Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

* * *

Сын все время смотрит на меня. Я уверен, он думает, что я не жилец, не знаю, может, он думает, что я заболею, что я умру. Почему-то он вдруг решил, что я пропаду. Точнее, он, полагаю, думает, что я не смогу быть счастливым. И с тех пор, как он об этом задумался, главный предмет его беспокойства – это я. Он решил, что я не в состоянии заботиться о себе, что обо мне должен заботиться он.

Каждый день он спрашивает меня, спал ли я, хорошо ли себя чувствую, хочу ли я прогуляться, хочу ли я, чтобы мы шли помедленнее; каждый день оставляет мне что-то вкусное, потому что знает, что мне это нравится, и хочет, чтобы я не отказывался. Он застегивает мне рубашку, когда я пропускаю одну пуговицу, спрашивает, нравится ли мне фильм, а то посмотрим другой, спрашивает, не разозлил ли меня кто-то, не тоскую ли я по кому-то далекому, не хочу ли я надеть свитер, потому что ему кажется, что мне холодно, не устал ли я после того, как мы сделали несколько бросков на баскетбольной площадке. Спрашивает, хочу ли я вернуться домой или прогуляться еще, хочет, чтобы я выбирал пиццерию, оставляет мне мое любимое мороженое (которое он тоже любит), гладит меня, обнимает, спрашивает, почему я молчу, беспокоится, когда я слишком весел, потому что потом я загрущу; а в остальное время смотрит на меня, чтобы понять, все ли у меня в порядке, и если нет, не может ли он чем-то помочь мне.

Дело в том, что моему сыну одиннадцать лет, это не тот возраст, чтобы опекать меня. Мне же пятьдесят пять лет, и я еще не в том возрасте, когда нуждаются в опеке. По правде говоря, мне не кажется, что силы мои на исходе, напротив, я всегда думал, что я в том возрасте, когда энергия еще не иссякла, что я полон жизненных сил, что могу позаботиться не только о себе, но и об одиннадцатилетнем ребенке. Одним словом, я считал себя счастливым человеком и хорошим отцом.

Однако его беспокойство, его забота быстро свели на нет мою уверенность. Меня трогает это участие, более того, я с нежностью стал относиться к самому себе – раньше со мной такого не было. Я смотрю на себя его глазами и не думаю, что ошибаюсь. Я чувствую свою слабость, даже если не чувствую ее. И это объяснимо: у одиннадцатилетнего ребенка безошибочная интуиция, у него инстинкт выживания, как у тех детей, которым во время войны пришлось рано повзрослеть. И он тоже вынужден отложить свои потребности и, не успев проснуться, тревожится обо мне.

Когда вечером я возвращаюсь домой, он бежит к двери, обнимает меня и спрашивает, хорошо ли я себя чувствую, не болит ли у меня нога, как я поработал, в хорошем ли я настроении, устал ли я, хочу ли есть.



У Никколо Морикони, псевдоним Ультимо, есть песня «Твои черты», она начинается с рассказа о воспоминании: по утрам, когда он спал, она подходила и громко кричала: «Бух!» Кажется, она это делала каждое утро, и, понятное дело, он просыпался от испуга. Но теперь, когда она ушла, он без этого «Бух!» скучает. Он рассказывает об этом, как будто хочет вернуть это травматичное пробуждение.

Я говорю об этой песне потому, что одно время и мой сын кричал: «Бух!» Я каждое утро просыпаюсь очень рано и сажусь работать. Я сидел, сосредоточившись, за компьютером в полной тишине раннего утра, а он просыпался, на цыпочках заходил в кухню и, подпрыгнув, кричал во все горло: «Бух!»

