Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Екатерина Рождественская

Призраки дома на Горького

© ООО Издательство «Питер», 2023

© Екатерина Рождественская, 2023

Подноготная

Квартира на улице Горького в доме номер 9 всем в семье понравилась сразу, но никто из Крещенских не знал, что в ней убили человека. Так и въехали, ни о чем не подозревая. Дом-то о-го-го какой! Не просто красивый, а роскошный! И главное, где – на самой улице Горького (Бродвей, как называли ее у Кати в школе), самый центр – центрее нет! Да еще целых пять комнат, толстенные стены, четырехметровые потолки, а на верхних этажах даже шестиметровые, представляете? Все просторное и великолепное, на горизонте из окошка виден Исторический музей и Красная площадь, у лифта всегда кто-то на дежурстве, да еще черный ход имеется и тихий двор. А что в квартире убили человека – никто не сказал. И первый раз, когда ее показывали, и потом, при оформлении документов, – молчок, хотя на том уровне, возможно, и сами были не в курсе.



Вот он, дом номер 9 по улице Горького, сразу за телеграфом. И если бы фотограф взял чуть левее, можно было бы увидеть окна квартиры на четвертом этаже, куда в 1974 году переехала семья Роберта



Дом этот был с богатой, хоть и не очень долгой историей. Построили его в 1949 году, хотя фундамент заложили еще в сорок первом, но тут война – и только что начавшуюся стройку обнесли забором и забыли до победы. Дом был основательный, внушительный и двухслойный, скорее даже двухъярусный, как торт, – снизу бордово-коричневый дорогущий гранит аж до третьего этажа, а сверху бежевая штукатурка до самой крыши, и сам весь украшенный колоннами, арочками, балкончиками, вензельками и всяческими приятными глазу милыми излишествами. Так вот, в городе ходили слухи, что гранит этот для нижней парадной части здания немцы еще в самом начале войны привезли из Финляндии, чтобы изваять из него нечто грандиозное в честь победы гитлеровской армии над СССР. Но не получилось у Гитлера с блицкригом, война была долгой, а после, опять же по легенде, этот гранит пустили на облицовку великолепного жилого дома на улице Горького, хотя стопроцентного подтверждения эффектной легенде никак не находилось. В общем, об архитектуре грандиозного здания известно было достаточно много, а вот кто жил в тех шикарных квартирах, держалось в тайне, короче, не афишировалось.

Роберт Крещенский все же решил разузнать – жена, Алена, поинтересовалась, что за люди там раньше обитали, просто так спросила, из любопытства. Он же воспринял это серьезно, поскольку в последнее время и сам увлекся историей Москвы и даже отправился хоть за какой-то информацией в писательскую библиотеку, но сведений почти не нашлось, а если и встречались, то очень общие и достаточно скудные. Самый близкий друг Крещенских, Володя Ревзин, был архитектором, вот его-то и попросили поспрашивать про этот дом у своих.

Он бы удивительный, этот Ревзин, очень привлекал к себе, чуткий, естественный, добрый, при этом настоящий мудрец. Но нет, совсем не памятник себе, а подвижный, любопытный, интересующийся, пишущий книги об архитектуре и знающий Москву, как никто другой. Подобные люди в человеческой среде редкости необычайной, те, кто, не имея с тобой кровных и родственных связей, становятся больше чем родными. Таких было совсем мало в окружении Крещенских, а может, и не было вовсе. Познакомились они, когда Алена была беременна Катей, он и принимал вместе с Робертом народившуюся девчонку из роддома. Тихо и по-доброму любил всех Крещенских, уходящих и нарождающихся в течение двадцатого века. У него была шикарная жена Наташа, любимая Аленина подруга с самого детства, мудрая княжна осетинских кровей, тоже абсолютно родная.

Знал Володя о Москве много, это было не только его профессией, но и страстью, сам писал замечательные книги, был эдаким современным Гиляровским и мог рассказывать подробно и очень увлекательно о любом закоулке старой Москвы. Говорить с ним было сплошное удовольствие, он был изысканно интеллигентен, но, когда входил в раж, было его уже не остановить. Никто, собственно, и не пытался, ничего интереснее его рассказов нельзя было придумать. Помимо Москвы, он любил дочку Ольку, своих друзей, свежезаваренный чай с вишневым вареньем, и все существенные разговоры проходили обычно за столом на кухне у Крещенских.

– Во время войны на месте этого дома долго лежал огромный невзорвавшийся снаряд, сам видел, с ребятами бегали смотреть, его тогда еле обезопасили. Представляете, вот прямо тут, где мы сидим, он и зарылся… И вообще самого дома, по идее, не должно было быть, потому что Сталин в тридцатых в первом генеральном плане реконструкции Москвы решил построить нечто специфическое, необычное, эдакий город-сказку в виде пятиконечной звезды, ну, для того, чтобы внести новые идеологические установки и в архитектуру тоже. Как театр-звезда Советской Армии, если на него смотреть сверху, только в масштабе города. В общем, начертили что-то грандиозное и даже пригласили для консультаций самого Корбюзье! Представляете? Самого Корбюзье! Хотя он какую-то чушь собачью предложил – снести старую московскую застройку, оставив только Кремль и Китай-город, и построить практически новый город! Ну что вы хотите, человек мира, не москвич, не прочувствовал как следует. Эх, мне бы хоть пять минут с ним поговорить, я бы у него столько всего выспросил… – Вова взглянул в окно и мечтательно посмотрел на наглого голубя, который ходил, как цирковой, по парапету. – Но, слава богу, тот проект в виде звезды довольно быстро похерили, что, как мне кажется, очень даже и хорошо.

А про дом номер 9 по улице Горького Вова разузнал не так уж и много, но точно знал, что братья-архитекторы называли его «фурцевским», потому что Екатерина Фурцева, будущий министр культуры, въехала в него еще в 1949-м, чуть ли не самой первой, и строго следила за тем, кому там собирались давать квартиры. Была тогда уже первым секретарем Фрунзенского райкома партии Москвы и членом Верховного Совета СССР, власть имела большую, вот и выбрала себе жилье, воспользовавшись служебным положением. Соседей отбирала сама, отсеивала неугодных или просто непонравившихся, хотела, чтоб вокруг жили товарищи интеллигентные, достойные, не буйные и тем более не запойные, а исключительно старенькие академики в шапочках, известные артисты, желательно, чтоб народные, прям с афиш, всяческие герои соцтруда с орденами на лацканах, статные боевые генералы в красивой форме, дисциплинированные и молодцеватые. Такой дом-мечта считался бы первоклассным во всех отношениях, отличаясь от других не только сталинско-ампирной помпезностью фасадов, но и приятным людским наполнением. Так и сделала.

Нехорошая квартира

Выписали в нем квартиру, продолжал Вова, в то первое заселение, и одному видному архитектору, сталинскому любимцу, который обустраивал послевоенную Москву, облагораживал набережные и парки, в общем, как тогда писали, изменял архитектурный облик столицы. Там беда и случилась. Подробностей той страшной трагедии не знает никто, дело было темное, его сразу замяли, но доподлинно известно, что архитектор, хозяин квартиры, как-то вечером спустился вниз к лифтерше с охотничьим ружьем в руках и попросил вызвать милицию. Бесстрастно так сказал, буднично, словно сантехника звал кран починить или за газетами пришел, и, опираясь на винтовку, как на посох, спокойно потом вошел в лифт и поехал к себе обратно на четвертый этаж, в квартиру номер 70.



Почти в таком составе семья и переехала на новую квартиру – Роберт, Алёна и две дочери, Катя и Лиска. На фотографию не попали еще двое – Лидка, которая готовила на кухне обед, и спаниель Бонька, собачий лентяй, храпящий где-то под столом



Примчалась милиция, поднялась на этаж, увидела страшную картину – единственного архитекторского сына с простреленной головой, который сидел за отцовским рабочим столом, залив кровью чертежи и бумаги, и его мать тут же без чувств, в глубоком обмороке. А хозяин рядом, в полном ступоре и не в силах вымолвить ни слова. Как все случилось, при каких обстоятельствах, жильцам известно так и не стало, дело сразу засекретили. Архитектора посадили под домашний арест, но вскоре отпустили за недоказанностью улик. Самострел, объявили. Как только уголовное дело было закрыто, жильцы нехорошей квартиры одним днем сложили пожитки и уехали из Москвы, оставив квартиру исполкому.

Кого-то вселили снова, потом жильцы еще раз поменялись, никто по разным причинам в квартире 70 долго не задерживался, пока наконец в 1974 году сюда не въехала семья известного советского поэта Роберта Ивановича Крещенского все в том же составе: сам Роберт с женой Аленой, их две дочери – десятиклассница Катя и мелкая четырехлетняя Лиска – и Лида, Лидия Яковлевна, их любимая бабушка по маминой линии. Да, и собака Бонька. Несмотря на полуженское имя, Бонька был мальчиком, полным именем Бонифаций его никто никогда не называл.



Роберт в домашней обстановке



Про тех первых жильцов и эту трагедию Крещенские узнали не сразу, вышло это совершенно случайно. Кто-то из сотрудников ляпнул Лиде в паспортном столе, и даже не кто-то, а старейшая паспортистка, которая сидела там со времен царя Гороха, ветеран труда, так сказать, она и спросила, мол, эта 70-я квартира теперь ваша? Та самая, в которой отец когда-то убил своего сына? Как же, помню-помню, переоформляли тогда, столько лет уже прошло, а мурашки до сих пор, вот ужас-то… Лида, вытаращив глаза, стала расспрашивать, что да как, и, хотя деталей не знал никто, а только в общих чертах, понаслышке, поняла, что да, застрелили парня, было такое, в самой дальней комнате с чуланчиком, есть у вас комната с чуланчиком-то? Значит, там, хоть и говорили, что это самоубийство. Отец то ли застукал сына за чем-то, то ли прознал о том, что ему не полагалось, вот и стал сыну ружьем угрожать. Тот забился от него сначала в чуланчик, а когда вышел по его требованию, тот посадил его за стол, требуя какие-то ответы, а потом и не сдержался, порешил. Так что не повезло вам, гражданочка, квартира непростая, с сюрпризом.

Лида, трусиха знатная, запаниковала. Что делать, не понимала. Ведь в квартире уже живут, все отлично, в комнате с чуланчиком Робочкин кабинет, он же спальня, в чуланчике полочки и вешалки с костюмами, гардероб вроде как, а сам Робочка пишет себе стихи с утра до вечера, грех жаловаться. И вот теперь такое. Лида подумала сначала домашним про это не говорить, но как в себе такие новости удержать, вот и пришлось признаться Алене с Робертом. Ну, если и произошло когда-то несчастье, то что уж теперь, сказал Роберт, сколько лет прошло, полжизни, многое чего на свете было, на все не откликнешься. В общем, об этом больше разговоры не вели, но Лида, когда дети надолго уезжали за границу, одна никогда старалась не оставаться, а обязательно вызывала пожить к себе сестру Иду и еще кого-то из подруг – Олю или Тяпу с Надей. Павочка уже ушла, похоронили, отплакали. Еще и нянька Нюрка, конечно, была, но защита из нее небольшая, никакущая, можно сказать, всегда при ребенке, или гуляет, или спать укладывает, в призраков вообще не верит, хоть и деревенская, но все дело, хоть еще один живой человек. Анатолия часто звала, вечного своего гражданского мужа, которого приобрела еще в прошлой жизни, в прямом смысле достав из-под земли – сидел он в своей оркестровой яме и играл на альте, безумно красивый и глупый до невозможности (Поля, Лидина мама, пригвоздила его говорящим прозвищем Принц Мудило). А Лидка в это время выкаблучивалась на сцене с другими кавалерами, задирая ножки прямо у него перед глазами. Так они и нашли друг друга. Но жениться – ни за что, Лиде хватило первого раза, когда Аллусин отец, не Толя, а Борис, вернулся из странствий и привел к ней с дочкой в дом новую жену.



Роберт с мамой Верой Павловной и Иосифом Кобзоном



Семью Крещенских Анатолий, он же Принц, безоговорочно и по-настоящему полюбил, сначала Лидку, звонкую и легкую, а через нее и остальных, сильно, всем сердцем, навечно. И очень вписался контрастом, как полная им всем противоположность. Скупой до невозможности (он называл это практичностью), Анатолий переводил любые отношения в денежные. Практически как Карл Маркс, которого часто зачем-то цитировал. Когда Лидка ему на это пеняла, он на голубом глазу (а глаза у него были вправду небесно-голубые) отвечал, что дело не в деньгах, а в их количестве, и ни разу не забывал взять свои десять копеек за буханку бородинского хлеба, когда Лидка просила его по дороге купить. Деньги, мол, счет любят. Часто экономил на транспорте – или шел пешком, или ехал зайцем. Был болельщиком «Спартака» и не снимая носил значок ГТО, перекалывая его, как орден, с будничного пиджака на праздничный. А еще был заядлым собирателем писем, а также филокартистом – коллекционировал открытки, причем без какой-то особой темы, а так, что найдет. И Алена с Робертом, зная эту его страсть, из любой страны и из каждого города старались посылать на его адрес открыточку с приветом. Любил «шибануть правдой», по его же личному выражению, считая, что правду говорить легко и приятно. К литературе в целом и к поэзии в частности дышал ровно, не забывая в этом гордо признаться, но обожал солдатские анекдоты, даже не просто солдатские, а солдафонские, и, протяжно смеясь, хрюкал, когда сам их и рассказывал. А так был вполне простодушен, верен, нежен и добр к Лидке и девочкам. Очень часто приходил, и приглашение ему не требовалось. Поэтому Лидка и рассчитывала на него как на самую из всех надежную защиту от того призрака, который мог обитать в чулане. Но когда не было ни Принца, никого другого из подмоги, то кабинет с чуланчиком Лида в целях профилактики наглухо закрывала, при этом обязательно оставляя там приоткрытым окно даже в зимнее время. Она считала, что если чей дух там и водится, то пусть лучше выходит в окно, чем бесцельно шатается по квартире.





