродетели, и юноша понял, что его предназначением не может стать военная карьера, как полагалось мужчинам в его роду. Единственным выходом ему показался отъезд, потому что, если он останется и не пойдет в армию, это будет воспринято как бессовестная трусость, как страшнейшее оскорбление семьи. Юноша пытался объяснить это отцу, но только разбил его сердце; однако речи его звучали столь пылко, что тот я конце концов смирился с потерей сына. Молодые люди, которые уезжают, больше не возвращаются. Бесчестье смывается кровью. Лучше было бы лишить себя жизни, сказал отец. Но этот вариант противоречил принципам Оомото.

Такао прибыл на калифорнийское побережье с двумя сменами белья, раскрашенной от руки фотографией родителей и самурайским мечом, который в его семье хранили семь поколений мужчин. Отец передал ему меч в час расставания, потому что не мог вручить его ни одной из дочерей, и, хотя юноша не собирался пользоваться оружием, меч мог принадлежать только ему. Эта катана была единственным сокровищем семьи Фукуда — старинные мастера изгибали его шестнадцать раз, рукоять была из серебра и бронзы, ножны деревянные с золотыми пластинами, покрытые красным лаком. Юноша в дороге обмотал меч тряпками, чтобы он не привлекал внимания, но такой длинный изогнутый предмет было невозможно ни с чем перепутать. Мужчины, жившие бок о бок с Такао во время долгого путешествия в корабельном трюме, проявляли к нему должное почтение, ведь такое оружие свидетельствовало о его знатном происхождении.

По прибытии путешественник сразу же связался с крохотной общиной Оомото в Сан-Франциско и через несколько дней получил место садовника в паре с одним из соотечественников. Вдалеке от осуждающего взгляда отца, который полагал, что солдат не должен пачкать руки землей — только лишь кровью, Такао преисполнился решимости овладеть новым ремеслом и вскоре заслужил доброе имя среди иссэй, трудящихся в садах. Юноша был неутомим в работе, жил скромно и добродетельно, как требовала его религия, и за десять лет накопил восемьсот долларов, необходимых, чтобы выписать супругу из Японии. Сваха предложила ему трех кандидаток, Такао остановился на первой, потому что ему понравилось имя. Ее звали Хейдеко. Такао отправился встречать ее в порт в своем единственном костюме, купленном с рук, залоснившемся на локтях и на ягодицах, но из хорошей ткани, в лакированных туфлях и купленной в китайском квартале шляпе-панаме.

Невеста-путешественница оказалась крестьянкой на десять лет младше его, дородная телом, приятная лицом, с крутым нравом и бойким язычком, вовсе не такая кроткая, как расписывала сваха. Когда Такао справился с удивлением, он посчитал эту крепость характера достоинством.

Хейдеко, ступая на землю Калифорнии, уже не строила никаких иллюзий. На корабле она жила в тесной каюте с дюжиной других приглашенных невест и слушала душераздирающие истории о таких же невинных девушках, которые бросали вызов морским опасностям, чтобы в Америке выйти замуж за состоятельного молодого человека, но на причале их поджидали старые нищеброды или, что еще хуже, сутенеры, продававшие их в бордели или на подпольные фабрики в качестве рабынь. Это был не ее случай, потому что Такао Фукуда прислал девушке свою недавнюю фотографию и не обманывал насчет денег: жених объявил, что готов предложить ей жизнь, полную труда и усилий, но достойную и не такую горькую, как в ее японской деревне. У них родилось четверо детей: Чарльз, Мегуми и Джеймс, а еще через несколько лет, в 1932-м, когда Хейдеко решила, что уже вышла из детородного возраста, появился Ичимеи — недоношенный и такой слабенький, что ему предрекли скорую смерть и в первые месяцы не давали имени. Мать как могла укрепляла младенца травяными настоями, сеансами акупунктуры и холодной водой, пока он чудесным образом не склонился в сторону выживания. Тогда его нарекли японским именем, в отличие от старших детей, получивших английские имена, которые легко произносить в Америке. Мальчика назвали Ичимеи, что означает «жизнь», «свет», «сияние» или «звезда» в зависимости от кандзи — идеограммы, которую используют при написании. С трех лет Ичимеи плавал, как угорь, сначала в бассейне, затем в студеных водах бухты Сан-Франциско. Отец ковал его характер с помощью физического труда, любви к растениям и боевых искусств.

