Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Моисей Ликманович Мейерович



Шлиман



Дело жизни Михаила Мейеровича



Моисей Ликманович Мейерович… Мы, редакторы издательства детской литературы, где мы все работали тридцать лет назад, называли его Миша Мейерович, а еще чаще – просто Миша, потому что мы все его очень любили: он был нашим товарищем, нашим другом, он, самый молодой в нашем поколении, был самым серьезным и самым непримиримым из всех нас.

Он выходит из тьмы воспоминаний и становится рядом со мной – худой, нервный, очень серьезный, но всегда горящий тем пламенем, которым он отличался от всех нас: легкомысленных, склонных к шуткам, иногда, может быть, чересчур беспечных.

Он приходит как строгий пристрастный судья, чтобы спросить: что вы сделали здесь без меня?

Что я могу ему ответить? Сказать, что слишком мало осталось от нашего поколения, что очень многие не прошли через жестокую ночь войны и остались лежать в лесах и вдоль дорог – под снегом и дождем? Я сам, по возвращении с фронта, долго вычеркивал многие имена – и самого Миши, и Миши Гершензона, и Феди Пушкарева, и Кости Кунина, – да, много их было, его товарищей по работе. Теперь их имена, выбитые золотом, можно прочесть на стене в коридоре издательства «Детская литература».

Каждое поколение стремится к подвигу, но в зависимости от эпохи находит его по-своему.

Если бы юность Миши Мейеровича выпала на первые годы революции, он был бы в числе тех комсомольцев, что, еще не достигнув совершеннолетия, уходили добровольцами на фронты гражданской войны. Десять лет спустя он строил бы город Комсомольск или отправился бы зимовать в Арктику. Но в середине тридцатых годов фронтом стала наука, и он был ее верным и смелым бойцом. Он сражался на том участке, который назывался исторической наукой, а ее оружием была археология.

В те времена мы называли таких людей несгибаемыми большевиками. Ничто не могло его сломить – ни трудности, ни горе, ни беда. Даже несправедливость не ожесточала его, и только беда друга делала его непримиримым. На его долю не выпало легкой жизни: только тяжкий, хотя и вдохновенный труд, скупые слезы о погибших друзьях и кровь, которую он пролил за ту страну, которая его воспитала и сделала настоящим человеком.

Он искал в жизни подвига, и он нашел его в подвиге ученых, которые отдавали все свои силы, а иногда и жизнь для того, чтобы открыть людям целый мир наших далеких предков, людей рассвета и молодости мира. Нет, это не было копанием в архивной пыли, это было возрождением древнего человечества, столько столетий живущего в памяти людей в бессмертных образах героев народного эпоса. Это было открытием нас самих.

Свои замыслы и мечты Михаил Мейерович вложил в книгу, которой суждено было – увы! – остаться его единственной книгой: «Шлиман».

Генрих Шлиман, знаменитый немецкий археолог, был с детства захвачен великой и страстной мечтой. Он наизусть знал «Одиссею» и «Илиаду» Гомера и «Энеиду» Вергилия. В детстве он познакомился с ними в плохом немецком переводе, но позже, уже будучи взрослым, выучил древние языки, чтобы читать и перечитывать свои любимые поэмы. Он страстно верил, что народ не может ошибаться, что описанные Гомером Троя и ее «меднобронные» защитники и противники действительно существовали – такие, как о них рассказано в «Одиссее» и «Илиаде», быть может лишь немного приукрашенные сказителями и певцами. И Шлиман преследовал в своей жизни лишь одну-единственную цель: найти и откопать исчезнувшую Трою, вывести ее на свет солнца, сделать это погибшее сокровище достоянием всего мира – ведь не могли за три-четыре тысячелетия искрошиться циклопические стены несокрушимой крепости, в которую враги могли проникнуть лишь внутри троянского коня, не могли распасться бронзовые ворота даже под действием всесокрушающего пожара, не могли полностью погибнуть оружие защитников и сокровища Приама, даже если город подвергся разграблению!

Дипломированные ученые часто упрекали Шлимана в том, что он является самоучкой, что ведет свои раскопки ненаучно. Но за то, что получали эти строгие и непримиримые профессора в университете почти без труда, Шлиман заплатил ценой всей своей жизни. Куда ему, сыну полунищего померанского пастора, было думать о раскопках, которые стоили огромных денег! И все же он не сдавался. Он объехал весь свет, занимался торговлей в Петербурге и стоял у прилавка в Америке, спекулировал домами в Париже и, нажив миллионное состояние, все потратил на раскопки. Он построил в Афинах роскошный особняк, который стал его штаб-квартирой, а сам, под нестерпимо палящим южным солнцем, проводил месяцы на холме Гиссарлык, под которым, по его мнению, была похоронена Троя.

Да, он часто ошибался, но учился на своих ошибках, а его противники, высоколобые профессора, никогда не ошибались, потому что не занимались археологическими раскопками, этим «делом землекопов». Шлиман изучил пятнадцать языков, писал книги по-немецки, по-английски и по-французски. Он был страстным пропагандистом своих открытий, и вот изумленному миру открылась совсем новая, никому не ведомая цивилизация, которая не знала железа, но была пышной и великолепной, как золотые и серебряные сосуды и украшения Приамова клада, как бронзовое и медное оружие троянских воинов, как Львиные ворота в Микенах!

Но пусть об этом читателям расскажет сам Мейерович, который мог часами говорить об этом и был не меньшим энтузиастом археологии, чем сам Шлиман!

То были годы, когда все Средиземноморье, сбросив с себя покрывало из пепла и праха, внезапно появилось на свет, как Афродита, рожденная из морской пены. Артур Эванс, идя по пути Шлимана, отрыл в начале нашего века на острове Крите город Кносс и в центре его огромный дворец. Это была яркая и своеобразная постройка со сложной и свободной планировкой, с сотнями комнат. Трехэтажное здание, построенное из кирпича-сырца, с деревянными переплетами, освещалось световыми двориками, а этажи были связаны лестницами, украшенными деревянными колоннами. Пышные и яркие фрески украшали стены: дельфины и рыбы, лилии и ветки с зелеными листьями расползались по стенам. Во дворце были водопровод и ванные, фаянсовые статуэтки изображали женщин в кринолинах со змеями в руках, осьминоги с горящими глазами обнимали причудливые вазы своими щупальцами. На фресках, нагнув голову, мчались криворогие быки, и юноши с тонкими талиями взвивались над их спинами в головокружительных прыжках. Это был знаменитый Лабиринт греческих мифов, а бык – Минотавр, божество, почитаемое древними критянами. Снова, в который раз, археология нашла подтверждение народных сказаний.

Во время второй мировой войны древний Крит, явленный на свет открытиями Артура Эванса, стал ареной подвига, достойного древних мифов. Героем на этот раз оказался известный английский ученый-археолог, хранитель Кносского музея после Эванса, Джон Пендльбери. В мае 1941 года он с оружием в руках сражался с фашистскими десантниками и был захвачен в плен. Ученый отказался отвечать на вопросы врагов и был расстрелян. Подвиг гражданина и ученого, подобно судьбе Михаила Мейеровича, слились воедино.

Накануне войны заканчивал свои работы академик С. А. Жебелев. Целый мир античных греческих колоний открылся нам в его исследованиях: Ольвия, Пантикапей, Херсонес – это были города-государства, где мирно, бок о бок, проживали греки-ремесленники и скифы-земледельцы – те скифы, которых до сих пор мы воспринимали лишь как диких кочевников, скитающихся по южным степям. Жебелевым была прочитана потрясаюшая история раба Савмака, который, во главе восставших рабов, захватил власть в Боспорском царстве…

Правда, сейчас многие ученые высказывают сомнения в том, что во II веке было восстание рабов-скифов. Но интерес к истории коренного населения Крыма, вызванный трудами С. А. Жебелева, привел подобно цепной реакции к новым замечательным открытиям в археологии. На свет появились развалины Неаполя Скифского, столицы скифского государства в центральном Крыму…

Конечно, один человек не мог написать всю великую эпопею побеждающей науки. Миша Мейерович и не пытался это сделать. Он лишь хотел привлечь к этому делу всех нас. Он был неистов, как и его герой, и, подобно Шлиману, он не прятал свои богатства от других. Наоборот, он щедро готов был ими поделиться.