Особые «Рождественские» взгляды. Роберт и Алёна, Алёна и Лидка



Через некоторое время ее подруга Оля, не столько набожная, сколько глубоко верующая, предложила Лиде принять единственно правильное решение – освятить квартиру. И когда Алена с Робертом уехали в очередную командировку, явился одетый в гражданское батюшка, походил по комнатам, помахал кадилом, побурчал молитвы и хорошенько обрызгал все святой водой. По Лидиной просьбе подольше задержался в кабинете Роберта.

Освящение квартиры Лида считала необходимым, но оставила это в тайне. И Оле строго наказала. Ведь Аллуся с Робочкой все время в разъездах по дальним и не очень странам, а она дома с детьми, ей требуется духовная защита. Хотя, если посмотреть с другой стороны, понимала, что приход священника в дом известного советского поэта – дело такое, мягко сказать, сомнительное. Ни на чьей биографии это, конечно, не отразится, уже не те времена, слава богу, но осадок у компетентных органов может остаться. Поэтому чем меньше народа знает о визите, тем лучше. А ей самой так спокойнее.

Подглядывающий Ленин и новые возможности

Ну, в общем, разбрелись по комнатам, стали жить.

Жить там было интересно и необычно, особенно Кате.

Она смотрела в окно и видела советский герб и земной шар, который еле заметно крутился прямо у нее перед глазами. Ведь окна квартиры выходили не только на улицу Горького, но и на угол с улицей Огарева, то есть прямо на Центральный телеграф. Земшар был оплетен снопами пшеницы в красных пролетарских полотнищах, а наверху, над всем этим богатством, днем и ночью сияла алая пятиконечная звезда. Где-то там, в этой сложной, но очень знакомой с детства композиции, точно должно было быть написано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», хотя из комнаты разглядеть это было невозможно. Кроме глобуса, такого наглядного и объемного, виднелось и время на электронных часах, оно было всегда под рукой. Время высвечивалось и днем и ночью, да и герб светился не только по праздникам. Первые дни Катя почти не спала, ведь никогда еще ее ночи так заботливо не подсвечивались. А на 7 ноября почти всю ночь просидела на подоконнике среди горшков с цветами, разглядывая это внушительное здание напротив, закрытое огромным светящимся каркасом, разработанным, видимо, специально обученными инженерами и художниками. Это был своего рода световой театр. Катя видела, что прохожие внизу притормаживают, задирают голову и тоже рассматривают гигантское полотно, восхищаясь, видимо, красотой, полетом мысли, размахом и успехами нашей страны.



Ночной вид телеграфа на 7 ноября. И товарищ Ленин, подглядывающий в праздники в окна к Кате. А чуть дальше по улице скудно освещенная гостиница «Интурист»



Центральный телеграф в будни. Электронные часы и погодный термометр – привычный вид из окна помимо других красот



Стены телеграфа за один день – Катя даже не успела заметить – превратились в громадные, пылающие огнями живые плакаты: в космос дружно взлетали ракеты из маленьких лампочек, на соседнем панно стройными рядами ехали комбайны, собирающие созревшую светящуюся пшеницу, не переставая качали нефть крошечные нефтяные вышечки. Будничный и скромный герб, висящий над входом в телеграф, еще вчера совершенно не выделяющийся, за одну ночь приоделся в объемный сияющий саркофаг из раскрашенных лампочек с детальной проработкой каждого колоска и каждого флажочка.



Дуэт Муслима Магомаева и Александры Пахмутовой. Роберт, видимо, поет. Про себя



Так называемый «триумвират»: Бабаджанян, Магомаев, Рождественский, композитор – певец – поэт. Золотой век советской песни, лучшие образцы которой были написаны этой великой троицей



Да еще вывесили и огромный портрет Ленина, в целых два этажа! Ленин подглядывал к Кате в окно, и она по-девчачьи его стеснялась. Он слегка улыбался и немного щурился, глядя на нее, словно был близорук и недоглядывал. Ложась спать, Катя в праздничные дни обязательно задергивала занавески, чтобы огромное светящееся лицо вечно живого вождя не стояло у нее перед глазами и не смотрело по-педофильски на спящую ее. Иногда прореха между занавесками оставалась чуть больше обычного, и тогда от пытливого Ленинского глаза с прищуром деться было совсем некуда, разве что укрыться одеялом с головой. Поэтому перед сном вспоминались совсем не те строчки, которые хотелось бы повторять молоденькой девушке, не сладкий запевный Есенин и не «Какая ночь! Как воздух чист» Фета, а самое что ни на есть ненавистное стихотворение Маяковского:

Грудой дел,           суматохой явленийдень отошел,          постепенно стемнев.Двое в комнате.          Я              и Ленин —фотографией          на белой стене.Рот открыт          в напряженной речи,усов          щетинка               вздернулась ввысь,в складках лба          зажата                    человечья,в огромный лоб          огромная мысль.

С этой огромной мыслью теперь и приходилось засыпать.

Лида, бабушка, тоже радовалась новой квартире. Хотя она радовалась всегда и всему. Просто смотрела на любую, даже самую плачевную ситуацию под каким-то своим особым углом и остальных убеждала в том, что все, собственно, не настолько уж и плохо, можно сказать, в порядке, даже более чем. А тут и особый взгляд был не нужен, все и так было роскошно! Все эти высокие потолки, дубовые паркетные, хоть и слегка скрипучие, полы, огромные окна с блестящими латунными ручками, просторная ванная комната, названная Лидкой с ходу купальней, черный ход, которым никто никогда не пользовался, но сам факт его наличия радовал, почта, которую доставляли прямо в прорезь на входной двери, и даже холодильник в нише под кухонным окном, куда влезали тонны консервов, – все это безмерно восхищало Лидку, которая дождалась-таки на закате своей насыщенной событиями, но не удобствами жизни такого высочайшего уровня комфорта.



Роберт с замечательным артистом Анатолием Кузнецовым и его женой, а на заднем плане – Принц Анатолий



Книжная жизнь

Главное, что было особенно важно, соорудили здесь наконец огромную библиотеку, которая на прошлой квартире где только не размещалась – и в Лидкиной комнате на антресолях, и у всех под кроватями, и в платяных шкафах среди обуви, и на подоконниках, и под подоконниками, и вместо подоконников… Хотя назвать то библиотекой было бы кощунством, скорее книгохранилище.

Семейные библиотеки всегда были основой любого наследства, вот и у Крещенских книги, их отбор и чтение уже с давней давности вошли в негласный семейный уклад. Всегда тщательно и придирчиво собирались, и не лишь бы что, валом, поскольку места для них всегда не хватало. А у Крещенских уж было что почитать! За два с небольшим десятилетия существования их семьи книги копились и за счет подписок, и покупок, скажем, у спекулянтов или в букинистических магазинах, и, конечно же, подарочных книг, обязательно с автографами, ведь многие из друзей Крещенских были люди пишущие. Самые современные и читаемые авторы, которых Крещенские знали в лицо, одаривали своими творениями сами, убиваться за ними в магазине было не обязательно. Юрий Трифонов, Виктор Астафьев, Василий Аксенов, Юлиан Семенов, Виль Липатов, Владимир Войнович – все они для Крещенских были живыми людьми, а не только дефицитными томиками на полках. Так, понемногу, год за годом, библиотека выросла, почти вытеснив членов семьи. Это, кстати, и стало одной из тех важных причин, которую указали в заявлении о расширении жилплощади и переезде с Калининского проспекта в сталинский дом с высокими потолками на Горького, 9.

И тут действительно наступила благодать – настроили книжных шкафов по всей квартире до самого потолка, а потолки-то будь здоров, под четыре метра высотой! – и все эти несчастные в прошлом книги, сборники, собрания сочинений, незаслуженно томившиеся в непристойных условиях, встали наконец на свои законные места и на всеобщее обозрение. За стекло, на красивые полки, а особо ценные – под ключ. Потому что, да, книги воровали. И часто. И у Крещенских, бывало, тоже. Были они, не все, конечно, но многие, дефицитным продуктом, ценным и редким. Все Катины любимые французские классики – Дюма, Бальзак, Флобер, Стендаль, Сименон и даже Гюго – в книжных магазинах совершенно не встречались, о них мечтали, но в прямом доступе их просто не существовало. Только в Красной книге. Только по подписке. Конечно же, у Крещенских был блат, как без этого и какой писатель без библиотеки? Книги эти покупались в Книжной лавке писателя на Кузнецком, Катя часто туда с папой ходила, обязательно после звонка директора, не просто так. «Роберт Иванович, пятый том Конан Дойля пришел, когда заберете? Еще Жюля Верна обещают и Ефремова, но я, как только получу сигнал, сообщу вам отдельно».

Крещенским в этом отношении очень крупно повезло, а обычные читатели, не поэты и не члены Союза писателей СССР, выстаивали долгие очереди в книжный, чтобы подписаться на собрание сочинений, и то если повезет, ведь подписывали далеко не всех, а потом еще надо было ждать, когда можно выкупить заветные тома, да и то не сразу, а по мере их выхода. Зачастую приходилось брать в нагрузку к заветным авторам что-то эдакое, совсем нечитаемое – очередного Ленина, скажем, или Брежнева, а то и материалы давно прошедшего съезда КПСС. А еще и макулатуру обязывали сдавать, уж сколько раз Кате самой приходилось вместо уроков ходить по соседним со школой домам и выклянчивать старые газеты и журналы. И не просто так, самой, по собственному желанию, а именно по заданию школы. За двадцать килограммов макулатуры получали не саму книгу, а талон на ее покупку. Вот такая была книжная жизнь, напряженная, непредсказуемая, полная ожиданий, охоты, а иногда даже и опасностей.

И вот на Горького за состояние книжек теперь можно было быть уже вполне спокойными – ни пыль, ни алчные руки до них не доставали. И это тоже доставляло Лидке удовольствие, которая хоть и не читала с утра до вечера, но семейное добро блюла и наплевательски к нему никогда не относилась, ценила, помнила, что большую часть жизни прожила не то что в бедности – о нищете никто не говорил, – но далеко не в достатке, особенно в молодые годы. Поэтому зорко следила за сохранностью нажитого. Книжки уже не пылились и не лежали в стопках, а стояли, радуя глаз, гордо красуясь и служа, помимо всего прочего, еще и прекрасным дополнением интерьера. По всем стенам квартиры встали аккуратные застекленные полки, вполне строгие, классические, сработанные вручную отличным краснодеревщиком, но чуть «пикантные», как говорила Лидка, а именно с профилем более светлой породы дерева, обрамляющим стекло, и витиеватыми ручками, которые доставали намного дольше, чем воздвигали сами шкафы.

Катя попервоначалу попыталась все эти сотни, а может, даже тысячи томов как-то систематизировать, расставив по алфавиту, но дело не пошло, никто, почитав, на правильное место книжку не возвращал, и система эта похерилась сама собой. Если же кто-то просил книжку почитать, то непременно попадал в Лидкин список должников, который она издавна вела, с тех самых пор, как книги на старой квартире стали нещадно воровать.

В общем, шкафы Лидку очень радовали, ее, собственно, приводило в восторг все, а главное, сама улица Горького. Она, конечно, была роскошной, что и говорить. Солидная такая, широкая, основательная, сразу было понятно, что ведет не абы куда, а на Красную площадь. Машины под окнами негромко шуршали, вели себя вполне прилично, не пылили, не гудели как подорванные, соблюдали очередь к светофору, на рожон не лезли. Милиционеры были понатыканы на каждом шагу, фонари горели исправно, а не через один, вечером трусихе Лидке можно было безбоязненно ходить домой, не озираясь. Да и магазинов было в достатке. С Калининским проспектом, откуда переехали, конечно, не сравнить, там было побогаче, но тоже вполне порядочно, хоть и купить было особо нечего. Прямо под домом, например, располагалась двухэтажная галантерея, да еще несколько других невнятных одежных магазинов. Лидка сходила туда один раз на разведку, посмотрела, пощупала, пофукала и зареклась там больше появляться – не товар, а одна стыдоба – длинные пыльные вешалки деревенских ситцевых халатов необъятных размеров, разложенные по стопочкам семейные панталоны с начесом и блестящие атласные лифчики с бессчетным количеством мелких белых пуговок, которые без помощи и застегнуть-то невозможно.

И хоть магазины по большей части пустовали, но достать, ухватить, разыскать, урвать что-нибудь в этих центровых местах все-таки было можно. С пустыми руками никогда не возвращались. Напротив дома находился продмаг, который у местных – лифтерша называла его именно так – значился как «кишка». Видимо, из-за своей неимоверной узости и длинноты. В «кишке» всегда пованивало бывшими продуктами, каким-то застойным салом, костной пылью, тухлым мясом и еще чем-то органическим, может, голодным человеческим ожиданием, скорее всего, именно оно могло иметь такой искореженный неистребимый запах. Живая еда редко когда продавалась, в основном законсервированная, замаринованная, засоленная, засушенная. Но ничего, изредка и в «кишку» что-то вбрасывали, ведь этот магазин находился на главной улице страны и иностранцы сюда тоже из любопытства заглядывали. Именно в этом продуктовом Лидка и охотилась – близко, удобно, перешла дорогу – и все, не то что на улицу Герцена ходить – молоко в одном магазине, рыба в другом, и почему-то именно рядом с консерваторией, мясо в третьем, хлеба вообще нет, короче, набегаешься. И для Лидки как для хозяйки большого дома было это очень важно.

И если «кишка» была на каждый день, то к праздникам надо было охотиться в Елисеевском, что было дальше от дома, и в очередях там надо было отстоять намного дольше и по несколько раз – из отдела в кассу, из кассы в отдел, потом еще и еще раз, можно было целый день там провести. Но за деликатесами – только туда, это и дураку понятно. Намного меньше проблем стало с продуктами, когда известный певец Давид Коб познакомил Роберта с самим директором Елисеевского, с которым давно дружил, как, впрочем, дружил и со всей Москвой, легко раздаривая эти знакомства, никогда ничего не скрывал, был с друзьями в этом отношении несказанно щедр. Но Лидка Елисеевский не любила – «выставкой народного хозяйства» называла, а предпочитала все-таки ходить напротив, в свою длинную и узкую «кишку».