Ичимеи родился во время Великой депрессии, когда семья Фукуда выживала из последних сил. Они арендовали участок у землевладельца из Сан-Франциско, где выращивали овощи и фрукты для продажи на местных рынках. Такао увеличивал семейный доход, приезжая к Беласко — первой семье, которая дала ему место, когда он начал работать независимо от соотечественника, на первых порах обучавшего его садоводству. Здесь помогла его хорошая репутация: Исаак Беласко позвал именно Фукуду создавать сад на земле, приобретенной в Си-Клифф, где собирался выстроить дом, в котором его потомки смогут прожить сотню лет, как он в шутку объявил архитектору, не зная, что это окажется правдой. Его адвокатской конторе всегда хватало денег, потому что она представляла интересы Западной калифорнийской железной дороги; Исаак был одним из немногих, кто не пострадал во время кризиса. Средства он хранил в золоте, а вкладывал в рыболовецкие суда, лесопилки, ремонтные мастерские, прачечные и другие подобные предприятия. Он поступал так, чтобы дать работу хоть кому-то из отчаявшихся людей, стоявших в очередях за тарелкой супа в благотворительных столовых, чтобы облегчить их безденежье, однако его альтруистический замысел оказался неожиданно прибыльным. Дом в Си-Клифф строили, потакая всем причудам Лиллиан Беласко, а Исаак в это время делился с Такао мечтой воспроизвести на скалистом холме, беззащитном перед туманом и снегом, ландшафты других географических широт. Перенося это несообразное видение на бумагу, Исаак Беласко и Такао Фукуда проникались друг к другу взаимным уважением. Они сообща читали каталоги, отбирали и заказывали на разных континентах деревья и цветы, которые прибывали во влажных мешках, с их родной землей, укрывающей корни; вместе расшифровывали присланные инструкции и сооружали теплицу из лондонских стекол — деталька к детальке, словно разгадывали головоломку; им предстояло вместе поддерживать жизнь в этом невероятном эдемском саду.

Безразличие Исаака Беласко к общественной жизни и к большинству семейных дел, которые он полностью препоручал Лиллиан, компенсировалось неудержимой страстью к ботанике. Исаак не пил и не курил, не имел явных пороков и необоримых искушений, ничего не понимал в музыке и изысканной кухне и, если бы Лиллиан позволила, питался бы таким же черствым хлебом и жидким супом, что и безработные времен Депрессии, прямо на кухне, стоя. Человек такого склада был неприступен для стяжательства и тщеславия. Его уделом была интеллектуальная неуспокоенность, стремление защищать своих подопечных с помощью сутяжных приемчиков и тайная склонность к помощи нуждающимся — но ни одна из этих радостей не могла сравниться с его увлечением садоводством. Третья часть библиотеки Исаака была отведена ботанике. Церемонная дружба с Такао Фукудой, основанная на взаимном восхищении и любви к природе, сделалась опорой для его душевного спокойствия, бальзамом от разочарований в системе американского правосудия. В саду Исаак Беласко превращался в покорного подмастерья японского учителя, открывавшего ему тайны растительного мира, которые книги по ботанике частенько не могли прояснить. Лиллиан обожала своего мужа и заботилась о нем как чуткая возлюбленная, но никогда не желала его сильнее, чем глядя с балкона, как он трудится бок о бок с садовником. В рабочем комбинезоне, сапогах и соломенной шляпе, потный на солнцепеке или мокрый от дождя, Исаак молодел и в глазах Лиллиан снова становился тем пылким поклонником, который соблазнил ее в девятнадцать лет, или молодоженом, который набрасывался на нее еще на лестнице, не давая подняться в спальню.

Через два года после приезда Альмы Исаак Беласко объединился с Такао для устройства питомника декоративных растений и цветов, мечтая сделать его лучшим в Калифорнии. Сначала предстояло приобрести несколько участков на имя Исаака, тем самым обходя закон 1913 года, запрещавший иссэй владеть недвижимостью в городах, земельными наделами и другой собственностью. Для Фукуды речь шла о единственной возможности, а для Беласко — о дальновидном вложении капитала, подобном многим другим, которые он делал в драматические годы Депрессии. Исаака никогда не интересовали колебания на фондовой бирже, он предпочитал вкладывать деньги в рабочие места. Мужчины заключили договор, подразумевая, что, когда Чарльз достигнет совершеннолетия и Фукуда смогут выкупить свою долю у Беласко по текущей цене, они передадут питомник Чарльзу и закроют товарищество. Старший сын Такао, родившийся в Соединенных Штатах, являлся американским гражданином. Это было джентльменское соглашение, скрепленное обыкновенным рукопожатием.

До садов семьи Беласко не доходило эхо клеветнической кампании против японцев, которых пропаганда обвиняла в незаконной конкуренции с американскими аграриями и рыбаками, в ненасытном сладострастии, опасном для белых женщин, и в подрыве общественных устоев своими азиатскими антихристианскими обычаями. Альма ничего не знала об этих предрассудках целых два года после приезда в Сан-Франциско, как вдруг однажды семья Фукуда превратилась в желтую угрозу. К тому времени они с Ичимеи были неразлучными друзьями.



