Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Валентен Мюссо

Безмолвная ярость

Valentin Musso

QU’À JAMAIS J’OUBLIE

© Éditions du Seuil, 2021. Published by arrangement with SAS Lester Literary Agency & Associates



© Клокова Е.В., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *



Так терпел я много, Что не помню сам; Муки и тревога Взмыли к небесам…[1] Артюр Рембо «Песня самой высокой башни»
Нырнуть…

Ощутить, как тело рассекает дрожащую поверхность бассейна, и тут же возродиться, чудесным образом скользнуть под воду, проплыть параллельно дну, быстро замедлить движение и сразу ускориться одним движением ног, задержать дыхание на сколько получится, пока не почувствуешь, что грудь разрывается от недостатка воздуха, потом медленно всплыть: а вдруг что-то помешает подняться на поверхность и неумолимо потянет вас на дно… Она, конечно же, выныривает, сплевывает хлорированную воду, делает несколько взмахов, прежде чем снова нырнуть.

Детский смех она теперь слышит как сквозь вату. Глаза щиплет. Она различает болтающиеся ноги возле ярко-красного дна надувного матраса. В воде она уже через несколько секунд неизменно обретает девичью ловкость, как будто тяжесть прожитых лет теряет власть над ее телом. Окружающий мир меркнет, бассейн в отеле на юге Франции уже кажется ей не вполне реальным.

Озеро… Ей шестнадцать лет. Мерцание воды. Светлые волосы и загорелая кожа. Ежедневное купание, уединенное и тихое сладострастие, которое она вкушает с утраченной невинностью детства. Строго говоря, это не воспоминания, скорее ощущения, угнездившиеся в порах ее кожи, живая память конечностей…

Еще несколько саженей, и она хватается за край бортика. Оглядывается, замечает разомлевшие тела на банных полотенцах, прохладительные напитки на низких алюминиевых столиках, детей, гоняющихся друг за другом вокруг бассейна под окрики матерей.

Как только она выходит из воды, волшебство перестает действовать. Ноги наливаются тяжестью, внутрь заползает злая усталость. Она снимает купальную шапочку, встряхивает волосами и быстро возвращается в шезлонг. Хватает пары секунд, чтобы взгляды окружающих обратились на нее. Возраст не мешает ей осознавать свою красоту и власть над другими людьми. Над мужчинами моложе себя. В их взглядах читается желание, чуть постыдное, быстро подавляемое. Она часто подстерегает эти жестокие переломные моменты: сперва притянутые к ней, как магнитом, они быстро отворачиваются, чувствуя вину за то, что пусть и на секунду, но почувствовали влечение к женщине, иногда намного старше их.

Она не всегда была красивой. В пятнадцать лет черты ее лица были неказистыми, манеры — мальчишескими, походке недоставало элегантности. Редкие фотографии того времени продемонстрировали бы это с суровой правдивостью, но они ей ни к чему. Образ себя пятнадцатилетней запечатлелся у нее в памяти. Лицо сорванца — единственное, что действительно принадлежало ей. Его она хотела бы сохранить. Но в лето шестнадцатилетия произошла метаморфоза, неожиданная и необратимая: стройный силуэт, утонченное лицо, грудь, вызывающе торчащая под белыми платьями образцовой юной девушки. Больше она ни разу не узнала себя в этом теле. Красота может оказаться бременем тяжелее уродства. Мало кто способен это понять.

Рядом с ее полотенцем лежит бестселлер из гостиничного магазинчика, первую главу она так и не осилила по причине его редкой занудности.

Собираясь лечь на шезлонг, она видит его, но узнает не сразу, хотя лучше б это случилось немедленно, рывком. Сначала появляется ощущение присутствия — кажется, за тобой кто-то наблюдает, — хотя мужчина смотрит в другую сторону. Требуется время, чтобы в голове созрела рациональная мысль. Она часто моргает, желая убедиться наверняка, и не понимает, как могла не заметить его раньше. Он пришел, когда она плавала? Или уже был там? Какова вероятность, что это он? Действительно он…

Она потрясена. Что-то поднимается в ней, как волна из океанских глубин, захватывающая все ее существо. Она не может шевельнуться. Затылок каменеет. Неподвижные руки прилипли к бокам. Тело стало чужим. Она чувствует только, как капли воды стекают с волос на лоб.

Он лежит рядом с седой женщиной. На нем полосатые плавки, натянутые до пупка. Тело уродливое, дряблое. Она не знает, сколько ему сейчас лет; могла бы покопаться в памяти, быстро посчитать, но уж слишком велико изумление. В момент узнавания что-то внутри нее сломалось — навсегда.

Она ждет. Минут двадцать, может, больше. Она замерла на своем шезлонге, притворяется, что загорает, глаза скрыты за темными очками, но по-прежнему устремлены на мужчину. Официант предлагает гостям прохладительные напитки; она отказывается, покачав головой.

Мужчина наконец встает. Его жена — ну или спутница — не двигается с места. Они обмениваются несколькими словами, он похлопывает женщину по плечу и уходит шаркающими шагами, с полотенцем под мышкой.

Она выжидает несколько секунд, чтобы не привлекать внимания — да кто заметит, что там происходит у бассейна? — потом быстро хватает вещи и следует за ним.

Мужчина направляется к бунгало с розовым фасадом в дальнем конце гостиничного комплекса, за пальмами с пожелтевшими листьями. Номер 36. Дверь он открывает не сразу, медленными движениями. Она стоит чуть в стороне, почти не прячась, — немыслимо, чтобы он ее заметил. Мужчина входит в бунгало. Она несколько мгновений смотрит на закрытую дверь, ничего не испытывая. Страдание пока не просочилось в душу.

Затем она возвращается к себе, находит все необходимое на маленькой открытой кухне и возвращается к номеру 36 с решимостью человека, лишенного выбора. После нескольких минут под кондиционером жара снова обволакивает ее тело, как вторая кожа.

Она прикладывает ухо к двери, дабы убедиться, что он все еще один, потом стучит. На мгновение ей кажется, что он мог не услышать, потому что и сама не уверена, что постучала. Мужчина открывает. Он по-прежнему в плавках, даже рубашку не накинул. Его лицо не выглядит удивленно.

Это действительно он. Взглянув с близкого расстояния, она убеждается: ошибки быть не может. Она помнит его лицо, которое постарело меньше тела. Она говорит себе, что в одетом виде он, должно быть, все еще способен произвести впечатление — именно такое выражение приходит ей на ум.

— Слушаю вас…

— Узнаёте меня?

Собственный голос кажется странным, далеким. «Он, конечно же, меня не узнаёт», — думает она, но тут в глубине его глаз загорается крошечная искорка, которая заставляет ее усомниться. На мгновение. Всего на одно. Он качает головой, не понимая, что нужно этой женщине, вздергивает брови, ожидая дальнейших объяснений. Их не будет.