Письмоносцы

Рано поутру Лидка вместо зарядки разминалась, поднимая газеты и письма с пола около двери. Иногда все у входа было просто засыпано корреспонденцией. Роберт выписывал бесчисленное количество газет и журналов, но почта все равно состояла в основном из писем. Очень люди его уважали за стихи и песни, писали много, жаловались, советовались, хвалили, обращались с просьбами – в общем, по-всякому, а как только он стал вести по телевизору еще и передачу «Документальный экран», то поток писем увеличился в разы. В основном-то советские граждане привыкли отправлять свою корреспонденцию по организациям, начиная, как водится, с обращения: «Дорогая редакция!» Так и шли послания в музыкальный отдел на радио и телевидение, в редакцию журнала «Юность», куда Роберт с самых институтских времен отдавал свои новые стихи, в секретариат Союза писателей, мало ли было адресов! Но, бывало, приходили письма и на адрес Крещенских.

«Дорогой товарищ Роберт!
Думала-гадала, к кому обратиться с наболевшей, если хотите, просьбой, и всплыло перед глазами Ваше честное лицо!
Товарищ Роберт!
Что творится кругом! Нельзя выйти за порог спокойно, без опаски, чтобы в уши не лезли со всех сторон эти гадкие, грязные до ужаса, омерзительные ругательства! Отовсюду они лезут в уши! До чего опустился и распустился народ русский – ни шагу без мата! Даже в метро не стесняются, даже в автобусе, при женщинах и детях! И самое страшное, что ЖЕНЩИНЫ молчат как ни в чем не бывало, как будто так и надо. Ведь что-то надо делать, как-то бороться с этим страшным злом! Ведь грязь эта расползается дальше-больше.
Ну придумайте вы что-нибудь, меры какие-нибудь, вроде штрафа, что ли! Нельзя же молчать и глотать эту мерзость безропотно, беспомощно. Почему наше уважаемое правительство считает, что грязные руки (я имею в виду взятки) страшнее грязных языков?! Ведь, как давно известно всем умным людям, все зло начинается с нечистого языка! Сначала грязные мысли, потом – грязные дела.
Надо с этим бороться!
И лично Вы с Вашим авторитетом многого можете добиться в этом вопросе.
Умоляю Вас, ради светлого будущего наших Детей, в том числе и ваших лично!
Вы обязаны поднять этот вопрос. В газетах, в стихах, на телевидении, в правительстве, если хотите!
Спасать надо язык русский, а вместе с этим надо душу русскую приподнять из грязи, а потом и вырвать ее оттуда. Очиститься! Знаю, на это уйдет время, мы, наше поколение, результатов еще не увидим, но ДЕТИ наши будут очищены!
Не сомневаюсь, что и Вас этот вопрос мучает, удивляюсь только, почему бездействуете.
Галина Иванна Урмузова. Москва, Рязанский проспект».


Письма эти стали неотъемлемой особенностью нового адреса, словно все эти годы ждали, когда наконец семья известного советского поэта переедет на улицу Горького, чтобы пролезть в заветную дверную щель квартиры номер 70. Со всего Союза, из больших городов и мелких деревушек нескончаемым потоком шло все, что можно было послать по почте, – конверты, открытки, рукописи, вырезки из газет и журналов. Все они пролезали, вздыхая, кряхтя и отталкивая друг друга, чтобы непременно первыми упасть на пол, по которому ходит сам поэт Крещенский! Вздыхала и кряхтела, конечно же, лифтерша Нина Иосифовна, которой из-за переезда Крещенских заметно прибавилось работы. Она и озвучивала кряхтеньем свою работу рано поутру, когда весь подъезд еще крепко спал.

Особо необычные, интересные или даже жуткие письма – а бывали всякие – Лида отдавала Анатолию, после того как Робочка на них ответит – а он не оставлял безответным ни одного письма, кроме уж самых вопиющих. Сначала складывала их в заветную синюю папку в ящик, где за долгие годы накопились фотографии, театральные программки и либретто из Большого театра, которые аккуратно собирала. Эта папка и раньше была пухлой, а как только семья переехала на улицу Горького, стала расти день ото дня и начинала уже застревать в ящике. Потом Лидка завела отдельную, зеленую, решив не смешивать все эти чужие письма со своими приятными воспоминаниями. Поэтому папок в ящике было теперь три – синяя, зеленая и красная, Лидка специально выискивала по магазинам разноцветные, чтобы нужная сразу бросалась в глаза. В третьей папке, красной и объемной, лежали совершенно другие письма, от друга, несколько лет назад насовсем уехавшего за границу. Видимо, друга можно было назвать уже бывшим, заграница поставила жирную точку в их романтических отношениях, хоть оба они всеми силами старались сохранить эфемерную связь. Он много писал и, случалось, даже звонил, но нет, сердце так сладко уже не замирало и поволоки на глазах не наблюдалось. Но Лидка все равно ждала от него письма, ритуал надо было соблюдать.

А зеленая папка с чужими письмами чуть ли не через день опустошалась, и как Анатолий приходил, Лидка вручала ему новую порцию откуда только не пришедших посланий. Чужие письма Лидку тяготили, а Принц всегда радовался новому чтиву.

Лидкин Принц

Анатолий никогда не исчезал из Лидкиного поля зрения с тех пор, как они расстались, и вначале, то есть давным-давно, просто маячил где-то на горизонте. Его всегда обязательно звали на все дни рождения и праздники, со временем он стал приходить и чаще, в будни, давно из мужа превратившись в подругу, хоть имел абсолютно нормальную ориентацию. Получалось, что Лидка с Толей и не расстались вовсе. Он прижился, утвердился и, собственно, был всегда в помощь.

– Ох, девки, – говорила Лида, несмотря на присутствие Анатолия, убирая со стола и смахивая крошки в ладонь, – поели-попили, переходим к художественной части! – И шла к своему заветному шкафчику, где лежала потрепанная колода карт.

– Ну-с, – начинала она, как старинный доктор, – с чего начнем – партию во фрапчик или распишем пульку? – Карты, причем только на деньги, были неизменной составляющей быта Лидки и ее подруг.

– Предлагаю свою программу! – Принц выступал со встречным предложением. – У меня она намного интереснее! Какое письмо вам, милые дамы, прочитать – тюремный романс или страдания молодой извращенки?

В этом был весь Принц: письма, на которые Робочка уже ответил, он забирал к себе «в коллекцию» и ими питался, по многу раз читая-перечитывая подругам, вслух и про себя, проживая жизни тех, кто ими необдуманно поделился. Лидка поначалу шипела на него, мол, это невоспитанно и неинтеллигентно так себя вести, чужие письма читать неприлично, а потом махнула рукой и смирилась, после того как Принц вдруг заявил, что учится на писателя и черпает вдохновение и сюжеты из людских жизней. Ну а как можно было выкинуть письмо с трепетными объяснениями в любви зечки, удивлялся Принц, севшей за убийство мужа, или слишком откровенный и, честно говоря, довольно талантливый поток сознания некой девы, кишащий при этом мерзкими подробностями физиологического характера? Из этого мог бы получиться отличный роман! А роман – дело прибыльное, ухмылялся Принц, особенно не придуманный, а из жизни.

Другое дело, когда такие люди вместо письма заявлялись по адресу лично, случалось и такое. Роберт в разговор с ними очень старался не вступать, пытаясь отправить доброхотов восвояси. В квартиру таких упорных приглашать было просто страшно, Лидка категорически выступала против, вот Робочка и просил прийти в его рабочие часы по адресу: Поварская, 54, и обратиться в секретариат Союза писателей, оставив письмо с просьбой именно там. Некоторые настырничали и не уходили, демонстративно садясь на ступеньки напротив входной двери квартиры, у лифта, всем своим видом показывая презрение и поджимая губы, когда кто-то из домашних выходил на лестничную площадку. Одна баба, искавшая в столице правду и сбежавшего от алиментов мужа, тайно осталась даже ночевать между этажами, о чем узнали только рано утром, когда она, сладко потягиваясь, позвонила в дверь к Крещенским и попросилась в туалет.

– Опасно стало жить, решительно заявляю, – пожаловалась как-то Лидка подругам, при этом многозначительно взглянув на Анатолия, – опасно, честное слово! Во всех смыслах! Дома тревожно, в подъезде страшно, на улице жутко! Ведь не знаешь, что у кого на уме, вдруг какой-нибудь псих нож к горлу приставит! В твоем же собственном подъезде! А у меня, вон, две девки! Аллуся с Робочкой всегда в разъездах, сами знаете, а я тут с детьми постоянно на передовой, можно сказать. С Лиской-то нянька беспрестанно, а Катя? Одна везде бегает хвост задрав, не остановить! И возраст самый, знаете ли, противный – на все свое мнение выкладывает и делает мне восстание каждый день. Как не понимает, я ж постоянно на нервах, и зачем ей тратить свои нервы, когда есть мои! А с другой стороны, не замаринуешь ведь ее в квартире, ей в институт надо готовиться, репетиторы, школа, беготня вся эта.

– Оставь ее, ради бога, в покое. – Анатолий достал из портсигара сигаретку и постучал ею об стол, оживляя табачную крошку. – Катерину нашу не остановить, у нее шило в одном месте, возраст такой. Лучше я как мужчина поговорю с этими двумя, которые сидят там внизу на часах.

– Да их давно пора гнать отсюда ссаной тряпкой! – вспыхнула Лидка. – Вспомни, какие у нас были лифтеры на Калининском! Муха пролететь не могла! Как на военном объекте! Жили как у Христа за пазухой! А тут… А эти двое… Умереть не встать…

Консьержи

Эти двое, мама с сыном, так называемые консьержи (лифтерами они категорически не желали зваться и всегда всех поправляли: «Мы консьержи»), были действительно умереть не встать. Пригретые ЖЭКом из жалости – кто-то из сотрудников слезно попросил пристроить в Москве на какую-нибудь работу проблемных родственничков из деревни, – они прекрасно прижились на задворках улицы Горького, в подъезде номер четыре. Оба были настолько похожи друг на друга, что казалось, мама в свое время справилась с зачатием и тем более с рождением своими силами, без какого бы то ни было участия мужчины – покряхтела-покряхтела и часть ее просто отпочковалась, шмякнув об пол и превратившись в рыхлого придурковатого подростка в круглых очечках. Маму звали Нина Иосифовна (хотя непонятно было, каким боком этот мифический Иосиф вообще мог оказаться в далекой русской деревне), а ее великовозрастного сына – Василий. Вечно немытые волосы что у нее, что у ее девятнадцатилетнего «малыша» были зачесаны назад старушечьими коричневыми гребнями, и если у мамаши это выглядело более или менее к месту, то у парня – довольно странно. У обоих на лице красовалась подозрительная улыбка, придававшая их лицам какое-то нецензурное выражение, постоянная, никогда их не оставляющая, независимо от того, о чем и с кем они разговаривали. Как же, как же, читалось по этой улыбке, вы уж говорите что хотите, а мы себе сами все знаем, и знаем правильно. Да, они обладали полной информацией о жизни целого подъезда, а может, даже и всего дома: кто из соседей куда ходит, что покупает и на сколько уезжает из квартиры, поэтому считали себя персонами ключевыми и чуть ли не самыми важными. А в подъезде-то жил, на минуточку, оскароносный режиссер Сергей Бондарчук с женой неземной красоты Ириной Скобцевой, а в соседних подъездах – замечательные актеры Наталья Селезнева, Олег Ефремов, Владимир Басов, а еще много заслуженных ученых, в основном физиков-ядерщиков и просто физиков. Жили себе и жили, кто со двора, кто с улицы подкатывали вплотную к подъезду на персональных черных «Волгах» с водителями, приветствовали консьержей и поднимались ввысь на скрипучем лифте. Поэтому Нина Иосифовна цену себе, уж будь здоров, знала.

На первом этаже за лифтом, где почти на уровне земли зияло большое грязное окно во двор, мама с сыном оборудовали себе каморку с двумя топчанами, тумбой с электрической плиткой и старым ободранным креслом, которое притащили с помойки. Это унылое жилье от парадной жизни подъезда отгораживала цветастая занавесочка на провисшей бечевке, почти ничего не скрывающая, а лишь подчеркивающая безнадежность и убогость их безотрадного существования. На плите вечно стояла зеленая эмалированная пятилитровая кастрюля, в которой всегда что-то булькало и выкипало, судя по запаху – вечные щи или что-то капустное. И хотя кто-то из них постоянно находился с этой булькающей кастрюлей рядом, каждый день у них что-то все равно, шипя, обязательно подгорало, и тогда мерзкий удушливый смрад поднимался до четвертого этажа и проникал внутрь квартиры Крещенских. Лидка пыталась с ними говорить, что, мол, мало того что вечно кислый запах в подъезде, тараканы, так еще и пожароопасно, загореться может.

– Как вы вообще дышите этим воздухом, Нина Иосифовна? – негодующе спросила Лидка, поводя носом.

– А мы не затягиваемся, – безапелляционно ответила лифтерша и грузно села, по-мужски широко расставив ноги и буравя ее цепкими злыми глазами. – Если хотите – пишите жалобу, – выдавила она из себя. – Нам тоже питаться надо, мы, между прочим, рабочие люди, а тут не предусмотрено. – А по глазам читалось: «Это вы там, баре зажравшиеся, жируете на своих этажах, а мы, простой люд, можно сказать, подножным кормом питаемся, горбатимся тут на вас…»

Лида в глубине души Нину Иосифовну, конечно, жалела как человека, полностью неустроенного в жизни, да еще с этим ее придурковатым сыночком, но что можно было сделать, не портить же с ними отношения, приходилось терпеть. Раз написала в ЖЭК, что хорошо бы улучшить им условия проживания, но ответ был категоричный – их прописка находится далеко от Москвы, пусть снимают жилье. Варят щи там. В общем, бесполезно.