Японская империя, внезапно атаковав Перл-Харбор в декабре 1941 года, уничтожила восемнадцать военных кораблей, оставив сальдо в две с половиной тысячи убитых и раненых, и меньше чем за сутки переменила изоляционистский менталитет американцев. Президент Рузвельт объявил Японии войну, а через несколько дней Гитлер и Муссолини, союзники Империи восходящего солнца, поступили так же в отношении США. Страна мобилизовалась для участия в войне, от которой уже восемнадцать месяцев истекала кровью Европа. На ужас, охвативший американцев после налета на Перл-Харбор, наложилась истерическая кампания в прессе, вопившей о неминуемом вторжении «желтых» на Тихоокеанское побережье. Так подпитывалась ненависть к азиатам, существовавшая уже более ста лет. Японцы, давно живущие в стране, их дети и внуки неожиданно попали под подозрение в шпионаже и содействии врагу. Вскоре начались облавы и задержания. Хватало обнаруженного на борту коротковолнового передатчика, единственного средства связи между рыбаками и землей, чтобы арестовать хозяина судна. Динамит, применяемый крестьянами для очистки посевных земель от деревьев и валунов, стал считаться доказательством терроризма. Конфисковать могли что угодно, от охотничьих дробовиков до кухонных ножей и рабочих инструментов; забирали бинокли, фотоаппараты, культовые статуэтки, церемониальные кимоно и документы на иностранных языках. Через два месяца Рузвельт подписал приказ об эвакуации в целях безопасности всех лиц японского происхождения с Западного побережья (Калифорния, Орегон, Вашингтон) — то есть оттуда, где азиатские войска могли начать вторжение, которого все так страшились. Военными зонами также были объявлены Аризона, Айдахо, Монтана, Невада и Юта. Армия получила три недели на обустройство новых мест проживания.

Однажды в марте Сан-Франциско проснулся весь заклеенный плакатами об эвакуации японского населения, значения которых Такао с Хейдеко не поняли, но Чарльз им разъяснил. Для начала им запрещено удаляться от места проживания дальше восьми километров без специального разрешения; они обязаны находиться дома после объявленного комендантского часа, с восьми вечера до шести утра. Власти принялись сносить дома и конфисковывать имущество, начались аресты влиятельных людей, которые могли бы подстрекнуть к измене, глав общин, директоров предприятий, учителей и духовных наставников — их увозили неизвестно куда, на пороге оставались перепуганная жена и дети. Японцам приходилось быстро, по бросовой цене распродавать имущество и закрывать торговые точки. Вскоре они обнаружили, что их банковские счета арестованы — это было разорение. Питомник Такао Фукуды и Исаака Беласко так и остался проектом.

В августе переместили больше ста двадцати тысяч мужчин, женщин и детей; стариков вытаскивали из больниц, младенцев — из приютов, душевнобольных — из лечебниц, чтобы разместить в концентрационных лагерях далеко внутри страны, а в городах оставались фантасмагорические кварталы с безлюдными улицами и пустыми домами, по которым бродили растерянные привидения и покинутые животные, прибывшие в Америку вместе с эмигрантами. Эта мера была применена, чтобы защитить Западное побережье, а также и японцев, которые могли бы стать жертвами ярости остального населения; то было временное решение, претворять его в жизнь следовало гуманными методами. Таков был официальный посыл, однако язык ненависти распространялся быстрее. «Гадюка всегда остается гадюкой, где бы она ни отложила свои яйца. Американский японец, рожденный от японских родителей, воспитанный по японским обычаям, живущий в перенесенной из Японии обстановке, неизбежно, за редчайшими исключениями, вырастает японцем, а не американцем. Все они враги». Достаточно было иметь прадеда, рожденного в Японии, чтобы попасть в число гадюк.

Как только Исаак Беласко узнал об эвакуации, он пришел к Такао предложить свою помощь и заверить, что этот отъезд — ненадолго: такое переселение противоречит конституции и нарушает принципы демократии. Японский компаньон ответствовал низким поклоном, он был глубоко тронут дружбой этого человека: в последние недели его семья терпела оскорбления, издевательства и насмешки со стороны белых американцев. Шиката га най — что поделаешь? — ответил Такао. Таков был девиз его народа в неблагоприятных обстоятельствах. После настойчивых уговоров Исаака японец попросил его об одном одолжении: чтобы хозяин Си-Клифф позволил ему зарыть в саду меч семьи Фукуда. Ему удалось спрятать меч от агентов, обыскивавших дом, но место было ненадежное. Меч воплощал отвагу его предков и кровь, пролитую за императора; Такао не мог подвергнуть реликвию какому-либо бесчестью.

В ту же ночь Фукуда, одетые в белые кимоно приверженцев Оомото, отправились в Си-Клифф; Исаак с Натаниэлем встретили их в черных костюмах, в ермолках, которые они надевали в тех редких случаях, когда ходили в синагогу. Ичимеи принес в накрытой платком корзине своего кота, чтобы ненадолго препоручить его заботам Альмы.

— Как его зовут? — спросила девочка.

— Неко. По-японски это значит «кот».