Мне это действовало на нервы – нет, более того, бесило меня, я психовал и долго злился. Я просил его больше не делать этого, но просьбы не помогали. Это продолжалось до тех пор, пока в один прекрасный день я не поднял такой крик с угрозами, что он испугался и перестал кричать во все горло: «Бух!» Прежний ребенок был не похож на себя теперешнего, да и прежний отец, если гневался, внушал страх. Но я предпочел бы, чтобы он говорил мне: «Бух!» – потому что он считал меня своим отцом, таким, каким бывают отцы – сильным, взрослым, заводящимся с пол-оборота, грозным. И он испытывал меня, бросал мне вызов – возможно, чтобы разжечь мою силу.

Не знаю, что случилось потом и когда это произошло. Я увидел, что сын считает меня пожилым, слабым, бестолковым, растерянным, непригодным. Если он так чувствует, значит, так и есть. Если поступает так в своем неведении, неосознанно, значит, так надо. Значит, то, как я себя чувствовал, не соответствовало действительности. Я-то считал себя счастливым, более того, не сомневался в этом. И теперь я понял, что это не так, что я чувствую, что тону, погибаю, падаю в пропасть. И рука, которая меня удерживает, – его рука. Если он мне помогает, я не пропаду. Если он продолжает с беспокойством смотреть на меня, если не теряет меня из вида, я на плаву. Не исключено, что дела пойдут на лад. И он сможет в один прекрасный день снова заняться чем-то другим.

* * *

Есть непостижимый момент в последние секунды года. Не именно те, когда отсчитываются последние секунды до полуночи, а немного раньше – скажем, в последние две минуты. Даже если телевизор включен на первой программе, вот-вот пробьют куранты, есть мгновение, когда смотришь вокруг и видишь, что все исчезли.

Мгновение замешательства, когда отвлекаешься от бутылок, ждущих, чтобы их открыли, кто-то идет в туалет, кто-то начинает рассказывать длиннющую историю незнакомцу, кто-то говорит рассеянно: «Неужто уже полночь?» Всегда есть такой момент на праздниках, на ужинах, после того как все идеально организовано для того, чтобы поднять бокалы и выстрелить шампанским ровно в полночь.

Очевидно, человеческие существа знают по собственному тысячелетнему опыту, что этот символический переход – условность, и инстинктивно отторгают его или, по меньшей мере, пытаются сделать это; либо, напротив, верят в него настолько, что хотят отказаться от него, игнорировать его, забыть о нем.

Как будто внезапно волна рационализма захлестывает одновременно всех людей, сидящих в квартирах или ресторанах, чтобы разрушить порядок, с которого мы начали; шантаж, привитый нам с рождения: это Новый год, и мы непременно должны есть, пить и веселиться.

Момент, когда все отвлекаются, – это проблеск зрелости, потому что стать взрослым значит, помимо всего прочего, понять, что необязательно развлекаться на Новый год, и, если вечеринка была не ахти какой, это не поражение. Нужно стать человеком благоразумным, чтобы постичь дзен: не обязательно ложиться спать пьяным в шесть часов утра.

Но секунды летят, и, к счастью, находится кто-то, кто осознает, что праздник может не удастся, и принимается кричать во все горло: «Вы где? Идите все сюда!» И каким-то чудом за восемь секунд до полуночи все на своих местах с бокалами в руке, пробки того и гляди вылетят, и вот уже идет отсчет последних мгновений. Под дружный крик: «Шесть!» – пробка летит в потолок, и растерянный персонаж с бутылкой в руках говорит: «Извините, она открылась, не знаю как».



Есть и такие, кто остается дома, они ложатся спать в половине одиннадцатого, говоря: «Мы выпили немного вина, которое оставалось», и козыряют безразличием к Новому году, как будто хотят поставить под сомнение вопрос об измерении времени человеческими методами. Но это тоже уж слишком.

Какая разница, если это бессмысленно? Если фаршированные свиные ножки и чечевицу на столе никто не ест, и когда они остывают, то превращаются в какое-то месиво. Какая разница, если это всего лишь условность?