Она повторяет:

— Вы узнаёте меня?

— Что вы хотите? — спрашивает он с внезапным раздражением. — Кто вы такая?

— Меня зовут Нина.

Мужчина не реагирует. «А что ты себе нафантазировала? Думала, одно упоминание твоего имени вызовет у него панику? Воображала, что завеса разорвется?»

Он еще не заметил нож, который она держит в руке, крепко прижимая его к правому бедру, облепленному мокрым саронгом[2]. В кухонном шкафчике она выбрала самый большой и острый.

— Святая Мария, — произносит она после паузы. — Припоминаете?

Вопросы не нуждаются в ответах. Слишком поздно. Мужчина отступает на два шага, он растерян, даже напуган, и она протискивается в дверной проем. Прохладное дыхание кондиционера обдувает ее лицо. Кажется, что она прыгнула через пропасть, время исчезло. Сорок лет… Расстояние покрыто за секунду.

Она смотрит на мужчину, не видя его, не зная, страшно ли ему. Теперь он увидел нож и разевает рот, как будто хочет закричать. Однако ни один звук не срывается с его губ.

Последний акт.

От бассейна доносятся детские крики. Она захлопывает дверь, поднимает нож и наносит первый удар в шею. Красное попадает ей на руку. Теперь она видит только его налитые кровью, лезущие из орбит глаза, искаженное ужасом лицо. Она поднимает нож, чтобы нанести новый удар. Потом еще один. И еще.

Сейчас ей ясно одно: она выйдет из этой комнаты только после того, как убьет этого человека.

Часть I

Нашему наследству не предшествует никакое завещание. Рене Шар «Отрывки из Гипноса»
1

Иногда я говорю себе — с известной оглядкой назад, на которую ссылаются после того, как катастрофа уже произошла, — что все могло сложиться иначе. Но как далеко нужно вернуться во времени, на какой развилке, в какой переломный момент и какой случайный выбор надо сделать, чтобы изменить ход событий?

Драма не бывает случайной. Я верю, что все мы, по трусости и слабости, носим в себе семена будущих несчастий. И когда происходит перелом, жестокий и необратимый, все равно остаемся слепыми и не видим мельчайших трещин, которые предупреждали об этом.



Париж, май 2008 года

Это происходит вечером перед вернисажем.

Я опаздываю. «Пробки», — говорю себе, когда такси высаживает меня перед галереей, но в глубине души не очень-то в это верю. Человек пять знакомых пьют вино и курят перед витриной, в которой выставлено большое черно-белое фото моего отца: взгляд из-под кустистых бровей устремлен в объектив, лицо закрытое — автопортрет из неопубликованного, найденный в его архиве и выбранный мною в качестве плаката для выставки.

Я обмениваюсь несколькими рассеянными рукопожатиями с гостями на тротуаре, оттягивая, насколько это возможно, момент входа в логово льва. Два горящих бешенством глаза приветствуют меня, как только я переступаю порог галереи.

— Какого черта ты вытворяешь? Я оставил тебе как минимум три сообщения!

Матье, владелец галереи и, кстати, мой лучший друг, наблюдал за моим прибытием через окно. Он залпом опустошает свой бокал шампанского, одновременно хватая меня за руку.

— Извини, я забыл мобильный дома и не заметил, как пролетело время. Ты знаешь, ЧТО ЭТО ТАКОЕ…

Откуда ему знать? Матье не расстается с телефоном, который зачастую выглядит естественным продолжением его руки. Он качает головой.

— Ты никогда не изменишься, честное слово… Напоминаю: мобильный телефон существует, чтобы с тобой можно было связаться в любой момент.

— Нужно было начать без меня. Ты бы и сам прекрасно справился.

После короткой паузы его тон становится более серьезным:

— Сегодня люди ждут не меня, Тео. Они хотят услышать именно тебя.

И это действительно проблема. Я отвожу взгляд в сторону. Сколько себя помню, находясь в центре внимания, я всегда впадал в глубокое беспокойство. От шума и разговоров вокруг у меня заболела голова.

— Давай, поехали! — добавляет он, все еще держа меня за руку, — вероятно, опасается, что я убегу, как только он отвернется.

Мы пробираемся через толпу. Матье налево и направо шутит по поводу моего опоздания, как будто меня нет рядом. Я держусь позади и пытаюсь улыбаться.

Фотографии на стенах, плод десятилетнего труда, все в тонких черных рамках, сменяют друг друга, как во сне. Я мог бы мысленно совершить экскурсию по выставке, после того как провел много дней в архиве отца, собирая и сортируя тысячи негативов, которые он накопил за последние десять лет жизни. У нас с Матье сохранилось сто пятьдесят снимков, все неопубликованные, которые только что изданы в книге под названием «Память и забвение», предисловие и подписи — мои.

Среди знакомых и незнакомых гостей я замечаю Изабель, бывшую помощницу отца, которая машет мне, когда я прохожу мимо. Я знаю ее всю свою жизнь и всегда узнаю по волосам «соль с перцем», уложенным в пучок, которые придают ей старомодный вид школьной учительницы из прошлого. Она прижимает к груди экземпляр книги.

— Ты и представить не можешь, как я тронута, Тео… Ты проделал великолепную работу! Отец гордился бы тобой.

Невозможно сосчитать, сколько раз мне повторяли фразу «Твой отец гордился бы тобой»: когда я получил диплом бакалавра с отличием, когда меня приняли в подготовительный класс лицея Генриха IV, а два года спустя — в «Ла Фемис»[3]; удостоились этих слов моя первая фотовыставка и первые документальные фильмы, снятые для телевидения. Если о моих работах выходили хвалебные статьи, авторы видели во мне «достойного наследника своего отца»… Но кто на самом деле знает, что он подумал бы обо мне и моей карьере? Эта фраза никогда не заставляла меня почувствовать гордость или тщеславие, скорее оказывала прямо противоположное действие. Вместо того чтобы высказывать гипотетические мысли мертвого и похороненного отца, я предпочел бы, чтобы мне просто сказали: «Мы гордимся тобой». Это именно те слова, которых я тщетно жду все эти годы.

Я едва успеваю поблагодарить Изабель, как меня снова подхватывает и увлекает за собой Матье. Гости следуют за нами и продвигаются вглубь галереи. Рядом с буфетом оборудовано небольшое пространство с микрофоном и столиком для автографов. Мой взгляд теряется в «изысканном собрании». Я ищу лицо, не очень веря в успех. Я даже не разочарован. Когда ни на что не надеешься, нет и досады. Словно читая мои мысли, Матье наклоняется ко мне.

— Ты отправил ей приглашение?