Лиллиан с дочерьми приготовила для Хейдеко и Мегуми чай в гостиной на первом этаже, а Альма, плохо понимая, что происходит, но чувствуя важность момента, кралась вслед за мужчинами в тени деревьев, обеими руками держа корзину с котом. Мужчины, освещая путь парафиновыми лампами, шли вниз по террасам сада, к площадке с видом на море, где была подготовлена яма. Впереди шествовал Такао, он нес меч, обернутый белым шелком; следом — Чарльз, он нес металлические ножны, когда-то сделанные по специальному заказу; дальше шли Джеймс и Ичимеи; Исаак и Натаниэль замыкали кортеж. Такао, даже не пытаясь скрыть слезы, несколько минут молился, потом точным движением вложил меч в ножны, которые держал его старший сын, и простерся на колени, лбом касаясь земли; в это время Чарльз и Джеймс опускали катану в яму, а Ичимеи горстями бросал землю. Они засыпали место захоронения и разровняли поверхность лопатами. «Завтра я посажу здесь белые хризантемы, чтобы отметить место», — хриплым от волнения голосом пообещал Исаак Беласко и помог Такао подняться.

Альма не осмелилась подбежать к Ичимеи, потому что догадалась, что существует веская причина, по которой присутствие женщин на такой церемонии недопустимо. Она дождалась, пока старшие вернутся в дом, и только потом схватила Ичимеи за руку и утащила в укромное место. Мальчик объяснил, что не придет в сад ни в следующую субботу, ни потом — в течение некоторого времени, быть может, нескольких недель или месяцев, и по телефону они тоже связаться не смогут. «Почему? Почему?» — допытывалась Альма и трясла Ичимеи, но у него не было ответа. Он даже не знал, почему и куда они должны уехать.

ЖЕЛТАЯ УГРОЗА

Фукуда закрыли ставни на окнах и повесили замок на дверь. Семья оплатила аренду за весь год, а также внесла квоту на покупку дома, которую намеревалась осуществить, когда появится возможность оформить договор на имя Чарльза. Они подарили все, что не смогли или не захотели продать, потому что спекулянты предлагали им по два-три доллара за вещи, стоившие в двадцать раз дороже. Им выделили совсем мало времени, чтобы распорядиться имуществом, собрать в дорогу по чемодану на члена семьи и в назначенный срок явиться к позорному автобусу. Они были вынуждены все это проделать, иначе бы их арестовали и обвинили в предательстве и шпионаже в военное время. Фукуда присоединились к сотням других семей, которые, надев самое лучшее (женщины в шляпках, мужчины при галстуках, дети в лакированных туфлях), медленно сходились к Центру гражданского контроля. Люди шли, потому что у них не было выбора и потому что тем самым они подтверждали свою верность Соединенным Штатам и свое возмущение японским авианалетом. Это был их вклад в дело войны, как выражались лидеры японской общины, и мало кто решился им противоречить. Семье Фукуда достался лагерь в Топазе, в пустынной зоне штата Юта, но об этом они узнают лишь в сентябре: сначала им предстояло шестимесячное ожидание на ипподроме.

Привычно благоразумные иссэй подчинялись без споров, но они не смогли помешать нисэй, молодым людям из второго поколения, открыто выражать свой протест. Недовольных разлучили с семьями и отправили в «Тьюл-Лейк», концентрационный лагерь с более жестким режимом, где они прожили всю войну на положении преступников. Белые американцы стояли на тротуарах и наблюдали за скорбной процессией знакомых им людей: мимо шли владельцы магазинчиков, где они каждый день покупали продукты, рыбаки, садовники и плотники, которых они нанимали, школьные товарищи, соседи… Большинство смотрело в смущенном молчании, однако нашлись и такие, кто выкрикивал расистские оскорбления и злые шутки. Две трети эвакуированных в те дни родились в Америке и являлись гражданами Соединенных Штатов. Японцы стояли в многочасовых очередях перед столами, где каждого записывали и выдавали картонки с идентификационными номерами, чтобы повесить на шею и на чемоданы. Группа квакеров, осуждающих эту меру как расистскую и антихристианскую, предлагала японцам воду, фрукты и бутерброды.

Такао Фукуда уже садился с семьей в автобус, когда появился Исаак Беласко, держащий за руку Альму. Он злоупотребил данной ему властью, чтобы протиснуться сквозь кордоны полицейских и солдат, пытавшихся его остановить. Адвокат страшно лютовал: он не мог не сравнивать происходящее в нескольких кварталах от его дома с тем, что, быть может, случилось с его родственниками в Варшаве. Он прокладывал дорогу локтями, чтобы крепко обнять своего друга и передать конверт с деньгами, от которого Такао безуспешно пытался отказаться, а Альма в это время прощалась с Ичимеи. «Пиши мне». — «Пиши мне», — вот последнее, что сказали друг другу дети, когда печальная вереница автобусов поползла по дороге.