Но в любом случае наличие лифтеров было огромным плюсом. Именно они, скажем, всегда предупреждали о пожаре. Да, пожар был сезонным явлением в доме 9 по улице Горького. Вполне обычным. Как, например, ремонт лифта или прочистка мусоропровода. Маленькие пожарчики подванивали раз в квартал, большой, с красивыми мужественными пожарными в блестящих касках, снующими по квартирам снизу вверх, – к новогодним праздникам, когда закрывался финансовый год. Обычно горела «Галантерея», занимающая два нижних этажа на самом углу их дома, прямо под квартирами подъезда номер 4. Горела всегда она и только она. Кто-то из продавцов или служащих оставлял без присмотра кипятильник, аккуратно положенный на бухгалтерские отчеты, или вдруг тлеющий бычок случайно падал в папку с документами, и пошло-поехало – дым, гарь, вонь по всему подъезду, разгоряченный и запыхавшийся Василий, яростно стучащий в дверь (электричество сразу вырубали), темень, беготня пожарных по подъезду и Крещенские, прилипшие к окнам, чтобы понаблюдать за суетой пожарных машин у Почтамта. Пожарное явление это было довольно частым и не вызывало в подъезде большого ажиотажа. Наоборот, вносило в жизнь толику экстравагантности и романтизма. «Опять пожар?» – якобы скучающе, но при этом томно говорила Лидка, потягивая носом, когда чувствовала запах гари. Потом шла мочить тряпку и укладывала ее у входной двери, чтобы дым не особо валил в квартиру. И все ждала и ждала пожарных, а когда те приходили, глаз ее начинал блестеть, как начищенные пожарные каски, и сердце трепетало от невозможной красоты парней, даже если их лица прятались за противогазами. Но это был тот случай, когда форма решала все! И Лидка каждый раз ждала этих высоких, почти опереточных ребят, которые своими касками и резиновыми хоботками очень украшали будни, а иногда и новогодние праздники! Но все равно зорко следила, чтобы они, когда выходили из квартиры, не прибрали что-нибудь к рукам. А как же, плавали, знаем, подмигивала она.

На тумбочке, покрытой обшарпанной, некогда цветастой клеенкой, прямо около самого лифта, Крещенским оставляли письма, которые приходили не с почтой, а которые приносили просто так. Те товарищи, кто приносил эти письма «просто так», часто требовали разрешить им подняться в квартиру и вручить их адресату лично. Надо отдать должное Нине Иосифовне, несмотря на все ее странности, служебные функции она выполняла исправно – подняться чужим она почти никогда не давала, за редким исключением, и выгоняла их из подъезда сразу, как только они вручали ей корреспонденцию. Но все равно эти пришлые часто оставались караулить Крещенского у подъезда. Женщины с детьми, например, которых Роберт срочно должен был признать своими. Такие выстаивали часами, притаившись в ожидании где-нибудь за машиной, а потом, налетев на него как коршуны, начинали кудахтать, стыдить, убеждать, доказывать его мифическое отцовство.

– Вон, родинка у ребенка, видите? Видите, значит, ваш сын! Вы же были в шестьдесят восьмом году в Курске со стихами? Были! Значит, Матвейка ваш!

Роберт все сразу понимал – не единичный случай – и спокойно давал денег на обратный билет с чаевыми. Вопрос отцовства чаще всего отпадал сам собой.

Заявлялись и поэты, которые претендовали на авторство, и часто отделаться от них было намного сложнее.

Как-то промозглым весенним вечером к подъезду подошел человек с портфелем, в костюме и даже в шляпе. Сначала пообщался с лифтершей, потом стал курить у подъезда, ждать, пока подъедут Роберт с Аллой:

– Роберт Иванович! Добрый вечер! Мне надо с вами поговорить! – Мужчина ежился на ветру, и видно было, что стоит он тут уже порядочно. Его светлые, почти белесые глаза бегали, суетились, руки тоже были неспокойны. – У вас найдется для меня минутка? – интеллигентно спросил он.

Роберт посмотрел на Аллу и подтолкнул ее к подъезду, давая понять, что лучше зайти внутрь от греха подальше. Но Алла мужа в сомнительных ситуациях никогда не бросала и решительно осталась, чтобы задавить чужака численным превосходством.

– Слушаю вас. – Роберт не очень любил все эти приходы, но куда уже было деваться, пришел, надо выслушать, делать нечего.

Мужчина немного помялся и сказал, резко перейдя на «ты»:

– Роберт, послушай меня! Я все продумал.

– Что именно?

– То, как мы будем жить дальше. Я так больше не могу! Неужели тебе не стыдно? Неужели совесть не мучает? Зачем ты вынимаешь из моей головы стихи и выдаешь за свои?! И делаешь это ночью, когда я сплю и совершенно не могу тебе противостоять.

– То есть вы считаете, что я прихожу к вам ночью, вынимаю из вашей головы стихи и выдаю за свои? – сразу нашелся Роберт. – А как же я это делаю? Вы что-то чувствуете?

Мужчина замешкался и недоуменно посмотрел на Крещенского.

– Не делай вид, все ты прекрасно знаешь! У тебя целая технология, я уверен! В твоих стихах я слышу мои самые лучшие строчки! Это мне первому пришло в голову так написать о войне, это была моя история, именно моя – «был он рыжим, как из рыжиков рагу»! А вот это, мое самое любимое:

А когда он упал – некрасиво, неправильно,в атакующем крике вывернув рот,то на всей земле не хватило мрамора,чтобы вырубить парняв полный рост!

– Да и не только это, весь «Реквием» тоже мой! «Помните! Через века, через года помните!» – мужчина поднял шляпу вверх и стал читать громко, пафосно, горделиво поглядывая на Роберта, мол, ну, как я написал, узнаешь?

– Ладно, я больше так не буду. Никогда, – вдруг совершенно неожиданно для себя самого ответил Роберт, и эта детская успокаивалка волшебным образом подействовала и на пришедшего.

– Спасибо, Роберт, я знал, что мы придем к консенсусу.

И все. Развернулся и быстро пошагал прочь, словно добился того, ради чего пришел.

Много народа заявлялось, народная тропа не зарастала, и это стало вполне привычным явлением, некоторой отличительной чертой этого адреса.

Ирка Королёва

Катерина оканчивала школу, и, несмотря на то что добираться до нее надо было теперь порядочно – где Горького и где Кутузовский, – вопрос о переходе в другую, которая под самым боком, на Герцена, конечно же, не стоял. Друзья, учителя, привычки, отношения – куда все это прикажете деть? Да и от лучшей подруги Ирки Королевой, той, что с первого класса рука об руку, бок о бок, плечом к плечу, трудно было оторваться. Девчонкой она была хоть и милой, но отлётистой, и ее ангельская внешность была абсолютным контрастом острому язычку. Могла сказануть так сказануть, за словом в карман не лезла. И пахло от нее всегда почему-то печеньем курабье. Она часто и подолгу засиживалась теперь у Крещенских на Горького, ведь ее родители-геологи стали много мотаться по экспедициям, а Ирке дома было одиноко. Тем более маленькая Катина сестричка очень оживляла жизнь. Девчонки не спускали ее с рук, нянчили, баловали, особенно когда нянька-церберша была занята на кухне. Так-то она всех к Лиске ревновала, начиная с родной матери и кончая сестрой. Но больше всего доставалось Кате – как нянька увидит руки, протянутые к сестренке, так зашипит, едко зыркнув: не трогай рабенка, положь на место, не мешай, иди делать свои уроки – и встанет над мелкой, как ощипанная наседка, раскинув облезлые крылья и прикрыв ее своим немощным тельцем. Девчонкам приходилось довольствоваться малым, но и за это недолгое время, что им удавалось урвать в Нюркино отсутствие, они вдоволь успевали натютюшкаться с Лиской. А когда Ира оставалась у Кати ночевать – случалось и такое, – счастью не было предела: сказки, рассказанные сестренке на ночь, простые, легко запоминающиеся стишочки, совершенно забытые колыбельные в нежном, чуть слышном Иркином исполнении, раннее пробуждение девчонок по первому пробному Лискиному зову и ее сладкие улыбки, милое воркование, кокетливые светлые глазки, все еще восхитительный запах от ее пушистого темечка – все это удваивало девичьи инстинкты, будоражило, пробуждало их женскую сущность. Они часто гадали, сколько народят детей, сколько будет мальчиков, сколько девочек, выбирали ребеночьи имена, думали, кем их дети станут.

А еще по ночам зачитывались похождениями восхитительной Анжелики. По большому блату достали роман Анн и Сержа Голон «Анжелика – маркиза ангелов», этакое девичье пособие, помогающее разбудить пока еще дремлющую чувственность. Это было похлеще, чем «Три мушкетера», даже намного более подходящее чтение для неокрепшего девчоночьего возраста. «Он чувствует, как чуткие руки жены судорожно упираются в его плечи, – с придыханием и чуть запинаясь читала вслух Катя, – отталкивают его, но он только крепче обнимает ее, не в силах отпустить, оторваться от нее. И хотя мысли Анжелики блуждают где-то вдали от него, в бесплодном одиночестве, тело ее совсем рядом с его губами, и Жоффрей не может отказаться от ее влекущей красоты, даже если она вся сжимается под его поцелуями, даже если этот ее отказ раздражает его и в то же время разжигает в нем еще более страстное желание…»



Второклашки Катя и Ирка



Как можно было спокойно уснуть после такого… Но больше всего девчонки любили, когда Катины родители куда-то уезжали, поохотиться на привидение, которое, по тайным рассказам Лидки, жило в чуланчике у Робочки в кабинете. Ночью, тихонечко прокрадываясь в папин кабинет мимо Лидкиной комнаты, чтобы ее, не дай бог, не разбудить, они шарахались от любой тени и вздрагивали от малейшего скрипа и, добравшись наконец, куда надо, засаживались на диванчик в угол кабинета в ожидании неизвестно чего. Катя на всякий случай всегда мусолила в руках выключатель от настольной лампы, чтобы, если приспичит, осветить комнату и прогнать страх, а Ирка снимала со стенки – Катя разрешала – африканское копье, чтобы в критической ситуации было чем отбиваться. Но совсем уж критических ситуаций не было и случая отбиваться пока не представлялось. Однажды только в чуланчике кто-то глубоко и протяжно вздохнул, девочки хором вздрогнули, но решили списать этот звук на затормозившую под окнами внизу машину. Зато с тех пор поверили во что-то таинственное и больше засаду на призраков не устраивали, береженого бог бережет, решили.

Лидка, Лидия Яковлевна, Ирку любила, выделяла среди других Катиных подруг и сильно, очень по-бабушкиному жалела, переживая из-за вечной ее неприкаянности и никомуненужности.

Неординарная, живая, часто смешная и смешливая, в общем, как казалось Кате, совсем не от мира сего, а скорее из какой-то сказки, Ирка очень привлекала к себе людей, выделяясь из серой невзрачной толпы ровесников невероятной яркостью и самобытностью. Этой необычностью она и притягивала Катю. А еще был у нее небольшой милый тик – она непроизвольно подмигивала одним глазом, словно хотела что-то сказать, но не здесь и не сейчас. Позже. И выглядело это очень по-заговорщицки. Голос имела звонкий и какой-то неземной, могла взять и ни с того ни с сего запеть в метро, нежно, по-ангельски, просто так, от скукоты:

На окраине где-то городаЯ в убогой семье родилась,Горе мыкая, лет пятнадцатиНа кирпичный завод нанялась.Было трудно мне время первое,Но зато, проработавши год,За веселый гул, за кирпичикиПолюбила я этот завод!

Граждане в вагоне сначала опасливо оглядывались и даже шарахались, но быстро проникались к милой девочке, к ее ясному и чистом голосу и даже к кирпичному заводу, начинали слушать с интересом и участием.

На заводе том Сеньку встретила…Лишь, бывало, заслышу гудок,Руки вымою и бегу к немуВ мастерскую, набросив платок.Кажду ноченьку мы встречалися,Где кирпич образует проход…Вот за Сеньку-то, за кирпичикиИ любила я этот завод…

Знала таких песен бессчетное множество, откуда все они вошли в ее такой недетский репертуар, Катя долго не могла понять, хоть и спрашивала, пока наконец сама Ирка как-то не призналась, что их ей пела бабушка вместо колыбельных. А бабушка-то у нее была будь здоров – Ирка рассказывала о ней с гордостью, словно о живом сказочном персонаже, скорей всего, они и были с ней из одной сказки.

Просидела и промоталась Иркина баба Люба десять лет по тюрьмам и ссылкам якобы за растрату, а на самом деле решили на предприятии сделать ее крайней, обычное дело – рядовой бухгалтер часового завода, начальство проворовалось, а ее и бросили в пасть зверю. Ирки тогда еще и на свете не было. В семье это, конечно, скрывали, стыдились такой героической семейной биографии, но времени сколько уже прошло, почему бы лучшей подружке-то об этом не рассказать. Так Катя после очередной Иркиной арии о несчастной блатной любви узнала все заодно и про бабулю.

Отбыв положенное, бабушка вынесла на волю много всего любопытного, тщательно уложив в голове целую коллекцию тюремных и матерных песен, словно они были аккуратно записаны по номерам. А Ирка, напичканная с детства таким фольклорным богатством, щедро делилась им с окружающими. Один раз внезапно спела у Крещенских, когда именитые гости восседали за столом, – те прямо рот открыли! А там сплошь композиторы да певцы, все значительные и штучные, отродясь подобного не слышали, чтоб такая молодая да настолько проникновенно спела, с такой душой и чувством, еще и невероятно чисто, словно все возможные консерватории уже окончила. А было-то Ире лет пятнадцать всего, самородок. Исполнила она тогда гостям две песни, Алла Борисовна попросила, Катина мама, хотела похвастаться юным дарованием, ну и знала, конечно, чем удивить таких именитых.