Это Новый год, и обычно все говорят, что еле его дождались, как хорошо, что закончился старый, что он был плохим (даже если не был) и что мы ждем многого от нового года, от себя и от других, что мы изменимся к лучшему и будем больше внимания уделять родителям, детям, родственникам, друзьям, бедным, голодным, бродягам. Мы займемся всем, обещаем мы себе, чокаясь дешевым приторным шампанским. В Новый год мы умеем быть добрыми, умеем давать обещания, ждем удивительного года, не такого, как предыдущий, словно все вместе хором поем песню Тенко: «Увидишь, все изменится / может быть, не завтра, / но в один прекрасный день изменится». Но уже третьего января между «спасти человечество от голода» и «купить новый айфон» выберем второе, убеждая себя, что экономике нужно развиваться, что она движется благодаря нам.

После полуночи, поцеловав в щечку всех, даже тех людей, которых видим впервые, мы отправим сообщения со смайликами, позвоним родственникам и друзьям и далеким возлюбленным, умиленные, как будто с завтрашнего дня мир и в самом деле обновится. И, проснувшись первого января нового года, приготовимся к новой жизни и начнем ее с замены лампочки в чулане, перегоревшей шесть лет назад (интересно, с чего мы начинали новую жизнь в течение этих пяти лет).

В общем, каждый год мы расходуем немалую часть энергии в ожидании полуночи, наряжаемся, надеваем нижнее белье красного цвета, потому что есть такая примета, на всякий случай, хотя неизвестно, работает ли она. Мы суетимся, покупаем продукты и напитки, встречаемся с друзьями, дети теряются на улицах незнакомого города, ты находишь их только на третий день, когда они ответят тебе, наконец, по телефону, потому что сорок восемь часов они спьяну провели в непрерывной рвоте (они еще должны научиться пить в меру; должны понять, что, когда мы умрем, никто нас не упрекнет, что мы не слишком весело встретили Новый год). Но мы позволяем себе все, ведь нам кажется, что все это, не имея никакого смысла, имеет смысл, ибо его придаем мы, а это немало.

И всегда потом появляется зануда, который примерно в двадцать три тридцать говорит с искренним (помимо всего прочего) чувством: «Для меня настоящее начало года – сентябрь, потому что в сентябре все начинается».

И окончательно сводит на нет все наши усилия.

* * *

Случилось вот что: однажды я почувствовал себя стариком. Я еще не старый, по крайней мере я так думаю, и все-таки почувствовал себя таковым. Мне словно кто-то сообщил, прямо в подсознание, что в тот день, в ту минуту я преодолел границу, за которой прошлое становится важнее будущего, становится более значимым, более емким. Я попытался отогнать от себя эту мысль, но у подсознательного есть два важных свойства: оно упрямо и недоступно. Стало быть, побеждает почти всегда оно. Как результат – меня переполнили воспоминания, а память, как правило, невыносима. Особенно в отношении невест.

Основная проблема заключается в последних пяти невестах в моей жизни. В прошлом у меня были и другие, но последние пять на них не похожи. Это цифровые невесты. Мы сделали много фотографий вдвоем, в отпуске и дома, а также несколько очень смелых фотографий в разобранных постелях. Цифровые невесты отличаются от нецифровых тем, что фотографировать очень просто и снимков можно сделать сколько душе угодно, но хуже всего то, что они остаются в твоих компьютерах, мобильных телефонах, в планшетах. Нажимая кнопку «вкл.» любого из них, я знаю, что найду там фотографии моих (экс-)невест.

Пять моих невест являются бывшими главным образом потому, что вошли в мою жизнь в хронологическом порядке, не одновременно; нет, теперь, когда я об этом думаю, некоторая одновременность все-таки была, пересечение дат и ситуаций, но она продолжалась недолго, и последствия ее были печальны (собственно, как раз поэтому некоторые стали бывшими). Да, все они систематизированы в том же хронологическом порядке (по крайней мере в моем компьютере).