Путешествие показалось Ичимеи очень долгим, хотя длилось всего час, и вот они приехали на ипподром Танфоран в Сан-Бруно. Развлекательный комплекс окружили колючей проволокой, конюшни наскоро переоборудовали под жилье, построили бараки, чтобы можно было разместить восемь тысяч человек. Эвакуацию было приказано провести так стремительно, что не было времени закончить обустройство и доставить в лагерь все необходимое. Моторы автобусов смолкли, и пленники начали выходить, вынося вещи и детей, помогая пожилым. Люди шли молча, тесными группами, все были ошарашены и не понимали визгливых команд, которые раздавались из плохо настроенных громкоговорителей. Дождь превратил землю в трясину, вода заливала людей и скарб.

Вооруженные охранники отделили мужчин от женщин для медицинского осмотра. Всем сделали прививки от тифа и кори. В течение следующих часов Фукуда искали свои вещи среди гор тюков и чемоданов, а потом обживали указанное им пустое стойло. С потолка свисала паутина, на полу лежал толстый слой пыли вперемешку с соломой, тут же обитали тараканы и мыши; в воздухе витал запах лошадей и креозота, которым здесь пытались провести дезинфекцию. Семье достались две койки, по одному тюфяку и по два армейских одеяла на человека. Такао, осоловев от усталости и униженный до последнего уголка души, сел на пол, уперев локти в колени и обхватив ладонями голову; Хейдеко сняла шляпку и туфли, переобулась в шлепанцы, закатала рукава и приготовилась отыграть хоть что-то у внезапного несчастья. Она не оставила детям времени на жалобы: сначала велела собирать походные койки и мести пол, потом отправила Чарльза и Джеймса за досками и палками, оставшимися после строительства, — женщина заметила их по дороге, теперь им предстояло стать полками для небогатой кухонной утвари, которую семья взяла с собой. Мегуми с Ичимеи Хейдеко поручила набить тюфяки соломой и показала, как делать матрасы; сама же отправилась обходить другие жилища, здороваться с женщинами и проверять на прочность часовых и охранников, которые были столь же растеряны, как и вверенные им узники, и сами не знали, сколько времени им предстоит здесь находиться.

Единственными очевидными врагами, которых Хейдеко обнаружила при первом обходе, оказались корейские переводчики, жестокие с эвакуированными и подобострастные с американскими офицерами. Хейдеко убедилась, что туалетов и душей на ипподроме недостаточно, к тому же они без дверей; для женщин были поставлены четыре ванны, горячей воды на всех не хватало. Права на интимность не существовало. При этом женщина определила, что голод им не грозит: она увидела грузовики с продовольствием и узнала, что в столовых еду будут готовить трижды в сутки.

Ужин состоял из картофеля, сосисок и хлеба, но сосиски закончились раньше, чем подошла очередь семьи Фукуда. «Придите попозже», шепнул им японец, стоявший на раздаче. Хейдеко с Мегуми дождались, когда столовая опустела, получили миску мясного рагу с картошкой и отнесли еду своим. В ту ночь Хейдеко начала мысленно составлять список мер, которые следовало принять, чтобы вынести пребывание на ипподроме. Первое место в списке занимало упорядоченное питание, а последнее (в скобках, потому что женщина сильно сомневалась в возможности осуществления) — замена переводчиков. Хейдеко всю ночь не сомкнула глаз, а с первыми лучами солнца, проникшими сквозь щели в стене, толкнула в бок мужа, который тоже не спал, с вечера застыв в неподвижности. «Здесь много чего нужно сделать, Такао. Нам понадобятся представители для переговоров с властями. Надевай пиджак и иди собирать мужчин».

Проблемы в Танфоране не заставили себя ждать, однако меньше чем за неделю эвакуированные организовали свою жизнь, демократическим голосованием избрали представителей, в число которых вошла и единственная женщина — Хейдеко Фукуда, провели перепись взрослого населения по занятиям и навыкам: учителя, земледельцы, плотники, кузнецы, бухгалтеры, врачи… Заключенные открыли школу, хотя у них не было ни карандашей, ни тетрадок, разработали программу спортивных и развлекательных мероприятий, чтобы дать занятие юношам, изнывающим от собственной ненужности и праздности. Ночью и днем люди жили в очередях, очередь была на все: в душ, в больницу, в прачечную, на религиозную службу, на почту и три раза в день — в столовую; требовалось великое терпение, чтобы избегать сутолоки и свар. В лагере был комендантский час, перекличка дважды в сутки и запрет говорить по-японски, что для иссэй было немыслимо. Чтобы предотвратить вмешательство охранников, узники взяли на себя охрану порядка и надзор за нарушителями, однако никто не мог справиться со слухами, которые носились как ветерок и иногда порождали панику. Люди старались придерживаться правил вежливости, чтобы нужда, скученность и унижение были более переносимы.