— О ком ты, черт возьми?

Он раздраженно качает головой. Осознавая, что моя реакция нелепа, я капитулирую:

— Нет. Я не верю, что она пришла бы…

Я вру. Я искал лицо моей жены, Джульетты. Вернее, бывшей жены; наш брак давно стал пустой формальностью. Мы не виделись больше шести месяцев и даже не разговаривали по телефону. Я несколько дней колебался, прежде чем вложить приглашение на ее имя в конверт. «Я бы очень хотел, чтобы ты пришла. Надеюсь, выставка тебе понравится». Эти жалкие слова я нацарапал на оборотной стороне открытки. Слова, которые я мог бы написать любому едва знакомому человеку, предназначались женщине, разделившей со мной шесть лет существования.

«Я бы хотел, чтобы ты была со мной. Ради моего отца. Для меня. Для нас. Я не хочу, чтобы все закончилось таким образом». Неужели эти несколько предложений так трудно написать? Выходит, да, раз я не смог.

Матье наливает себе еще шампанского и постукивает по нему ложечкой, как свидетель на свадьбе, готовый порадовать присутствующих неизбежной речью, обогащенной шутками на тему школы и сентиментальными историями. Он щелкает по микрофону, проверяя звук, и знакомым, хорошо поставленным голосом начинает ретроспективный рассказ о творческом пути моего отца: дебют в качестве художника, первые опубликованные в журналах снимки из путешествий по Африке и Азии, участие в Сопротивлении, годы фотожурналистики в известных информационных агентствах, перекрестные репортажи из США и СССР времен холодной войны — и резкая смена курса в 1963 году, когда он прекратил всякое сотрудничество с ведущими журналами, чтобы посвятить себя личным проектам, которые при жизни увенчались редкими выставками и публикациями. Квазиотставка на пике славы, во многом способствовавшая легенде о таинственном Йозефе Кирхере.

Я знаю все это наизусть. Матье звучит, как заезженная пластинка. Наконец я поднимаю голову и позволяю своему взгляду скользнуть по аудитории, которая для меня не более чем туманная масса. Раздаются аплодисменты. Только в этот момент я осознаю, что Матье протягивает мне микрофон.

Говорить об отце на публике всегда было для меня испытанием. Наверное, потому, что я никогда не знаю, какую сторону принять. Отстраненно рассуждать о его работах с иллюзорной объективностью, как я мог бы поступить с работами Дуано или Картье-Брессона? Или принять тот факт, что для большинства людей я существую только через него, что он не только мой отец, но и опекун, с которым я прожил бо́льшую часть своей жизни, всегда поражаясь тому, что мертвые могут подавлять живых своим присутствием.

Устав жить в тени легенды, я покинул Францию, едва успев отметить тридцатилетие, и переехал в Лос-Анджелес, который немного знал. Я прожил пять лет в Соединенных Штатах и, честно говоря, считаю их лучшими в моей жизни. По иронии судьбы в то время как я изо всех сил старался избавиться от груза фамилии, именно она открыла мне двери в карьеру «фотографа звезд», как вскоре окрестят меня таблоиды. Я уезжал, не имея ни реальных планов, ни особых амбиций, но отец, который долго работал в «Лайф», был достаточно известен за океаном, и агент сразу предложил мне сделать несколько съемок для второстепенных актрис и актеров, стремящихся подняться выше. Мои фотографии, все черно-белые и на пленке, наперекор моде на цифровые технологии и диктату «Фотошопа», имели неожиданный успех. Звезды вскоре стали пользоваться моими услугами, и я, себе и без особых усилий, стал известным/востребованным фотографом. Как говорил Роберт Капа: «Фото уже есть, их надо просто взять».

Я встретил Джульетту на одном из тех ошеломляющих и бесконечных вечеров на вилле в Бель-Эйр, секрет которых известен Голливуду. Будучи эмигранткой, она работала директором по маркетингу в PR-агентстве. Очень большая зарплата. Громадная ответственность. Мы оба путешествовали по сентиментальной пустыне, заводя отношения столь же краткие, сколь и поверхностные. Мы сразу понравились друг другу и начали встречаться, не воспринимая этого всерьез и благоразумно избегая любых планов на жизнь под одной крышей. Мы наслаждались преимуществами супружества, не имея при этом повседневных хлопот, так вредящих чувствам. Вдали от Франции, запертый в пузыре, где все было легко и искусственно, я искренне верил, что наши отношения смогут продлиться. Честолюбивая Джульетта не была готова пожертвовать личной жизнью или надеждой свить семейное гнездышко. Она скучала по своей стране и друзьям. Мы вернулись в Париж, когда ей предложили должность еще более высокооплачиваемую, чем та, которую она занимала. Продолжение, увы, было банально печальным. В тот момент, как мы переехали, поселились вместе и решили пожениться, карета снова превратилась в тыкву. Наше американское начало было нашим выпускным вечером, эфемерным и иллюзорным. На самом деле между нами ничего не сломалось — мы просто не смогли ничего построить.

…Матье все еще протягивает мне микрофон, смущенный отсутствием реакции. В конце концов я беру в руки себя и микрофон. Я не подготовил ничего конкретного, хотел бы оказаться в другом месте, и с первых слов мой голос звучит неуверенно:

— Ни для кого не секрет, что я очень мало общался с отцом. Мне было всего пять лет, когда однажды вечером, в феврале семьдесят третьего года, он умер от сердечного приступа. Когда я думаю о нем, мне трудно отделить собственные воспоминания от чужих рассказов… Даже фотографии вводят меня в заблуждение. Глядя на работы, висящие в этой галерее, я наивно верю, что был свидетелем каждой из этих сцен. Однако некоторые вещи остаются неизгладимыми. Я всегда буду помнить звук его голоса, мозолистые руки, высокий силуэт в мастерской, склонившийся над столом, на котором он сортировал и раскладывал отпечатки. Именно в мастерской нашей фабрики в Сент-Арну-ан-Ивелин была сделана вот эта фотография.

Я умолкаю и указываю на черно-белый снимок, висящий на стене слева от меня. На нем маленький мальчик: стрижка под горшок, упрямый подбородок, черные глаза, взгляд устремлен на невидимую цель над объективом. Хотя фотография была сделана тридцать пять лет назад, я нахожу, что не сильно изменился. Ну, не считая стрижки. В моей памяти всплыли образы мельницы — старого, почти древнего здания, купленного в очень плохом состоянии, сожравшего половину состояния моего отца. Огромная гостиная с открытыми деревянными балками. Деревянная лестница, которая вела в спальни и на антресоли, заваленные книгами. Клетка со старым колесом. После смерти отца мы прожили на мельнице три года, прежде чем моя мать, уставшая от возни с поместьем и постоянным ремонтом, решилась продать его чете иностранцев, страстно влюбленной в старые камни.