Порой наши разговоры в редакции, когда мы, по обычаю того времени, сидели на столах, превращались в настоящие археологические симпозиумы. Но у всех нас были свои планы, свои мечты. Я не знал тогда, что очень скоро многие мои товарищи уйдут вместе с ветром…

Нашему поредевшему поколению уже не под силу выполнить этот гигантский труд. Но пусть те, кто прочтет эту книгу, добрым словом помянут автора, открывшего нам, а быть может и им, великолепный и огромный мир бессмертной юности человечества!

Кирилл Андреев

Об археологах

Археолог? Ну конечно, какой-нибудь старый чудак, покрытый архивной пылью, копающийся в забытых могилах, собирающий никому не нужные черепки, кости, монеты…

В художественной литературе популярен образ археолога-антиквара. Достаточно вспомнить ученых-археологов в произведениях Жюля Верна, Бальзака, Анатоля Франса и др.

Впрочем, надо сказать, что такой взгляд на археологию в нашей стране постепенно становится… археологической редкостью.

О замечательных археологических находках в СССР пишут газеты, и каждое такое сообщение встречает живейший интерес и отклик читателей.

Достаточно напомнить, какой общественный резонанс получило сообщение в советской печати о блестящих результатах археологической экспедиции Института материальной культуры имени Мара (Ныне Институт археологии Академии наук СССР), производившей раскопки древнейших городов Боспорского государства, существовавшего две-две с половиной тысячи лет тому назад на территории Керченского полуострова.

Наши пионеры и школьники присылают в «Пионерскую правду» старинные монеты и просят инструкций, как раскопать курган, обнаруженный где-нибудь у дороги, в степи.

Археология у нас становится достоянием масс, как и все знания, накопленные человеком за тысячелетия его культурной жизни.

Поэтому нам сегодня особенно интересно вспомнить прошлое археологии. Среди русских археологов есть немало выдающихся имен – таких, как Хвойко (В. В. Хвойко – крупный русский ученый (умер в 1914 году), открыл под Киевом так называемую трипольскую (от села Триполье) культуру эпохи неолита), Марр (Н. Я. Марр (1864-1934) – советский языковед, академик. Основатель Государственной Академии истории материальной культуры), Тураев (Б. А. Тураев (1868-1920) – выдающийся русский историк Древнего Востока, академик). Им должны быть посвящены отдельные книги.

В этой книге рассказано об эпизоде из прошлого археологии. Во времена Шлимана археологией действительно занимались лишь отдельные «чудаки» – энтузиасты. Самыми неожиданными путями приходили они к науке, и лишь немногие из них становились настоящими учеными.

Жизненный путь Шлимана богат приключениями. Он был одним из крупнейших деятелей «первоначального накопления» археологических знаний об одном из самых интересных – и до сих пор не окончательно освещенном – периоде древнейшей истории Греции. Он положил начало изучению так называемой эгейской (крито-микенской) культуры.

Шлиман был археологом-самоучкой. Многие ученые до сих пор не могут простить Шлиману его ошибок и заблуждений, хотя эти ошибки были свойственны тогдашнему состоянию науки. Цель этой книги – показать, как Шлиман прошел путь от хищничества и дилетантизма к углубленной и осмысленной научной работе.

Окруженный недоверием специалистов, осмеянный немецкими профессорами-чиновниками, он работал упорно и самоотверженно. Смерть оборвала его работу и научный рост на полпути.

После Шлимана археология развивалась стремительно. Она стала серьезной и важной научной дисциплиной. На основании собранных ею фактов мы делаем заключения об уровне культуры и о состоянии общества в древнейшие времена. Археология расчищает дорогу самой живой из наук – истории.

Карл Маркс в своем бессмертном творении «Капитал» указывал, что «такую же важность, как строение останков костей имеет для изучения организации исчезнувших животных видов, останки средств труда имеют для изучения исчезнувших общественно-экономических формаций. Экономические эпохи различаются не тем, что производится, а тем, как производится… Средства труда не только мерило развития человеческой рабочей силы, но и показатель тех общественных отношений, при которых совершается труд» (Карл Маркс, «Капитал», т. I, 1936).

Буржуазная наука подходит к археологическому материалу формально, «типологически», рассматривая добытые в результате раскопок отдельные вещи и комплексы их как предметы, имеющие какое-то самостоятельное историческое развитие. На основании этого буржуазные ученые создают произвольные логические конструкции, различные антиисторические, реакционные фальсификации. А в наши дни «археологи» из шайки фашистских каннибалов пытаются даже вопросы эгейской культуры «осветить» в духе пресловутого расизма…

«Для марксиста археология как вспомогательная историческая дисциплина служит важнейшим средством при анализе материальных общественных отношений для того, чтобы установить общую закономерность исторического развития. Нельзя ограничиваться добыванием, простым накоплением и описанием археологического материала. Необходимо – и это составляет главнейшую задачу – объяснить вещественные памятники, рассматривая их как исторические документы, созданные людьми, находившимися между собой в определенных производственных отношениях» (Б. Л. Богаевский, гл. III книги «История древнего мира», т. II. ч. I, Соцэкгиз. 1937).

Вот почему наряду с археологией историк привлекает этнографический, лингвистический, антропологический материалы, чтобы получить всестороннее представление об изучаемой древней исторической эпохе.

К сожалению, для восстановления древнейшего этапа истории Греции только археология добыла существенный материал. Ее данные позволили уже к началу XX века вполне уверенно говорить о реальности того далекого мира – Трои, Крита, Микен, – о котором лишь смутно повествовали нам древняя легенда и гомеровский эпос.

О том, как эти данные были собраны, рассказано ниже.

Глубокой благодарностью за помощь и ценнейшие указания в работе над этой книгой я обязан профессорам Б. В. Казанскому, Н. А. Куну, а также М. А. Гершензону.

Автор

Кимры купить цветы розы купить цветы розы

Детские сказки

Муза внушила певцу возгласить о вождях знаменитых,

Выбрав из песни, в то время везде до небес возносимой.

Повесть о храбром Ахилле и мудром царе Одиссее…

«Одиссея». VIII. 73-75

(Стихи из «Одиссеи» даны всюду в переводе В. А. Жуковского, а из «Илиады» – в переводе Н. И. Гнедича.)

Заслышав голос отца, Генрих спешил убраться с глаз долой. Он удирал в сад, что тянулся от пасторского дома к ручью, забирался в беседку и сидел притаившись. Но раскатистый бас пастора доносился и сюда. Отец был вечно недоволен. Он жаловался на судьбу, которая закинула его в эту мекленбургскую дыру (Мекленбург – отсталая сельскохозяйственная область в северо-восточной Германии у побережья Балтийского моря), проклинал жадных кредиторов и неблагодарных прихожан, ругал жену за то, что она не умеет экономить и плохо воспитывает детей. Потом он накидывался с бранью на Доротею – на Дютц, как звал свою старшую сестру Генрих, – за ошибки в ее диктанте. Дютц тоненьким голоском беспомощно оправдывалась, от этого отец злился еще больше.

Накричавшись, отец усаживался у окна и принимался во весь голос распевать «God save the King» («Боже, спаси короля» – английский национальный гимн) в собственном переводе на древнееврейский язык. Перевод был посредственный, но в деревне Анкерсгаген некому было указать пастору Эрнсту Шлиману на ошибки в древнееврейском стихе.

У пастора Шлимана были причины жаловаться на судьбу. Молодость провел он в богатом и шумном Гамбурге. Будучи молодым учителем, он стал прилежно изучать богословие. Честолюбивый, он мечтал достигнуть великой учености, поразить мир своими проповедями, а если не удастся – то стихами. В то время каждый немецкий студент писал стихи. Молодые поэты до хрипоты спорили в винных погребках о французской революции и Наполеоне, о разуме и свободе. Они позволяли себе непочтительно подтрунивать над великим, в то время уже порядочно одряхлевшим Гёте.

Подчиняясь общему увлечению, Эрнст Шлиман тоже написал пародию на песню Миньоны (Миньона – одно из действующих лиц в сочинении Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера»). Напечатать ее не удалось.

…Что помешало ему стать поэтом или проповедником? Он и сам в точности не знал. Может быть, всему причиной бедность: и отец его и дед были деревенскими пасторами, от богатства прадеда – любекского купца – осталось лишь семейное предание.

