Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Карел Ванек

Приключения бравого солдата Швейка в русском плену.

С бравым солдатом Швейком мы уже знакомы по известному роману Ярослава Гашека.

В этом романе чешский писатель простым, понятным каждому языком, с большой дозой крепкого юмора рассказал о том, что происходит за кулисами войны.

Гашек умер, не успев рассказать о дальнейших приключениях Швейка, за это взялся другой чешский писатель – Карел Ванек.

Роман Ванека «Приключения бравого солдата Швейка в русском плену» написан на основании личного горького опыта писателя. В главе «На работе» он признается читателю: «Я был также в России и жил в плену в так называемой пленной рабочей роте…» Роман во многом биографичен.

Швейк попадает в плен к русским, со свойственной ему невозмутимостью, никогда не теряя юмора, стойко переносит все лишения.

Попадает он в русскую деревню и в Сибирь, в лагерь для военнопленных, потом, после окончания войны, опять возвращается в Прагу.

На русском языке роман Карла Ванека был опубликован в 1928 году тиражом всего 5000 экземпляров и с тех пор ни разу не переиздавался. Причины становятся понятны, как только начинаешь читать эту книгу, разрушающую многие въевшиеся в сознание стереотипы. Сегодня огромен интерес к прошлому нашей страны, а особенно к событиям 1917 года. Книга Карла Ванека даёт возможность посмотреть на Россию тех лет, на события в мире с неожиданной точки зрения – глазами австрийского военнопленного, чешского солдата.

В выходных данных этой книги не случайно отсутствует фамилия переводчика, – выполнивший эту работу литератор обозначен в издании 1928 года только инициалами – «М. С.». При переиздании сделаны незначительные изменения, исправлены проскочившие в первом издании ошибки, устранены неточности в обозначении географических названий и написании имён исторических личностей.

Надеемся, что книга Ванека и сегодня будет читаться с интересом.



Издательство «Братство»

ШВЕЙК ИЗУЧАЕТ РУССКИЙ ЯЗЫК

То обстоятельство, что испуганная корова расторгла связь между бравым солдатом Швейком и императором, за которого Швейк воевал, не оказало никакого влияния на душевное равновесие солдата.

Окружённый русскими, шёл он в плен навстречу неизвестному так спокойно, беззаботно и доверчиво, словно отправился за сосисками к завтраку.

Его ничуть не удивляло, что идёт он от этапа к этапу, что все время меняются конвойные, что ведут его все дальше и дальше. Он брал у конвойных хлеб, пил их жидкий чай и на вопросы, которых не понимал, отвечал приятной улыбкой и нежным, греющим взглядом голубых глаз.

Ему даже было приятно, что его снова окружали только солдаты, которых он постоянно сравнивал со знакомыми из своего батальона.

Когда какой-то бородач, раньше шедший с ним рядом, съел в деревне целый каравай хлеба, запив его четырнадцатью чашками чая, Швейк вспомнил о Балуне и почтительно сказал конвойному:

– У нас тоже был один такой; он поедал столько же, как ты. Звали его Балун; не доводишься ли ты ему родственником? У того тоже был желудок, как пожарная кишка, и тот перед тобой, русский обжора, не ударил бы лицом в грязь! Тот бы тебе, приятель, показал, на что способен австрийский солдат!

В ответ на эту речь, как и все другие замечания Швейка, солдат покачивал одобрительно головой и говорил: «Да-да-да!» или «Хорошо», а Швейк, заканчивая разговор, прибавлял со вздохом:

– Да-да-да, хорошо, да-да-да. Если бы ты, глупец, умел говорить по-чешски или по-немецки, я бы тебя понимал. А то бормочешь, а я ни слова не пойму. Эх ты, дерьмо!

Невозможность договориться с русским сильно мучила его. Он вспоминал о собраниях в Праге, на которых ораторы говорили, что Чехию спасёт русский народ и что он принесёт ей освобождение. И если бы Швейка спросили теперь, что он думает о русских и чехах, он сказал бы:

– Они говорят хорошо и пиво пьют здорово, все эти депутаты; они ведь болтуны и глупы, как ступени на Петринской башне. Никто из них ничего не понимает…

Швейк ничего не боялся, потому что русские солдаты были с ним добры; он дружески разговаривал с ними и с интересом смотрел, как они завёртывали ноги в портянки, пропотевшие в высоких сапогах; портянки эти были большей частью из мешков; Швейк узнал уже, что «садись» означало остановку и отдых, а «пойдём», «пошёл, пошёл» было командой к продолжению пути. Он исполнял эти два приказания, как хорошо выдрессированная цирковая лошадь.

Он все думал о том, какой царь у этих солдат, и пытался расспросить, называл ли он их в манифесте о войне «мои дорогие солдаты». Но на каждое слово, которое он по этому поводу произносил, он получал только: «Да, да!» или «Хорошо!» И наконец он сказал сам себе: «Должно быть, они больше ничего и не умеют говорить».

Когда однажды русский солдат вместе с хлебом дал ему кусок сала, папиросу и сахару, говоря при этом что-то непонятное, Швейк пришёл к окончательному заключению насчёт русского царя; он положил солдату руку на плечо и сказал:

– Послушай, ты, бородач, а ваш царь, кажется, порядочный человек?

И солдат опять на это ответил, как граммофон:

– Да, да, да, хорошо, хорошо!

В этот день знания Швейка в русском языке пополнил казак, который вёл его в штаб дивизии, отдыхавшей в тылу фронта; он осмотрел ранец Швейка, взял оттуда последние консервы и, открывая коробку, спросил пленного:

– У тебя только одна… мать? Ты почему их сожрал? А табак турецкий у тебя есть, мать!..

И Швейк, охваченный радостью, что имеет возможность запомнить часто повторяющееся русское выражение, отвечал:

– Консерва хорошо, турецкий табак да-да, нажрись, вор… мать!

Между ними завязалась дружеская беседа, и Швейк с удовольствием увидел, что казак относится к нему с уважением и, обращаясь к нему, по-приятельски улыбается:

– Вот военнопленный! Русские слова знает и понимает! Молодец, мать!..

За тот небольшой промежуток времени, пока они шли вместе, Швейк заметил, что его провожатый, с кем бы ни говорил, никогда это «мать!..» не пропускает и не забывает упомянуть в начале или в конце каждой фразы и что солдаты, отвечавшие ему на вопросы, также держались этого правила; из этого Швейк понял, что вопрос идёт о каком-то общепринятом выражении, которое свойственно людям хорошо воспитанным и порядочным.

Когда казак передал Швейка в канцелярию штаба дивизии, в дверях показался молодой, высокий офицер, который пытливо посмотрел на пленного и спросил его:

– Ты где попал в плен… мать?

Швейк охотно и без колебаний ответил:

– Осмелюсь доложить, у Брод… мать, господин лейтенант. Почти у самой границы меня забрали, мать!..

При выражении этой учтивости офицер подскочил, ударил Швейка по правой и левой щекам, а затем закричал:

– Кто тебя научил, мать?.. Так нельзя, нельзя говорить с начальством! Сукин ты сын… мать!

Видя, что офицером овладело бешенство, что он начал ругаться и трястись от злобы, Швейк понял, что он ответил неудачно. Взяв под козырёк, он сказал:

– Прошу прощения. Видно, у вас тут ничем нельзя злоупотреблять; сознаюсь, что сказал лишнее. Я, господин лейтенант, ещё не научился по-русски, знаю только эти слова.

Офицер свысока посмотрел на Швейка и, выйдя из хаты, хлопнул дверьми.