— Мне тогда было четыре года, — продолжаю я. — Немногие из вас бывали на мельнице и проводили там долгие вечера за коллекционными винами отца. Я смутно помню несколько таких вечеров. Большой дубовый стол посреди гостиной накрыт на десять-пятнадцать человек. В глубине комнаты через большое круглое окно виден водопад на речке, протекавшей под домом. Колесо давно исчезло, но система клапанов позволяла запирать или пропускать воду. Мой отец, как вы знаете, был ужасно говорлив и терпеть не мог, когда его перебивают. Мне рассказывали, что, если его обрывали во время обеда, он злился и шел открывать шлюз, чтобы шум водопада заглушил разговор. (В зале вспыхивает смех.) Я не могу вспоминать Йозефа, не упомянув о женщине, которая была ему женой последние пять лет его жизни: мою мать Нину. Они встретились в Париже в конце шестидесятых, когда он переживал небывалый житейский и творческий кризис и был готов бросить фотографию. Думаю, без нее он никогда больше не взял бы камеру в руки. У моего отца был романтический взгляд на вдохновение. Он все время повторял, что Нина была его музой, той, что вернула его к жизни, подарила второе дыхание. Фотографии, которые вы имеете удовольствие видеть сегодня вечером, никогда не появились бы без нее.

Я делаю паузу.

— Моя мать не присутствует здесь сегодня вечером, но она точно не захотела бы, чтобы ее отсутствие неверно истолковали. Вы знаете, что она всегда была одиночкой по натуре, и воспоминания о том периоде жизни причиняют ей много страданий. Эти фотографии оказались для нее слишком тяжелым наследием. Просто знайте, что, отдыхая на юге Франции, она всем сердцем с нами. Благодарю вас за внимание.

Публика аплодирует. Я немедленно возвращаю микрофон Матье.

— Дорогие друзья, наслаждайтесь фуршетом, потом Тео начнет подписывать книги. Вы в привилегированном положении — издание появится в магазинах только через десять дней, а у вас есть возможность приобрести ее сегодня и получить автограф автора.

Все приходит в движение, галерею заполняет веселый гул. Матье улыбается и похлопывает меня по плечу.

— Ты очень хорошо говорил. Люблю, когда ты немного отпускаешь вожжи.

— Брось, меня хватило только на банальности.

— Не важно, банальности это или нет, если они сказаны искренне.

— Еще одна банальность.

Матье как будто ищет кого-то в толпе.

— Кстати, мне нужно познакомить тебя с журналистом, о котором я говорил тебе вчера. Он в восторге от фотографий. Не скрываю, сначала он был настроен скептически — должно быть, вообразил, что мы наскребли выставку по сусекам… Пообещал мне хвалебную статью на следующей неделе.

— Хорошо, но не могли бы мы заняться этим после автографов?

Он бросает на меня подозрительный взгляд.

— Ты ведь не убегаешь?

— Это в моем духе?

— Вообще-то, да.

— А если серьезно, у тебя есть новости от Лашома? Он сказал, что перезвонит мне.

При упоминании имени нашего адвоката Матье морщится и качает головой:

— Ничего конкретного, но я действительно считаю, что это были пустые угрозы. Твой брат…

— Мой единокровный брат.

— Ладно, ладно… Твой единокровный брат так далеко не пойдет. Он ничего не может сделать против нас. Твоя мать — распорядитель наследства, и он получит причитающуюся ему часть. Ни один судья не запретит выставку или издание книги без веских причин. Что ему это даст?

— Ты не представляешь, на что способен Камиль, когда впадает в паранойю.

— Ты знаешь, где он сейчас?

— Нет. Либо в реабилитационном центре, либо загрузился под завязку в каком-нибудь гостиничном номере. Ничто не ново под луной, а он потратил на это половину своей жизни.

— Ты жесток к нему, Тео.

— А он разве нет? Проклятье! Как он может угрожать нам судебным иском из-за этих фотографий? Йозеф и его отец, но Камилю всегда было плевать на его работы. А теперь он появляется как чертик из табакерки и изображает защитника! Мой отец никогда не возражал против того, чтобы фотографии однажды были обнародованы. Уверен, он этого даже хотел…

Сам того не сознавая, я повысил голос, так что несколько человек повернули головы в нашу сторону. Я еще не пережил оторопь от заявления, которое Камиль направил нам через судебного пристава. Я злился, ведь он был прекрасно осведомлен о нашей работе и никогда не проявлял к ней ни малейшего интереса.

— Я прекрасно все понимаю, Тео. Но не изводи себя. Давай не будем портить вечер, это было бы слишком глупо.

Я киваю, пытаясь успокоиться, но для меня вечер был испорчен еще до его начала. Моя семья «висит» на стенах галереи, выставленная на обозрение десятков и десятков незнакомых людей, но никого нет рядом. Я внезапно чувствую, что лишился части себя. В конце концов, возможно, Камиль прав. Наверняка было бы лучше, останься эти негативы лежать в картонных коробках.

Целый час я подписываю книги и болтаю с людьми. Некоторые представители богемы знали моего отца в шестидесятые, а некоторые — и в пятидесятые годы. Рассказывают мне истории. Неизвестно, реальны они или приукрашены временем, как многие мои собственные воспоминания. Незнакомая женщина лет шестидесяти с озорными глазами за очками в черепаховой оправе повествует мне о поездке с Йозефом и французской делегацией в абхазский совхоз. Она описывает экспериментальные теплицы, поля томатов, скрещенных с перцами. Сцена чуть сюрреалистична, но я слушаю и вежливо киваю. Я никогда не понимал, как мой отец, независимый пессимист, почти мизантроп, мог искренне верить в коммунистическую утопию. Его фотографии Советского Союза 1950-х годов кажутся мне самыми постановочными.

— Назовете любимую фотографию вашего отца? — спрашивает женщина, когда я протягиваю ей подписанную книгу.

Я притворяюсь, что задумался, хотя сотни раз отвечал на этот вопрос.

— Он бы сказал вам: «Та, которую я сделаю завтра».

Она хихикает над остротой, которую я позаимствовал у Имоджен Каннингем, и благодарит меня за автограф.

Остаток вечера ускользает от меня. Я долго беседую с журналистом, но стоящий рядом Матье чувствует, что я отвечаю на вопросы механически, подписываю еще несколько книг опоздавшим и прохаживаюсь среди гостей с застывшей на губах улыбкой.