Все остальные невесты моей юности запечатлены на (немногих) фотографиях 10 х 15, напечатанных фотографом на углу, и единственная попытка вычеркнуть этих невест из памяти – в порыве злости, тоски, боли – состояла в том, что я рвал их снимки. Теперь есть фотошоп. Все фотографии в твоем компьютере, но ты знаешь, что можешь манипулировать ими – и можешь даже, если захочешь, вернуться к оригинальному фото, если раскаялся в манипуляции. Как следствие – ты можешь регулировать память по собственному желанию. Можешь даже придумать ее – я однажды попробовал. Взял из «Фейсбука» фотографии девушки, которая мне очень нравится и которая не подозревает о моем существовании, в смысле знать-то знает, но как бы и нет, и добавил их к моим фотографиям, где я в горах или делаю рождественские покупки, на премьере фильма, на вечеринке у Дори. В результате кажется, что у нас был роман, было что-то общее, о чем осталось воспоминание. Память искусственная, но она существует. Только вот вызывает странную, даже болезненную тоску. А также унизительный стыд за содеянное. Обман не доставляет никакого удовольствия, нужно признаться в этом. Обман имеет какую-то ценность, только если ты можешь обманывать других, но, поскольку трудно показывать фотографии этой девушки вместе со мной и объяснять, что она была там, где, как известно, не была (убедить Дори, что она была у нее дома, например), я их все удалил.



Остаются последние пять невест. Придуманная память ничего не стоит, но настоящая память в конечном счете причиняет много боли. Все мне говорят: «Зато у тебя было пять невест, неплохо». «Да, – отвечаю я. – Но лишь потому, что ни одна из них не хотела быть со мной». Мне бы хватило одной, первой. Их было пять, потому что первая захотела стать бывшей, и то же самое вторая, и третья, и четвертая. И потом пятая, у которой тоже быстро появилось желание стать бывшей, а за ней никого не последовало. Не помню, кто первым сказал «баста» – я либо все потенциальные невесты. Я говорю, что «баста» сказал я, так лучше. Но правда в том, что в один прекрасный день, в один прекрасный час я стал стариком. Жизнь, которую я теперь вижу на фотографиях, так близка, что мне кажется, там я, хотя это уже не я. Она напоминает мне, что я был жив до недавнего времени, и постоянно напоминает о рубеже старости, который я недавно пересек.

Вот почему я решил воспользоваться фотошопом, но на сей раз намерения мои были жестоки: беспощадно уничтожить, стереть каждую из пяти невест с фотографий и, как следствие, из памяти. Закончив эту операцию, я быстро пролистал фотографии на компьютере и при этом обнаружил вот что.

Первое: я понял, что был счастлив в одиночку во многих местах на земле, во многих постелях и во многих отпусках – это производит странный эффект при просмотре отфотошопленных фотографий. Второе: раз за разом я повторялся (скукотища) и сделал кучу одинаковых фото, в особенности эротических. Я возвращался в те же места и делал те же фотографии с разными невестами. Тоскливое зрелище.

Вообще-то я обнаружил и третье: третье заключалось в том, что, хоть я и был теперь один, на этих фотографиях у меня счастливое и молодое лицо, настолько счастливое и молодое, что невозможно поверить, что я одинок, только если я не придурок. Невольно вспоминалась причина столь счастливого выражения лица, память услужливо ее подсказывала; даже если я и стер неугодное тело фотошопом, тело неизменно возвращалось в форме воспоминания. У фотошопа ничего не вышло, я считаю. Даже если я стер невест, они оставались. В той же позе, в которой были сняты, потому что их возвращала ностальгия.

И тут меня осенило. Я понял, что решение было ошибочным. Я вернул пять невест на место, вернулся к оригиналу фотографий и принялся работать над собой: убрал с каждой фотографии себя.

После того как остались только они, я сделал два открытия: они были одиноки, и они действительно были в схожих ситуациях.

На самом деле я сделал три открытия: у всех пяти были немного грустные, не слишком довольные лица. Если убрать мое счастье, которое грешило против истины, выражение их лиц, часто неосознанно, но иногда и осознанно, сообщало: «Не могу сказать, что я рада». Точнее: «Что я делаю здесь с этим типом?» Так будет точно. Если посмотреть на фотографии, посмотреть им в глаза, это была не невеста, которая думала: «Я здесь с моим мужчиной», а невеста, которая спрашивала себя: «Что я делаю здесь с этим типом?»