Шесть месяцев спустя, 11 сентября, началась отправка заключенных на поездах. Никто не знал, куда идут эти поезда. Проведя две ночи и день в обшарпанных душных вагонах с малым количеством туалетов, без света в темное время суток, проехав по незнакомой пустынной местности, они остановились на станции Дельта, в штате Юта. Оттуда на грузовиках и автобусах поехали в Топаз, «Сокровище пустыни», как был назван концентрационный лагерь — кажется, без всякой иронии. Эвакуированные были чуть живы от усталости, грязны и напуганы, но от голода и жажды не страдали: их кормили бутербродами и в каждом вагоне стояли корзины с апельсинами.

Топаз, расположенный на высоте почти в четыре тысячи метров, был как город из кошмаров с одинаковыми рядами приземистых домов. Это место походило на наспех устроенную военную базу с колючей проволокой, караульными вышками и вооруженными солдатами. Местность была безлюдная и выжженная, продуваемая ветрами, пыль завивалась вихрями. Другие концентрационные лагеря для японцев выглядели так же и всегда размещались в пустынных зонах, чтобы загодя пресечь любые попытки побега. Вокруг не видно было ни деревца, ни кустов, вообще никакой зелени. Только ряды темных баранов, тянущиеся до самого горизонта и там теряющиеся из виду. Прибывшие держались семьями, не разжимая рук, чтобы не потерять друг друга в толчее. Все стремились попасться туалет, но никто не знал, где здесь туалеты. Охранникам потребовалось несколько часов, чтобы распределить людей по их новым жилищам, но в конце концов всех разместили.

Семья Фукуда, преодолевая пыльную завесу, которая туманила взгляд и затрудняла дыхание, добралась до своего жилья. Каждый барак был поделен на шесть секций размером четыре на шесть метров, по секции на каждую семью: их разгораживали тонкие переборки из просмоленной бумаги; двенадцать бараков составляли блок, всего было сорок два блока, при каждом находились столовая, прачечная, душевые и туалеты. Лагерь занимал громадную площадь, но на восемь тысяч перемещенных отводилось чуть более двух километров. Вскоре узникам предстояло узнать, что температура здесь колеблется от нестерпимого зноя летом до нескольких градусов ниже нуля зимой. Летом помимо удушающей жары приходилось выдерживать массированные атаки москитов и пыльные бури, от которых темнело небо и выгорали легкие. Ветер задувал одинаково в любое время года, он приносил с собой зловоние сточных вод, образовавших болото в километре от лагеря.

Японцы быстро организовали свою жизнь в Топазе, так же как раньше на ипподроме Танфоран. Через несколько недель у них были школы, детские сады, спортивные центры и своя газета. Из камней, досок и других материалов люди творили искусство: изготовляли украшения из окаменевших раковин, набивали кукол тряпками, делали игрушки из палочек. Из отданных книг сформировали библиотеку, собрали театральные труппы и музыкальные коллективы. Ичимеи убедил отца, что можно выращивать растения в ящиках, несмотря на безжалостный климат и глинистую почву. Такао попробовал, и вскоре его примеру последовали другие. Группа иссэй решила устроить декоративный сад: вырыли яму, заполнили водой и вот, к восторгу ребятишек, получили пруд. Ичимеи своими волшебными пальцами сделал деревянный парусник, запустил его в пруд, и уже через три дня по поверхности водоема скользили дюжины суденышек.

Кухнями в лагере ведали сами заключенные; повара творили чудеса, имея в своем распоряжении сухую пищу и привозимые из соседних поселков консервы. А через год эти люди сумели вырастить и овощи, поливая ростки из ложечки. Японцы были непривычны к жиру и сахару, и многие заболели, как и предвидела Хейдеко. Очереди к туалетам тянулись на целые кварталы, нетерпение и неудобство были столь велики, что никто не дожидался сумерек, чтобы затенить интимные стороны своей жизни. Все отхожие места заполнились испражнениями, и крохотная больница, в которой вместе работали белые и японцы, не могла вместить всех пациентов.

Как только запасы древесины для изготовления мебели закончились, а самые непоседливые узники получили задания и обязанности, перемещенные погрузились в скуку. Дни бесконечно удлинялись в этом кошмарном городе, за которым изблизи надзирали усталые часовые на вышках, а издали — величественные горы Юты; все дни были на одно лицо, никаких занятий, повсюду очереди, ожидание почты, время тратили на игру в карты, на изобретение муравьиных дел, на повторение тех же самых разговоров, терявших смысл по мере стирания слов. Обычаи предков выходили из употребления, отцы и деды ощущали, как тает их власть, супругов легко было застать за самыми сокровенными занятиями, семьи начали расщепляться. Узники даже не могли собраться на ужин за семейным столом, пищу принимали в сутолоке общих столовых. И как бы Такао ни побуждал всех Фукуда садиться вместе, сыновья предпочитали занимать места рядом с другими юношами, и отцу стоило большого труда удерживать при себе Мегуми, превратившуюся в красавицу с пунцовыми щечками и блестящими глазами. Единственными, кого не затронуло разрушительное отчаяние, были дети: они повсюду шныряли стайками, развлекались мелкими шалостями и вымышленными приключениями, воображая, что у них такие каникулы.