Почти неосознанно возвращаюсь к фотографии, сделанной в мельничном парке Сент-Арну у реки. На ней запечатлены отец, мать, Камиль, тетя Мод и я. Единственный кадр, где мы все вместе. Наши лица размыты, как будто в расфокусе. Я всегда считал, что отец использовал автоспуск, но теперь не так в этом уверен. Может, кто-то другой — но кто? — сделал это фото, которому здесь не место. В голове мелькает смутное впечатление. Как и фотоклише «советского периода», снимок кажется мне надуманным, чуть ли не безвкусным. Словно статистов попросили сыграть образцовую семью. Стоя в толпе перед лицами моей семьи, я вдруг ощущаю себя ужасно одиноким.

Говорят, что предчувствие предупреждает нас о несчастье, которое вот-вот произойдет. Но я ничего не чувствую. Совсем ничего.

2

Сейчас почти два ночи. Я наконец покидаю галерею и отправляюсь домой, в квартиру на улице Якоба в 6-м округе. Меня слегка ведет, хотя за весь вечер выпито не больше двух бокалов шампанского, и я решаю пройтись, подышать свежим воздухом и отвлечься.

Я не включаю свет — гостиная купается в неоновой синеве отеля напротив. Именно здесь мы с Джульеттой жили, когда вернулись из США. По крайней мере, нам хватило ума не покупать квартиру, а остаться арендаторами. Когда мы расстались, я предложил ей оставить квартиру за собой, но она отказалась, убежденная, что страницу нельзя перевернуть наполовину… Никогда. А я остался. Может, из мазохизма или в тщетной надежде, что мы когда-нибудь снова будем вместе. Тогда я еще верил, что прошлое можно починить, как старую сломанную игрушку.

Я знаю, что не смогу уснуть, несмотря на усталость. В полумраке ищу телефон и нахожу его разряженным на столе в кухне. Приоткрываю окно и закуриваю сигарету. Над крышами на фоне неба чернеет шпиль церкви Сен-Жермен. По лесам на доме напротив пробирается кошка.

Я не могу перестать думать о Камиле. Вдруг захотелось позвонить ему, несмотря на поздний час, письмо его адвоката и все, что между нами произошло, хотя я знаю, что мне будет нечего сказать ему. Слова похоронены где-то внутри меня, в замурованном склепе. Как могли наши отношения так испортиться? Я помню время, когда мы хорошо ладили, несмотря на различия в характерах: он — солнечный экстраверт, я — сдержанный молчун…

После смерти отца Камиль прожил с нами год, а потом переехал к нашей тете Мод на Лазурный Берег. Подростком он пристрастился к наркотикам, но не упал в них, как в бездну. Все происходило незаметно для окружающих, в первую очередь для меня: несколько «косяков» в выходные или праздники, потом ежедневное потребление и первые таблетки экстази. В восемнадцать лет он познакомился со своим постоянным дилером, а вместе с ним — с кокаином и спидами. Если по той или иной причине не удавалось вовремя «дозаправиться», он растирал и нюхал атаракс или зопиклон из аптечки Мод, чтобы поддержать себя. Так продолжается двадцать пять лет; периоды ремиссии сменяются неумолимыми рецидивами.

Между курсами лечения мой брат начал погружаться в паранойю. Я бы не смог проследить точную хронологию событий. Иногда ему казалось, что за ним шпионят, подслушивают по телефону, а в один прекрасный день он убедил себя, что часть отцовского наследства кто-то присвоил. Мало того, что мой отец очень хорошо зарабатывал, после смерти рейтинг его фоторабот взлетел до небес. Но основной капитал семьи — невероятная коллекция, которую Йозеф Кирхер собирал всю жизнь, в основном «по дружбе». Я вырос в окружении оригинальных гравюр Мана Рэя[4] и Брассая[5], полотен Дюбюффе[6], Фонтаны[7] и Моранди[8], считая, что так живут и все мои ровесники. После смерти отца мать обнаружила, что около двадцати полотен и предметов антикварной мебели хранятся в здании Общества сохранения произведений искусства.

Половина коллекции пошла на уплату «натурой» налога на наследство, но со временем Камилю пришло в голову, что некоторые работы, висевшие на мельнице, были спрятаны и украдены. Время от времени нам приходили письма с детскими угрозами судебного иска, но все они оставались без ответа. Психическое состояние спровоцировало и его последнюю атаку на выставку и публикацию книги. Я знаю, что деньги тут ни при чем — как и у меня, у Камиля их хватит на две, а может быть, и три беззаботно-безработные жизни. Нелепые обвинения — выражение его бессильного гнева, который не на кого выплеснуть.

Что было бы, останься Камиль с нами? Я часто задаю себе этот вопрос и снова и снова поражаюсь неопределенности, окружавшей тот период моей жизни. Как могла моя мать отпустить Камиля жить с Мод, ведь она вырастила его как собственного сына? И как это возможно, что за все эти годы я ни разу не заговорил с ней об этом? Думаю, она не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы продолжать растить двух детей теперь уже одной. В глубине души я уверен, что по-настоящему Нина любила меня только в детстве, когда я был маленьким и послушным. Подрастая, я чувствовал, что становлюсь для нее чем-то вроде громоздкой вещи, которую не хочется держать при себе постоянно. Во время каникул все было хорошо, я мог уехать из дома; бо́льшую часть лета проводил у Мод в Приморских Альпах, а во время коротких каникул ездил в лагерь или к скаутам. В остальное время Нина казалась отсутствующей, далекой, слишком красивой молодой женщиной, чья жизнь так и не распустилась, как бутон, прихваченный морозом.

Я тушу сигарету в чашке, беру пиво из холодильника, делаю глоток и иду раздеваться в спальню. Нахожу зарядное устройство возле кровати и подключаю телефон. В ванной снимаю контактные линзы, чищу зубы и смотрю в зеркало на свое осунувшееся и слишком бледное лицо. Тело ломит. Неужели я заболел?

Через несколько минут подает голос мобильник, у меня есть непрочитанные сообщения. На экране появляются три злобных «депеши» от Матье: «Где-ты-есть-Господи?» Улыбаюсь впервые за вечер, но тут же снова впадаю в тревогу. В конце вчерашнего дня было два звонка с одного неизвестного номера. Человек, который пытался связаться со мной, оставил двухминутное сообщение. Слушаю его, сидя на краю кровати. Понимаю каждое слово, но вместе все они кажутся бессмысленными, как головоломка, последняя часть которой не раскрывает рисунок на коробке. Я ошеломлен, окаменел и не в силах шевельнуться.

Это полицейский. Он быстро, холодным тоном сообщает мне, что моя мать пыталась убить человека.

3

Я прослушиваю сообщение три раза, надеясь, что это розыгрыш или недоразумение, что найдется объяснение, которое положит конец этому безумию. Я не знаю, что делать. Звонить полицейскому не могу — он сообщил мне, что если я не прослушаю его сообщение в ближайшее время, то не смогу связаться с ним до следующего утра.