В любом случае, хотя они этого и не узнают, я, стирая себя с помощью фотошопа, сделал доброе дело: я стер память о себе, поскольку меня с ними уже ничего не связывает; я выполнил желание, читаемое в глазах пяти девушек на разных фотографиях (порой похожих): они хотели бы, чтобы я исчез. И я действительно исчез. Сначала из их жизни, потом из каждого отдельного (не)забываемого момента.

Если бы я мог, я бы показал им эти фотографии, всем пяти. Они были бы довольны. Но я совершенно не представляю себе, где их найти. А причину, почему они исчезли, слава богу, если все будет хорошо, я скоро забуду.

* * *

Почему человеческие существа, которые живут в доме, где живут хорошо, где у них есть все необходимое, пространство и удобство, где им все известно и куда они возвращаются каждый вечер, чтобы отдохнуть, – почему они решают на две летних недели покинуть его и уехать за сто километров в другой дом?

В дом, который и меньше, и темнее, где нет ничего и невозможно регулировать воду, где ужасные покрывала и где поиски кофейных чашек превращаются в квест. Где кровати продавлены и откуда возвращаешься с больной спиной. Но зато есть море. И по тону ответа понятно, что оно того не стоило.



Оптоволокно появилось и в нашем квартале, но ко мне у него враждебное отношение.



Впрочем, была третья башня, полная секретных документов, но никто не знает, что она рухнула, никто не знает, что она существовала.



Стоит купить спрей от комаров и прыснуть пару раз, баллончик больше не работает. И ты до одури его трясешь, как будто хочешь реанимировать.



Нас попросили через несколько дней после приезда приклеить на домофон нашу фамилию, написанную от руки, и сказали, что через пару недель заменят табличкой, напечатанной в точности как остальные. Прошло уже десять лет, а наша фамилия по-прежнему написана от руки, мне это нравится, и боюсь, что надпись все-таки заменят.



Идеальное расстояние между нижней полкой и верхней то, в которое входит коробка кукурузных хлопьев.



Мечтающий открыть лавочку на тропическом острове не представляет себе, что его ждет: другие купаются в тропическом море, а тот, кто осуществил свою мечту, сидит взаперти в своей лавочке, вынужденный работать.



Служащий телефонной компании звонит мне с супервыгодным предложением, и его коллега, которому я позвонил, чтобы подтвердить свое согласие, говорит мне, чтобы я не соглашался, потому что это мошенничество.



Каждый год примерно в феврале-марте учителя средних школ начинают готовить очередные экзамены, используя задания, предлагаемые в предыдущие годы. Несколько лет назад в их числе было упражнение, основанное на моем рассказе.

Первым человеком, позвонившим мне, был мой друг из Казерты, который сказал: «Мой сын только что вышел из школы и сказал, что был текст твоего рассказа». И я, и этот мой друг, два невежды, подумали, что не случайно рассказ использовали в моем родном городе, и решили, что, быть может, в каждом городе давали рассказ писателя родом из этого города. Однако в тот день мне позвонили друзья из разных частей Италии, потому как узнали от своих детей, что на экзамене был мой рассказ. Это была минута славы, разумеется, меньшей по сравнению с темой из Мандзони или Пиранделло в программе экзамена на аттестат зрелости.

Поскольку в феврале-марте учителя используют для подготовки к экзаменам задания предыдущих лет, теперь каждый год в это время дети друзей говорят: «Я делал упражнение по рассказу Франческо». И их родители звонят мне с поздравлениями.

Теперь каждый год я знаю, что настает время очередного экзамена. Его сдавала и моя дочка несколько лет назад, и скоро будет сдавать мой сын. И им тоже друзья или школьные товарищи говорят ближе к февралю и марту: «Ты знаешь, что мой брат делал в школе задание, в котором был рассказ твоего отца?» И моим детям сначала было любопытно, а теперь они говорят скучными голосами: «Да, конечно, знаю».