После его ухода из-за стола встал писарь, очевидно еврей, и, заливаясь смехом, сказал Швейку по-немецки:

– Ты, приятель, не повторяй все, что слышишь от солдат. Вообще я тебе рекомендую в России побольше молчать до тех пор, пока не будешь знать, что ты говоришь. Иначе ты отсюда живым не выберешься.

Затем он объяснил Швейку, что обозначают эти три слова, которые так часто он слышал от солдат, и что, собственно, он получил от офицера сравнительно небольшую награду. Затем он отвёл Швейка в переднюю, позвал другого солдата и, показывая на Швейка, сказал:

– Отведи его к остальным, и пусть старший зачислит его на обед и довольствие. Ну, сервус, ауф видерзеен… мать! – добавил он, легонько толкнув его коленом в зад.

Солдат показал рукой вперёд. Швейк пошёл впереди его к большому сараю, где уже было несколько пленных, которых охраняли солдаты. И там, снимая со спины ранец, Швейк весело заговорил:

– Из какого полка, братцы? Так значит, тут нас много; недаром говорят, что плохой пример заразителен. Я думаю, что раз уж мы прорвали фронт, то теперь недалеко до Москвы.

Ему никто не отвечал. Два немца и один венгр отошли от остальных в угол и стали грозить оттуда кулаками. А Швейк, растянувшись на ранце, расправил утомлённые ноги и стал философствовать.

– Да, да, он, император-то, знал, какое будет начало, а не знал, какой с нами будет конец. Неужели, братцы, мы действительно в России? Мне кажется, что тут погода такая же, как у нас.

– Увы, мы действительно в России, – вздохнул старый капрал возле Швейка.

– Но тут не так, как мы себе представляли. Я сам поднял руки вверх, а они мне за это рожу расквасили, забрали у меня часы, отняли бритву, вытащили из кармана кошелёк и не оставили даже зеркала. Два дня уж, как я не ел. Да с ними и не договоришься.

– Нынче тебе дадут еду, – утешал его Швейк, – писарь им приказал. Видите ли, братцы, это потому нам тут так плохо, что о нас не знает их император или царь, как они его называют. Он очень порядочный человек и нас, чехов, очень любит; он вообще чувствует по-чешски и по-славянски, это я знаю от самого доктора Крамаржа.

И Швейк рассказал, как на одном собрании ораторы уверяли, что царь ни о чем ином не думает, как только о спасении чехов и славян, и, вспоминая цветистые фразы, которыми зажигали народ на собраниях и митингах, он сам пришёл в восторг:

– Вот, друзья, как только царь узнает, что мы здесь, возможно, что он нас пригласит к себе в Петроград и покажет нам, как он правит Россией. Сперва была бы, господа, аудиенция, потом угощение, вечером – дворцовый бал и Бог знает что ещё. А я бы там, ребята, подцепил себе какую-нибудь блондинку княжну или графиню, жену какого-нибудь гофмейстера…

– И говорил бы ей: хорошо, да-да! – добавил со смехом капрал. – Ведь ты бы не сумел с ней и двух слов связать.

– Это правда, тяжело договориться с жителями враждебного государства, раз они говорят на чужом языке. Да ведь часто бывает, что и муж с женой не могут сговориться, – старался убедить слушателей Швейк. – Это было в Крочеглавах. Один углекоп Янда озлился за что-то на свою жену, и она с ним перестала разговаривать. А он, чтобы отплатить, тоже перестал разговаривать с ней. Когда им нужно было сказать что-нибудь друг другу, они писали мелом на столе. Случилось мужу заболеть, и он целую неделю пролежал дома. Но в субботу доктор уже не признал его больным и говорит ему: «Господин Янда, в понедельник идите на работу». Приходит он в воскресенье из пивной, жена ждёт его к ужину; он поужинал и пишет мелом на столе: «Утром я иду в шахты, разбуди меня в четыре часа!» Жена прочла, ничего не сказала и пошла спать. Просыпается он утром, жена мелет кофе, на дворе белый день, а на часах половина восьмого. Муж испугался, вскочил, начал ругаться и кричать на жену: «Ты почему меня не разбудила?» А она, не отвечая, показывает ему на стол. Он идёт к столу, а там под «разбуди меня в четыре, я иду на шахты» рукой жены написано: «Вставай, уже четыре!» А затем: «Уже четверть пятого, вставай же скорее!» – Швейк на минуту задумался, а затем продолжал: – Или этот Голечек, что квартировал в Розделове. И он и его товарищ, некто Ферда Беран, – оба чехи, а не могли ведь договориться. Часто в языке не хватает точных выражений, и оттого бывает много всяких недоразумений. Вот, например, дипломаты; они должны специально учиться по-французски, потому что этот язык такой, что на нем можно говорить как раз не то, что думаешь. Этот Голечек женился на некоей Эмме Петржилковой из Унгоштя, а Беран ухаживал за ней ещё раньше, и когда его товарищ женился на ней, то у него этот самый аппетит-то и разыгрался. Она была дюжая женщина, такая полная и мясистая. У неё был задок, как две ватные подушки, и когда она шла, то так им вертела, что у всех мужчин текли слюнки. И вот сидит один раз Беран с Голечком в пивной. Беран и говорит, когда Голечек собрался уходить домой: «Я тебе завидую, приятель: у тебя такая хорошая жена. Честное слово, Пепик, я бы дал пятьдесят крон, если бы мог её похлопать по заднему месту». И с тех пор, когда они шли вместе, так ни о чем другом не говорили, как только о том, как похлопать по ватным подушкам. Беран, бывало, только и жужжит: «Знаешь, Пепик, ведь только похлопать, и я с радостью дам пятьдесят крон». Голечек сказал об этом жене, а она отвечает: «Он, наверное, старый развратник, раз у него такие мысли. Но я думаю, что нужно ему разрешить. Ведь за пятьдесят крон я куплю себе новое платье, а от того, что он похлопает, меня не убавится. Но ты поставь ему условие, что ты будешь смотреть, – они, эти мужчины, не удовлетворяются одним супом и, только попади им ложка в руки, захотят целый обед».

И вот, когда Ферда Беран надоел приятелю со своими разговорами о том, чтоб похлопать, Пепик Голечек сговорился с ним на воскресенье после обеда, но условился, что он на все это будет смотреть через стеклянную дверь в кухне, чтобы в случае необходимости прийти на помощь, а Беран, в свою очередь, уговорился, что на Эмме будет только нижняя юбка. Вот в воскресенье приходит Беран к Голечкам; Эмма сидит в комнате в чёрной нижней юбке, а Голечек смотрит в дверь на неё. Беран входит, садится на диван, притягивает Эмму к себе левой рукой, обнимает за талию, а правой рукою гладит её полушария. Пять минут левой, пять минут правой и снова наоборот. Она краснеет, Голечек сидит как на иголках. Так прошло три четверти часа. Голечек наконец врывается в комнату и орёт во все горло: «Будет уж, давай пятьдесят крон!» А Ферда Беран посмеивается, заложив руки в карманы, и говорит: «Это неправильно. Я ещё этот милый дорогой задочек не похлопал. Ты и сам видел, что я его только гладил». Вот это, братцы, случилось в Розделове, возле Кладна, поэтому нельзя от меня требовать, чтобы я сразу договорился с дворцовой дамой в Петрограде, чтобы я говорил с нею о современном драматическом искусстве, когда она, может быть, какая-нибудь эскимосская баронесса с Северного полюса!

После этого разговора Швейк важно осмотрел русских солдат, прохаживавшихся перед сараем с длинными ружьями на плечах, и озабоченно произнёс:

– Нам надо лучше учиться говорить по-русски. Иначе может получиться скандал. Главное, братцы, не говорите никому, кто ходит с серебряными погонами: «…мать».

– А тебе чего надо? – спросил его русский солдат, услышавший последние слова Швейка. – Курить хочешь? Вот тебе махорка!