Эрнсту Шлиману предложили место пастора в местечке Нейбукове, в герцогстве Мекленбург-Шверинском. Он согласился, уговорив себя, что это временно. Через несколько лет он женился на шестнадцатилетней Луизе, дочери местного бургомистра, тихой, робкой и задумчивой девушке. Пошли дети – сначала дочери, Элиза и Доротея. 6 января 1822 года родился сын Генрих. Жить становилось труднее. Гамбург вспоминался все реже. Шлиманы перебрались в Анкерсгаген, глухую деревушку между Пенцлином и Вареном, в том же Мекленбург-Шверине. Здесь пастор надеялся поправить свои дела.

Крепостное право, формально отмененное в 1820 году, в Анкерсгагене оставалось фактически незыблемым (В действительности феодальная власть помещиков в мекленбургских деревнях сохранялась еще столетие). Хозяйство в деревне велось чуть ли не натуральное, и, по расчетам Шлимана, доброхотные даяния паствы должны были сделать пасторскую жизнь беспечальной.

Но деревенская идиллия не удалась. Крестьяне оказались нищими поденщиками, с них взять было нечего. Многие разбегались из Анкерсгагена куда глаза глядят – кто в большие города, на фабрики, а кто за границу, в Америку. Местный помещик и два-три богатых фермера были довольно скупы.

Семейство все увеличивалось. Детей было уже шестеро – три сына и три дочери. Жизнь становилась все дороже. Росли долги. Приближалась старость, пастору давно перевалило за сорок, мечты надо было оставить.

Но пастор шумел. Он кричал на жену, которую возненавидел за тихость, за игру на фортепьяно, за стихи Гельдера (И. Г. Гельдер (1744-1803) – немецкий философ и литературный критик, оказал большое влияние на Гёте) и Виланда (К. М. Виланд (1733-1813) – немецкий писатель), переписанные в ее альбом, за то, что дети ее любили, а его боялись. Он кричал на детей, на прихожан в церкви, на пономаря Пранге и даже на одноногого, одноглазого Веллерта, который в деревне совмещал обязанности могильщика и портного и с которым все были вежливы из боязни попасться ему на язык, насмешливый и беспощадный.

В сущности, Эрнст Шлиман не был злым человеком. Но жизнь жестоко теснила его экспансивный темперамент.

В доме Генриху не было покоя. Хорошо было только в саду, в беседке над ручьем. Он подолгу сидел там, вспоминая разные интересные истории, народные легенды. Ручей назывался «Серебряное покрывало». Говорили, что в лунные ночи из ручья встает женщина в сверкающей одежде из чистого серебра. Было до жути интересно мечтать о том, чтобы однажды ночью встать с постели, пробраться сюда и посмотреть, что делает эта волшебница. И еще хорошо было бы пойти в полночь на кладбище – взглянуть, не выросла ли из-под земли нога Геннинга Браденкирля…

Историю Геннинга Браденкирля одноглазый Веллерт рассказывал так, что волосы шевелились на голове от страха и руки холодели. Каждый раз Веллерт прибавлял все новые подробности. Маленький Генрих не замечал, что эти подробности иногда противоречат рассказанным прежде.

Он и сам любил рассказывать сказки. Соседские мальчишки почему-то смеялись над ним и над его рассказами. Генрих отходил от них в сторонку, становился задумчивым и с нетерпением отсчитывал, сколько дней осталось до следующего урока танцев.

Два раза в неделю из соседней деревушки на двуколке приезжали Минна и Луиза, дочери фермера Мейнке. Генрих исчезал в детской, долго умывался, поливал водой непокорные волосы и приглаживал их щеткой, потом появлялся перед девочками во всем блеске.

Генрих, Минна, Луиза и сын местного помещика Гельдта совместно обучались танцам.

Нельзя сказать, чтобы контрданс очень привлекал Генриха, зато в дни, когда Минна с Луизой приезжали на урок, он находил доверчивых слушательниц. Он мог без конца рассказывать девочкам страшные истории. Те слушали, по временам взвизгивая от ужаса.

Едва ли найдется деревушка в Мекленбурге, с которой не связано какое-нибудь местное предание. Анкерсгаген в этом отношении был особенно богат. Но Генриха увлекали не сказки о подземных человечках-гномах, о ведьмах и феях, будто бы населявших леса, озера, церкви и чердаки Мекленбурга. Мальчик гораздо больше любил слушать предания о событиях, носивших исторический характер, оставивших какой-то реальный след на земле. Поэтому развалины старого замка на холме особенно волновали его воображение, и легенда о Геннинге запомнилась ему на всю жизнь.

Старый замок давно разрушился, и нынешний владелец имения, помещик Гельдт, перестроил его совершенно. Не осталось и следа от вала и рва, от подъемного моста и ворот, от большей части прежних дворовых построек. На их месте стоял теперь современный помещичий дом. Но тем мрачней высились на холме уцелевшие части старой крепостной стены и башня, в которой когда-то обитал Геннинг фон Гольдштейн, рыцарь-разбойник, по прозванию Браденкирль.

Однажды, собравшись в доме Гельдта на очередной урок танцев, дети решили осмотреть развалины замка. Впрочем, решение принял один Генрих, Минна и Луиза лишь безропотно последовали за ним. Благоразумный Гельдт-младший предпочел остаться дома: он был нелюбопытен, и, кроме того, эти развалины все равно достанутся ему по наследству, когда он вырастет.

Дрожа от страха, девочки вслед за Генрихом пробирались по полуразвалившейся лестнице башни, плутали по коридорам, устроенным в стене саженной толщины, бродили по заросшему бурьяном саду.

Генрих рассказывал. Он с непостижимой легкостью разбирался в этих руинах, безошибочно находил места, о которых говорилось в легенде.

…Геннинг наводил ужас на всю округу своими жестокими налетами и грабежами. Дорога мимо замка стала зарастать травой, по ней боялись ездить. Геннинг со своей дружиной награбил несметные богатства. Вон под тем курганом он похоронил своего умершего ребенка в колыбели из червонного золота.

Однажды, поссорившись с неким герцогом, он задумал зазвать его в гости, чтобы коварно убить. Герцог принял приглашение и отправился в путь. Но крепостной Геннинга, пастух, подстерег герцога по дороге и выдал ему замысел своего господина. Герцог со всей свитой немедленно повернул обратно.

Геннинг скоро узнал, кто раскрыл его план герцогу. Пастуха схватили и по приказанию рыцаря изжарили в камине на огромной железной сковороде (Прозвище «Браденкирль» – испорченное «Brat den Kerl – означает «изжарь молодца»). Трещина в стене залы, занимавшей второй этаж башни, – вечный след от камина, где жарили несчастного пастуха. Камин замуровали, но трещину никак не удается заделать.

Когда пастух корчился в смертных муках, Геннинг, злобно издеваясь над своей жертвой, дал ему пинок.

Вскоре герцог вернулся к Анкерсгагену с целой армией солдат, осадил замок и взял его приступом. Увидев, что песенка спета, старый разбойник зарыл свои сокровища в саду, под круглой башней, от которой теперь остались одни развалины, а затем покончил с собой. Его похоронили на кладбище под огромной каменной плитой, но земля долго не принимала его проклятую ногу, которой он дал пинок пастуху. Могильщики ее засыпали землей, а наутро снова вырастала из-под камня огромная левая нога в черном чулке и башмаке. Могильщик Веллерт клялся Генриху, что сам видел ее, когда был молодым, и пономарь Пранге тоже подтверждал, что нога вырастала…

Мальчик рассказывал историю Геннинга с подробностями, убежденно. Она была для него связана с ясно видимыми, подлинными, несомненными вещами. История эта была запечатлена на стенах замка, на замурованном камине, на огромной могильной плите.

Генриха вовсе не беспокоило, что история Геннинга не подтверждается никакими прямыми доказательствами. Например, никаких надписей с именем Геннинга Браденкирля в замке не было. Но достаточно было взглянуть на стенную глиняную скульптуру-рельеф, украшавшую одну из стен башни. Скульптура изображала рыцаря. Это, конечно, был Геннинг. По преданию, эта скульптура была забрызгана кровью несчастного пастуха, и с тех пор никак не удавалось закрасить проклятый портрет: краска сразу же отваливалась.

Так в сознании мальчика народное предание становилось неотделимым от материальных памятников прошлого.

Как удивился бы Генрих, узнав, что легенда о Геннинге гораздо моложе самого Геннинга, что она возникла лишь тогда, когда Анкерсгагенский замок уже лежал в руинах и когда народная фантазия потребовала объяснения странного прозвища «Браденкирль».