Годы идут, появляются задания для очередных экзаменов, и они больше не несут минут славы, а напоминают мне о старении, потому что мне звонят все более молодые люди, которые говорят, что их дети оканчивают среднюю школу и будут сдавать экзамен. И я понимаю, что скоро умру.

Гул начинается ровно в ту секунду, когда ребенок появляется на свет. Гул слабый, непрерывный, настолько непрерывный, что кажется, никогда не кончится. Сначала ты ходишь вокруг и смотришь, что производит этот гул, напрягаешь слух, беспокоишься, но новое и не совсем понятное счастье, что ты стал отцом, отвлекает тебя. Ты смеешься, ешь, расплываешься в улыбке, разговариваешь, отвечаешь на поздравительные сообщения и, что хуже, рассылаешь веером фотографии своего сына, которому от роду три минуты сорок две секунды, и при этом все время спрашиваешь себя, откуда исходит этот гул и что он означает.

Это чувство неотвратимости, и оно воплощается в повседневную жизнь этим гулом, который не покинет тебя никогда.

Это стопроцентный конец твоей сосредоточенности на том, чем ты хотел бы заниматься. Это помеха твоим мыслям, твоим чувствам. Ограничение твоих способностей. Ничего подобного не было раньше, когда голова умела всецело погрузиться в мысль. И возврата к прошлому нет.

Вот что делает гул. Заставляет тебя читать, говорить, смотреть, думать, любить, страдать. Что- то застряло у тебя в голове. Это не ты, а другое человеческое существо, которым ты не можешь не заниматься. Даже когда ты им не занимаешься, им занимается голова. В любом месте, где бы ты ни находился, чем бы ни занимался, ты должен знать, где и что делает это другое человеческое существо, или хотя бы знать, что ему ничто не угрожает. Ты живешь в некоем месте и не можешь жить только там, но мысленно переносишься в то место, где находится в эту минуту этот другой.

Одни находят этот гул очень красивым, другие считают его гулом и только, третьи на некоторое время хотели бы избавиться от него, но очень быстро понимают, что не смогут, что должны всегда держать его в голове таким, как есть.

Это гул того, кто должен одеваться, спать, завтракать, узнавать, ходить, и им должен заниматься ты. Заниматься тем, кто появился и уже никуда не денется.

Не имеет значения, что происходят трагедии или мелкие события, в голове каждого из нас с этой минуты и впредь будет этот гул. Большой плюс – и наше спасение – в том, что, как и всё, происходящее непрерывно, в один прекрасный момент этот гул становится нашей жизнью, и мы сначала к нему привыкаем, а потом нам удается и вовсе его не замечать. И нам кажется, будто все, что мы делаем, думаем, наши планы и наши желания вновь обрели концентрацию. Но даже если сейчас у нас получается не слышать его, гул существует. Мы больше не думаем о нем, но он есть. Верно и то, что мы не помним уже, какой была жизнь и наша голова без этого гула.



Я поехал в аэропорт встречать дочку, которая была полтора месяца в Перу, волонтерствуя в городке, затерянном в Андах, в двадцати часах езды автобусом от Лимы. Все говорили мне: «Но какой хороший опыт». Я, в свою очередь, был не уверен, что это хороший опыт, по крайней мере до того момента, как она снова предстала передо мной. Только позже я подумал, что это был хороший опыт. Но в те полтора месяца я думал только о том, как я буду добираться до этого городка, если дочка позвонит мне и скажет: «Ты должен приехать, мне нужна твоя помощь». И полтора месяца я держал мобильник на тумбочке с максимальной громкостью звука и понял, что люди по ночам вовсю шлют сообщения и мейлы и вспоминают, что должны написать тебе почти всегда около трех часов ночи. В общем, дочка мне не позвонила и в один прекрасный день вернулась. Когда она вышла в зал прибытия, мы, растроганные, долго обнимались. Она стояла передо мной, и я сказал ей: «Какой хороший опыт ты получила!»