– Девочка моя! – Великий Фельдман, который композитор, смотрел на улыбающуюся и чуть раскрасневшуюся после пения Ирку. – Откуда ж ты такая взялась? Я и песен таких не знаю, и, чтоб так в твоем возрасте пели, честно, никогда и не слышал.

– Да, интересная исполнительница, – согласился один из известных баритонов, Борис Пуляев, который с невероятным успехом выступал и в Большом, и на эстраде, отличался сочным мясистым голосом необычайной глубины, который невозможно было не узнать, – но песни довольно своеобразные для такой молодой девушки. А вы никогда не пробовали, скажем, спеть романс? Или, чтобы по возрасту ближе, комсомольские песни, молодежные, песни о родине?

– Я только одну пионерскую знаю, – сказала Ирка, заложив руки за спину и нервно подмигнув баритону.

– Вот это интересно, это как раз подойдет! Вы тоже а капелла споете или мне вам подыграть? – спросил Борис, на всякий случай садясь к роялю.

– Не, спасибо, я так.

Ира глянула на потолок, словно там должны были нарисоваться слова, и затянула:

Залегла тайга в тумане сером,От большого тракта в стороне.Для ребят хорошим был примеромНа деревне Паша-пионер.Красный галстук Паша нес недаром,За учебу брался горячо.Пряча хлеб, тая зерно в амбарах,Не любило Пашу кулачье.Был с врагом в борьбе Морозов ПашаИ других бороться с ним учил.Перед всей деревней выступая,Своего отца разоблачил.За селом цвели густые травы,Колосился хлеб в полях, звеня.За отца жестокою расправойУгрожала Павлику родня.Вечер тихий, теплый, летний,Час, когда не вздрогнет лист.Из тайги с братишкой малолетнимНе вернулся Паша-коммунист.Собирала ночь седы туманы,Расходился ливный дождь прямой.Пионер, один из самых лучших,Не вернулся в эту ночь домой.

Последние жалостливые слова Ира пела уже со слезой, которая вот-вот норовила скатиться из левого глаза и скатилась-таки, когда глаз в очередной раз подморгнул.

Планы на жизнь

Катя подругой гордилась. У самой Кати, как она считала, не было таких явных и ярких талантов, хотя проявиться им было бы уже пора, десятый класс все-таки. Хороший английский язык разве что – ну его уже многие знают, это вам не десять лет назад, когда спецшкол с углубленным изучением языка почти не было. Языком уже совсем никого не удивишь. Ну что еще? С голосом и слухом неважно, с рисованием тоже вполне обычно – пейзажики, собачки, домики, уровень так себе. Танцы-шманцы – тоже мимо, как все, не виртуоз. Ну разве что сочинения хорошо и грамотно писала. В общем, ничего особенно яркого, как в Ирке, у Кати не было, но она сама на этот счет не очень заморачивалась. Придет оно, никуда не денется, найдется и в ней что-нибудь такое изюмистое, размышляла девочка о своем будущем, вон сколько времени еще впереди, целая жизнь. И пока все беззаботно и розово, зачем думать о жизни, когда основное решается за тебя, когда рядом любимые родители, бабушка и сестричка и оно все идет и идет себе по накатанной.

Хотя с Иркой они давно уже потихоньку начинали обсуждать, что станут делать после школы, куда пойдут учиться. Катя, в общем-то, мечтала о карьере врача, а именно педиатра, детей любила и хотела приложить руку, знания и что там у нее еще было к тому, чтобы все они по возможности не сильно болели, но понимала, что с ее неприятием математики и всех связанных с ней предметов, которые надо сдавать на вступительных, в мединститут ей не пройти. Ходила даже смотреть, как родительские друзья-хирурги проводят операции на сердце или, скажем, на легких, роды видела, очень понравилось, кстати, задумалась даже о профессии акушера. Но с приближением выпускных все больше осознавала, что нет, никак не сможет выучить химию, сколько ни зубри. Биология и русский не проблема, а химия никаким боком. Это ж, говорят, приоритетный предмет для медицинского института, а она в приоритетном полный ноль! Нет, будет просто неприлично. Ирка же, наоборот, в себе была уверена и знала, что поступит на геолого-разведывательный, пойдет по родительским стопам.

– Там все уже разведали, никаких тайн в земле не осталось, пошла бы лучше на экологию, новое направление, говорят, очень перспективное! Будешь зеленью управлять и чистым воздухом! – пыталась урезонить подругу Катя.

– Ну вот еще! Это ты специалист по зелени, а я совершенно не вижу себя в этой профессии! Не, мне б камушки поискать, покопаться, в походы походить… И потом, знаешь, можно же не только камни искать, но и песни у древних бабок выспрашивать и записывать! Это ж тоже добыча редкостей! Но главное, природа, походы…

– Эх, а я бы, знаешь что, – вздохнула Катя, – я б с удовольствием экологией занялась, а потом, уже со знанием дела, какой-нибудь пустырь в Москве прикупила бы и стала там насаждать… Деревьев редкой красы с густыми кустами, чтоб размножать их до невозможности, чтоб росли стеной вокруг и воздух освежали. Обязательно вырыла бы маленький прудик, карасиков туда выпустила бы из большого Переделкинского, другой какой рыбешки, а птички бы сами налетели, на деревьях завелись с песнями своими весенними. Зверь бы мелкий в этот лесок набежал, белки там всякие, остатки зайцев с округи – есть же еще зайцы в парках! – может, и эти, как их там, трепетные лани пожаловали б. Цветуйки бы расцвета-а-а-али, – Катя чуть не запела, уносясь мыслями в тот чудный райский сад, – пчелок приманивали парфюмом своим. Сама б на дереве скворечник себе построила, чтоб с обзором и подальше от людей, ты бы ко мне, Королева, в гости приходила. – Катя мечтательно закатила глаза, словно где-то там моментально вырисовывались все эти фантазии. – Ходила б дозором по территории с рогаткой – чуть кто соберется копать что, насаждения топтать, рубить деревья или еще как-то гадить – тут я им р-р-р-раз из рогатки по жопе – эй, не лезь! – и Катя наглядно показала, как она целится из рогатки. – Ну вот, парочки б там гуляли, на цветочки полевые смотрели, чего их рвать-то, на них смотреть надо и радоваться! Зверье б кормили с руки – а те бы и не боялись, подходили б к людям, брали хлебушек с ладошек мягкими губами. Дышать бы приходили баушки с внучатами…

– Ха, Крещенская, ну ты и размечталась! Как тебя унесло-то! Сказительница! Нет, все равно, хоть и красиво мечтаешь, не мое это все, не хочу!

В общем, романтика походов, сидение у костра, бардовские песни под гитару, суп из котелка влекли Ирку безоглядно. Но ни родители-геологи, ни железные руды и россыпи самоцветов так не звали ее, как первая девичья любовь.

Ира уже как-то рассказывала Кате, что прошлым летом познакомилась с одним парнем в молодежном геолого-разведывательном лагере. Он приехал туда с сестрой, сам был на четыре года старше Ирки, брал опытом, гитарой, напором и, что скрывать, шикарной блондинистой шевелюрой. Сеструха была под стать, веселая, заводная, компанейская. Так и ходили парой – друг за друга горой. Ирка даже пожалела тогда, что на свете одна-одинешенька у родителей, ни сестры, ни брата, а как было бы хорошо иметь опору и защиту. Девушку звали Майей, а парнишку очень необычно – Гелием. Видимо, родители были химиками и им в голову не пришло ничего лучшего, чем назвать мальчика в честь инертного одноатомного газа без цвета, вкуса и запаха. Но не все же девочки об этом знали, точнее, почти никто, и звучало имя Гелий красиво и очень даже по-заграничному. Тем более, надо сказать, что одноатомный Гелий этот пользовался в лесах большим успехом! Только представьте картину – духмяная лесная опушка, костерок дымит, полешки трещат, снопы искорок поднимаются в небо, пахнет чем-то ночным, будоражащим, не то цветущими папоротниками, не то русалочьей чешуей, и посреди всей этой сказки – он, эдакий бременский музыкант в окружении девчонок и других невзрачных парней, бренчит на гитаре, и еще голос у него такой, чуть с хрипотцой:

Милая моя, солнышко лесное,Где, в каких краях встретишься со мною?

Представили? Тогда и представьте, что творилось в Иркином сердце – уже не совсем девчачьем, но еще и не вполне женском. Иванушка этот, а точнее Гелий, выделял ее из всех остальных, сначала, может, только как партнершу по пению, и она подпевала ему чистым ласковым голоском, отчего дуэт их казался нежным и очень слаженным. Потом присмотрелся к ней и решил, что на безрыбье почему бы и нет. Летом они всласть погуляли, но без греха, спелись, рассмотрели друг друга попристальней и решили продолжить общаться и после лагеря. По умолчанию, конечно же, не обсуждая вслух.

Как-то Ирка призналась в этом Кате, сказала просто и буднично, но нервно сглотнув слюну – волновалась:

– Катька, у меня появился парень. Красивый до изнеможения…

Парень? И не из школы! И старше на четыре года, почти взрослый мужчина! И даже мама ее не знает!

– Не хочу ей говорить, сразу начнется: тебе еще рано гулять, сначала закончи школу, что за распущенность, вот я в твои годы, как так можно – ну все вот это, ты понимаешь…

Половой вопрос

Катя, конечно, все уже понимала. Специальных, точнее, каких-то образовательных разговоров о мальчиках, их желаниях и анатомических подробностях родители с ней не заводили, как-то это совсем не было принято. Все она узнавала из красочных воспоминаний бабушки Лиды, Лидки, как все ее звали любя. Она рассказывала много важного для внучки как бы невзначай, не заостряя на этом особого внимания, вроде как походя, но обязательно с некоторыми паузами, чтобы информация улеглась получше. А с другой стороны, когда Катя ездила в гости к другой бабушке, Вере, папиной маме, то шла сразу не за стол, где дымились, поджидая, сибирские самолепные пельмени, а отправлялась прямиком в спальню, где стояла большая книжная полка с разными медицинскими учебниками, справочниками и анатомическими атласами. Особенно хорош был один красавец атлас невероятного формата, антикварный, намного крупнее, чем любой школьный, еле в руках можно было удержать. Картинки там были – заглядение, красочные на удивление и подробные до неприличия. Катя изучила его от корки до корки, поэтому теорию знала на твердую пятерку, а для практики себя пока берегла. Поэтому завидовать Ирке? Нет, зачем, всему свое место и время, думала Катерина, но слушала Иркины откровения с нескрываемым трепетом и восторгом.

– Он все к себе домой зовет, но я чего-то боюсь. Ясно же, что захочет… А мне страшно. Целоваться – это одно, а он рассчитывает на большее. А вдруг он будет какой-то разнузданный?

– Конечно, будет и рассчитывает, иначе зачем тогда к себе зазывать? И приставать станет, точно, ты же сама все прекрасно понимаешь! – Девочки сидели у Кати в комнате на подоконнике, смотрели на толпящиеся внизу машины и принимали важное решение – когда Ирке наконец дать своему хахалю. – Мальчишкам только это и нужно, так уж они устроены.

– Он совсем уже не мальчик и вообще не такой, как все эти наши ребята в классе. Он взрослый и все понимает. Сказал, что меня любит, представляешь? Мне еще никто такого не говорил. – Ирка замолчала, глаза ее заволокло, она снова уставилась в окно, поджав ноги, и нервно заморгала глазом. То ли вспоминала чего, то ли раздумывала.

– Я сегодня ночью не спала и думала: а если он не дождется меня и бросит?

– Бросит, значит, не любит, а если любит, будет ждать, – совершенно резонно и чуть по-бабьи заметила Катя. – Он же сам признался, никто его за язык не тянул. Ты же не какая-то подзаборная давалка, – Катя поразилась своей смелости так ярко высказаться, – а девочка из интеллигентной, порядочной семьи.

– Знаешь, он такой… такой… – Ирка, казалось, и не услышала ее, она была вся в своих мыслях. – Он такой… – еще раз повторила она и закатила глаза, видимо выражая этим высшую степень восхищения. – Когда иду с ним по улице, все вокруг шеи на него сворачивают, даже мужчины. Сама себе иногда завидую, правда. Он ни на кого не похож. Мне, с одной стороны, хорошо, что именно я рядом, а с другой – все равно страшно – вдруг бросит? – Ира снова осеклась и села поудобнее, опершись о раму. – Вот ты много всяких книжек начиталась, что там пишут, как в первый раз-то, больно? Мне и спросить не у кого, это ж очень стыдно, даже думать об этом стыдно, не то что спрашивать! – Ирка раскраснелась, запахла сладким курабье сильнее, чем обычно, и засветилась озабоченной восхищенностью, словно первый раз должен был случиться прямо сейчас, на этом подоконнике с видом на Почтамт.

– Я читала, конечно, но все это сугубо медицинские факты. Тебя ж не сама анатомия интересует, это, я надеюсь, ты знаешь. – Катя попыталась уйти от ответа. Тема была слишком уж щепетильная, и неловко все это было так откровенно обсуждать.

– Ну расскажи хоть что-нибудь, у кого мне еще спросить, а ты практически без пяти минут врач. Я из этой потаенной области только всякие песни знаю, вот и вся моя практика. – И тихонечко, вполголоса запела, слегка пританцовывая по комнате:

Ах ты, моя юбка,Юбка-раздувалка,А под моей юбкойДенег добывалка!

Катя заулыбалась и пошла рядом с ней павой, быстренько составив ей компанию. Она была в брючках, но делала вид, что развевает юбку на цыганский манер, и танец получился очень даже зажигательный.

– Ну это уже совсем из другой оперы, Королева, надеюсь, деньги ты будешь добывать какими-нибудь другими способами! – И девчонки, топая под воображаемую музыку, заржали как две молодые лошадки. Потом обе уселись на подоконник, это было их любимое место в комнате. Насест, как называла его Лидка. Помимо двух маленьких фикусов и цикламена – Лидка обожала цикламены и оставляла торчащий клубень, даже когда они отцветали, – на подоконнике лежали еще две подушечки. Их Лидка называла поджопниками. В прихожей раздался требовательный звонок в дверь и почти сразу зазвучал веселый голос сестрички, вернувшейся с гулянья.