В основе этой смешной и наивной детской веры в существование заколдованной ноги рыцаря-разбойника лежала вера в народное предание.

И именно глубокая любовь к народным сказаниям, народному эпосу способствовала тому, что Шлиман через много лет, вдали от Анкерсгагена, под небом Греции, сделал свои замечательные открытия.

Жизнь Генриха Шлимана – доказательство того, что на верном пути стоит лишь тот историк, который не пренебрегает мудростью народа, его памятью, его творчеством…

Развалины старого замка, ручей «Серебряное покрывало» и садовая беседка с привидением не смогли заслонить от маленького Шлимана действительности. Но чувство реального проявлялось у него весьма своеобразно. Однажды, наслушавшись жалоб отца на безденежье, он набрался храбрости и посоветовал… раскопать курган и взять золотую колыбель сына Геннинга (История с золотой колыбелью – «бродячий мотив» легенды. В одной из соседних мекленбургских деревень рассказывали, что католические монахини, изгнанные протестантами во времена Реформации, сложили монастырские сокровища в золотую колыбель и спрятали ее в подвале до лучших времен).

Отец долго хохотал, а Генрих так и не понял до конца жизни, что в этом было смешного.

Но однажды ночью отец столкнулся с сыном на лестнице. Оказалось, что мальчик в одной рубашонке собрался на кладбище – посмотреть, не выросла ли снова нога Геннинга Браденкирля. Пастор Шлиман понял, что пора всерьез заняться воспитанием сына.

Прежде всего нужно было оградить ребенка от дурацких бредней пропойцы Веллерта.

Генрих был очень огорчен, когда отец запретил ему слушать рассказы хромого могильщика. Балагур, остряк и циник, Веллерт обладал неистощимым запасом разных историй, прибауток и анекдотов. Память у него была изумительная. Ему ничего не стоило, выслушав в церкви пасторскую проповедь, повторить ее потом слово в слово со всеми многозначительными ужимками и широкими жестами, которые так любил пастор Шлиман. Через пятьдесят лет, вспоминая о Веллерте, Генрих Шлиман писал: «Этот человек, если бы ему была открыта дорога к школьному и университетскому образованию, несомненно стал бы выдающимся ученым».

Веллерт скоро узнал о нагоняе, полученном пасторским сыном за любознательность. Встретив мальчика на улице, он остановил его и объяснил, что напрасно теперь стараться увидеть ногу преступного рыцаря: еще мальчишкой он, Веллерт, вместе с Пранге отрезал эту ногу и околачивал ею груши с деревьев. С тех пор нога не растет.

Чрезвычайно любопытно, что Шлиман в своих воспоминаниях к рассказу о Браденкирле прибавил следующее примечание: «По позднейшему преданию, выросшая из-под земли нога была похоронена перед самым алтарем. Поразительно, что, как сообщает мой дядя, пастор Ганс Беккер (нынешний священник Анкерсгагенского прихода), при предпринятом несколько лет тому назад ремонте церкви была обнаружена неглубоко в земле, под алтарем, кость человеческой ноги».

Конечно, в то время, когда были написаны эти строки, Шлиман уже прекрасно понимал, что именно кость, найденная в земле, дала повод для создания «позднейшего предания» – эффектной концовки легенды. Но он не мог себе отказать в удовольствии еще одним штрихом «овеществить» предание о Геннинге.

Мы так подробно останавливаемся на всех этих легендах потому, что Шлиман сам неоднократно подчеркивал свой детский интерес ко всему «таинственному и романтическому». Несомненно, что местный фольклор оказал большое влияние на впечатлительного мальчика. Но скоро перед ним раскрылся новый поэтический мир, он узнал иные предания, величие которых затмило и отодвинуло на задний план примитивные, доморощенные мекленбургские сказки.

Пастор Шлиман решил дать сыну классическое образование. После той памятной ночной встречи на лестнице Генрих был усажен за латинскую грамматику и древнюю историю. Пастор не замечал, что сам уже не очень тверд в этих предметах. Недостаток фактических сведений легко восполнялся воодушевлением. Особенно увлекался пастор Шлиман, рассказывая сыну о гибели Помпеи и Геркуланума (Помпеи и Геркуланум – два небольших города в окрестностях Неаполя (Италия). Они были засыпаны лавой и пеплом во время извержения Везувия в 79 году. С XVIII века там велись долгое время раскопки, позволившие во многом восстановить подробности жизни античного города).

Как раз в первые десятилетия прошлого века возобновились начатые еще в 1748 году раскопки Помпеи. Интерес к трагически погибшему городу проявляли не только ученые. О Помпеях в то время писали в газетах, болтали в гостиных. О Помпеях упоминалось в стихах, а Карл Павлович Брюллов под впечатлением посещения раскопок написал свою знаменитую картину (Речь идет о его знаменитой картине «Последний день Помпеи»).

И до захолустного Анкерсгагена докатилось это увлечение.

Голос Эрнста Шлимана гремел раскатами, когда он рисовал сыну картину разбушевавшегося Везувия. Пастор вдруг почувствовал себя историком и археологом, он уже мечтал о том, чтобы поехать в Неаполь, посетить Помпеи, сделать поразительные открытия.

Генрих слушал внимательно, запоминал имена, даты, факты. У него была жадная и цепкая память.

Когда о Помпеях было рассказано все, что пастор помнил, наступил черед Гомера. Греческого языка Эрнст Шлиман не знал, но читал Гомера в немецком переводе Фосса. Рассказы о сражениях и об уничтожении Трои Генриху понравились. Но ему трудно было вообразить себе всех этих Одиссеев, Ахиллов и Гекторов. Это была какая-то другая жизнь, непохожая на анкерсгагенскую, и люди эти были, очевидно, не похожи на окружавших Генриха людей.

Отец рассказал, что в анкерсгагенском замке, в том самом, где когда-то буйствовал Геннинг Браденкирль, жил в 1769 году Иоганн-Генрих Фосс, переводчик Гомера. Но и от этого Гомер не стал понятней восьмилетнему ребенку.

На рождество отец подарил Генриху книгу Георга-Людвига Еррера «Всемирная история для детей». Перелистывая ее, мальчик увидел интересную картинку: войско штурмует горящий город. В клубах дыма вырисовываются мощные крепостные стены с четырехугольной башней. На переднем плане – воин несет на плечах старика и за руку ведет маленького мальчика.

Оказалось, что это Эней с отцом и сыном бежит из горящей Трои.

Здесь начинается одна из самых спорных страниц в биографии Шлимана, вызвавшая много разногласий среди писавших о нем. Вот как сам Шлиман описывает этот эпизод:

«Я радостно воскликнул: «Отец, ты ошибся! Еррер видел Трою, иначе он не смог бы ее нарисовать!» – «Сынок, – ответил он, – это лишь воображаемая картина». Но на мой вопрос, в действительности ли древняя Троя имела такие большие стены, он ответил утвердительно. «Отец, – сказал я тогда, – если такие стены существовали, они не могли быть совершенно уничтожены, они лишь погребены под пылью и мусором столетий». Он мне вновь возразил, но я остался при своем мнении, и, наконец, мы порешили на том, что я когда-нибудь откопаю Трою».

Конечно, это вымышленный разговор. Он был написан в то время, когда пятидесятидевятилетний Шлиман освещал «обратным светом» свою путаную и необычную жизнь. Тогда Шлиман был уже убежден сам и считал нужным убедить других, что великое дело, совершенное им, было задумано еще в детстве, что вся его долгая жизнь была планомерным и настойчивым стремлением к заранее намеченной цели.

Это – самообман, хотя и вполне понятный в устах Шлимана. Но зерно истины в приведенном рассказе есть. Несомненно, картинка из книги заинтересовала мальчика. Несомненно, отец мог сказать Генриху, что город Троя исчез бесследно. И очень может быть, что Генрих не поверил отцу.

Но от такого разговора до плана раскопок Трои, до установления цели всей жизни еще очень далеко.

Как бы то ни было, на следующем уроке танцев Генрих уже рассказывал Минне и Луизе Мейнке о гибели Трои.

Минна была доброй и послушной девочкой. Она готова была часами слушать рассказы Генриха, никогда не перебивала, а в нужных местах ахала и вздыхала. Как раз такой друг нужен был Генриху. С соседскими мальчишками – насмешниками и сорванцами – он не сдружился, братья его были слишком малы, а сестры жили какой-то своей, обособленной, непонятной и глупой жизнью – в мире цветных ленточек, самодельных кукол и пуговиц от старого платья. Кое-как он ладил только с Дютц. Старшая сестра, Элиза, была набожна, зла и больше всего на свете любила читать мальчикам ехидно-благонравные нотации.