Я пытаюсь уговорить себя, что это, должно быть, несчастный случай, но тот человек говорил о «покушении на убийство». Я слабо разбираюсь в юридических терминах, но точно знаю, что это выражение предполагает преднамеренность. Почти машинально выбираю мамин номер в «Избранном». Она не отвечает. «Вернись на землю, Тео: ее только что арестовали за попытку кого-то убить».

В растерянности я звоню Матье, и он тут же снимает трубку. Судя по его голосу, с тех пор как мы расстались, он продолжал пить. Я бормочу несколько слов (которые и сам не понимаю), пытаясь дословно передать, что сказал полицейский, но он прерывает меня:

— Подожди, подожди! О чем ты говоришь, Тео? Что это за история без начала и конца? Твоя мать кого-то убила?

Он почти кричит в трубку. Я провожу рукой по лбу; у меня, кажется, жар. Сердце бьется неестественно быстро.

— Нет. Она пыталась убить человека… Сегодня днем.

— Где это произошло?

— В отеле недалеко от Авиньона, где она планировала остановиться на несколько дней.

— Я думал, она у твоей тети.

— Нет, мама должна была присоединиться к ней позже, в Антибе.

— Хочешь сказать, что Нина намеренно покушалась на человека? По собственной воле?

Он так педалирует последний вопрос, что тот всплывает у меня в голове, как заголовок сенсации на первой полосе.

— Да.

— Дьявольщина! Кто он?

— Понятия не имею, этого полицейский не сказал. Кажется, она вроде пришла к нему в номер и напала на него с ножом…

— С ножом? Твоя мать хотела кого-то заколоть ножом?

— Именно так.

— В каком он состоянии? Серьезно ранен?

— Этого я тоже не знаю.

— Свидетели были? Может, все-таки… недоразумение?

На этот раз я повышаю голос:

— Нет, это не гребаное недоразумение! Копы не сомневаются, что это сделала моя мать!

Матье молчит, он тоже потрясен.

— Что нужно делать? — спрашиваю я.

— Где она сейчас? В комиссариате?

— Нет, ее госпитализировали.

— Она тоже ранена?

— «Ранена» — не то слово, но, насколько я понимаю, психологически она была не в том состоянии, чтобы везти ее в полицию.

— Знаешь, в какой она больнице?

— Да, полицейский сказал мне адрес.

— Ее уже допрашивали? Взяли под стражу?

— Не знаю, Матье. Завязывай уже с вопросами!

— Ладно. Я не думаю, что полиция стала бы тебя оповещать, если только об этом не попросила твоя мать… А если она не в состоянии говорить, сомневаюсь, что ее арестовали. Может, так даже лучше… Она не должна ничего говорить, пока рядом не будет адвоката. Ты меня слышишь?

В моей голове все перемешалось. Я уже не могу следить за ходом разговора.

— Да, я тебя слышу.

— Хочешь, я приеду к тебе? Мы поговорим спокойно, и ты дашь мне прослушать это сообщение.

— Нет, это лишнее. Мне нужно сделать несколько звонков…

— Сейчас два часа ночи, Тео! Кому ты собираешься звонить в такой час?

— Я не знаю… В больницу… Мне просто нужно что-то делать.

— Подожди, подожди! Ты не можешь…

— Матье, спасибо за помощь, но, думаю, я справлюсь. Мне просто нужно было услышать тебя. Не волнуйся, все наладится.

Я лгу и ему, и себе. Нет, все налаживается только по взмаху волшебной палочки. Матье прав: моей матери как можно скорее нужен адвокат. Нужно связаться с Лашомом, который занимается делами нашей семьи более десяти лет. Он специализируется на защите прав на произведения искусства, но я уверен, что очень скоро сможет найти мне кого-нибудь компетентного в уголовных делах. Я оставляю мэтру на автоответчике длинное сообщение, в котором подробно объясняю, что случилось.

Просидев некоторое время на кровати, я прилагаю усилия, чтобы выйти из оцепенения. Варю себе кофе, ищу в интернете телефон больницы, набираю дважды, но никто не отвечает. Попробую позже.

Моя первая идея — заказать билет на TGV до Авиньона. Смотрю расписание — первый поезд отправляется в 7:30 утра; значит, я смогу быть на месте около 11 утра. Но знаю, что ночью не сомкну глаз и не хочу метаться, как зверь в клетке. Сверяюсь с навигатором: если я не буду слишком щепетилен к ограничениям скорости, могу пройти дорогу за шесть часов. Я долго не раздумываю. В любом случае, что мне делать в этой квартире до рассвета?

В спальне быстро набиваю сумку вещами на два-три дня, хотя я понятия не имею, сколько продлится поездка. В доме, где я живу, нет подземной парковки, и уже несколько лет я снимаю втридорога помещение в двухстах метрах от дома, хотя на машине почти не езжу. С Джульеттой мы часто ездили на выходные или в отпуск, но эти дни прошли.

Было 2:30 ночи, когда я выехал с автостоянки на углу улиц Жакоб и Святых Отцов. Я теперь так редко бываю за рулем, что с трудом восстанавливаю рефлексы. Улицы почти безлюдны. Одиночество обволакивает мое тело, как вторая кожа. Я еду через юг Парижа. С кольцевой дороги съезжаю на автомагистраль А6, потом на шоссе Дю Солей[9]: мне кажется, что название автомагистрали, учитывая обстоятельства, никогда не звучало так неуместно.

4

В голове постоянно мечется один и тот же образ: моя мать, размахивая ножом, бросается на мужчину без возраста с размытыми чертами лица. Через мгновение я вижу ее — изможденную, с окровавленными руками и лицом. Сцена из ночного кошмара. Может быть, я в конце концов проснусь…

Проходят часы. Через четыреста километров, между Маконом и Лионом, я заезжаю на стоянку, чтобы передохнуть и заправиться. В магазине перед колонками людей больше, чем я мог себе представить. Куда едут все эти люди в такой час? Я не думаю, что кто-то из них находится здесь ради чистого удовольствия. Покупаю кофе в автомате, пью его под непрерывный шум автострады и выкуриваю две сигареты подряд, прислонившись к капоту машины. Я давно на пределе усталости.

Остальной маршрут куда сложнее. У меня болят спина и шея, поэтому приходится делать частые перерывы на кофе. Я включаю радио, ищу новости, убежденный, что все они будут о моей матери и о покушении. Столкновения в Бейруте, последствия дела Кервьеля[10], объявленное поражение Хиллари Клинтон на праймериз Демократической партии… Про маму — тишина.

Около восьми часов мне перезванивает Лашом. Он бормочет, что только сейчас получил мое сообщение. Адвокат, обычно не проявляющий эмоций, сегодня будто не в себе. Я снова пересказываю ему все, что услышал от копа, одновременно пытаясь вернуть нас обоих к реальности. Он без колебаний заявляет мне, что знает подходящего человека, который способен помочь моей матери: Эрик Гез.