Зима подступила быстро. Когда пошел снег, каждой семье выдали угольные печки, сразу ставшие центром домашней жизни, и списанное армейское обмундирование. Эта выцветшая зеленая униформа, которая всем была велика, нагоняла такую же тоску, как промерзшая пустыня и черные бараки. Женщины принялись украшать свои жилища бумажными цветами. И не было средства против ночного ветра с ледяными пластинками, который со свистом врывался сквозь щели и хлопал кровельными листами. Фукуда, как и остальные узники, спали на походных койках, натянув на себя все, что у них было, завернувшись в выданные одеяла и тесно прижимаясь друг к другу, чтобы делиться теплом и утешением. Через несколько месяцев, летом, им придется спать голыми, а с утра они будут просыпаться, покрытые песком цвета пепла, мелким, как тальк. Однако Фукуда знали, что им повезло, ведь они остались вместе. Другие семьи были разделены: сначала мужчин забрали в так называемые лагеря перераспределения, а потом женщин отделили от детей; в некоторых случаях воссоединение семьи занимало два или три года.

Переписка между Альмой и Ичимеи с самого начала не пошла гладко. Письма опаздывали на целые недели — не по вине почты, а из-за чиновников Топаза, которым не хватало времени прочесть сотни бумаг, скапливавшихся на их столах. Письма Альмы, не подвергавшие риску безопасность Соединенных Штатов, доходили полностью, а вот письма Ичимеи так сильно ощипывались цензурой, что девочке приходилось угадывать смысл отдельных фраз между полос чернильных вымарок. Описания бараков, еды, туалетов, привычек охранников и даже климата представлялись подозрительными. По совету товарищей, более опытных в искусстве обмана, Ичимеи умащивал свои письма похвалами американцам и патриотическими лозунгами до тех пор, пока тошнота не заставила его отказаться от этой тактики. И тогда он решил рисовать. Мальчику стоило большого труда научиться писать и читать, в десять лет он еще не окончательно подчинил себе буквы: они так и норовили перемешаться, презрев орфографию, но верный глаз и твердая рука помогали ему в рисовании. Иллюстрации мальчика проходили цензуру без помех, и Альма таким образом узнавала подробности их жизни в Топазе, как будто смотрела фотографии.



3 декабря 1986 года

Вчера мы говорили о Топазе, но я не сказал тебе самого главного, Альма: не все было плохо. У нас были праздники, спорт, искусство. Мы ели индейку в День благодарения, мы украшали бараки на Рождество. Снаружи нам присылали сладости, игрушки и книги. Матушка всегда вынашивала какие-то планы, ее уважали все, в том числе и белые. Мегуми была влюблена и очарована своей работой в больнице. Я рисовал, копался в огороде, чинил поломанные вещи. Уроки были такие короткие и простые, что даже я получал хорошие оценки. Почти весь день я играл; там было много детей и сотни беспризорных собак, все похожие, с короткими лапами и жесткой шерстью. Больше всех страдали мой отец и Джеймс.

После войны узники разъехались из лагерей по стране. Молодые люди начали жить сами по себе, пришел конец нашей изоляции в рамках плохой подделки под Японию. Мы вошли в состав Америки.

Я думаю о тебе. Когда увидимся, я приготовлю чай и мы будем разговаривать.


Ичи


ИРИНА, АЛЬМА И ЛЕННИ

Женщины обедали в ротонде универмага «Нейман-Маркус» на площади Юнион, в золоченом свете витражей старинного купола, куда они приходили главным образом за поповерами — теплыми пористыми воздушными булочками, которые подавали прямо из печи, и за розовым шампанским — его любила Альма. Ирина заказывала лимонад, и они выпивали за лучшую жизнь. Про себя, чтобы не оскорбить хозяйку, Ирина произносила тост еще и за деньги Беласко, позволявшие ей наслаждаться этим моментом, тихой музыкой и обществом элегантных бизнес-леди, официантов в зеленых галстуках и стройных моделей, которые для привлечения публики дефилировали в нарядах от прославленных кутюрье. Это был изысканный мир, противоположность ее молдаванской деревне, бедности ее детства и страхам отрочества. За обедом женщины не торопились, смакуя блюда, приготовленные под влиянием восточной кухни, и заказывая себе еще поповеров. После второго бокала шампанского воспоминания Альмы выбирались на простор; в этот раз она снова заговорила о Натаниэле, ее муже, появлявшемся во многих ее рассказах. Альма сумела целых три десятилетия хранить в памяти его живой образ. Сет помнил своего дедушку смутно: какой-то обескровленный скелет с горящими глазами и куча пуховых подушек. Мальчику было всего четыре года, когда страждущий взор дедушки в конце концов потух, но он навсегда запомнил запах лекарств и эвкалиптового пара в его комнате. Альма рассказывала, что Натаниэль был таким же добрым, как и его отец, Исаак Беласко, и после его смерти она нашла в его бумагах сотни долговых расписок, по которым он не потребовал уплаты, а также четкое распоряжение простить всем его многочисленным должникам. Альма оказалась не готова взять на себя дела, которые муж запустил во время изнурительной болезни.