Свою мать Генрих по-детски любил, но настоящей близости между ними не установилась. Мать была всегда удручена, молчалива. В последнее время она часто хворала и давно уже не прикасалась к фортепьяно. Ей не о чем было рассказывать сыну, а Генрих ничего не спрашивал у нее. Поэтому всю силу своей дружбы мальчик перенес на Минну. Однажды он заявил ей, что они поженятся, когда вырастут. Минна, конечно, послушно согласилась. Генрих счел дело решенным.

Дома Генрих старался бывать как можно меньше. Отец непрестанно злился и кричал, что его разоряют. Мать часто плакала. Служанка Фикхен, о связи которой с пастором давно уже поговаривали соседки, хозяйничала в доме как хотела. Она была модницей и едва ли не через воскресенье появлялась в церкви в новом платье.

Отец все больше запутывался в долгах.

В семействе ожидалось прибавление – должен был родиться седьмой ребенок.

Роды были тяжелые, мать долго болела. Врач сказал, что это «нервная горячка» – ныне несуществующая болезнь, симптомы которой описаны в старинных повестях, где врач над постелью больного разводит руками и призывает надеяться на провидение.

Мать так и не поправилась. Она умерла в марте 1831 года, на тридцать восьмом году жизни. Генриху было тогда девять лет.

Пастор Шлиман давно уже возненавидел жену, считая ее виновницей крушения всех мечтаний его юности. Эту ненависть он сохранил и после ее смерти, до конца своей долгой жизни. Но, собственноручно делая в церковной книге запись о кончине жены, он с непостижимым лицемерием – а может быть, и в приступе внезапного раскаяния – приписал: «Господь да наградит безвременно усопшую чистым и вечным блаженством за всю любовь и нежную заботу, которую она проявила при жизни ко мне и к нашим детям. Это искренняя мольба ее удрученного горем супруга и семи малых детей, оставленных ею».

Жизнь в пасторском доме стала совершенно невыносимой, особенно с тех пор, как у отца начались неприятности с приходом.

Пастор Шлиман никогда не был на особенно хорошем счету у анкерсгагенских обывателей. Его громкий голос и воинственные жесты нарушали торжественность церковной службы. А тут еще Фикхен совсем обнаглела. Она заявила соседкам, что скоро станет пасторшей и на этом основании требует соответствующего уважения к себе. Соседки подняли ее на смех. Началась склока. Прихожане стали поговаривать о том, что шелковые и бархатные платья Фикхен обходятся недешево, и следует проверить сохранность церковной казны.

С пастором перестали здороваться. Дело получило огласку. Вскоре церковные власти назначили ревизию дел и следствие.

Родители Минны Мейнке запретили дочери встречаться с сыном опального пастора. Это было особенно тяжелым ударом для Генриха. Он плакал, не переставая, от тоски и непонятной ему, незаслуженной обиды.

Через несколько дней Генрих был отправлен к своему дяде, тоже пастору, в деревню Калькхорст, возле Ней-Стрелица. Старших дочерей Эрнст Шлиман отослал к другим родственникам. Семья развалилась навсегда.

Дядя Фридрих принял Генриха не очень радушно, но благожелательно. Мальчику нужно учиться. Что он знает? Ничего? Очень жаль. Его будет готовить в гимназию господин Карл Андрес, кандидат наук, молодой, но чрезвычайно ученый человек.

Господин Андрес усердно принялся за дело, и уже к концу 1832 года Генрих был в состоянии ужасной школьной латынью изложить похождения героев Троянской войны, ахейских вождей Агамемнона и Одиссея. Сочинение было троекратно переписано под наблюдением учителя и торжественно послано отцу в качестве рождественского подарка.

Весной 1833 года Генрих был принят в Ней-Стрелицкую гимназию. Поселился он в Ней-Стрелице у придворного музыканта, господина Лауэ. Великий герцог Мекленбург-Стрелицкий, следуя традициям венского двора, держал придворный оркестр, но не слишком щедро платил своим музыкантам. Супруги Лауэ охотно согласились за небольшое вознаграждение предоставить Генриху полный пансион и жилье.

Лауэ и его супруга были фантастически скупы. Генриха поселили в каморке на чердаке. За обедом приходилось крепко придерживать тарелку рукой – едва рука разжималась, фрау Лауэ выхватывала недоеденное блюдо:

– Ты уже сыт, мой мальчик?

Но Генрих не очень жаловался на свою жизнь. Самое главное – он учился. Ему хотелось узнать одновременно тысячу вещей. Он сидел над учебниками с каким-то диким упорством. Учение давалось нелегко: рассказы отца и вокабулы Андреса не привили ему систематических навыков к занятиям. Он зубрил. Но хуже всего было то, что гимназическое начальство невзлюбило его, – сын проворовавшегося пастора не служил украшением учебного заведения. Ему ставили посредственные отметки за выученные уроки. Он плакал и зубрил еще усердней.

Друзей у него не было. Его соученики, сынки богатых помещиков и купцов, злобно издевались над его потертой одеждой и над голодными обедами госпожи Лауэ. Генрих отмалчивался. Он хотел учиться, больше ничего.

Между тем у отца дела шли все хуже. Ревизия обнаружила злоупотребления и отстранила пастора от должности. Следствие затягивалось. Грозила нищета. Нечего было и думать о том, чтобы платить за обучение Генриха в гимназии и университете.

Пробыв три месяца в гимназии, Генрих перевелся в местное реальное училище. Но и там ему не удалось доучиться. Отец совершенно обнищал. Даже Фикхен, потеряв надежду на благополучный исход дела, отказалась от мечты о звании пасторши и ушла. Эрнст Шлиман написал сыну, что больше не может посылать ему ни копейки. Дядя Фридрих, обремененный собственной семьей, был готов помочь племяннику добрым советом, но, увы, ничем более.

Двухлетнее пребывание в реальном училище дало Генриху скудное элементарное знакомство со школьной премудростью и аттестацию трудолюбивого растяпы. В архиве училища сохранилась такая характеристика: «Его поведение и прилежание радовали учителей, в большинстве предметов он получил достаточные познания, при этом, однако, ему еще недостает обходительности. Сочинения прилежно сделаны, но часто не хватает ясности в мыслях».

Генрих завязал в узелок свои вещи и пошел проститься с хозяевами. В гостиной в неурочный час раздавались звуки фортепьяно.

– Раз-два-три-и, раз-два-три-и,- отсчитывал господин Лауэ.

«Новый ученик», – подумал Генрих и раскрыл дверь. Высокая девушка в простом черном платье сидела за фортепьяно. Она обернулась. Это была Минна Мейнке.

«Едва наши взгляды встретились, – вспоминал впоследствии Шлиман, – мы разразились потоком слез и, ни слова не говоря, упали друг другу в объятия. Несколько раз пытались мы заговорить, но наше волнение было слишком велико, мы не могли вымолвить ни слова. Скоро в комнату вошли родители Минны, и нам пришлось расстаться, но прошло много времени, пока я успокоился. Теперь я был уверен, что Минна меня еще любит, и эта мысль зажгла мое честолюбие: с этого мгновения я почувствовал в себе безграничную энергию…»

Но всю эту энергию пришлось направить на подыскание службы. Она, наконец, подвернулась: господин Гольц, лавочник из деревни Фюрстенберг, подыскивал себе в ученики толкового мальчика. Рекомендации нашлись. Генрих стал служащим. Ему было тогда четырнадцать лет.

Скитания

Долго его глубина поглощала, и сил не имел он

Выбиться кверху, давимый напором волны…

Вынырнул он напоследок, из уст извергая морскую

Горькую воду…

«Одиссея», V. 319-324.

В пять часов утра его будил хозяин. В одиннадцать часов вечера он валился в постель. Он спал шесть часов, работал восемнадцать.

Он убирал лавку. Потом тер картофель для винокурни. Потом вставал за прилавок и продавал покупателям свечи, масло, селедки, мыло, соль, молоко, картофельную водку. Наконец приходил вечер. Лавка запиралась. Он уходил на винокурню и дежурил у перегонного куба. От угара, от самогонной вони его тошнило. Отупевший, с дрожащими коленями, он таскал бутылки с мутным картофельным самогоном, подкладывал дрова в топку. Он ни о чем не думал.