Имя острое, как тесак. Гез — адвокат, гипермедийная фигура, почетный участник всех телешоу, где он блистает отточенностью формулировок. Гез — «любимая мозоль» судей; на его счету впечатляющее число оправдательных приговоров, за которые он получил прозвище «Оправдатель». Политики, замешанные в налоговых скандалах, рвут его на части, но он не реже защищает семьи жертв в уголовных делах об убийствах, изнасилованиях или похищениях.

Я реагирую мгновенно:

— Послушайте, жизнь моей семьи будет препарирована в СМИ. Гез слишком публичен и одиозен, судьи его ненавидят, он усугубит ситуацию…

— «Усугубит ситуацию?» Тео, Нина подозревается в убийстве. Нам нужен лучший из лучших, то есть Гез. Я знаю его много лет и могу связаться с ним напрямую. Уверен, он возьмет это дело.

— Что меня и пугает… Хотя у нас нет выбора.

— Нам нужен кто-то надежный, и очень быстро. Юрист, который «не упустит ни кусочка» и окажется на высоте положения.

Что толку колебаться — иного решения на данный момент нет.

— Хорошо, свяжитесь с ним.

Лашом объясняет мне, что адвокат может увидеться с клиентом и получить доступ к материалам дела через двадцать один час с момента задержания. Он подтверждает то, что сказал мне Матье: ничто не обязывало полицию сообщать мне о случившемся, и почему они решили это сделать, понять трудно. Лашом обещает перезвонить, как только поговорит с Гезом, и вешает трубку. Я отправляю сообщение Матье, чтобы успокоить его, а заодно убедить себя, что сделал лучший выбор.

* * *

Через час я подъезжаю к окраинам Авиньона. Навигатор велит мне ехать по кольцевой дороге до впадения в Рону реки Дюранс; здесь и расположилась больница, где лежит мать. В 9:30 утра я въезжаю на парковку. Окружающий пейзаж, несмотря на несколько деревьев и зеленые газоны, выглядит мрачно и грустно. Больничные корпуса-параллелепипеды разной высоты напомнили мне геометрические фигуры из «Тетриса» (я играл в него подростком), только цветов поменьше.

Паркуюсь возле сборного домика, выхожу из машины. У меня кружится голова; реальность лишь сейчас обрушивается на меня в полную силу, и я осязаемо представляю последствия. Даже с лучшим адвокатом в мире мама попадет в тюрьму. Если представить смягчающие обстоятельства — но какие, когда я даже не знаю, кто жертва! — какой минимальный срок ей грозит? Пять лет? Десять? Понятия не имею.

Выкурив еще одну сигарету, я направляюсь в больницу. Сообщаю в регистратуре, что приехал навестить мать. Администратор за стеклянной стойкой объясняет мне, что посещения разрешены с 13:00.

— Вы не знали об этом?

Я колеблюсь, изображаю смущение:

— Моя мать была госпитализирована вчера при особых обстоятельствах. Ее имя Нина Кирхер.

Медичка вздрагивает. Она в курсе. Очевидно, вся больница уже в курсе.

— О, да… Я иду… Сейчас приглашу кого-нибудь из руководства. Пожалуйста, подождите минутку, — говорит она, кивнув на пластиковые кресла у входа.

Я сажусь рядом с большим фикусом, который выглядит таким же подавленным, как и я. Долго ждать не приходится — через пять минут ко мне подходит мужчина моего возраста в костюме и представляется: он входит в состав руководства больницы, но я не улавливаю, какую роль он там играет.

— Вы сын мадам Кирхер?

— Да.

— Думаю, вам сейчас очень тяжело, — говорит он с сочувствием.

— Что случилось?

Мужчина смотрит на меня, не зная, с чего начать.

— Ваша мать поступила в отделение вчера во второй половине дня. Вы знаете, что в настоящее время проводится полицейское расследование?

Я киваю.

— Я только что прибыл из Парижа, полиция связалась со мной вчера поздно вечером.

— Понимаю.

— Я хотел бы ее увидеть.

Он откашливается, все еще сомневаясь, как поступить.

— Мне очень жаль, но ваша мать не в состоянии принимать посетителей, да и полиция… — Он умолкает и отводит взгляд.

— Она задержана, так? Поэтому я не могу ее увидеть?

— Мне жаль, но это все, что я уполномочен вам сообщить.

— Речь идет о моей матери! Мне все равно, в чем ее обвиняют. Если она госпитализирована, значит, на то есть причина. Я всего лишь хочу ее увидеть, просто увидеть!

— Послушайте, вы, конечно, имеете право узнать подробнее о состоянии здоровья нашей пациентки, но над остальным я не властен, о чем очень сожалею. Я отведу вас к врачу, который ведет ее; он вам все объяснит. Договорились?

Я не хочу устраивать сцену; киваю и следую за ним. Мы поднимаемся на лифте на второй этаж, идем по бесконечному белому коридору. Длинные цветные стрелки на полу указывают направление к различным отделениям. Администратор ведет меня в небольшие комнаты, оборудованные компьютерами, но на офисы не похожие, где мне приходится ждать доктора почти четверть часа. Появляется дружелюбный бородач, явно предпенсионного возраста. На шее у него висят на цепочке очки без оправы. Произнеся несколько банальностей, он начинает задавать вопросы. «Есть ли у вашей мамы хронические болезни?.. Она когда-нибудь страдала психическим расстройством?.. Была ли жертвой кризисов в последние годы?..» Отвечаю лаконично, не понимая, куда клонит медик. Наконец он сообщает, что мою мать привезли в отделение неотложной помощи с поверхностными ранами на руках, нанесенными, видимо, ножом. Я понимаю, что он ограничится констатацией фактов, подробности хода событий ему неизвестны, потому что это вне его компетенции. Он сообщает мне, что ее доставили на скорой в сопровождении двух полицейских. Она не могла идти и до сих пор не произнесла ни единого слова.

— Ни одного, — повторяет медик, желая убедиться, что я все правильно понял. «Когнитивное оцепенение», «потеря двигательной инициативы», «полное расстройство речи» — вот термины, которые он употребляет. Видя мое перевернутое лицо, пытается успокоить меня, как умеет:

— С чисто физиологической точки зрения ваша мать, скорее всего, не страдает. Мы сделали компьютерную томографию, и результаты не показали никаких отклонений. Ее состояние — результат сильнейшего посттравматического шока.