— Никогда в жизни я не занималась денежными вопросами. Забавно, верно ведь?

— Вам повезло. Почти всех моих знакомых эти вопросы беспокоят. Постояльцам Ларк-Хаус едва хватает на жизнь, некоторые не могут купить себе лекарства.

— У них что, нет медицинской страховки? — удивилась Альма.

— Страховка покрывает только часть. Если семья не помогает, мистеру Фогту приходится залезать в особые фонды Ларк-Хаус.

— Я с ним поговорю. Почему ты мне раньше не рассказывала?

— Вы не можете решить всех проблем, Альма.

— Нет, но Фонд Беласко может позаботиться о парке при Ларк-Хаус. Фогт сэкономит кучу денег, которые сможет тратить на помощь самым бедным постояльцам.

— Мистер Фогт упадет в обморок в ваших объятиях, если вы ему такое предложите.

— Какой ужас! Надеюсь, до этого не дойдет.

— Рассказывайте дальше. Как вы поступили, когда умер ваш муж?

— Я собиралась повеситься среди этих бумаг, но тут вспомнила про Ларри. Мой сын всю жизнь прятался в тень и превратился в благоразумного и ответственного господина, да так, что никто и не заметил.

Ларри женился молодым, в спешке и без свадебных торжеств, потому что его отец был болен, а невеста, Дорис, — очевидным образом беременна. Альма признала, что в это время ее совершенно поглотили заботы о муже и она не дала себе труда получше познакомиться с невесткой, хотя они и жили под одной крышей, но Альма сильно ее любила, потому что, помимо прочих достоинств, Дорис обожала Ларри и была матерью Сета — этого шаловливого мальца, который скакал, как кенгуру, изгоняя из дому печаль, — и Полин, спокойной девочки, развлекавшей себя самостоятельно и как будто не нуждавшейся в других людях.

— А мне никогда не приходилось заниматься деньгами, да и докуки с работой по дому я не знала. Свекровь заботилась о доме в Си-Клифф до последнего вздоха, несмотря на слепоту, а потом у нас появился мажордом. Он был как карикатура на этих персонажей английских фильмов. Наш мажордом так задирал нос, что мы в семье подозревали, что он над нами насмехается.

Альма рассказала, что мажордом провел в Си-Клифф восемь лет, а ушел после того, как Дорис осмелилась дать ему совет по уходу за усадьбой. «Или я, или она», — объявил мажордом Натаниэлю, который уже не вставал с постели и был слишком слаб, чтобы решать такие вопросы, однако именно он занимался наймом и увольнением служащих. Услыхав подобный ультиматум, Натаниэль предпочел остаться с новоиспеченной невесткой, которая, несмотря на юный возраст и семимесячное пузо, проявила себя как вполне достойная хозяйка дома. Во времена Лиллиан дела велись в охотку, с выдумкой, а при мажордоме единственными заметными изменениями явились задержка с выносом каждого блюда и недовольная мина повара, который не понимал, почему так происходит. Под безжалостным руководством Дорис дом превратился в образчик прециозности, но никто не чувствовал себя по-настоящему удобно. Ирина видела результаты этой эффективной деятельности: кухня представляла собой стерильную лабораторию, детей не пускали в гостиные, шкафы благоухали лавандой, простыни были накрахмалены, каждодневный рацион составлялся из причудливых блюд, подаваемых крохотными порциями, а букеты обновлялись раз в неделю профессиональной флористкой, но привносили в дом не радость, а помпезность торжественных похорон. Единственным местом, которое пощадила волшебная палочка домоводительницы, была комната Альмы: перед новой родственницей Дорис почтительно трепетала.

— Когда Натаниэль заболел, во главе адвокатской конторы Беласко встал Ларри, — продолжала Альма. — С самого начала он поставил дело очень хорошо. И когда Натаниэль умер, я могла препоручить ему семейное состояние, а сама занялась воскрешением Фонда Беласко, который находился при смерти. Городские парки засыхали, заполнялись мусором, шприцами и использованными гондонами. Там поселились нищие со своими тележками, груженными грязными узлами, и со своими картонными хибарами. Я ничего не понимала в растениях, но все-таки погрузилась в садоводство из любви к свекру и мужу. Для них это была священная миссия.

— Мне кажется, Альма, все мужчины в вашей семье отличались внутренним благородством. Таких людей в мире мало.

— Таких людей много, Ирина, просто они скромны. А вот от плохих много шуму, поэтому они всегда на виду. Ты мало знакома с Ларри, но если однажды тебе что-то потребуется, а меня рядом не будет, не раздумывай, обращайся к нему за помощью. Мой сын — замечательный малый, он не подведет.

— Он такой серьезный, боюсь, я не осмелюсь его беспокоить.