По воскресеньям лавка была заперта, но работы хватало: нужно было привезти товар, распаковать, расставить, приготовить… Если все-таки выпадал свободный час, он спал.

Иногда он вспоминал о реальном училище, о кандидате наук Карле Андреев, о книгах. Но все это было так давно, что воспоминания перестали его волновать.

За пять с половиной лет, проведенных в Фюрстенберге, он не прочитал ни одной книги. И даже не столько потому, что не имел времени для чтения. Просто во всей деревне не было ничего, кроме библии.

В лавочке работал еще один парень, по фамилии Бендикс. Он был угрюм, долговяз, молчалив. Он никогда не жаловался. Но однажды, когда закрылась дверь за последним покупателем, наклонился к Генриху и шепнул:

– Удерем в Америку!

Генрих посмотрел внимательно, подумал и ответил:

– Согласен.

Он очень неясно представлял себе Америку, но знал, что многие крестьяне из окрестных деревень вдруг срывались с насиженного веками места, бросали все и уезжали в Америку.

В Америке люди наживали бешеные деньги, и уж во всяком случае там не придется работать с утра до поздней ночи сидельцем в деревенской лавке.

Мальчики сложили и сосчитали свои деньги. Оказалось, что едва хватит на дорогу до Гамбурга. А дальше?

И тут неожиданно пришло письмо от отца. Он писал, что дело против него прекращено, ему вернули сан и должность, он победил и посрамил своих врагов. Но он решил отказаться от прихода и сложить с себя пасторские обязанности. Его с почетом проводили из Анкерсгагена, и церковные власти выплатили ему пособие – восемь тысяч марок.

На самом деле, конечно, дело обстояло проще: решено было замять неприятную историю с проворовавшимся пастором, дать ему денег и посоветовать переехать куда-нибудь подальше.

Но Генрих не вдавался в подробности – Америка теперь показалась такой близкой и доступной! Он написал отцу, что хочет уехать и просит одолжить денег на дорогу.

Отец ответил бранью и жалобами на весь мир.

Мечту о бегстве пришлось забыть. Снова потянулись дни нескончаемой, тупой, бессмысленной работы. Их монотонная серость была нарушена лишь раз, одним вечером, на всю жизнь оставшимся в памяти Шлимана.

В этот вечер в лавку ввалился пьяный мельничный подмастерье Герман Нидерхеффер, деревенский шут и забияка. Он потребовал водки. Но с Нидерхеффера деньги брали вперед. Однако пьяный уселся на бочку, обвел мутным взглядом лавку и вдруг стал декламировать.

Он читал «Одиссею». Читал наизусть, с дикой страстью, с завыванием, со слезами.

Он читал «Одиссею» по-древнегречески…

Нидерхеффер был сыном пастора из Ребеля и в детстве учился в гимназии. Его выгнали из шестого класса за «плохое поведение». Парень с горя запил. Отец отдал его в подмастерья к мельнику. С тех пор за Германом Нидерхеффером укрепилась слава беспутного, пропащего человека. Но тяжелая работа и пьянство не смогли выбить у него из головы затверженные в детстве бессмертные гекзаметры (Гекзаметр – стихотворный размер, которым написаны «Илиада» и «Одиссея», а также и ряд других произведений античной поэзии. Этим размером написано, например, и двустишие А. С. Пушкина «На перевод Илиады: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи: Старца великого тень чую смущенной душой»).

Генрих с каким-то страхом слушал декламацию Нидерхеффера. Не понимая ни слова, юноша ловил каждый звук. В этих стихах для Генриха воплотилась сама наука. Пьяный мельничный подмастерье был для него образцом учености. Когда тот кончил, Генрих попросил его повторить. Мельник потребовал водки. Генрих собрал всю свою мелочь, бросил монеты в кассу и налил стакан.

Три раза Нидерхеффер повторял этот отрывок из «Одиссеи» – в нем было не меньше ста стихов. Три раза Генрих платил за водку. Он заплатил бы и в четвертый раз, но у него не осталось больше ни гроша.

В этот вечер Генрих Шлиман почувствовал, что дальше так продолжаться не может, что он не хочет погибать в Фюрстенберге.

Но деваться было некуда. Лавочка в Фюрстенберге давала ему хлеб, и, кроме того, он привык. Когда хозяином «предприятия» вместо господина Гольца стал господин Хюкштедт, Шлиман и Бендикс перешли к новому владельцу как «живой инвентарь». Месяцы шли и накапливались в годы, заполненные работой, работой, работой.

Генриху помогло, в буквальном смысле слова, несчастье. Однажды, поднимая очень тяжелую бочку, он почувствовал острую боль в груди. К вечеру началось кровохарканье. Генрих слег и несколько дней не мог подняться с постели. Когда он, наконец, встал и вышел в лавку, хозяин озабоченно на него посмотрел и сказал, что очень жаль, но, видно, работа в лавке будет теперь Генриху не по силам.

С несколькими талерами в кармане, со старой котомкой за плечами шагал по дороге из Фюрстенберга худой, невысокий девятнадцатилетний парень с запавшими глазами. Он кашлял, отплевывался кровью и шел дальше.

Куда? Это, по существу, безразлично. Он был не нужен никому на свете.

Отец переехал в другую деревню, женился – в пятьдесят восемь лет! – и обзавелся крестьянским хозяйством. Старшие сестры жили у родственников приживалками. Дядя… Нет, уж лучше все-таки идти к отцу.

Пришел – и раскаялся. Отец принял его неприветливо. Мачеха оказалась неграмотной, сварливой бабой. С отцом она дралась почти ежедневно. Бывший пастор прозрачно намекнул сыну, что молодым людям его возраста стыдно сидеть на отцовской шее.

Генрих ушел в Росток. Там он все лето, сутками не выходя из комнаты, изучал двойную бухгалтерию. Но работы для него в Ростоке не нашлось. Он отправился к отцу и объявил, что намерен уехать в Гамбург искать счастья.

Отец благословил его и дал на дорогу двадцать девять талеров. До Гамбурга было около двухсот километров. Большую часть дороги Генрих прошел пешком.

Стояла осень 1841 года.

Потеряв голову, бродил юный провинциал по большому портовому городу. Его потрясало все: огромные вывески, уличное освещение, бой часов на городской башне. Толпы людей проходили по улицам, и в каждом Генрих видел или отважного капитана или купца-миллионера.

Назавтра Генрих разыскал земляка своей матери, хлебного маклера Вендта. Тот с удивлением встретил странного посетителя, однако вспомнил Луизу – они вместе играли в детстве – и обещал подыскать для Генриха какое-нибудь дело.

Действительно, через несколько дней Генрих уже служил приказчиком в лавке Линденмана на Рыбном рынке. Но после первого же кровохарканья хозяин растолковал Генриху, что здесь не больница, и выгнал на все четыре стороны.

Долго Генрих не мог найти работу. Чахоточного, слабосильного парня никто не хотел брать. Доведенный до отчаяния, он написал дяде в Калькхорст. Тот прислал десять талеров и резкое письмо, полное обидных насмешек. Первым движением Генриха было отослать деньги обратно. Но он задолжал за каморку, которую снимал на чердаке многоэтажного доходного дома. Стиснув зубы, Генрих оставил деньги у себя. Рано или поздно он отомстит за все оскорбления.

Вендт еще раз попытался пристроить Генриха в бакалейный магазин Дейке. Но и оттуда его через неделю выгнали.

Наступила сырая, промозглая гамбургская зима. Голодный и измученный, без пальто, задыхаясь от кашля, бродил Генрих по городу.

Однажды он зашел в порт. Тащились ломовые обозы, грузчики несли тюки и катили бочки, упитанные маклеры суетились возле складов. Корабли со всего света стояли у причальных стенок. Здесь были бриги и шхуны, рыбачьи парусники и коренастые пароходы с высокими узкими трубами.

Если бы Генрих читал «Одиссею», он мог бы воскликнуть вслед за Гомером:

Берег, как ни был обширен, не мог обоюдовесельных

Всех кораблей их вместить…

А за гаванью, там, за широким устьем Эльбы, угадывался открытый горизонт и серое, беспокойное, свободное море…

Генрих повернулся и пошел. Через полчаса он был у Вендта. Маклер с сомнением покачал головой: едва ли найдется капитан, который рыщет по Гамбургу в поисках чахоточной команды. Однако обещал узнать.