Нетрудно понять, что так отреагировал ее мозг на попытку убить человека. Медик откашливается и говорит:

— Тотальное оцепенение — явление необычное, но и не исключительное. Мы все по-разному реагируем на потрясения. Одни больные не сдерживают эмоции, другие подавляют их. В случае с вашей матерью мы столкнулись с гипореакцией, которая транслирует страдание от того, что… — Он колеблется в течение двух-трех секунд, прежде чем продолжить. — Умышленно или непреднамеренно спровоцировала инцидент.

На это мне ответить нечего.

— В одном я уверен, мистер Кирхер: ваша мать не симулирует свое состояние.

— Почему вы мне это говорите?

— Иногда мы госпитализируем пациентов, замешанных в уголовных преступлениях: некоторые притворяются, разыгрывая дурачков или чокнутых. Вашу мать прошлой ночью осматривал психиатр; смоделировать такое состояние перед профессионалом практически невозможно.

— Как долго это продлится?

— У меня нет ответа. Как правило, так называемая острая фаза длится от нескольких часов до нескольких дней. Но абсолютного правила нет: одни расстройства оказываются временными, другие переходят в хронические формы.

Врач надевает очки и тут же их снимает — жест, отражающий желание закончить трудный разговор.

— Мне нужно ее увидеть.

— Ваша мать заснула всего несколько часов назад и до сих пор не проснулась. Мы не можем ее беспокоить.

— Я знаю, что полиция запретила посещения — они не хотят, чтобы мама вступала в контакт с кем бы то ни было.

— Я не полицейский, господин Кирхер. Ваша мать для меня пациентка, такая же, как и все остальные.

— Ну так позвольте мне увидеть ее, всего на минуту. Я проехал семь часов и не могу уйти просто так.

Доктор избегает моего взгляда, трет щетинистые щеки. Я прямо-таки вижу, как в его голове вращаются какие-то шестеренки; кажется, он осознал, что и так наговорил лишнего.

— Следуйте за мной, — в конце концов неохотно бросает он.

Мы минуем два коридорных перекрестка; я ожидаю увидеть полицейского у дверей палаты моей матери, но там никого нет. Я радуюсь, наивно сочтя это хорошим знаком, но чуть позже узнаю, что некоторые люди, находящиеся в больнице под стражей, нередко остаются без присмотра, особенно ночью.

— Не больше минуты, в моем присутствии и не приближаясь к кровати, хорошо?

Я послушно киваю.

Врач открывает дверь. Жалюзи опущены, в комнате полумрак, но я могу различить мою мать на больничной койке. Руки лежат на одеяле, которое, кажется, дышит вместе с ней, приподнимаясь и опускаясь, трубка капельницы тянется к резервуару. Ее лицо удивительно спокойно. Похоже, она мирно спит, как будто вчерашнего дня не было. Я никогда не видел свою мать спящей, и у меня такое чувство, что я нарушаю табу, ломаю дверь в ее личное пространство.

Я помню фотографии, которые отец сделал во времена ее юности. Мама, конечно, постарела, но красота никуда не делась. Я не могу понять, почему такая женщина больше не вышла замуж после смерти моего отца. У нее не было не то что серьезных романов, но и любых отношений вообще. Быстро прикидываю в уме: ей было двадцать четыре или двадцать пять лет, когда она овдовела, и впервые это удивляет меня; я осознаю, насколько это ненормально. Сколько женщин оказываются в подобной ситуации в таком возрасте?

Доктор кладет руку мне на плечо, тянет к двери и закрывает ее за нами. Я чувствую его облегчение: все прошло без инцидентов, а я не пытался остаться подольше.

— Спасибо, вы не обязаны были…

Он провожает меня до лифта, пожимает руку и желает удачи. Через несколько минут я оказываюсь на стоянке и закуриваю сигарету, чувствуя тошноту и липкий пот. Пока я был в больнице, пришло сообщение от Лашома: «Дорогой Тео, мне ответил Гез. Он берется. Его партнер позаботится о других его текущих делах. Он позвонит вам. Вы в хороших руках. Мужайтесь. Искренне ваш».

Новость ненадолго успокаивает меня, я чувствую себя чуть менее одиноким. Смотрю на фасад больницы, ищу на третьем этаже окно моей матери и впервые в жизни говорю себе, что ничего, абсолютно ничего не знаю о женщине, которая меня родила.

Звонит сотовый. На дисплее номер «моего» вчерашнего полицейского.

5

Незадолго до полудня я оказываюсь в центральном комиссариате. Капитан принимает меня в узком кабинете с парой плакатов на выцветших стенах. Мне трудно определить его точный возраст. На нем светлая рубашка и вполне элегантный синий пиджак. Он не похож на полицейского, который проводит время «в поле», а если не обращать внимания на убогую обстановку, его можно принять за банковского менеджера или страхового служащего, которые хотят продать вам свой товар. Он устраивается в большом кресле на колесиках, мне достается неудобный жесткий стул. Я так устал, что с трудом держу глаза открытыми.

— Полагаю, вы были в больнице?

Вряд ли ему нужен мой ответ, думаю, кто-то его проинформировал. Может, мне не стоит отвечать? Правильно ли было приезжать к нему? Я боюсь совершить ошибку.

— Да, но мне не позволили увидеть мать, только коротко проинформировали о ее здоровье.

Полицейский подкатывается на кресле ближе к столу. Может, собирается записать разговор? Нет, пока просто возится с шариковой ручкой.

— Ваша мать была взята под стражу вчера в пятнадцать сорок пять. Как вы, несомненно, знаете, на данный момент она не ответила ни на один из наших вопросов. Врач заявил, что ее состояние несовместимо с содержанием в камере. Мы еще не знаем, как долго она пробудет в больнице, но мои коллеги еще раз попытаются допросить ее, и мы потребуем повторной экспертизы ее состояния. Вполне вероятно, что будет выдвинуто обвинение. Вы понимаете, что это значит?

— Да.

Этот коп читает мне нотацию, как ребенку… Надо было с самого начала вести себя позадиристей.

— У нее есть адвокат?

— Мэтр Гез из Парижской коллегии.

Он хмурит брови, я его озадачил.

— Мэтр Эрик Гез?

Я киваю и замечаю в его глазах тревогу. Он понимает, что попал на зыбкую почву, и, возможно, теперь сожалеет, что позвал меня.

— В чем именно обвиняют мою мать?

Капитан начинает чертить маленькие концентрические круги на уголке какого-то документа.

— Ваша мать подозревается в покушении на убийство Грегори Далленбаха, гражданина Швейцарии семидесяти шести лет. Вы знаете этого человека?

— Нет.

Я слишком устал, чтобы искать в глубинах памяти, но интуитивно чувствую, что никогда не слышал этого имени. Полицейский смотрит мне прямо в глаза, словно хочет убедиться в правдивости ответа. Не знаю, предпочел бы я знать жертву или нет.

— Уверены?

— На все сто.