При этих словах он вынул из кармана маленький пакетик и высыпал что-то на ладонь Швейку. Затем отошёл.

Швейк, не понимая ни слова, с удивлением смотрел на оставшиеся у него на ладони зёрна, похожие на крошеную рисовую солому. Швейк, капрал и другие пленные смотрели на загадочные семена, которые, очевидно, должны были для чего-то предназначаться, но никто не знал, что с ними делать.

– Для еды это не годится, – заметил Швейк, кладя щепотку зёрен на язык, – жжёт, как черт. – Возможно, это порошок от вшей, – предположил капрал. – Воняет, как от пса. У них тут все не так, как у нас.

– Это, наверное, русский чай, – вмешался другой пленный. – Вон из того котла они наливают горячую воду, но перед этим что-то сыплют в чайник. Насыпь немножко в чайник, а я пойду за кипятком!

Швейк ссыпал порошок с ладони в чайник, и пленный вышел из сарая. Русский солдат сбросил с плеча ружьё и закричал:

– Вернись! Ты куда? – Но когда увидел, что пленный направляется к котлу, из которого шёл пар, широко улыбнулся: – А, чаю захотелось? Бери, бери кипяток! Только не удери, а то пулю поймаешь.

Пленный налил кипятку и вернул чайник Швейку; тот попробовал и сплюнул.

За ним глотнул капрал и сделал страшное лицо; после этого другой пленный с отвращением отбросил чайник в сторону.

– Черт возьми, удивительный чай, – забормотал Швейк. – У меня рот так и горит. Да он жжёт сильнее, чем чистый спирт.

– Наверное, не нужно было столько класть, – сказал пленный. – А потом, от него страшно несёт табаком. Не упала ли у тебя, приятель, трубка в чай? У нас вот тоже был такой случай. Повар клялся и божился, что он налил в чай плохой ром, но в конце концов выловил оттуда трубку и вынужден был просить прощения.

– Конечно, – развязно добавил капрал, – на кухню всегда посылали неспособных людей, ну и получались такие скандалы. На нашей полковой кухне заведующим был один бывший танцор, а после него – редактор социалистической газеты; так приготовленный ими гуляш мы должны были доставать из котлов пиками, а порции рассекать саблями.

– Мы тут похожи на ту даму из Винора, – сказал Швейк, – у которой была дочь в Париже на воспитании. Эта дочь послала ей к празднику кило зеленого кофе вместе с поздравлением. Это было давно, и у нас не знали, что делают с кофе. Так эта дама жарила его в масле, валяла в сухарях, как котлеты, подливала соус из помидоров и никак не могла добиться вкуса. Наконец она его выбросила, а дочь хотела лишить наследства за то, что та будто бы пыталась её отравить. В тот раз ксёндзу из Карпина было много работы, пока он уговорил её, чтобы она все своё имущество завещала доминиканцам или францисканцам в Малой Стране. Мы вот с этой штукой тоже не знаем, что делать, может, теперь она будет уже лучше?

Швейк снова стал пить жидкость из чайника, но едва набрал её в рот, как выплюнул с такой силой, что обдал ею русского солдата, с интересом наблюдавшего за тем, как австрийцы непрестанно глядят в чайник и о чем-то советуются. Затем Швейк упал наземь, схватился за брюхо и закричал:

– Меня отравили! Пришёл мой последний час! Передайте поклон моей Праге, госпоже Мюллер, другу Паливцу и всей Чехии!

Русский солдат, услышав этот крик, вытер рукавом грязное лицо, снял ружьё и, подойдя к Швейку, спросил:

– Что тут такое? Тебе дурно, да? Заболел, наверно?

Швейк, тяжело стеная, показал пальцем на чайник. Солдат посмотрел в него и разразился неудержимым смехом:

– Вот дураки! Ведь это махорка, а не чай! Вот как нужно делать.

Солдат вынул из кармана такой же пакетик, из какого Швейк получил в подарок зёрна, вытащил из-за голенища кусок газеты, разорвал её на четвертушки, свернул цигарку, насыпал в неё зёрен, завернул конец, вложил цигарку между зубов, зажёг спичкой и с наслаждением выпустил облако дыма.

– Вот, брат, как надо! Это махорка, русский табак!

Через час Швейк за пятак достал у одного солдата пакетик с махоркой, сделал цигарку из обрывка «Тагеблатта», который остался у него в мешке от того времени, когда подпоручик Лукаш следил по газете за великими победами австрийцев, и подал её капралу, с которым у него завязалась дружба:

– На, сделай себе тоже такую ножку! Они её называют «козья ножка». Черт её знает, что это такое! Ну вот, товарищи, мы скоро всю Россию узнаем, только потихоньку да помаленьку. Хорошо! Да-да!.. …мать!

Через десять минут их снова окружили русские новобранцы, возвращавшиеся с военных упражнений. Заметив швейкову трубку, они загоготали от удовольствия.

– Вот, пан, хорошо! Трубка у него здоровая! Ну как, земляк, скоро война кончится? Много у вас офицеров?

И Швейк, чувствуя удовольствие от того, что на него обращено всеобщее внимание, сказал:

– Хорошо, да-да-да, – протягивая это «да», как засыпающая курица.

К обеду русский солдат принёс две миски, рассчитал пленных по десяти и, не говоря ни слова, указал на миски. Пленные столпились вокруг и принялись хлебать щи. Затем солдат пришёл с кусками говядины, нанизанными на прутья, и с двумя караваями хлеба. Он ушёл и снова принёс в шапке сахару, дал каждому по два куска, и его простодушное, доброе лицо заулыбалось.

– Хорошо в плену, а? Не нужно было воевать! Ничего, в России, в лагерях будет вам хорошо!

Но к вечеру к сараю пришли казаки, защёлкали нагайками, закричали: «Поднимайся, пошёл, пошёл!» – и погнали пленных во двор, а со двора на площадь.

На площади стояли ряды солдат, множество пушек и возов с хлебом, а в углу – бесчисленное голубовато-серое стадо пленных.

К ним подогнали кучку, в которой был Швейк, сейчас же всех окружили, начали орать: «Пошёл, пошёл!» – сами сели на копей, там-сям прошлась нагайка по голове или по спине зазевавшегося пленного, и процессия двинулась вперёд.

По всем дорогам в полях, куда только достигал взгляд, можно было видеть отступающих солдат и обозы. Русские опять отступали – с нервной, раздражительной торопливостью.

Спустя час пленных нагнала тяжёлая артиллерия и въехала в их ряды. Казаки нагайками отгоняли австрийцев в сторону. Потом дорога вообще стала тесна для орудий и повозок, и пленные должны были идти в стороне полями, лугами и болотами.

Так шли до утра без отдыха, а сзади казаки подгоняли отставших ударами кнута. Перед рассветом пленных согнали в широкую долину, разрешили им сесть и отдохнуть часок.

Потом стала слышна непрерывная канонада, снова раздалось: «Пошёл, пошёл!» – и измученная, истерзанная, сонная и голодная масса пустилась в поход. В полдень прошли Кременец, к ночи достигли Шумска.

Там менялось этапное начальство. Пришли русские унтеры с фонарями и начали кричать: «По четыре! Становись по четыре!»

Потом шли и считали, путались, ругались, возвращались, снова, снова считали, опять ругались и путались. Потом распустили пленных по ригам. Но едва те легли, – вернее, свалились на землю, опять явились солдаты с криком: «Выходи, выходи! Надо вас сосчитать!»