Потом весь день она рассказывала мне о том, что случилось за эти полтора месяца, обо всем, что она делала, и обо всех людях, с которыми она познакомилась.

Среди прочего я узнал, что и для Перу существует проблема иммиграции, и даже для городка, затерянного в Андах. Венесульцы бегут со своих земель из-за того, что страна стремительно скатывается в нищету, многие из них переходят границу с Перу. И некоторые из них оказались в этом городке. Моя дочка подружилась с двумя молодыми жизнелюбивыми венесуэльцами, интересующимися политикой и искусством. Они берутся за любую работу, чтобы прокормиться, живут нелегально. «В Италии, – неожиданно сказала дочка, меняя тему разговора и глядя мне прямо в глаза, – они могли бы получить въездную визу, как любой венесуэлец. Так что, папа, – продолжила она как само собой разумеющееся, и в глазах у нее сверкнуло опасение за судьбы мира, – если бы мы приютили этих двух ребят у себя на какое-то время и ты нашел бы им работу, было бы здорово. Правда?»

Я понял, что она просит меня о том, о чем давно уже думала, и успела, очевидно, обсудить это с двумя венесуэльскими нелегалами. И ответил: «Посмотрим».

«Посмотрим» – значит, поговорим потом, может быть, после того, как твой гуманитарный пыл немного остынет после римской еды и комфорта. Но она настаивала: «Ты это сделаешь, правда? Ты поможешь им, правда?»

И я понял, что она настроена серьезно (я сразу понял это, но предпочел сказать: «Посмотрим»). И добавил: «Хорошо, мы могли бы приютить их, и в обмен на еду и кров они могли бы стать нашей прислугой, выполнять разные поручения и вскоре выучить фразу, которую я мечтаю услышать с детства, которую произносит кто-то, когда я просыпаюсь и пью кофе: «Что господин изволит сегодня на обед?» (На самом деле, подумал я, я даже не встану пить кофе, мне подаст его в постель один из двух венесуэльцев.) Дочка посмотрела на меня и рассмеялась: «Ты всегда шутишь, даже когда мы говорим серьезно». Я и не думал шутить, но у меня хватило ума, что в тот момент лучше сказать, что я шучу. «Было бы хорошо, – продолжала она, – приютить их на некоторое время (она не уточнила на какое), показать им Рим, найти для них хорошую работу, тебе с твоими связями это сделать нетрудно, и когда они устроятся, мы поможем им снять небольшую квартиру или комнату. Что скажешь, папа? Ты согласен? Поможем им? Сделаем доброе дело, да?»

Она смотрела мне прямо в глаза, заглядывала в глубину души своего отца, ожидая его согласия и уверенная в нем. Я отвечал ей взглядом, думая о двух венесуэльцах, которые собирались жить в нашем доме неизвестно как долго. И пока они будут осматривать город, мне предстояло найти им неплохую работу и потом, но не сразу, удобное место, куда бы они могли переехать. И поскольку она старалась заглянуть мне в душу, я пытался оградить душу щитом, чтобы она ничего там не увидела. Я неуверенно отвечал: «Было бы хорошо, да», но в моей голове вертелись всего два слова – простые, понятные, эффективные. Я не мог произнести их под убежденным взглядом дочери и в то же время не мог думать ни о чем другом.

Я думал: «Черта с два».



Мне сказали, что газеты умерли, кино умерло, литература умерла, левое движение умерло, школа умерла, телевидение умерло, Италия умерла, искусство умерло, даже мода умерла.



Достаточно одного дня для долгой жизни. Достаточно понять, почувствовать это однажды, с того момента, как открываются глаза, и до того, как они закрываются вечером. Каждый жест, аромат, вкус, воздух, погода, ткань, дорога, человек рядом, панорама, ветер, дверь, улыбка. Да вообще все. Жизнь не кончается, если удается осмыслить каждый отдельный момент одного только дня.