– Ну давай рассказывай, пока Лиска к нам не пришла! А то и ее придется обучать, – прыснула Ирка.

– Ну ладно, – вздохнула Катя, слезла с подоконника и заходила по комнате, как учительница младших классов, которая объясняет деткам основы сложения и вычитания. – Только с чего бы начать… Ну, смотри, гимен, как правило, нарушается при первом половом акте. Гимен – это по-латыни девственная плева. Но бывает и аплазия, это когда девственной плевы вообще нет. Тогда точно не больно. Но такое очень редко встречается, это тебе так, для информации. С биологической точки зрения гимен играет роль защитного барьера от бактерий до момента половой зрелости. В остальном же девственная плева – рудимент.

– А свадебный магазин «Гименей» имеет отношение к гимену? – улыбнувшись, спросила Ирка.

– Ну конечно, слова же однокоренные… – призадумалась Катя.

– Ну ни фига себе, неужели его в честь девственной плевы назвали? Никогда бы не догадалась. – Ирка даже присвистнула и нервно хохотнула, снова подмигнув.

– Да нет, Королева, это вроде как в честь божества, ну брачного бога, Гименея.

В комнату, разок вежливо стукнув, вошла Лида.

– Пойдемте, кошечки мои, я чай с сырничками приготовила, перекусить пора.

Вслед за бабушкой в комнату радостно вбежала маленькая розовощекая Лиска и постаралась с ходу залезть к Кате на руки.

– Не догонишь, не догонишь! – звонко кричала она, пытаясь спрятаться от Нюрки. Но не тут-то было, на пороге появилась нянька и, грозно взглянув на Катю, словно та украла сестру и уже попросила выкуп, подхватила Лиску и понесла вон из комнаты. Лидка махнула рукой Нюрке вслед – не обращай, мол, внимания, козочка, обычное дело. – Давайте, жду вас!

– Мы сейчас придем, только урок доучим… – сказала Катя и прыснула от смеха, Ирка же, наоборот, густо покраснела.

– Учтите, чай остывает. – Лида ушла на кухню, а девчонки продолжили важный разговор.

– Вот, значит, нарушение девственной плевы происходит при введении полового члена во влагалище, – Катя произнесла это как можно тише, но ее слегка передернуло от того, что сказала такое вслух, одно дело – читать об этом в медицинской литературе, там все иначе, привычно, что ли, а другое – говорить подруге. Но решила эмоции не показывать и сухо продолжила: – Еще один важный вопрос – это кровотечение во время дефлорации. Оно может быть, а может и не быть, это по-разному, заранее не скажешь, будет или нет, зависит от анатомии. Ну и про боль. Из того, что я прочитала, я поняла, что бояться первого раза не стоит, потому что ожидание боли провоцирует страх, который приводит к спазмам мышц влагалища, а это как раз и создает помеху проникновению полового члена, понимаешь?

Ирка непроизвольно кивнула, хотя тоже была под впечатлением от такого количества запретных слов, поэтому скорее купалась в этой волшебной музыке, а не вслушивалась в смысл.

– Ну ты можешь простыми словами сказать – больно или нет? Мне же надо морально подготовиться.

– Нашла у кого спрашивать, я ж теоретик! Надо у Ольки Разумовской узнать или у Машки Притыкиной, у этих девочек с честными глазами, они хоть практикой занимаются! Вот где кладезь информации! Короче, подытожим: если будешь бояться, то больно и страшно, если не испугаешься, то мило и весело! – И обе они, лихо заржав, будто все это тайное, но вполне милое и достаточно веселое уже позади, наперегонки бросились на кухню к сырникам, застряв и потолкавшись немного в дверях.

Стол на кухне был накрыт. Кухня Крещенским досталась необычная, двухрукавная – большая комната с окном и балконом, не до конца разделенная стенкой на две неравные части. В одном рукаве, который поменьше, находилась рабочая зона, стоял холодильник, плита, здесь готовили, в другом, покрупнее, помещался большой обеденный стол с уютной лампой. Летом было особенно душевно – дверцы балкона распахивались, дворовый воздух шевелил занавески и создавалось приятное дачное ощущение – птички поют, перебрехиваются собаки, над тарелками вяло кружат, иногда присаживаясь, мухи, городских звуков почти не слышно и даже запахи доносятся какие-то загородные.

Стенки кухни, как и в остальной квартире, были увешаны старинными картами Москвы и картинами, на которых тоже была изображена столица. Роберт собрал уже целую коллекцию, посвященную городу, в котором он сам не родился, но который его захватил полностью и стал своим. Задумал как-то пару лет назад написать большую поэму о Белокаменной, серьезную, с историческими отступлениями, стал собирать по букинистам книжки, копаться, изучать историю, и само собой получилось так, что дома встала сначала одна полка с удивительными старинными томами в тисненых толстых переплетах, затем вторая, потом добавились древние карты Москвы, пожелтевшие фотографии и панорамы во всю стену, а вскоре и весь кабинет стал напоминать лавку искушенного букиниста. Иногда книги по интересующей теме безоглядно скупались целыми библиотеками, случалось и такое, когда их хозяева насовсем уезжали за границу. На большом кухонном буфете только что купленные книжки и проходили адаптацию к новым условиям, акклиматизацию, так сказать, привыкали к хозяину и местности в ожидании, пока их тщательно рассортируют. Роберт, когда садился пить чай, брал одну из книг, медленно и задумчиво листал, рассматривал, читал оглавление и в конце концов откладывал на потом и уносил к себе в кабинет или оставлял на маленьком столике рядом с обеденным – такие книжки, в которых могло быть что-то ценное для рождающейся поэмы, читались в первую очередь. Книги, которые выстраивались стопками на огромном письменном столе, постепенно просматривались и выставлялись на полки, но со временем все до единой обязательно прочитывались – через месяц ли, через несколько лет, но все до единой. Со временем они обрастали закладками, а если надобилось – и новой одежкой. Роберт обучился ремеслу переплетчика, втянулся в это дело, сначала потихоньку тренируясь на современных, но чересчур зачитанных книгах, а затем принимаясь за старинные, которые, на его взгляд, требовали переодевания. Рабочий стол был завален невиданными инструментами, неподъемными прессами, резаками, кусками кожи, отрезами необычной узорной ткани, бархата и шелка. Весь этот новый беспорядок вокруг пишущей машинки выглядел довольно непривычно. В разговорах появились новые слова и понятия – экслибрис, ксилография, гравюра на меди, офорт, литография, блинтовое тиснение, – этот птичий язык со временем стал превращаться во все более и более понятный, уже совершенно не требующий разъяснений, а тем более перевода.

Книги вперемешку со старинными архитектурными и историческими журналами лежали стопками на буфете, Роберт привез их от какого-то знатока, которому давно сделал заказ. Ирка взяла было одну из таких отложенных, но Катя молча отобрала ее и усадила подругу за сырники.

– Ну что, все выучили? – игриво подмигнув, спросила бабушка, словно знала, что именно девчонки обсуждали у себя в комнате.

– Думаю, Ирка теперь станет круглой отличницей! Уверена даже! – прыснула Катя, густо намазывая сырник сметаной, пока тот совсем не скрылся под ней, словно под сугробом, а сверху залив еще и малиновым вареньем, пахнущим макушкой лета и спелой радостью. Ирка снова закраснелась, словно решив посостязаться цветом с вареньем, и скривилась, чтобы не засмеяться своим колокольчатым смехом.

Десятый класс уже подходил к концу, впереди маячил выпускной, но Королева никак не решалась расстаться со своей родной девственностью. Она прямо зациклилась на будущем торжественном событии, на таинственном первом разе, на своем белобрысом Гелии, который, наверное, ждал уже из последних сил, на обдумывании, как оно все произойдет. Бедная Ирка постоянно приурочивала это событие то к одному празднику, то к другому. Но вот позади было уже и 7 Ноября («нет, слишком мало времени с лета прошло, подумает, что я распутная»), и Новый год («это все-таки семейный праздник, надо с родителями отметить»), и Кровавое воскресенье (тут Ирка посчитала, что хоть название этого праздника будет целиком и полностью соответствовать происходящему, но в последний момент от этой даты тоже отказалась, так как на нее же приходился и день смерти Ленина). Следом достаточно быстро прошли 23 Февраля («это же и мне должен быть подарок, не только ему»), и 8 Марта (а тогда Ира приболела и пролежала с температурой, тоже не срослось). На майские праздники все вроде складывалось благоприятно, но тут Гелий уехал к родственникам в деревню сажать картошку. В обычные будние дни Ирка отказывались об этом даже думать – нет и нет, это должен быть праздник! Во всяком случае, для нее. Зациклилась категорически.

Нельзя сказать, что все сводилось только к этому, они с белобрысым много встречались, гуляли и с компанией, и вдвоем, ходили в библиотеку, на концерты, рассматривали большую родительскую коллекцию камней в Ириной коммуналке с красивым видом на Москву-реку.

Катя однажды столкнулась с ним у Ирки дома. Родители ее снова уехали в экспедицию, Ирка вывихнула ногу на физкультуре, и Катя после школы забежала к ней с домашкой. Тут-то она его и заметила. Он сразу заторопился, засобирался и испарился, но Крещенская успела хорошенько его рассмотреть. Действительно, блондинистый, крупноносый, не самый высокий, весь какой-то взъерошенный и, в общем-то, сомнительный. Катя не могла объяснить почему, но именно это слово ясно проявилось у нее в голове. И глаза какие-то тусклые и застывшие, почти не мигающие. Не совсем дорисованный природой персонаж – вроде все есть, а чего-то не хватает. И зачем-то в сером клетчатом доморощенном пальто, которое ну никак не вязалось с современной жизнью. Какое-то послевоенное, что ли, куцее, подвытертое, заворсившееся, словно с чужого плеча.

– Какой товарищ! – произнесла Катя, как только он хлопнул дверью, но прозвучали ее слова достаточно неопределенно и безэмоционально, просто ей захотелось, чтобы Ирка продолжила разговор сама.

– Он, знаешь, уже на третьем курсе! – И долгая пауза, словно Катя должна была восхититься его зрелостью и мудростью. – Красивый, правда? И зовут его волшебно – Гелий! Скажи, полный отпад?

– Ну да, вполне себе ничего чувак. Прямо ходячая таблица Менделеева. Только не забудь, что тебе еще пятнадцать. Он хоть об этом знает? – Катя не стала ждать ответа, это было, как говорила Лидка, «а пропо́», по-французски это значило «между делом», и достала из портфеля тетради, разложив их на заваленном камнями столе. – Давай по-быстрому домашку сделаем, там немного, а то я скоро должна буду уйти.

– Да сделаем, куда денемся! – Ирка даже слегка приуныла, что Катя обломала ей весь кайф и перевела разговор на уроки, вместо того чтобы еще повосхищаться ее хахалем. – Последнюю пластинку Далиды обещал притащить, представляешь?

– О, а на чем ты ее собираешься слушать? Или попроси ее на пару дней, тогда у нас покрутим. Как нога, кстати? Забыла спросить.

– Ковыляю понемногу, получше уже. В понедельник в школу пойду. – Ира продемонстрировала перевязанную ногу. – Чего там сегодня было-то?

– Контроша была по инглишу – легкотня!

– Ну это тебе легкотня, а я что-то не очень врубаюсь последнее время. То ли пропустила много, то ли мозги уже не варят… В общем, что говорить, когда говорить нечего!

– Да ладно, сейчас объясню, там все несложно!

Нож гуркхов

Все стремительно шло к выпускным. Дома у Кати начали серьезно задумываться, что девочке делать после школы, куда направиться. О медицинском никто уже не мечтал, неподъемное это оказалось дело. Даже если Катя успешно сдаст биологию и русский, то химия станет тем самым длиннющим минусом, который сразу и срежет все дальнейшие усилия, так она и заявила. Нет, нет и нет, все эти валентности, альдегиды, перекиси и формулы не лезли ни в какие ворота, а тем более в ее голову. Катя эти названия запомнить не могла, не то что объяснить. Из всей химии, возможно, справилась бы только с Менделеевым, и то скорее с его биографией, от него лично плавно перейдя к дочери Любови, супруге великого Александра Блока, и далее утонув в прекрасной поэзии Серебряного века. Но связь с медициной тут совершенно не прослеживалась, а если и да, то чересчур опосредованно. Медицина так и осталась в стороне.

– Может, МГИМО? – предложил, закурив, отец. – Языки – это твое, выучишь несколько, получишь прекрасное образование в целом, а потом сможешь заняться международной журналистикой. Или пойдешь в дипломатию. – Они с Аленой только что вернулись из Индии – сплошные впечатления, а не поездка, сказали. Роберт привез оттуда странный сувенир – необычный закругленный нож в потертом кожаном чехле, который подарили ему на одной из встреч.