Все должны были выйти на улицу. Русские солдаты выстраивали пленных по четыре в ряд, а какой-то офицер ходил, тыкал в первого в ряду пальцем и считал: «Раз, два, три, четыре…» А когда дошёл до цифры сорок, спутался, вернулся и начал снова. На сорока опять споткнулся и начал орать:

– Вот, сволочь германская, австрийские морды! До самой смерти их, проклятых, не сосчитаешь! Нужно им каждому морду набить!

А Швейк, удивлённый такой слабостью в математике, не удержался, чтобы не сказать, когда офицер прошёл мимо него:

– Братец, мне кажется, ты считать не умеешь. Не дай Бог, если я у тебя пропаду: тогда тебе ваш царь снесёт голову.

Считали их до рассвета, гнали в риги, из риг – опять на улицу, но так и не сосчитали. Наконец офицер послал их ко всем чертям, сказал им на ночь »…вашу мать, сукины дети!», и Швейк, все время бывший с капралом, наконец-то добрался до заслуженного отдыха.

Этапный начальник Шумска, полковник Лазарев, был мужчина честный, последовательный и властный, ненавидевший до смерти немцев и других врагов России. Когда ему утром доложили, что прибыли шесть тысяч пленных, он оделся, обошёл несколько риг и проявил нескрываемую радость по поводу того, что чехи добровольно сдаются русским. Он спросил у Швейка, откуда он, и когда услышал, что из Праги, то сказал с улыбкой:

– А, Прага, я её знаю. Оттуда к нам пришли благоверные Кирилл и Мефодий. Но теперь там живут одни германцы; французы их оттуда скоро выгонят, потому что это недалеко от Парижа. Знаете, город Пильзен, где варят такое хорошее пиво? Мы этот Пильзен, чехов и другие сорта славян освободим. Карпаты тоже ведь большой город?

И Швейк, вежливо козыряя, ответил на эту великодушную декларацию:

– Рад все это слышать, ваше благородие. Я вас, правда, не совсем понял, но думаю, что вы говорите так же глупо, как покойный наш лейтенант Дуб, который нам тоже все что-то хотел показать. Хорошо, да, да, да.

На этом они расстались.

Шесть тысяч пленных, которым по приказу военного начальства нужно было дать в Шумске обед, хлеба, сахару и чаю или, в случае невозможности это выполнить, выдать по двадцать пять копеек на человека, немало озаботили полковника Лазарева.

На маленьких счетах, лежавших у него на столе; он сосчитал, что это обойдётся в тысячу пятьсот рублей, а фотография красивой девочки, стоявшая возле счётов, напоминала ему, что у него дочь, приданое которой он до сих пор добросовестно проигрывал в карты. В его душе возникла тяжёлая борьба.

– Разве послать в интендантство за хлебом? Это обойдётся не менее девятисот рублей. Дать им чаю и сахару – сто, а то и двести лопнет. Вот черт возьми!

Два часа происходила душевная борьба, два часа полковник боролся с искушением и, когда появился адъютант, приказал ему энергичным голосом:

– Пленных немедленно же отправить дальше. Еду они получат на следующем этапном пункте, куда я уже телефонировал. Прикажите, чтобы в котлах была горячая вода, и пусть пьют её сколько хотят. Между ними есть немцы, у-у – стервы! – мадьяры – сволочи и чехи – славный народ, за который мы воюем.

Адъютант отдал честь, буркнул: «Будет исполнено», щёлкнул шпорами и вышел. Полковник упал в кресло, вытер платком вспотевший лоб, остановил свой полный любви взгляд на фотографии и счетах, потом вскочил, открыл двери и крикнул адъютанту:

– Прикажите, чтобы нагрели хорошенько воду, пусть топят изо всех сил, пускай вода будет не ниже ста двадцати градусов, по крайней мере та, которую будут пить славяне – сербы, поляки и чехи; пусть они видят, что великая Россия чувствует по-славянски, пусть они узнают славянское гостеприимство и доброе русское сердце!

Через некоторое время послышались крики русских солдат, сгонявших пленных в одно место, и сильный грудной голос адъютанта, приказывавшего топить котлы и обращавшегося к пленным со словами: «Хлеба в России достаточно и воды тоже хватит».

Снова начался отчаянный счёт, продолжавшийся почти до полудня. Затем пришли старые русские ратники в чёрных шапках, на которых блестел крест. Они стали посреди пленных, разделили их на две части и закричали:

– Шевелись, ребята! Ну, вперёд!

– А я думал, что они нам дадут есть, – заметил капрал, обращаясь к Швейку. – Посмотри-ка на эти котлы, какой из них идёт пар!

Глубоко задумавшийся Швейк не ответил. Вдали снова загремели орудия, и Швейк, обводя взглядом ряд котлов, сотрясавшихся под напором пара, процедил сквозь зубы:

– Жрать нечего! А это пускай выпьют сами русские.

Процессия потянулась по полевой дороге, как жалкое стадо скота. Конвойные, славные и добродушные ратники ополчения, как только город исчез из виду, надели на плечи ружья, к которым вместо ремней был привязан шпагат от сахара, наломали у ручья длинных ивовых прутьев и, мирно посмеиваясь, погнали пленных, как стадо гусей.

Их удивляло количество пленных, и, глядя на толпу, они гадали о том, что война скоро кончится и они разойдутся по домам. Одни утверждали, что в Австрии никого уже нет, что русские забрали всех в плен и что эти вот – последние.

Догадки о скором конце войны возбуждали в них прекрасное настроение. Когда кто-нибудь из пленных падал от изнеможения, они понукали его идти сперва уговорами, а когда это не действовало, начинали толкать под ребра ногой или прикладом винтовки.

Особенно много изобретательности и остроумия проявил старый русский фельдфебель, шедший позади всех. Жертвами его шуток главным образом были те из пленных, которые вынуждены были спускать штаны и садиться в стороне. В правой руке он нёс длинный прут, заканчивавшийся тремя веточками. В левой у него был прут покороче, потолще и более упругий; как только пленный снимал штаны, он осторожно подкрадывался сзади и в самый разгар процесса начинал его сечь.

Такой случай произошёл и со Швейком. Едва он уселся, как фельдфебель подскочил и стал бить его по ногам. Швейк терпеливо досидел до конца, затем натянул штаны, одним движением застегнул их, неожиданно подпрыгнул к фельдфебелю, вырвал у него прутья и стал его бить по лицу, по носу, по губам. Затем бросился бежать и скрылся в толпе пленных.

На отчаянный крик фельдфебеля сбежались русские солдаты и отвели его к луже, где и обмыли. Умывшись, он отправился разыскивать виновника, но узнать его никак не мог. Все были одинаково грязны, измучены и небриты.

– Черт возьми, да я и не видел его в лицо, а задницы всем просматривать не буду!

Впереди него бодро и весело шагал бравый солдат Швейк, в то время как другие, подтягивая ремни на бурчащих животах, повесили голову, убедившись, что Россия встречает их скверно. Швейк же шёл и пел:

В пивной случилась драка…

Это была старая солдатская песня, распевавшаяся в австрийской армии. В ней чешские слова перемешивались с немецкими для того, чтобы укрепить знания солдата в немецком языке.

ТЕРНИСТОЙ ДОРОГОЙ

Следующий этапный пункт находился в Заславе; там их ожидал новый транспорт солдат, которые должны были сопровождать пленных дальше. Провианта не было, хлеба не давали. Принимая пленных от командира шумского этапа, их снова считали два часа и затем, несмотря на то что полил мелкий, колючий, холодный дождь, погнали дальше. Они шли всю ночь без отдыха, мокрые и озябшие, и приходили в отчаяние от голода. Утром они остановились возле большой деревни, из которой крестьяне вынесли несколько караваев и обменяли их на бельё, плащи и ботинки; причём дело доходило до жестокой ругани и драки. Затем все пошли через деревню.