28 ноября 1841 года Генрих Шлиман взошел на борт брига «Доротея».

«Доротея» развернулась и вышла из порта. В устье Эльбы пришлось задержаться из-за непогоды. Наконец 1 декабря показалось открытое море. Первая морская волна легонько приподняла судно, опустила и, вдруг вспухнув за кормой, нависла и упала на палубу дождем тяжелых соленых брызг.

Кругом было море, впереди – океан, а там, в конце далекого пути,- окруженная тропическими лесами, залитая солнцем, напоенная запахом апельсинов Ла-Гуайра, – город с непривычным и романтическим именем.

Когда человеку двадцать лет и он стоит на палубе брига, идущего в Венесуэлу, он склонен забыть и свою болезнь, и то, что ради покупки шерстяного одеяла пришлось продать последний пиджак, и то, что будущее темно и тревожно. Ветер был попутный, далекий берег чуть виднелся с левого борта.

– Генрих Шлиман, каютный юнга, бриг «Доротея», рейс Гамбург – Ла-Гуайра, капитан Симонсен, груз – железные изделия, пассажиров трое, команды девять человек, оверштаг, бомбрамсель, камбуз! (Последние три слова – морские термины. Оверштаг – поворот против ветра, бомбрамсель – верхний парус, камбуз – корабельная кухня) – отрапортовал самому себе Генрих и пошел вниз.

Ветер недолго был попутным. На траверсе Гельголанда с запада налетел ураган. «Доротея» маневрировала, ложилась в дрейф, снова поднимала паруса – не помогало ничто. Ветер трое суток швырял судно по волнам.

Генрих забыл о своих романтических восторгах. Его непрерывно мучила морская болезнь. За эти три дня он лишь однажды, завернувшись в одеяло, выбежал на палубу. Ледяной ветер выл в вантах, облепленных снегом. Судовой колокол, раскачиваясь от ветра, непрерывно звонил. Остервенело ругался боцман, матросы с посиневшими лицами, пригнувшись, пробегали по палубе. Генрих вернулся в каюту, где, дрожа от страха, сидели пассажиры. Он разделся, привязал себя ремнем к койке и взял в руки книгу.

Он проснулся от крика. В каюту ворвался капитан:

– Наскочили на камни! Все наверх!

И сразу – толчок. Из иллюминаторов вылетели стекла. Хлынула вода. Генрих вскочил, сорвав ремень. Одеваться было поздно. В одном белье вскарабкался он на палубу по лесенке, вдруг ставшей отвесной. Волна швырнула его с правого борта к левому. Он успел уцепиться за снасти. Ему было страшно, он хотел жить. Но способности наблюдать он не утратил. Его насмешливый глаз отметил, как один из пассажиров, очевидно католик, истошно призывал на помощь деву Марию и всех святых.

«Но ни Мария, ни ее сын не появлялись, а опасность росла с каждой минутой»,- иронизировал Шлиман через несколько дней в письме к Дютц.

Люди карабкались на мачты. Генрих тоже стал привязывать себя. Но под ногами что-то треснуло, тяжелая волна ударила в спину, веревка лопнула. Падая в море, Генрих успел лишь заметить, что увешанная людьми мачта наклонилась к самым волнам.

И все-таки он выплыл. Он стал искать глазами силуэт мачты на темном небе, но ничего не увидел. Что-то твердое толкнуло его в бок. Это была пустая бочка. Он уцепился за нее.

Его подобрали матросы «Доротеи», которым в последнюю минуту удалось спустить шлюпку на скачущие волны. К утру шлюпку прибило к отмели голландского острова Тексель.

Потерпевших крушение подобрали рыбаки. Шлиман был весь изранен и без сознания. Он очнулся вечером в домике рыбака. У постели стоял его сундучок – единственная вещь с «Доротеи», которую море прибило к берегу. Матросы усмотрели в этом предзнаменование и прозвали Шлимана «Ионой».

В сундучке была пара рубашек, носки и рекомендательное письмо Вендта к нескольким венесуэльским купцам в Ла-Гуайру.

Голландские власти выдали команде «Доротеи» пособие на обратный путь до Гамбурга» Отказался от пособия лишь каютный юнга Шлиман.

Он не хотел возвращаться в Германию.

Страна, в которой он родился, отняла у него детство, отняла надежду учиться, отняла здоровье и силу. Зачем ему было возвращаться в Гамбург? Чтобы снова ходить по магазинам и мастерским, безуспешно пытаясь найти работу? Или вернуться в Мекленбург, который он ненавидел всеми силами души?

Он стал вольным человеком, он дышал морским ветром; весь мир, все страны были ему открыты. А ради свободы можно снести и нищету.

Он попросил помочь ему добраться до Амстердама. Там он рассчитывал вступить в голландские колониальные войска. Солдат имеет верный хлеб и крышу над головой.

Рекомендательные письма он отослал обратно Вендту, прибавив краткое описание гибели «Доротеи».

Через несколько дней он был в Амстердаме.

От «Айвенго» до «Тилемахиды»

…Я по улицам буду бродить, и, конечно,

Кто-нибудь даст мне вина иль краюшку мне

вынесет хлева

«Одиссея», XV, 311-312

В солдаты Генриха не приняли. Мекленбургский консул в Амстердаме, господин Квак, дал ему два гульдена и просил больше не беспокоить. Милостыню голландцы подавали туго, чистильщиков сапог и без него в Амстердаме было слишком много.

Тогда он решил симулировать болезнь. Полицейский подобрал его на улице в явном беспамятстве. Генрих надрывно кашлял, но, как назло, кровохарканье не появлялось.

Врач в больнице для бедных констатировал горячку и истощение. В больнице было тепло, довольно сытно кормили, никто не смеялся над его одеждой. Генрих решил «проболеть» до весны. Но уже через неделю врач стал косо посматривать на него. В больнице для бедных нельзя долго задерживаться.

И вдруг господин Квак получил письмо от маклера Вендта.

Добрый маклер сообщал, что известие о крушении брига «Доротея» пришло к нему в тот момент, когда он со своими друзьями сидел за торжественным рождественским обедом. Все были очень растроганы и тут же собрали между собой 240 гульденов в пользу потерпевшего кораблекрушение юноши. Маклер Вендт покорнейше просил господина консула отыскать Генриха Шлимана и вручить ему приложенный чек и рекомендательное письмо к господину Гепнеру, который не преминет помочь молодому человеку в его безвыходном положении.

Рекомендация Гепнера помогла Шлиману поступить посыльным в банкирскую контору «Ф. Квин».

Но его честолюбие страдало. Он тяготился ролью мальчика на побегушках и твердо решил выбиться в люди. У него не было ни денег, ни друзей, ни почтенного имени. Он мог рассчитывать только на себя.

И он стал учиться.

Прежде всего, он взял двадцать уроков каллиграфии, потому что со своим полудетским некрасивым почерком он не мог надеяться получить место хотя бы конторщика.

Потом он стал изучать немецкий язык.

И в Мекленбурге и в Гамбурге Шлиман говорил на «платдойч» – нижненемецком жаргоне, далеком от немецкого литературного языка. Но здесь, в Голландии, немцы разговаривали по-немецки, и Шлиману часто приходилось краснеть за свое произношение и невозможную орфографию. Шлиман раздобыл какую-то немецкую книгу и стал ее заучивать наизусть. Потом, для практики, начал писать изложения по этой книге. Так зародился «шлиманский» метод изучения языков.

В это же время он писал сестре: «Несмотря ни на что… моя страсть к путешествиям не исчезла. Проведя здесь лет шесть, основательно изучив дело, я поеду в Батавию, а оттуда в Японию. Там я завоюю свое счастье. Инстинкт говорит мне: не оставайся в Европе!»

Этот рассыльный уверенно намечал себе определенные цели. Он решил стать независимым путешественником и «завоевателем своего счастья». Для этого он принялся за изучение английского языка – международного языка колониальных купцов. В Голландии, тесно связанной с морской торговлей всего мира, трудно было рассчитывать на «успех в жизни», не владея английским языком.

Шлиман ив детстве не чувствовал пристрастия ко всякого рода склонениям, спряжениям и прочей грамматической премудрости. Он просто-напросто купил у букиниста знаменитый роман Гольдсмита «Векфильдский священник» и стал его зубрить наизусть. Вначале он ничего не понимал. Поэтому он за гроши нанял какого-то англичанина, который ежедневно переводил ему содержание выученных страниц и исправлял ошибки в его «сочинениях». Исправленные сочинения Шлиман переписывал и затем также заучивал наизусть.