– Там так необычно проходили мои выступления, – начал рассказывать отец, поигрывая пепельницей и раскручивая ее на столе, как карусель, но слегка, чтобы не улетучивался пепел. – Приехали в один город недалеко от Дели, как раз на литературную конференцию, и каждый член делегации должен был провести открытый вечер, почитать стихи, ответить на вопросы тех, кто пришел. Ну и представьте себе: жара, градусов 40 в тени, выжженная поляна, посреди какое-то могучее невиданное дерево, в тени которого сидит человек 30–40, все на земле, никаких стульев. И у меня почетное место у этого толстого, необъятного ствола, по которому ползают невиданные насекомые – подойти страшно. Со мной стоит переводчица. Система такая – сначала я читаю несколько строчек стихотворения, потом помощница переводит. Но продолжать читать дальше я сразу не могу, потому что зрители должны этот перевод усвоить, переварить и, что интересно, обсудить. Вот они сидят, слушают ее, кивают головами и начинают обмениваться между собой впечатлениями. И только когда они всласть накивались, я могу продолжать читать дальше. Это странное выступление растягивается очень на долгое время. За два часа я успел прочитать всего лишь три стихотворения. И вот вижу, встает один худой старик, в тюрбане, в длинной белой робе, подходит ко мне, пока все остальные обсуждают услышанное, демонстративно поднимает свою рубаху и достает из-за пояса нож. Все, думаю, что-то ему в моих стихах не понравилось, и до такой степени не понравилось, что сейчас просто возьмет меня и зарежет. И вот он приближается ко мне с каменным лицом и с ножом наперевес. Я замер. А он подходит и двумя руками, с поклоном вручает мне этот ножик со словами: «Я столько лет прожил, но никогда ни с кем не был так согласен, как сейчас с вами, иноземцем. Даже с женой так не соглашался. Какие прекрасные слова – “чем больше отдаешь людям, тем больше им становишься должен”, как это правильно, как честно и по существу. И как красиво и точно звучит – “карандаш спорит с бессонницей”, немногие так образно выражают свои мысли… Сколько мудрости в ваших мыслях, друг. – И вкладывает этот нож мне в руки. – Это нож моего деда, он был гуркхом, солдатом, одним из лучших. Память о нем. Вы чем-то с ним похожи, хоть вы молодой, а он был древний старик, когда оставил меня. Вы, как и он, думаете обо всех, а не о себе. Я решил отдать этот нож вам». – Роберт взял нож и вынул его из чехла. На чехле было еще два потайных кармашка, где были спрятаны маленькие, почти игрушечные остренькие ножички, точные копии родителя. – Я узнал про него, про этот нож. Называется смешно – кукри. Сами гуркхи свой нож обожествляют и приписывают ему самые необычные свойства, этот нож для них – талисман. И форма у него соколиного крыла, видите? – Нож действительно напоминал крыло птицы, изгиб был довольно крут и необычен для лезвия.

– А эти, маленькие? – спросила Катя. – Чтоб точить большой?

– Наверное. А иначе зачем? Вот такие дела, девочки мои. Таких подарков мне еще никто и никогда за стихи не дарил. – Роберт снова глубоко затянулся, сигарета до половины превратилась в пепел, который не удержался и невесомо обрушился на стол. – Грамоты, награды, подарки, даже золотой венок был, вон стоит… А чтоб так, на другом конце света, в таком порыве и так понять… впервые… На письменный стол положу, пусть рядом со мной теперь лежит.

Застольных рассказов после поездок было всегда много, Роберт впечатления эти тщательно собирал, выдерживал, давал им, как вину, отстояться и созреть, и спустя какое-то время они приобретали совершенно другую форму, ложась на бумагу в виде путевых заметок, но чаще – стихов о том, где был, что видел, как оно там:

Жизнь,в которой все не просто(свеженький примерберу),начинается с вопроса:«Нуи как тамкенгуру?..»Дальше – больше,дальше – эхом,колыхаясь на ветру:«Из Австралииприехал?!Лихо!Как тамкенгуру?..»Где-то посредине ночитрубкапрыгает в руках.Старый друг звонит из Сочи:«Ты вернулся?Ну и как?..»Я,пыхтя и сатанея,мямлю что-тоо Сиднее.Он рокочет:«Брось муру!Расскажипро кенгуру…»Я охрип.Меня морозит.Дочкабудит поутру:«Пап,учительница проситчто-нибудьпро кенгуру…»Дверь звонит —в лице меняюсь.В дом забился,как в нору.Стоит выйти…«Извиняюсь…Все же…как там…кенгуру?»Пусть летит над миром бренныммой осатанелыйкрик:Кенгуру?Читайте Брема.Бре-м-а!Умный был старик!

Первая родительская ссора

Однажды зимой, вернувшись из очередной долгой поездки, кажется африканской – а там все равно было лето, даже когда зима, – Роберт и Алла показались Кате слегка разобщенными и задумчивыми, хотя поначалу всячески старались этого не показывать.

Они с Лидкой встретили родителей, как водится, в Шереметьево, ждали долго, муторно, рейс задерживался, таможня всех, как обычно, тщательно досматривала, очередь на выход стояла гигантская. Роберт с Аллой наконец появились, и Катя моментально что-то почувствовала, они еще даже не подошли. Внешне вроде все было как обычно – объятия, поцелуи, радость, вопросы, но дочь же не обманешь, кровь-то одна. Какой-то нюанс, ощущение, еле заметный холодок, словно маму с папой чуть подморозили и забыли оттаять, – не замирают, встретившись взглядами, да и в глаза особо не смотрят, друг друга не касаются, трепета не чувствуется – а он всегда был! Вечно был! Катя сразу учуяла, что между родителями что-то произошло.

Ехали домой из аэропорта в тишине. Обычно Алена с Робертом, как только садились в машину, бросались рассказывать, что да как – где путешествовали, кого встречали, – переполняло их, переливало через край, накапливалось за поездку, нужно было срочно со своими поделиться. Торопились, всегда перебивая друг друга, говорили о путешествии с удовольствием, не дожидаясь, пока приедут домой, сыпали шутками, вспоминали смешные случаи и дурацкие приключения! А тут только что вернулись из Африки! Сафари, жирафы-носороги, ритуальные маски, острые копья, экзотические фрукты, съедобные жуки и аборигены обязаны были вырваться наружу еще в машине, но нет, Роберт с Аллой молчали, совсем сникнув, расслабленно и задумчиво глядя на проплывающий мимо город. Словно затаились, отвечая на дочкины вопросы нехотя и односложно, как чужие люди.

Катя и так и сяк, старалась хоть как-то разговорить отца, а он молчок – приеду, мол, домой, поговорим, устал. Да и мама казалась мрачнее тучи, все курила, упершись взглядом в окно, словно уехала только вчера, а не месяц пробыла в дальних краях. И тоже как язык проглотила. Катя скукожилась, спрашивать перестала, все пытаясь придумать, что такого могло между родителями произойти. Но нет, мыслей не было никаких. Она нежно обняла маму за шею и уткнулась головой в любимое плечо, вкусно пахнущее чем-то заграничным. Думать о родительской ссоре было более чем необычно, на Катиной памяти они не ссорились никогда, особенно так заметно и показательно, так на люди, чтоб все – ну не все-все, а они с Лидкой – об этом узнали. Нонсенс, полный бред. Такого никогда не было и быть не могло. Но вот случилось.

Дорога от Шереметьево до дома показалась длиннющей, словно они ехали из привычного аэропорта не домой, а в какую-то совсем другую страну. Бесконечно, виновато, мрачно и как-то болезненно, словно оба, и Алена, и Роберт, были выхолощены, опустошены. Кате показалось это до удивления странным. Постепенно начинался вечер, машины из всех переулков собирались, толпясь, на проспекте. Безмолвно проехали пока еще живенькую Ленинградку, потом застопорившийся Белорусский вокзал. Алена хотела было заговорить, но почему-то не решилась, обмякла, словно ее набили ватой, уткнулась взглядом в окно и опять закурила. Промчали Маяковку, затормозили у Пушкинской, пропуская встречный-поперечный транспорт, – и все в полной тишине. Катя заволновалась по-настоящему. Всю дорогу они с Лидкой переглядывались – что случилось-то? что же такого могло произойти? Но спросить при водителе не захотели – если не разговаривают, значит, имеют все для этого основания.

Постарались тихонько проскочить мимо консьержки Нины Иосифовны, чтобы не отвечать на вопросы, но какое там, пока разгружались, пока затаскивали чемоданы по ступенькам подъезда, пока вызывали лифт – эх, жаль, что он не стоял на первом этаже! – проскочить не получилось.

– Добрый день, с приездом, дорогой Роберт Иванович! – Роберт Иванович всегда затмевал всех остальных членов семьи. Нина Иосифовна видела только его, даже если рядом была Алена. Человек не от мира сего, живой поэт, мыслящий не обычными словами, а образами и рифмами, Богом одаренный – консьержка, если сильно прищуривалась, иногда видела у него над головой чуть заметное свечение. Только у него, ни у кого больше. Она была начитанная, Нина Иосифовна, несколько лет отработала библиотекарем в деревенском клубе и несказанно этим гордилась. Даже здесь, под лифтом у нее на батарее стояло несколько зачитанных томиков. Видимо, поэтому она и считала, что вся пишущая братия исключительно ее подопечные и вроде как должны быть ей немного обязаны за то, что она выдавала односельчанам их книги «на почитать»: мол, возьмите, вот неплохие стихи… А уж как она обрадовалась, узнав, что в квартиру на четвертом переехал сам поэт Крещенский!

– Как съездили? Как там капиталистический Запад? Загнивает? – Иосифовна игриво поправила гребень в волосах и сощурилась в надежде на развернутый ответ о загнивании. Лида с Аленой переминались с ноги на ногу, Катя пошла вверх пешком.

– Мы были на юге, – смущенно ответил Роберт. Ему очень не хотелось вступать сейчас в разговор, и он в надежде посмотрел наверх, но лифта видно не было, только вдалеке раздавалось слабое шуршание.

– На юге? Как прекрасно! Я вот тоже разок была на юге, но дикарем, не в санатории, а воспоминания все равно чудесные! – коряво и немного заговорщицки улыбнулась Нина Иосифовна, словно Роберт должен был понять, на что она намекает.

Лифт наконец тяжело стукнул, приземлившись, Роберт открыл массивную железную дверцу и загрузил чемоданы. Самому ему места не хватило, Алена с Лидкой поместились, и лифт, кряхтя и поскрипывая, тяжело и нехотя пополз вверх. Оставаться наедине с пытливой консьержкой желания не было, продолжать воспоминания о югах тем более, и Роберт пошел пешком вслед за Катей, почти догнав лифт.

– Не надо сейчас ничего спрашивать. Пожалуйста. – Алла отвернулась лицом к дверце, чтобы не смотреть в вопрошающие материнские глаза.

– Дурочка, я просто соскучилась! – слукавила Лидка и шумно вздохнула, понимая, что между детьми, Аллусей и Робом, – а они все равно были дети – произошло что-то из ряда вон выходящее. Она закопалась в сумке, выискивая ключ со смешным брелоком, ярким веселым Микки-Маусом, которого Робочка давным-давно привез из Америки. «Мой мышь», – говорила Лидка и очень ценила его за то, что в сумке он был виден сразу.

На пороге квартиры, тяжело дыша, появился Роберт, задумчиво втащил в квартиру пухлые чемоданы и даже не стал заносить их в комнату, чтобы открыть, что тоже было необычно, а оставил у двери. Лидка быстро сбросила свои ненавистные боты – господи, какая стыдоба! – черные, откровенно старушечьи, с резиновой подошвой и войлочным верхом на молнии. Не ботинки, а скорее футляры для ног, совершенно расхлябанные, не держащие форму и промокающие сразу, как только она попадала в них под мокрый снег. Но носила, потому что ничего другого просто было не достать, и называла эти боты «Прощай, молодость». Хорошенько пнув их для верности, она утиной походочкой поспешила на кухню.

Обычно, как только входили в квартиру после приезда из дальних стран, еще до чая или что там на столе стояло, Алена с Робертом первым делом начинали раздавать подарки и о каждом подробно рассказывали – когда и где купили, да как, да почему выбрали именно это, а не что-то другое, пересыпая все истории зарисовками из поездки. Каждая деталь будоражила фантазию, и все было интересно. Но сейчас багаж, как чужой и неопознанный, остался стоять у входа, а Роберт с Аленой, поздоровавшись с нянькой Нюркой и с удовольствием потискав и поболтав с Лиской, разошлись по своим комнатам.

– Дай им время, Козочка, – сказала Лидка. – Сами придут, не волнуйся. Всякое бывает.

Но время давать не хотелось, Катя сразу прошла к маме. Верхний свет был выключен, только ярко горела настольная лампа, освещающая скопившиеся бумаги и письма, которые перебирала мама. Вечер уже опустился, за окном хорошенько посинело, почти почернело, и фонари уже изо всех сил освещали улицу Горького.

– Мам, чего случилось-то? – Катя решительно хотела ответа.

Мама подняла на нее грустные глаза, бросила письма, обняла дочь, крепко, но нежно, словно только что увидела.

– Пойдем, Кукочка, есть хочу, мы проголодались с дороги.

– А что ты такая грустная? Почему папа молчит? – Катю сейчас интересовало только это.

– Ты взрослая, пусть он сам тебе и расскажет. – Мама открыла дверь и вышла в коридор.

– Да что за тайны мадридского двора? Мам! Папка тебе с негритянкой изменил, что ли? – Катя захотела превратить все в шутку, попыталась даже рассмеяться, но получилось это делано и ненатурально, и она сразу пожалела, что такое сказала. Мама резко остановилась, не дойдя до кухни, ей-то сейчас совсем было не до смеха.

– Что-о-о-о-о? Как тебе такое вообще могло прийти в голову? Что ты там себе придумала? – Говорящие мамины брови почти встретились, выражая крайнюю степень возмущения.

– Ну что я? Вы бы видели себя со стороны, тогда и возмущаться не пришлось бы! – Теперь уже Катя встала в позу сахарницы. – Мы с Лидкой очень волнуемся!

Алена, словно опомнившись, свернула в последний момент перед кухонной дверью и прошла в кабинет к мужу.

– Робочка, чай готов, пойдем, – позвала она.

«Переборщила, явно переборщила, – подумала она. – Уж если Катя с Лидкой так всполошились, то это, конечно, явный перебор. Что за говенный характер, сама с собой справиться не могу…»

Из кабинета на зов вышел Роберт, вышел с радостью, хотя вид у него был слегка виноватый и удрученный. Он обнял и поднял на руки прискакавшую к нему Лиску, но нянька сразу забрала ее, как вещь, принадлежащую только ей. Роберт проводил ее лучистым взглядом и посмотрел на жену.

– Аленушка…

Алена, сменив гнев на милость, улыбнулась в ответ и прошла к столу.

– Робочка, пойдем ужинать, и сам расскажи девочкам, что произошло, мне неприятно. – Алена закурила снова.