У каждой избы стоял русский крестьянин в изорванной одежде и зорко следил за тем, чтобы пленные ничего не украли. А те бегали от колодца к колодцу, наливали воду в бутылки, для того чтобы вылить её у следующего колодца и драться у ведра из-за новой воды. И никто не понимал, для чего это делается.

На дороге попалась крестьянка, нёсшая в руках каравай хлеба. Каравай у неё моментально вырвали, крестьянку повалили и истоптали; ударами прикладов солдаты едва остановили и разогнали дикую толпу.

Эта толпа начинала сходить с ума от голода. Через улицу прошла девушка, нёсшая что-то завёрнутое в большой платок. Пленные бросились на нёс, вырвали свёрток из её рук и вернули его только тогда, когда она отчаянно стала кричать о помощи, а из свёртка показалось плачущее лицо новорождённого.

В этой массе, подхлёстываемой пустыми желудками, спокойно шагал Швейк и, важно переступая с ноги на ногу, рассказывал капралу:

– Меня интересует, когда люди начнут жрать друг друга. Мы бросим жребий. Но сперва необходимо, чтобы этот жребий пал на толстого и большого. Я, приятель, как-то читал одно путешествие, там описывалось, как немцы где-то в Австралии заняли остров, на котором жили людоеды, и водрузили на нем немецкий флаг. Солдаты ничего не могли сделать с туземцами, и тогда правительство обратилось к папе, чтобы он послал миссионеров для обработки этих людоедов. Папа послал очень хороших проповедников, и в результате людоеды вместе с немецким флагом приняли крест. Но время от времени все-таки какой-нибудь солдат или миссионер исчезал бесследно. После того как немецкое правительство прогосподствовало там три года, с острова в Берлин приехала делегация к Вильгельму, чтобы изъявить свои верноподданнические чувства и просить, чтобы он послал туда побольше миссионеров. Вильгельм страшно обрадовался и спросил, все ли его австралийские подданные желают креститься. И начальник делегации ответил ему: «Ваше величество, дело не в этом. Дело все в том, что у тех, чёрных, мясо мягче и сочнее, чем у голубых. Чёрный быстро изжаривается, и мясо из него получается, как торт, да, кроме того, в костях у него много мозгу; а голубые, хоть ты их целый день верти на вертеле, все равно твёрдые, как подошва, и мой народ их недолюбливает. Так я надеюсь, ваше величество, что вы исполните мою просьбу».

В ответ на это капрал, шедший со сложенными на животе руками, уныло и неохотно сказал:

– Да, да, с голоду сделаешь все что угодно. С голоду или спьяну. Я в Верхней Лабе на работе жил с тремя молодцами у одной глухой бабы. Один раз в воскресенье мы до обеда работали, а после работы все четверо умылись в тазу в одной воде; вымыли руки, лицо и ноги и пошли на музыку; каждый из нас напился так, что мы пришли ночью разбухшие, как каштановая почка в апреле. Наша комната была во втором этаже. Баба ждала нас, впустила, заперла дверь и пошла спать к себе вниз. Мы легли, уснули и вдруг ночью просыпаемся от жажды. Я встаю и смотрю, а уж один из приятелей сидит у окна, лижет росу на стёклах и причитает: «Черт возьми, я сдохну без воды!» Мы стучим в двери, а баба глухая как пень и не обращает внимания. Тогда мы разбудили остальных приятелей и говорим: «В этом пиве, наверное, был перец или горчица: во рту так и полыхает!» Друзья тоже говорят «Умрём без воды!»

И вот я заметил, что наша баба после нас не прибрала и в тазу осталась та грязь, которую мы с себя смыли; я немного попробовал её, чтобы прополоснуть горло, а приятели увидели и сделали то же. И так мы эту грязь до утра выпили всю.

– А каким вы мылом умывались? Обыкновенным или душистым? – спросил Швейк.

– Обыкновенным, – печальным голосом ответил капрал.

– Ну, тогда пить можно, – подтвердил Швейк. – Но от душистого мыла могут быть разные гадости. В Ратаях в одной гостинице спали скауты; рано утром на дворе все они умылись душистым мылом в корыте, где у хозяина была приготовлена вода для лошадей. Так как вода туда возилась из реки высоко на гору, а воды у него больше не было, он не мог напоить лошадей; он так разозлился, что одного скаута утопил в корыте, другого ударил кругом колбасы и выбил ему глаз, за что его и арестовали.

– А колбаса была пражская или венгерская? – оживлённо спросил капрал, но, не дождавшись ответа, добавил: – Кусок венгерской мне был бы приятнее. Но можно было бы съесть и пражскую.

И он так надавил себе пуп, что у него забурчало в желудке.

Колонна растягивалась. Пленные присаживались, ложились, стонали, протягивали ноги. Их ряды растянулись так, что не было видно конца, а в полдень некоторые стали падать от переутомления.

Русский фельдфебель, командовавший эшелоном, в отчаянии ломал руки, когда увидел, что даже удары не помогают; затем он показал в сторону, куда садилось солнце, выбравшееся из-за туч, и приказал:

– Соберите их всех туда, пусть они выспятся и отдохнут. Черт знает, что начальство думает с ними делать! Ей-Богу, они у меня подохнут с голоду!

В стороне от дороги австрийцы падали как мёртвые, и моментально засыпали, в то время как русские солдаты, опираясь о винтовки, стояли возле них, как овчарки возле стада овец, и причитали:

– Вот она, война, чего наделала! Война убивает бедных людей голодом. Беда нашему брату в этой войне, беда! Наш человек, австриец, германец – все равно; сдохнешь, как собака!

Затем они отправились в деревню, принесли немного хлеба и пару булок, которые не давали иначе, как только в обмен за перстень или часы.

Капрал, за которым шёл Швейк, переживал большую внутреннюю борьбу, когда русский солдат предложил ему половину хлеба, показывая на его руку; затем он решился, снял с пальца золотое обручальное кольцо и, отдавая его солдату, добавил, словно извиняясь сам перед собой:

– Прости меня за это, Бетушка! Я не могу иначе. Ведь не умирать же человеку с голоду из-за обручального кольца.

Бравый солдат Швейк, выспавшись, стал искать вшей; на это не нужно было особых усилий, так как пригревшее солнце выманило их наружу.

Они ползали у него по плечам, по рукавам, залезали в карманы, падали у него с шапки на штаны; через некоторое время руки Швейка были все в крови. Это была благодарная работа, нашедшая много последователей. Каждый, кто просыпался, снимал рубашку и давил ногтями бело-серое насекомое.

К вечеру по дороге ехал автомобиль с офицерами. Они заметили в стороне от дороги эшелон пленных, подъехали к нему и спросили коменданта. Из автомобиля вышел генерал, к которому быстро подбежал фельдфебель.

– Куда ты их ведёшь?

– На этапный пункт в Полонное. Там я их должен сдать, ваше превосходительство. Да они не дойдут, два дня они уже не получали еды, – сказал, трясясь от страха, фельдфебель.

– Ты из Заслава? – спросил его генерал. – Почему же они не получили хлеба у вас?

– Не могу знать, ваше превосходительство! К нам их пригнали из Шумска, там их тоже не накормили.

– До Полонного ещё далеко? – обратился генерал к адъютанту.

– Шестьдесят вёрст, – беря под козырёк, ответил адъютант.

Генерал сморщил лоб, минуту раздумывал, а затем, обращаясь к фельдфебелю, сказал твёрдо:

– Отведи их в ближайшую деревню, пусть они там выспятся, пусть что-либо раздобудут у жителей, а вот это завтра отдашь начальнику в Полонном.