«Таким образом, я настолько укрепил свою память, что через три месяца уже легко мог… к каждому уроку повторить наизусть по двадцать печатных страниц английской прозы, предварительно лишь трижды прочитав их», – писал Шлиман.

Когда «Векфильдский священник» был выучен, наступила очередь «Айвенго» Вальтера Скотта.

Шлиман не расставался с книгой. Он читал в очереди на почтамте, на ходу, на улице и даже в конторе, штемпелюя векселя, бочком заглядывал в раскрытую, книгу.

Чтобы выработать хорошее произношение, он регулярно каждое воскресенье дважды ходил в англиканскую церковь и, став в углу, потихоньку повторял про себя каждое слово проповедника.

Свой бюджет он рассчитал с точностью до гроша. Восемь гульденов за каморку без печки – даже это было дорого. Печку он взял напрокат у кузнеца за пять гульденов. На завтрак – похлебка из ржаной муки. Обед – не дороже шестнадцати пфеннигов в день. Все остальные деньги тратились на учителей, книги, бумагу и перья.

Он жил в каком-то судорожном возбуждении. У него началась бессонница. Но и в томительные ночные часы, ворочаясь на своей жесткой постели, он повторял английские слова. «Ночью, в темноте, память гораздо более сосредоточенна»,- замечал он.

Менее сильный ум не выдержал бы такой подвижнической работы.

Но Шлиман, в полгода совершенно свободно овладев английским языком, немедленно с той же страстью принялся за французский. На этот раз его учебниками были «Похождения Телемака» Фенелона и «Поль и Виргиния» Бернардена де Сен-Пьера (Бернарден де Сен-Пьер (1737-1814) – французский писатель).

Французский язык был ему более чужд, чем английский, но через шесть месяцев он уже говорил и писал на языке Фенелона. Это был настоящий классический французский язык, пусть и не очень приспособленный для парижской болтовни, но богатый, строгий и выразительный.

Шлиман настолько вытренировал свою память, что изучение голландского языка отняло у него уже только шесть недель. По полтора месяца ушло также на испанский, португальский и итальянский.

Если бы у него в это время спросили, зачем ему знать шесть языков, он ответил бы, что это необходимо для делового человека. На самом же деле настоящая страсть к знанию толкала и вела его. Ведь только языки он мог изучать без университетских лекций, без предварительной подготовки, это стоило дешево и давало высокое моральное удовлетворение.

Однако контора «Квин» не нуждалась в рассыльном полиглоте (Полиглот – человек, знающий много языков).

Шлиман был плохим служащим, он путал поручения, дважды ставил штемпель на один и тот же вексель и частенько, замечтавшись, обращался к хозяину по-португальски. Получив отставку, Шлиман попросил какую-нибудь другую работу, конторскую. Хозяин рассмеялся: какой толк может быть из человека, который не способен даже носить письма на почту?

Несколько месяцев безработицы и голода юноша перенес без жалоб. Он продолжал зубрить иностранные книги.

Наконец ему повезло: торговому дому «Шредер и Ко» понадобился корреспондент и бухгалтер. В марте 1844 года Шлиман снова стал служащим с окладом в 1200 франков в год.

Это было для него богатством. Но он не изменил образа жизни. По-прежнему жил в нетопленной конуре, питался впроголодь и продолжал учиться.

Фирма Шредер продавала колониальные товары, главным образом индиго. Среди покупателей Шредера было довольно много русских купцов. С верной коммерческой сметкой Шлиман рассчитал, что, научившись русскому языку, он станет незаменимым человеком для своих хозяев. И он взялся за русский язык.

С большим трудом ему удалось откопать у букинистов три русские книги: грамматику, словарь и плохой перевод «Похождений Телемака» (утверждают, что это была «Тилемахида» незабвенного Василия Кириллрвича Тредиаковского (В. К. Тредиаковский (1703-1769) – русский поэт и теоретик литературы. Указанное его произведение является стихотворным переводом книги Ф. Фенелона «Похождения Телемака» (так по-французски назывался сын Одиссея Телемах))). Но нужен был еще учитель. Единственным «русским» в Амстердаме был господин Танненберг, вице-консул Российской империи. Шлиман, ничтоже сумняшеся, отправился к нему. Вице-консул, выслушав его просьбу, сначала остолбенел, потом зарычал, затопал ногами и собственноручно вышвырнул наглеца за дверь.

Шлиман попытался декламировать «Тилемахиду» самому себе. Но это было странно, скучно и неестественно.

Тогда он нанял себе слушателя. Один старый нищий еврей согласился за четыре франка в неделю приходить к нему и слушать рассказ о Телемахе.

Старик ни слова не понимал по-русски, но все же обращаться к нему было веселей, чем разговаривать со стеной.

В дешевых амстердамских домах перегородки и перекрытия настолько тонки, что соседи Шлимана не раз жаловались хозяевам на его непрестанное громкое чтение. Несколько раз Шлиману из-за страсти к декламации пришлось менять квартиру. Но это его мало огорчало.

Уже через три месяца Шлиман был в состоянии написать свое первое русское письмо. Оно было адресовано в Лондон Василию Плотникову, торговому агенту московских купцов братьев Малютиных.

Одновременно с изучением русского языка Шлиман довольно обстоятельно познакомился с тайнами «колониальной» торговли. Он легко разбирался в хлопке, рисе, табаке, знал разницу между явайским сахаром и гавайским, а сорт индиго определял с первого взгляда.

Когда на большую распродажу индиго приехали в Амстердам русские купцы, к ним приставили Шлимана, и он одновременно выполнял обязанности товароведа, гида и переводчика.

Московский купец Живаго, почуяв в двадцатитрехлетнем молодом человеке железную настойчивость и хватку, решил переманить его от Шредера и предложил деньги, чтобы совместно открыть в Москве оптовую торговлю индиго. Сделка почему-то не состоялась, но предложение Живаго польстило Шлиману и укрепило в нем уверенность в своих коммерческих способностях.

В январе 1846 года фирма «Шредер и Ко» официально предложила Шлиману поехать в качестве торгового представителя в Петербург.

Железной дороги в России еще не было, зимой корабли не ходили. Шлиман поехал на перекладных. Россия встретила его снежными равнинами и жестоким морозом.

Богатство

Той же порой, как в далеких землях я, сбирая богатства.

Странствовал, милый в отечестве брат мой погиб…

«Одиссея», IV, 90-91

Шлиман бросился в коммерцию с той же страстной энергией и сосредоточенностью, с какой раньше изучал языки. С Петербургом он освоился легко и стремительно. Знакомился с купцами и маклерами, ходил в порт встречать корабли, ежедневно подымался по гранитным ступеням Фондовой биржи, архаическим языком XVIII века («Тилемахида» давала себя знать) писал деловые письма.

В России бурно развивались мануфактуры; индиго у текстильных фабрикантов пользовалось большим спросом. Этого было достаточно Шлиману. Он мало задумывался над общими вопросами экономики, над тем, что большая часть экспортно-импортной торговли России – в руках иностранных купцов, что назревает обостренная конкуренция различных капиталистических групп. Молодой агент фирмы Шредер был рад, что ему представилась возможность развернуть свои организаторские и комбинационные способности. Он получал от своих хозяев полпроцента с суммы сделки. Оставалось только добиваться, чтобы сделок было побольше. Нередко он шел на весьма рискованные спекуляции. Из Голландии от патрона приходили предостерегающие письма, но Шлиману везло, и Шредер, в конце концов, примирился с этими спекуляциями: они давали неизменный барыш.

Через год Шлиман уже был купцом первой гильдии (Гильдии – объединения купцов, делившиеся по размерам капитала на первую, вторую и третью гильдии. Купцы первой гильдии были крупными капиталистами). Как он этого добился? Собственных денег у него было относительно мало. Весь 1846 год принес ему 7500 гульденов дохода весьма небольшая сумма для петербургского купца первой гильдии. Но положение агента солидной фирмы придавало Шлиману вес в глазах гильдейских купцов. Молодой делец использовал в своих интересах кредит и доверие, которыми пользовалась фирма Шредера. Параллельное выполнением обязанности агента Шлиман затеял спекуляцию на свой страх и риск. Шредер от этого убытка не терпел и сквозь пальцы смотрел на коммерческие «операции» своего петербургского агента.