Стол к приезду детей – Аллы и Робы – был накрыт и, как всегда, ломился, даже скатерти видно не было. Так уж баба Поля, Лидкина мама, приучила: «У тебя ж скатерть видна, а если скатерть видна, значит, еды на столе недостаточно, пойди хоть картошечки свари, чтоб не стыдно было и гости насытились!» А тут не гости – свои, родные, самые любимые. И на этот раз все было расставлено как надо – тарелка к тарелке, и огурчики малосольные, и румяные, сочащиеся маслом лепешки с пылу с жару – нянька Нюрка с Лиской нажарили, Лиска-то уже была большая – пять лет! Не зря ж Лидка все семейные рецепты раздавала направо-налево! Потом еще и капуста квашеная домашняя в кузнецовской праздничной мисочке, и дефицитная любительская колбаса на овальном блюде с куриным рулетом, ну и отварная картошечка, конечно же, с чесноком, сливочным маслицем (рыночным, между прочим) и мелко-мелко нарезанным укропчиком. И главное, бублики, Аллусины любимые, плотного, крутого, неповторимого теста, румяные, с блестящей маковой присыпкой. Она их обожала, резала обычно вдоль, щедро намазывала обе половинки маслом, солила – и лучше пирожного для нее не существовало! Ругала себя за такую распущенность, конечно, а потом махала рукой – а чего тут есть, одна дырка! Этих «дырок» Лидка и накупила пять штук, как раз утром выбросили горяченькие.

Катя с Лидкой, оттеснив Нюрку в детскую, заняли форпост на кухне в ожидании, когда родители оттают, придут в себя и успокоятся до той степени, что можно будет поговорить. Лидка захлопотала на кухне, чтобы перестать нервничать, а заодно и подогреть кисло-сладкое мясо, Роберта любимое. Оно было уже с утра как готово – времени на его приготовление требовалось много, не один час, а лучше вообще было готовить за день – и на этот раз получилось как никогда восхитительно, старинный домашний рецепт. Томилось оно уже сутки, к этому времени уже расслоилось на волокна, соединившись и впитав в себя сладкую курагу и кислый чернослив, лук, который почти растворился и исчез, придав мясу неповторимый вкус и запах, именно то, что необходимо, то, как любил зять. Лидка еще раз проверила мясо, повозив в гусятнице ложкой, – кисло-сладкое мясо она делала только в старинной чугунной гусятнице – теперь попробовала на язык, подняла смачно нарисованные брови и закрыла глаза, чтобы в полной мере ощутить вкус, прислушаться. Какое-то время шамкала и чмокала на все лады, стараясь понять, чего не хватает, прислушивалась ко вкусу, правильный ли, все ли соблюдено, каков баланс кислого, сладкого и соленого, все ли так, как требует рецепт, – расплавился ли лук, не лезет ли на рожон чеснок, стушилась ли морковка и – самое главное – правильной ли консистенции мясо. Все вроде сложилось, и Лидка на первый взгляд осталась довольна, хотя какой-то нюанс, как ей показалось, был упущен. Надо вскипятить еще разок, решила она.

Этим древним семейным блюдом, практически волшебным зельем, – его делала ее бабушка, и прабабушка, и прабабушка ее прабабушки – точно все до седьмого колена – она хотела смягчить настроение детей, Алены и Роберта, и по возможности примирить их еще до выяснения причин разлада. Как чувствовала, что именно его надо приготовить, ведь как чувствовала, думала Лидка.

Лидка открыла тяжелую крышку гусятницы, и кухню наполнил удивительный, не поддающийся описанию дух. Лидка принюхалась – она была волшебным кулинарном и теперь определила на нюх, что не хватает совсем чуть-чуть соли, посолила слегка бурлящее блюдо, снова принюхалась и удовлетворенно кивнула. Но еще, чтобы усилить впечатление, бросила в жаровню одну гвоздичину, самую крупную и внушительную. Снова принюхалась, как волчица, и подумала про себя: «Да, в самый раз. Но можно еще чуток мускатного ореха натереть, самую малость».

Она готовила как заговаривала, она старалась, словно от нее все и зависело, она варила, будто блюдо это должно было быть приготовлено по каким-то старинным магическим правилам, специально, чтобы примирить, снять обиды, успокоить, расслабить и вернуть все в прежнюю колею. Еще раз поднесла ложку ко рту, закрыла глаза, попробовала соус на вкус и на этот раз осталась довольна.

– Все, неси на стол, можно, – сказала она внучке.

Катя взяла тяжелую гусятницу, торжественно поставила посередине стола, сняла крышку и посмотрела на родителей. Оба выглядели усталыми и опустошенными после долгого перелета, лететь им пришлось с пересадками чуть ли не сутки. Но на запах отозвались, повели носом, втянув сладкий будоражащий аромат, и закивали, улыбнувшись.

Но все равно, что бы ни стояло на столе, любая еда для Роберта почти всегда начиналась с чая, свежего, только что заваренного, – он был известным чаеманом, мог и мясо запивать чаем как ни в чем не бывало.

– Фух-х-х, наконец-то мы дома. – Роберт первым делом потянулся за чайником, крупным, фарфоровым, пузатым, пусть с аляповатыми синими розами, но очень подходящим по вместимости. – Так по хорошему чаю соскучился, пили там все время какую-то парфюмерную траву с привкусом, бурду какую-то, очень тосковал по нашему настоящему чаю, привычному.

Он наполнил до краев свою большую кружку, оценил глубокий красновато-янтарный цвет, снял ложкой непонятно откуда взявшуюся пену и стал накладывать сахар. На четвертой ложке остановился – хватит. Потом отхлебнул полглоточка, улыбнулся оттаявшим взглядом и сказал:

– Мы тут с мамкой немного поспорили.

– Ну, поспорили – это слишком мягко сказано! – не очень-то благодушно прозвучал голос Алены. Видно было, что она особо не торопилась объяснять, что произошло, брови ее были все еще насуплены, взгляд довольно суровый. Она все время поправляла прическу, хотя и поправлять было нечего – волосы лежали у нее всегда безукоризненно. Но рука постоянно поднималась к голове, и это повторяющееся движение явно говорило о том, что она нервничает. Лида с Катей притихли, им давно уже не терпелось понять причину разлада, но мудрая Лидка все равно спешить не торопилась и глазами давала внучке понять, чтобы та молчала. Стоило Кате шевельнуться, Лидка сразу вылупливала на нее все свои зеленые еврейские глаза и практически обездвиживала ее таким красноречивым взглядом.

– Я решил вступить в партию… – сказал, словно оправдываясь, Роберт.

В партию? Лидка сначала решила, что ослышалась. Робочка? В эту КаПэЭсЭс? Лидка если б могла, то обязательно бы присвистнула, но нет, свистеть она не умела. Политика никогда не занимала никакого места в жизни семьи, прилюдно ничего такого не обсуждалось, Лидка даже не припоминала, чтоб вдруг – да за столом, да о чем-то подобном. Причем тут партия? Где Роба – и где партия? С какой такой радости Робочку туда понесло? С какого такого перепуга эти параллельные решили пересечься? К партийным, честно говоря, отношение у Лидки всегда было немного недоверчивое и какое-то брезгливое, что ли, чего уж тут скрывать. Но виду, конечно, она никогда не подавала. Партия, не сама конкретно, а все, что было с ней связано, она ведь как – была средой обитания с самой ее молодости – все вокруг, вся жизнь была пропитана коммунистическими идеями, светлым путем, пятилетками, праздничными демонстрациями, песнями из радиоприемника про молодого Ленина или враждебные вихри, обилием лозунгов типа «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!», «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Народ и партия – едины!». Но все эти руководящие обещания, что нынешнее поколение молодых людей будет жить при коммунизме, оказались в итоге обычной туфтой, и Лидку к ее спелой зрелости убедить, что да, это таки когда-нибудь случится, было уже невозможно. Вранье, как есть вранье. Всю Лидкину жизнь этот коммунизм маячил где-то там, на горизонте, но чем старше Лидка становилась, тем дальше за горизонт этот «изм» и отходил. Поэтому теперь, когда речь заходила о ярых партийцах, она всегда настораживалась и внутренне даже морщилась, но так, чтобы морщины эти на поверхность не выползали и, не дай бог, никто бы ничего не заподозрил. Мотивация была простая: партийцы всегда стояли выше на иерархической лестнице, чем простой люд, к которому Лидка себя причисляла. Хочешь, скажем, руководящую должность – пожалте сначала в партбюро! Хочешь выезжать в капиталистические страны, а не только, как она, в ГДР – снова пожалте в партбюро! Они, партийцы, и солиднее, и зажиточнее, они везде и без очереди, они и во все бочки затычки! Люди, которые заранее планируют свою жизнь в руководстве, большом или маленьком, – неважно где, главное, руководить и помыкать, хотя сами по отношению к своим хозяевам подобострастны, льстивы, с безусловным рефлексом подчинения, – фу, гадость. Лидка эту человеческую черту ненавидела. И тут вдруг такое.

Лидка представила, как Аллуся отреагировала на эту новость, и сердце ее сжалось. Робочка, наверное, долго раздумывал и мучился, чтобы принять это странное решение. Дотерпел до самолета и признался, больше терпеть, видимо, не было сил. Но Лидка безоговорочно любила зятя и могла простить ему все, даже вступление в КПСС, какая бы причина для этого ни была. Удивилась – да, но любовь от этого не померкла.

– А я ему сказала: или я, или партия! – Алена произнесла это хриплым, изможденным голосом и внимательно посмотрела на мужа. На этих словах почему-то ожила радиостанция «Маяк». «В эфире передача “Вечерний разговор”», – как нельзя кстати объявил милый женский голос. Ненавязчиво зазвучала музычка. Роберт возил в чашке ложкой, задумавшись и, видимо, выискивая еще порцию аргументов. Мясо в гусятнице уже перестало дымиться, подостыло. Лидка стала ожесточенно его раскладывать по тарелкам, словно выбор – «я или партия» – зависел и от наполнения тарелок тоже. В сторону «я», конечно. Ну а Катя сидела не в силах вымолвить ни слова, такой развязки она не ожидала.

– Объясняю. На мне всегда водораздел, – произнес Роберт. – Меня, как прокаженного, выдворяют из зала после писательских совещаний. «А теперь, – говорят, – просим остаться только членов КПСС, будем решать важные вопросы, беспартийные, покиньте зал заседаний!» И я как побитая собака выхожу, стою под дверью, жду, когда закончатся обсуждения, чтобы кто-то из друзей мне потом все перерассказал. А я не хочу перерассказов, я из первых уст хочу! Получается, что глухой слышал, как немой рассказывал, что слепой видел, как хромой быстро-быстро бежал. Унизительно все это. Надоело. А у меня планы.

– Робочка, ну что ты такое говоришь, какие у тебя могут быть планы, связанные с партией? – Алена уронила вилку, и та громко звякнула об тарелку.

– Все просто, Аленушка, будет намного больше возможностей. Вот у меня, например, есть мечта – издать книгу стихов Марины Цветаевой, ну как издать – протолкнуть, пробить, ее ж нет, Цветаевой, забыта напрочь, несколько поколений ее не знает, для них она – великая! – не существует! Это же не какая-то там поэтесса, это поэт гигантского масштаба! Один из лучших в двадцатом веке! А после ее смерти вышел всего один сборник, и то в 1961 году! Сейчас это уже точно библиографическая редкость.

– Да уж знаю, что ты меня за нее агитируешь? И именно она, Цветаева, одна из причин, ради которой ты собираешься в партию? – Алена пыталась переварить неприятную новость, стараясь не обидеть мужа. Она внутренне понимала, что да, вступление в партию может помочь всем этим чиновничьим делам, но мысль эта ее совсем не грела. Друзья опять же не поймут. Нельзя сказать, что в друзьях были сплошь одни диссиденты, совсем нет, но объяснить им будет тяжело: как это – Роберт и вдруг такое неоднозначное решение.

– Да, а разве этого недостаточно? И Цветаева, и Мандельштам нуждаются в возрождении, а Заболоцкий, Кочетков, Мария Петровых! Много их… Кто ими займется, кому это надо? Мы даже точно не знаем, где великий Мандельштам похоронен! Где-то под Владивостоком, в одной из безымянных братских могил. Мы когда в шестьдесят девятом году там выступали, я цветочки у какой-то бабушки купил и оставил великому русскому поэту Осипу Мандельштаму просто на скамеечке.

– Робочка, у тебя какая-то личная и, прямо скажем, патологическая ответственность за все, причем врожденная. Я тебя очень хорошо понимаю, но это не совсем твое дело. На это можно всю жизнь положить, все здоровье отдать и так ничего и не добиться. – Алена уже понимала, что Роберта не переубедить, и где-то внутри даже начала принимать его мотивацию.

– Робочка, а что такого обидного в слове «поэтесса»? – решила встрять в обсуждение Лидка.

– Да ничего обидного нет, Лидия Яковлевна, но вот это расхожее и какое-то свистящее определение «поэтесса» именно к ней абсолютно не подходит, не для нее оно и не про нее сказано. Она была поэтом, большим поэтом, ну вот послушайте:

Два солнца стынут, – о Господи, пощади! —Одно – на небе, другое – в моей груди.Как эти солнца, – прощу ли себе сама? —Как эти солнца сводили меня с ума!И оба стынут – не больно от их лучей!И то остынет первым, что горячей.

– Ну какие они свежие, просторные, удивительные, особенные, она же писала не просто о пережитом, она всегда писала о потрясшем. Она была воительницей, амазонкой, если хотите, и интересно, что ее строки требуют наполнения голосом, словно им недостаточно того, что они написаны на бумаге, напечатаны, им обязательно хочется еще и звучать! Может быть, поэтому в стихах Цветаевой так много не синтаксических, а чисто интонационных, цветаевских знаков препинания.

«В этом весь Робочка, – подумала Алена, слушая этот его разговор с тещей. – Говорить так заразительно, так образно и по существу, с такой заботой о предмете разговора, с таким уважением к собеседнику! Одновременно понимая, что это обычный будничный разговор просто с тещей на кухне, а не где-то там, на совещании, с литературоведом или с коллегами».