Адъютант что-то написал на листке, генерал подписал, отдал фельдфебелю, и автомобиль тронулся. Швейк все это истолковал так, что генералу не понравились военнопленные; он подошёл к фельдфебелю и сказал:

– Осмелюсь спросить: это, наверное, хороший генерал? У нас тоже такой был

– Радецкий. Хотя он был и фельдмаршал, но человек хороший.

А тем временем, когда Швейк говорил с фельдфебелем, генерал обратился к своему адъютанту:

– Черт знает что такое, что у нас за порядок! Каждый пункт подаёт интендантству огромные счета за питание военнопленных, а они, бедняги, умирают с голоду. Мы издали манифест, мы призвали их сдаваться добровольно, а у нас их обворовывают. Одним словом, ужас!

Адъютант ответил:

– Так точно, ваше превосходительство!

Пленные, выбиваясь из сил, добрались до деревни. Но оказалось, что она объедена русскими солдатами, проходившими на фронт. Запасы населения уже давно исчерпались благодаря проходившим здесь бесконечным эшелонам военнопленных. Крестьяне и крестьянки неприязненно и враждебно смотрели на серо-голубые пятна, приближавшиеся в сумерках к их сараям.

Все попряталось. Крестьянка, у которой Швейк попытался выпросить пару картошек, сказала ему:

– Нету, нет ничего! – и ушла, хлопнув дверью, а Швейк сиротливо остался на крыльце хаты.

Он сел на ступеньку и пытался определить степень голода, который сжимал его, как в клещах, но не мог найти подходящего выражения. В брюхе у него что-то грызло, бурчало, грохотало, ржало, дёргалось, булькало. Все это Швейк выразил следующими словами:

– Дурацкое положение жить с пустой кишкой. Таких лёгких снов, какие у меня будут сегодня, не видал я уже давно.

В вечерней тишине был слышен скрип дверей. Швейк стал прислушиваться.

Из избы вышла крестьянка, неся в руках большой чугун. Она что-то вылила из него в корыто у небольшого хлева, стоящего недалеко от амбара, открыла дверки, из которых вылезла огромная свинья, и ушла в хату.

Из корыта к носу Швейка донёсся запах муки. Он приподнялся, а затем опустился и тихонько на четвереньках пополз к свинье, которая ожесточённо и с аппетитом чавкала, погружая нос в корыто.

Швейк запустил руку в корыто. Свинья захрюкала. Швейк выловил несколько бобов и одну картошку, запихал их в рот и, погружая снова руку в корыто, обратился к свинье со следующей речью:

– Но, но, будь посолиднее. Ты свинья и поэтому не можешь быть такой завистливой и недоброжелательной, как человек. Я не думаю, чтобы ты, коллега, относилась безразлично к голодной смерти пленного австрийского солдата. Как только выкормят, тебя убьют, но до этого времени у тебя будет много хороших переживаний. А нас даже и убивают-то голодных. Увы, от нашей смерти нет никакой пользы!

Свинья спокойно ела, не обращая внимания на Швейка, а он, погрузив пятерню одной руки в корыто, другой обнимал свинью за шею, почёсывая её под подбородком, и шептал ей:

– Бобы и картошка и немного молока – ведь это же прекрасная пища! Вот в одно прекрасное время ваш король, какой-нибудь кабан, объявит войну между свиньями, и тебя пошлют на фронт, – вот тогда ты узнаешь, что значит злые времена. Ну, конечно, это произойдёт не сразу; не сразу все свиньи одной деревни вдруг поглупеют и пойдут войной на свиней другой деревни. Хорошо, что ни у одной свиньи нет своего отечества и она не должна его защищать в трудные времена.

Свинья, как бы в знак согласия, захрюкала и отошла в сторону от корыта. Швейк собрал остатки помоев кружкой, выпил их и, почёсывая снова свинью, проговорил вместо благодарности:

– Собственно, я тебя должен был бы позвать на завтрак, но ты знаешь, в каком я положении! Остаётся мне просто поблагодарить тебя, сестрица свинья!

Свинья снова захрюкала и ушла в свой хлев. Не успел Швейк отойти, как из избы вновь вышла крестьянка и, осмотрев корыто, подошла к окну и радостно воскликнула:

– Трофим Иванович, поди сюда, посмотри, свинья выздоровела! Все дочиста съела в корыте. Посмотри, посмотри: как будто вылизала!

Из дверей, тяжело охая, вышел старый мужик и осмотрел корыто. Затем он залез к свинье в хлев, и было слышно, как он говорил крестьянке:

– Слава Богу, она уже ест, жар у ней прошёл и уши не такие горячие, как вчера!

Крестьянка перекрестилась, поклонилась кому-то неизвестному и успокоенно вздохнула:

– Слава тебе, господи!

Они закрыли двери и ушли спать. В риге на охапке соломы, в которой уже шевелилась вошь, устраивал себе постель бравый солдат Швейк, подстелив под себя блузу и подложив ранец под голову.

«Ну вот, видите, какую я принёс им радость и господу Богу сделал удовольствие. Они, люди-то, прославляют Бога даже за то, что у них ест свинья. А это съел я, брат свинье по войне. А может быть, эта свинья действительно сестрица моя по войне?»

Рассуждая так, Швейк быстро заснул. Он видел во сне, будто он на банкете среди чисто вымытых, одетых во фраки с белыми манишками и крестами на груди свиней, самая большая свинья произносит тост в честь всех царей, ведущих войну. Свою речь свинья закончила так:

– Раньше люди нас жрали, а теперь жрут вместе с нами! Война, друзья, приближает нас к людям, к равенству, согласию и братству с ними.

Утром рано все проснулись без будильника, так как всех выгнал голод. Пленные вылезали, как жуки из щелей, и разбегались по деревне, как тараканы по кухне, разыскивая хоть какой-нибудь провиант. Возле деревни лежало озеро; в нем они ловили лягушек и бросали их в котелки с горячей водой, под которыми дымился костёр из сухого камыша, и при этом подшучивали:

– Есть можно… Собственно, с самой весны лягушки у нас считаются лакомством, и едят их только те, кому надоели гуси и куры.

Кое-кто, с желудками послабее, не желая обрекать на голодовку живущих в России аистов, и так страдающих из-за недостатка лягушек худосочием, варил в котелках листья малины и зеленые яблоки, а один венгр попробовал даже сварить два патронташа, утверждая, что они сделаны из свиной кожи и что из них должен выйти хороший студень.

Те, кто не гнался за горячим завтраком, вынуждены были стать вегетарианцами: они грызли чесночные стебли и зелёный лук, который рвали возле изгородей, жевали щавель и растирали на камнях лебеду. Затем один учитель объявил, что питательнее всего жгучая крапива, на что какой-то вольноопределяющийся заметил:

– Да, она хороша, особенно с жареной телятиной. Только её нужно мелко порубить. Так делала моя маменька. Эх, ребята, что это было за время, когда она в воскресенье подавала на стол два кило жареной телятины, и притом с молодой картошкой…

Его поэтическое воображение не знало границ в передаче этой идиллии, и после каждого его слова у пленных, жевавших лебеду, текли слюни. Один из них встал, подскочил к восторженному вольноопределяющемуся и со словами: «Больше не могу терпеть!» – бросил его в озеро, а другие бросили туда и учителя.

Когда на площади появились крестьянки, осматривавшие у военнопленных пригодные для покупки предметы, военнопленные стали продавать запасное бельё и разный оставшийся хлам. Некоторые, особенно страдавшие от голода, продавали и рубашку с себя, тут же снимали её и отдавали крестьянкам за кусок хлеба.

Когда его съедали, а ощущение голода не проходило, они снимали и штаны, оставаясь перед женщинами в одних кальсонах:

– Кальсоны хорошие! Купишь, баба? Дашь за них хлеба?

И едва показывалась крестьянка с хлебом, они снимали перед нею кальсоны, брали каравай, а женщина тем временем с отвращением осматривала купленное бельё, задерживаясь взглядом на дырах; военнопленные её уговаривали:

– Ну, это ты все залатаешь, вшей из них выпаришь. И так ты шкуру с меня сняла.

Решимость и желание продавать росли. Кто-то уже продал за каравай свою шинель, другой вёл переговоры о мене ботинок, утверждая, что по равнинам и пескам России лучше всего ходить босиком. Но прежде чем сделка была заключена, появились русские солдаты и с криком: «Нельзя так, нельзя!» – стали разгонять пленных и баб.

Из риги вылез и Швейк. Он разогрел спрятанные им остатки, добросовестно дал половину капралу, который в свою очередь поделился с ним едой, купленной за обручальное кольцо, и пришёл на площадь, где уже солдаты собирали пленных в одно место.

– Ну, поскорее, поскорей, ребята! В Полонном будет обед.

И все тронулись в путь, в рай, где щи были высшим блаженством, как гурия в раю Магомета, а когда солдаты пообещали, что там будет мясо, хлеб, чай и сахар, самые голодные побежали вперёд, уподобляясь верблюдам в Сахаре, почуявшим оазис.

Русские солдаты быстро узнали чудодейственную силу этих слов и лечили ими все. Когда начали проявляться последствия злоупотребления крапивой, лебедой и зелёными яблоками и военнопленные стали отставать, кряхтя и стеная от жесточайшей боли, то ни слова, ни побои уже не помогали: солдаты останавливались возле каждого и старались вдохновить его такими словами:

– Ну, пошёл, пошёл! До Попонного недалеко. Там будет хлеба по три фунта, а мяса по фунту. Там начальство хорошее, и каша там будет! Ну, земляк, пошёл, пошёл! Там и доктор будет!

В полдень дошли до Полонного, где пленных ожидали новые солдаты. Они разделили транспорт на несколько частей и каждую часть увели в сады, где были кухни.

От одной к другой ходил высокий офицер и приказывал выдавать пленным обед и хлеб. Письмо, которое передал фельдфебель, делало чудеса, и Швейк, увидя, что из огромной кучи отсчитывают громадные, похожие на кирпичи хлебы, успокоительно заворчал:

– Правильный человек! Наверное, он сделал им хороший нагоняй.

Затем пришёл взводный командир и построил пленных по десяти. За ним русский солдат вывел по одному из каждого десятка, дал каждому по большой железной миске, ржавой и грязной, и на спине каждого написал мелом: «1», «2», «З», «4» и т. д. Он приказал пленным помнить свой номер и отвёл их под крыши, где повара уже мешали ковшами щи в огромных котлах.

Итак, Швейк, у которого на спине была написана тройка, передал своему десятку щи, между тем как капрал делил на десять частей хлеб и куски мяса.

Все окружили миску, и вокруг было слышно только чавканье и стук ложек о зубы. Щи были страшно горячие, но никто не предлагал их остудить, и никто на них не дул.

Щи моментально исчезли, от мяса осталось одно воспоминание, от хлеба – ни одной крошки. Пленные сидели на земле, усталые, с блаженным выражением на грязных лицах, и ждали, что будет дальше. Сахара, казалось, уже была пройдена, и они надеялись, что останутся под пальмами.

Среди них проходили русские солдаты, возвращавшиеся с обеда; они несли в руках маленькие котелки, пускались в разговоры с пленными, а затем высыпали остатки еды им на ладони, улыбаясь широко и добродушно:

– Во, пан, бери! Кушай, кушай на здоровье! С одним из таких врагов своего императора Швейк разговорился о том, какое в Австрии солнце и сколько там земли приходится на человека. Они оба не понимали друг друга и были оба рады, когда солдат предложил Швейку, чтобы тот подержал ладони, на которые он высыпал содержимое своего котелка, и затем ушёл.

«Фуй, фуй, фуй!..» – засвистел Швейк, перебрасывая с руки на руку полученный подарок, который залил ему руки. Это была какая-то смесь из маленьких, круглых, жёлтых зёрен, между которыми выглядывали шкварки.

– Опять какая-нибудь гадость, – сказал Швейк капралу, также с интересом наблюдавшему за ним. – Как бы опять не отравиться. Что с этим делать? Курить, есть, варить?

– Черт возьми! – воскликнул восторженно учитель, которого выкупали утром в озере. – Да ведь у нас этим кормят кур. Господа, да ведь это же просо! Это у них сладкое на обед подаётся.

Кто-то из рядом стоявшей десятки, получивший также в подарок пшённую кашу, закричал: «Тю-тю-тю-тю!» – будто сзывал кур, а Швейк на это громко закукарекал.

Но вскоре пришёл офицер и отдал распоряжение отвести пленных в риги. Затем он крикнул:

– Вот отдыхайте! Высыпайтесь до самого утра. Вечером их снова отвели на кухню, где они кроме супа получили ещё по три куска сахару. Бравый солдат Швейк в этот день засыпал с блаженным ощущением и сам про себя пел песню:

Солдат приходит в кабак.

Этапный пункт в Полонном был долго предметом воспоминаний для Швейка, и он с большим удовольствием рассказывал о сделанных им новых открытиях.

– Один раз, приятели, иду это я утром с миской за похлёбкой. Съели мы её, иду я второй раз, потому что жрать хотелось, а повар меня отталкивает и прогоняет. Но я идти не хочу, а он меня – раз! – по голове половником. А тут как раз приходит фельдфебель, такой бородатый, и говорит: «Дай ему! Ведь он наш, православный». Я это сразу раскусил, хотя и плохо говорю по-русски. Повар мне налил похлёбки и дал ещё киселя. Затем я пошёл к другому котлу, где варили кашу для русских солдат, подставляю котелок и говорю повару: «Знаешь, я человек православный». Он берет полный половник каши и накладывает мне полный котелок. Иду я к солдатам, показываю на хлеб и говорю: «Я человек православный». Они мне набивают карманы хлебом. А потом я увидал одного молодого солдата, который всем раздаёт папиросы. Пробираюсь я к нему и кричу: «Дай мне одну, я человек православный!» Он на меня посмотрел и говорит, скривив рот: «Не глупи, у тебя кишка тонка. Какой ты православный, если ты из Вршовиц?!» Господа, этот русский солдат говорил так хорошо по-русски, что я понимал каждое его слово, а он меня – тоже. Я ему говорю: «Я вовсе не из Вршовиц, из самой Праги». А он отвечает: «Ты, старый осел, ведь бывал у водопровода на Стрелке? Не правда ли?» Оно, ребята, русский-то язык, если говорит интеллигентный человек, такой чистый, что я сейчас же вспомнил господина Клофача; он всегда говорил, что чешский интеллигент с русским интеллигентом всегда могут договориться, и удивительно, как они все о нас знают! Этот солдат знал, в какой пивной продаётся у нас поповицкое пиво, а в какой – смиховское.

Он мне даёт две папиросы и говорит: «Вот тебе, раб Вены, Берлина и Рима!» А я протестую: «Я не раб, я солдат своего престарелого монарха и буду воевать за него до самой смерти».

А он смеётся и говорит: «Да ты набитый идиот, у тебя голова, наверно, набита вместо мозгов ржаным хлебом. Ты тут, голубчик, особенно не ерепенься, а то получишь по зубам. У тебя кишка тонка, ты сейчас в России, особенно-то на нас не наскакивай!»

И опять сказал это так ловко, как все равно по-чешски! Прямо-таки я понимал все до слова! Он даже мне сказал, что я получу по зубам. Прямо удивительно!

Я говорю этому солдату: не встречались ли мы с ним в Праге на сокольском слёте, когда там была депутация из России? А он опять смеётся и говорит: «В Праге не в Праге, а когда ты шёл с Вышеграда на Смихов, я в это время шёл с Малой Страны по Карлову мосту».

Смеётся, смеётся и прямо издевается надо мной, что все знает. Я смотрю на него – обыкновенный русский солдат. Другие солдаты тоже на него смотрят, как бараны, а он берет в руки две пачки махорки и говорит: «Раб Вены и Берлина, скажи, что Франц Иосиф и Вильгельм негодяи. Скажи, что они заслуживают петли за Гуса, Белую Гору, Коменского, Крамаржа, Махара и других мучеников. Поклянись, что ты отомстишь за их кровь!» Что мне было делать, если нечего было курить? Ну, конечно, я сказал, что они негодяи, и получил махорку. А позже, уже в Киеве, я узнал, что это был вовсе не русский солдат, а некий Тонда Новак из Бревнова, который застрелил своего гейтмана за то, что тот ударил его, и убежал к русским, к неприятелю, забыв о славной присяге.

Но Полонное было единственным пунктом, где, очевидно, офицер не крал и считал военнопленных людьми. Швейку было о чем вспоминать. А за Полонным опять началась беда.

Было решено, что до самого Киева транспорт должен будет идти пешком. Русская армия непрерывно отступала, не имея возможности нигде остановиться, и не хватало поездов для вывоза раненых и боеприпасов, чтобы они не попали в руки неприятеля.

В течение трехдневного похода, продолжавшегося с раннего утра до поздней ночи, только один раз пленные получили по куску хлеба. На четвёртый день, когда к новому этапному пункту подъехал обоз с походными кухнями, которые должны были накормить пленных, венгры и румыны с боснийцами предприняли атаку на котлы.

Удары прикладами их не удержали. В одно мгновение котлы были перевёрнуты вверх дном, под ними стонали ошпаренные и раздавленные, а на котлах и возле них дрались пленные, расцарапывая ногтями лица и разбивая котелками головы. Четверть часа кучка русских солдат безуспешно пыталась навести порядок и прекратить драку. Все усилия, все удары прикладами были напрасны. Тогда кто-то послал казаков. Те въехали в толпу на лошадях и, щёлкая длинными кнутами, раздавая удары направо и налево, постепенно разогнали кучу дравшихся пленных. Казакам очень понравилось гоняться за пленными и бить их нагайками. Они врезались в толпу пленных, не участвовавших в драке, спокойно стоявших и смотревших на события, и разогнали их по всему полю, радуясь, что потом опять придётся их лупить плётками, чтобы собрать в одно место.

К вечеру пленные пришли в опустевшую маленькую деревню. Солдаты распустили их по ригам и сараям, не заботясь о том, кто куда идёт.

Швейк вместе с капралом, учителем и вольноопределяющимся зашёл в небольшой сарайчик, опиравшийся на стену хаты. Больше с ними никто не пошёл, полагая, что в больших хатах можно скорее достать какую-нибудь еду.

Они сбросили ранцы в сарае и вышли во двор, чтобы осмотреться. Хата была под замком, сараи пустые. В хлеву учитель нашёл целых две репы. Вольноопределяющийся извлёк два бульонных кубика, Швейк предложил спички и стал собирать дрова; разрезали репу на две части, положили её в два котелка и сварили на ужин похлёбку, к которой Швейк ещё прибавил горсть овса и петрушку. Они поужинали и залезли в ригу спать. Натаскали в угол немного гороховых стеблей, растрясли их, чтобы было мягче спать, и при этом вольноопределяющийся нашёл несколько стручков гороха.

– А из гороха был бы хороший суп, но лучше всего его есть со шкварками или с ветчиной…

Солома под учителем шуршала, так как он её перебирал пальцами, стараясь найти завалящий стручок.

Швейк немного помолчал, затем жадно втянул ноздрями воздух и сказал:

– Я так хочу ветчины с горошком, что боюсь галлюцинаций. Ребятки, я чувствую запах ветчины.

Вольноопределяющийся безнадёжно вздохнул, а учитель начал говорить что-то об обмане чувств, вызванном воображением, и о возникновении галлюцинаций и иллюзий под влиянием желаний. Швейк улёгся; было слышно, как он сопит и со свистом вдыхает воздух; затем он обнюхал стену позади себя и определённо заявил:

– Господа, никаких галлюцинаций. Никаких иллюзий под влиянием желания. Пойдите-ка сами понюхайте. За этими брёвнами лежит ветчина.

Оба подползли к нему и, склонив носы к щели между брёвнами, как серны, втягивая в себя воздух, принюхивались; затем вольноопределяющийся, глубоко вздохнув, сказал:

– Честное слово, там ветчина. Может быть, это сало или копчёное мясо.

Учитель, ткнув нос в самую щель, сказал с сожалением:

– Если бы человек был мышью, то мог бы туда забраться. Или лунным лучом, что смотрит туда в окно.

– Вовсе не нужно быть лучом, – поправил его Швейк, – порядочный человек туда попадёт, не будучи мышью.

Учитель на это проговорил оскорбление:

– Да, если бы не было физических законов. Знаете ли вы закон о непроницаемости тел?

– Не знаю, – ответил спокойно Швейк. – О таких глупостях я не заботился. В этой комнате есть ветчина, и необходимо теперь найти или изобрести такой физический закон, чтобы либо ветчина к нам пришла, либо мы к ней.

– Если бы и не было перед нами непроницаемой стены, отделяющей от нас ветчину, то, кроме того, её охраняет закон и право собственности, – с пафосом сказал вольноопределяющийся. – Я, господа, на третьем семестре юридического и хорошо знаю, что чужое право должно быть охраняемо. О неотчуждении имущества говорит ещё старое римское право. Знаете ли вы, друзья, параграф сто семьдесят первый закона о наказаниях или параграф восемьдесят третий того же закона о краже? Тюрьма от шести месяцев до двадцати лет.

– Мне неизвестны такие законы, – так же спокойно и упрямо сказал Швейк. – Я знаю только то, что я голоден и что в этой комнате лежит ветчина.

Учитель с глубоким вздохом снова улёгся в свою берлогу из гороховой соломы; вольноопределяющийся ещё продолжал объяснять Швейку разные права и законы из древней и средней истории, а затем успокоился, лёг с учителем и сказал на прощанье Швейку:

– Право собственности поддерживается всем человеческим обществом и является основанием человеческой культуры и счастья.

Швейк молчал; он глубоко раздумывал, а вольноопределяющийся уснул, радуясь, что нашёл человека, с кем может поделиться своими знаниями. Вскоре как учитель, так и вольноопределяющийся захрапели.

Тогда Швейк поднялся, отгрёб от стены постланную солому, затем потихоньку вылез из риги и пошёл к хате. На её дверях висел замок, показывавший, что её обитатели вернутся не скоро. Он так же тихо залез снова в ригу, стал на колени у стены, вынул из кармана нож и вонзил его несколько раз в землю, потом отгрёб глину рукой, стараясь подкопаться под стену. Так он повторял несколько раз, а затем, наклонившись, сунул правую руку в дыру; рука прошла под бревном и на другой стороне вышла на воздух. В комнате не было полов – значит, в ней пол был из глины, такой же, как и в риге!

После этого открытия Швейк начал рыть и разгребать глину так, что с него полил пот градом; через час он просунул голову в дыру, а через некоторое время пролез весь и оказался в помещении.

Одновременно с ним в комнату проник лунный свет, который так опоэтизировал учитель, и осветил все пространство с находившимися там богатствами.

Там было не особенно много богатств: три каравая хлеба, мешок муки, кусок сала, два куска ветчины и кольцо копчёной колбасы. Швейк все это осмотрел и стал складывать в свой мешок.